Ice-cream 'scuse me
13 сентября 2015 г., 20:17
I don’t want to be anything
A Teddy Boy, a Mod or a Dandy,
A sooty gutter child fiddling with string,
A mommy’s little boy choking on a candy.
I want to be your fingers writing this,
Your drooling saliva on the pillow,
Your bedtime story traded for a kiss,
Your stolen branch of a moldy pussy willow.
I no longer want to stay “I” by myself
I long for “You”, even more for “Us”,
But if I put all that I am on a shelf,
Then I’ll be naked. Then I’ll be a sus.
I — a cannonball, a seawall or a late-night-call,
I want to be nothing. I want to be all.
— Ромашкового чаю не хотите? Чувствуйте себя, как дома, вторая тумбочка справа, третий ящик снизу, да-да, именно там. Я слышал, вы с художественного отделения, верно? Что же вы не поступили к нам в Hornsey, лучше места для занятия живописью вам не сыскать, уж поверьте мне на слово. Не наступите на Танджи с МакГи и не перепутайте их с тапочками. МакГи — сиамец, когда-нибудь видели таких? Прошу вас, если утром по пути на кухню встретите эту парочку на моем кресле, достаньте из холодильника лосося, последняя полка сверху, правый угол, и прибейте небольшой кусок к стене, да-да, прямо здесь. Видите дырку? Гвозди поищите в серванте, там должна быть целая коробка. Мой знакомый биолог сказал, что домашним животным очень полезно напоминать о том времени, когда они жили в дикой среде и добывали пропитание сами, что вы об этом думаете? И если лезете на чердак, то курите только в окошко, там же все деревянное, не хватало, чтобы вы весь дом спалили по юношеской неосторожности, вы же не подведете меня, молодой человек? И все же выпейте чаю — один студент одаривает меня за оценки пакетиками ромашкового чая, у него, кажется, вся семья задействована в чайном бизнесе, такие местечковые мафиози, взяли и оккупировали все чайные северного Лондона. Как же это презабавно, да-да...
Майк Леонард снует по квартире, кажется, в четвертый раз показывая Сиду комнаты, стучит по деревянным панелям на стенах, раскрывает одну книгу за другой, оставляя за собой бумажные следы, и Роджер, согнувшийся над чертежом, может разглядеть названия: «Одно лето в аду», «Федр», «Муки и радости», «Домой возврата нет» и что-то еще, Роджеру совершенно неизвестное(20).
Черкая карандашом на листе ватмана, Роджер исподтишка наблюдает, как остановившийся у очередной полки Леонард о чем-то с жаром рассказывает Сиду, не переставая при этом перебирать книги и останавливаясь наконец на большом сборнике репродукций Перуджино.
Роджер был прав: эти двое быстро поладят друг с другом.
Год назад, когда к Леонарду въехали они с Ником, их ждала куда менее радушная встреча. Возможно, дело в том, что Сид учится в художественном колледже, а значит, по определению должен разделять все увлечения Леонарда. А может, это просто Сид — Роджер не помнит, чтобы хоть кто-то при знакомстве оставался к нему равнодушным.
Когда они только стали настоящими друзьями, а не мальчишками, чьи матери любят, прихватив детишек, собираться вместе за чаем, то есть незадолго до пятнадцатилетия Роджера, — он был уверен, что Сида по жизни будут травить все, кому не лень. А как иначе, если ты сынок самого успешного врача в городе, говоришь исключительно шарадами, одеваешься с иголочки и за что бы не взялся, оказываешься лучшим?
Вышло же все наоборот — вместо доли отщепенца ему выпала тяжкая, с точки зрения Роджера, доля души компании. Сид стал тем, кого всегда ждут на вечеринках, зная, что с собой он принесет настроение Kensington Gardens из «Питера Пена» и самых убедительных рассказов По, от которых потеют ладони и сосет под ложечкой.
И Роджер же знает, что таких, как Сид: легких на подьем, но непостоянных, выпадающих из одного настроения в другое за долю секунды, лишенных центра тяжести, — всегда и везде гнобят.
А одаренных не любят еще больше.
Но где бы Роджер его ни увидел, вокруг Сида всегда крутится жужжащая и заглядывающая ему в рот компания, позволяющая ему творить все, что заблагорассудится. Побыть с Сидом наедине —задача куда тяжелее тех, то попадаются Роджеру на тестах по строительной механике.
Сид, в отличие от жилых комплексов, которые Роджер чертит уже третий год — живой, подвижный, непонятный человек. Части ничего не сообщают о целом, и не получится, как на занятиях по истории искусств, где они, смотря на ротонду с ордером, бубнят «классицизм», взглянуть на спину Сида и его короткую челку, и выдать вердикт. С ним зазубренный метод опознавания не действует. К Сиду не прилагается чертежей, его, как дом Эшеров, нужно разбирать вслепую. Ничего и не остается, кроме как щупать то гобелен на стене, то балюстраду на веранде, случайно натыкаясь на тайные ходы и выдвижные полки.
Как действуют остальные, Роджер не знает и знать не хочет.
Ему вполне достаточно того, что видит он сам.
Всех этих людей — любого пола, возраста, положения, —цепляющихся за Сида, как маленькие осьминоги. Они оседают у него в волосах, карманах и мыслях, и Сид всегда носит с собой воспоминания о них, иногда едко описывая этих знакомых в письмах ему или сочиняя на кого-то из них абсурдистскую эпиграмму.
Кем Роджер точно быть не хочет, так это одним из героев стихотворений Сида. Лучше перестать общаться, притвориться, что ничего, кроме детской дружбы, их не связывало, чем стать еще одним маленьким человечком, которому Сид даст смешно звучащее прозвище, придумает к нему рифму и нацарапает шарж.
Хотя теперь перспектива стать персонажем в глумливом и нелепом мире Сида Барретта кажется уже не столь чудовищной.
Вероятность прослыть больным — намного страшнее.
— Если вам что-то понадобится — стучите, хотя у вашего amie должно быть все необходимое.
Леонарду не больше тридцати пяти, но его манера вворачивать в свою речь иностранные слова, приглаженная волосок к волоску прическа великовозрастного мода и очки в тяжелой роговой оправе прибавляют ему лет пять, не меньше.
— О, вы правы, у Роджа всегда есть все, что мне только может понадобиться.
Он чувствует на себе взгляд Сида и опускает голову еще ниже над ватманом. Чертеж «Спортивного центра с универсальным игровым залом и плоскостными сооружениями» одиноко лежит на столе. Руки Роджера посерели от грифеля, а кончики пальцев исколоты циркулем. Стол маленький и низкий, и Роджеру приходится сгибаться в три погибели, чтобы рука не сбивалась, а линейка не соскальзывала. Обычно он занимается в спальне — вместе с Ником расстилает листы бумаги и рисует, елозя животом по полу, несколько часов подряд, пока руки не затекут так, что разогнуть их можно, лишь опустив в горячую воду.
Теперь, когда папочка Ника позволил своему сыну снять квартиру побольше, и тот съехал, весь линолеум в распоряжении Роджера.
Где-то пару часов назад Сид переступил порог их квартиры в первый раз, закинул свой чемодан на кровать и тут же объявил:
— Я могу рисовать на кровати. На планшете. Будем с тобой, как настоящая богемная семья, рисовать, читать друг другу стихи и курить шмаль.
От слова «семья» Роджер поежился.
— А ты был прав, знаешь, — Сид усаживается на край стола, как только слышит стук закравшейся за Леонардом двери. Северную сторону спортивного центра, над которым который день трудится Роджер, теперь закрывает его ладонь. Очень знакомая — белеющие на свету костяшки, пятна краски, угля и пастели, коротко остриженные ногти.
— И насчет чего же?
— Он славный, этот Леонард.
Роджер хмурится.
— Он от тебя совсем голову потерял. Вот сколько книжек надавал.
— Верно, верно... — бездумно поддакивает Сид, но быстро приходит в себя, его лицо как-то заостряется, глаза щурятся, а уголки губ приподнимаются.
Ясно, что Сид что-то надумал.
— Ты совсем не смотришь на меня. Твое внимание нужно по зернышку собирать. А ты меня все лето не видел, Родж.
— Я встретил тебя на вокзале.
— Невелика заслуга, — ухмыляется Сид. Всякий раз, когда Сид поддевает его, Роджеру начинает казаться, что он что-то заподозрил. Или, что еще хуже, давно его раскусил, а теперь провоцирует и насмехается, стоит ему заскучать.
Каждый раз, когда он так говорит с ним, Роджеру слышится гул приближающегося рейда.
Он запомнил его еще с того вечера в лодочном домике, — отнюдь не с документальных фильмов, которые им показывали в школе. Роджер никак не может решить, стоит ли ему стыдиться того, что рейд, раньше ассоциировавшийся с папой, теперь связан еще и Сидом. Он путается, пытаясь отследить ход собственной мысли, предугадать следующую координату — но так уж выходит, что в голове вместо: «Всем скрыться в бомбоубежище!» звучит что-то, что тянет его наружу, грудью навстречу удару.
Волны мыслей разбиваются о Сида и разливаются на множество потоков. Ведут к папе — Роджер пытается разглядеть его очертания в пыли и гари, поднятых упавшими бомбами, — к матери в черном вдовьем платье, к Джону, от которого он давно не получал никаких писем, к Джуди, к университету, к его неумению играть на гитаре, к группе с утвердившимся составом горе-музыкантов, но вечно меняющимся названием.
А потом стрелочки, по которым следуют образы, перетекая из одного в другой, меняют свой маршрут — теперь они накладываются друг на друга и внезапно сливаются в один жирный знак равенства, заставляя Роджера возвратиться к началу.
Остается только удушливая дымка, пылающая от снарядов земля и осколки бомб, и земля под ногами хрустит от железа и костей сгоревших заживо мыслей.
«Постарайтесь найти оставшихся в живых и расходитесь по домам», — повторяет голос по радио. — «К следующему рейду нам всем нужно приготовиться тщательнее». Роджер не умеет готовиться, но проглатывает ложь, обещая себе, что со временем научится справляться и с этим.
Мир не устает указывать Роджеру на его место. Устраивает ему ежедневные головомойки, приговаривая, что он никто иной, как покусанный жизнью голодранец с улицы голодранцев со вкусами и манерами голодранцев. Он ведь ничего не знает, кроме пяти способов наловить форели и значения слова «безотцовщина»? С серебряной ложкой во рту у Роджера не вышло. Подмоги для матери из него не получилось. Лицом он не вышел. Про людей запоминает только плохое, а академические знания в голове не задерживаются, разве что в них есть какая-то деталь, которую он бы и рад забыть, но память решила вцепиться в нее клещами.
Он запоминает даты, но не имена, обувь, но не лица. Он хочет писать музыку, но слуха у него нет, и возможность эта кажется совсем далекой.
Верность Джуди он сохранить и не пытается. О сексе стыдно даже думать, но делать это меньше двадцати четырех часов в сутки почему-то не получается.
Есть те, кто зовется его друзьями, но о том, чтобы полностью довериться им, и речи нет.
Роджер никогда не повернется спиной к незнакомцу.
Когда он в который раз понимает, что мораль запрещает ему проводить ночь с кем-то, кроме Джуди, все женщины вдруг начинают казаться злыми, насмешливыми и вконец испорченными. Они, конечно же, сами его соблазняют.
Люди на вечеринке особенно уродливы, когда Роджер приходит на нее совсем один.
Веселье всегда начинается, как только он выходит за дверь.
Раскусить людей совершенно невозможно, хотя даже учитывая все это, пытаться залезть в чужую голову или под юбку кажется менее страшным, чем в голову к самому себе. Остается носить фамилию человека, чьего лица он не знает, и гадать, насколько они похожи, основываясь на собственных домыслах. За все эти годы Роджер успел обдумать несчетное количество вещей: обрастал ли щетиной его папа так же медленно, как он, умел ли он пересвистывать всех птиц в округе, как его сын, грыз ли он, как и Роджер, абрикосовые косточки, пока остальные беспокоились: «Зубы себе переломаешь!»
Да что он вообще знает о папе, кроме того, что услышал от матери? Бывший набожный англиканец? Левак и пацифист? Что значат эти слова, если попытаться отделить их от официальных определений в оксфордском словаре и применить к человеку, который так много значит для Роджера и про которого он ничего не знает?
Хотя постойте, одно он знает точно: королевское стрелковое подразделение «С», да, это словосочетание вполне успешно отвечает на дурацкий вопрос: «А кто твой отец, Уотерс?»
Как в начальной школе, честное слово.
— Кто твой отец, Триффитт?
— Бакалейщик, мисс!
— А твой, Мондер?
— Учитель в вечерней школе, мисс!
— Твой, Рассел?
— Эм, он временно безработный, мисс...
— Ладно, идем дальше. А кто твой отец, Уотерс?
— Королевское стрелковое подразделение «С».
Да, именно в составе этого подразделения его папа был убит из железнодорожного орудия «Анцио Энни» в сорок четвертом году.
В классе на таком внимания не заостряли. Тех, чьи отцы ушли на войну и не вернулись, было немало, а разбираться, что там мальчик имеет в виду под своим подразделением «С», никому не хотелось. А если у мальчика появлялись проблемы с выполнением заданий и походом на уроки, могли начать сочувственно коситься: «ничего удивительного, бедняжка растет без отца».
Единственным человеком, которого Роджер всегда мучил расспросами о папе, был Джон. По ночам, когда он сам, завернувшись в одеяло, читал очередную книгу, а брат доделывал уроки под тусклым светом старой лампы, Роджер мог выглянуть из под своего стеганого домика и задать вопрос:
— Ты помнишь, у него были мозолистые руки?
— А он носил усы?
— Сколько ложек сахара он добавлял в чай?
— Как он нас звал?
— Ты называл его папой? А я?
Со временем Джон научился не сердиться на эти расспросы и отвечал — коротко и ясно. Совсем как мать.
— Не помню я ничего этого, как и ты, не помню. Больно мелким был.
— А как это — называть кого-то папой?
Джон тогда отложил карандаш и развернулся на стуле к Роджеру. Взгляд его помутился, как будто он вспоминал иностранное слово, которое ему вдолбили давным-давно в детстве, а теперь требуют вспомнить.
— Это как будто у тебя есть костыль, — наконец сказал Джон, — только ты понимаешь, насколько он тебе нужен, когда его отбирают.
— Но ведь костыль не нужен, если у тебя крепкие ноги?
— Это тебе так кажется, — веско произнес Джон и вновь склонился к тетради.
Эти слова еще долго не выходили у Роджера из головы. Снились ему в ту пору одни калеки, лишенные конечностей или с гнойными гангренами на голенях, а в голове кругами расходилось «папа, папа, папа...»
Теперь на место этих снов пришли другие, и нельзя сказать, что Роджер рад замене.
— Пойдем, — Сид легонько дотрагивается до его плеча, но убирает ее вовремя — за секунду до того, как обтянутые футболкой мышцы напрягаются, превращая плоть в камень, а Роджера в изваяние.
— Я хочу показать тебе кое-что, пойдем, это интересно. Верь мне, — Сид спрыгивает со стола, но дальше не двигается. Ждет, что Роджер встанет и пойдет за ним — они оба знают, что Роджер конечно же встанет и конечно же пойдет.
— Пока ты возился со своими планами, я кое-что нашел у нас в комнате.
— И что же?
— Я нашел свое пятно, - радостно сообщает Сид, когда за их спинами захлопывается дверь.
— Что ты нашел?
— Пятно, мое пятно, я нашел его так быстро, ты не представляешь. Сразу же понял, где оно.
Роджер машинально пробегает взглядом по комнате.
— Да ты его не увидишь, дурак, — смеется Сид. — Это другое пятно. Не скучное-прескучное английское, а пятно индейцев яки.
— Каких еще индейцев?
— Ты все-таки не прочитал Кастанеду, которого я тебе посылал, да?
Роджер припоминает тонкую книгу с потрепанным корешком и крупными красными буквами на обложке: «Учение Дона Хуана». Тогда, не разобравшись, Роджер решил, что это очередная интерпретация мольеровского «Дон Жуана», и забросил ее в дальний угол.
— Ты никогда не читаешь то, что я тебе советую, — с обидой произносит Сид.
— Неправда! — возмущается Роджер. — Я читал «Поминки по Финнегану»(21), и тот сборник восточной поэзии тоже...
— Здесь, — обрывает его Сид, садясь на кровать. Он перебирается в середину, облокотившись о высокую мягкую спинку, и разводит руками. Диван-кровать занимает практически всю комнату и выглядит еще массивнее из-за тяжелого покрывала, расшитого маленькими человечками, держащими горны, плуги и серпы.
Должно быть, удобно иметь «свое» пятно по центру этой огромной кровати. Роджеру бы такое точно не помешало.
— Здесь мое пятно, — заметив недоумение на лице Роджера, он все же объясняет: — Согласно словам Дона Хуана, пятно — это место, где ты более всего силен и счастлив. Есть плохие пятна, а есть хорошие. У всех свои.
— Тогда у меня все пятна плохие, — усмехается Роджер.
— Такого не бывает, — качает головой Сид. — Никогда.
— Тогда где мое хорошее пятно?
— Твое пятно рядом со мной, — с уверенностью отвечает Сид.
— А если тебя не будет? — Роджер в жизни не поверит ни в какие пятна. Если строгая англиканская мораль директора и школьных учителей не смогли вбить в него веру в существование бога, то у Кастанеды с его «пятнами» еще меньше шансов. Но спорить с Сидом доставляет ему непонятное удовольствие. Как будто во время подобных разговоров он тоже, как и Сид, начинает верить во все эти пятна, мантры и реинкарнации. — Как же мне быть без своего пятна, когда тебя со мной нет?
— А тогда ты не будешь сильным и счастливым, это же просто, — объясняет ему Сид. Должно быть, именно так пятилетним детям объясняют, что случилось с бедной птичкой, после того как кот Джон-Джон отгрыз ей голову.
Нет, она уже не сможет улететь, дорогой, она умерла.
Как и маленький ребенок, Роджер не до конца понимает смысл слов Сида, хотя речь сейчас идет не о каком-то дохлом голубе, а о нем самом. В отличие от маленького ребенка, он чувствует не грусть, а странное удовлетворение от слов, которые услышал.
— Этому тебя тоже Дон Хуан научил?.. — Роджер осекается. Голос у него отчего-то хриплый.
— Человек живет только затем, чтобы учиться, а уж учится ли он хорошему или плохому — зависит лишь от природы его судьбы, — нараспев произносит Сид. —Если бы меня услышала сейчас твоя матушка —прибила бы сразу же. Сказала бы, что сынок Барреттов оказывает на тебя плохое влияние, — зубоскалит он. — У тебя есть планы на ошметки сегодняшнего утра? Нет, крошки даже, крошки-кошки, — договаривает он себе под нос.
Роджер пожимает плечами. Он все еще не знает, присесть ли ему на кровать или же продолжить стоять, опустив руки по швам.
В конечном итоге Сид дает ему подсказку:
— Замечательно. Тогда ты поможешь мне разобрать чемодан и сделать из этой норы место, где будет не стыдно богемно промотать наши жизни.
На слове «богемно» он корчит рожу, и Роджер слушается.
Правда, кого именно он слушается: Сида или зверька, свернувшегося в несколько узелков где-то в самом низу его живота, с наполнившейся слюной пастью и тянущим воздух носом, ожидающего, что его сейчас хорошенько накормят, — неизвестно.
Ночью, когда Сид гасит свет и только зеленоватый свет уличного фонаря освещает их незашторенную комнату, Роджер отползает на самый край кровати. Он спиной чувствует, как Сид возится, перекладывается с боку на бок, и только когда тот совсем затихает, позволяет себе перевернуться.
Он много раз будил Сида, но никогда не видел, как тот засыпает — прижав подушку к груди, точно собирается прямо сейчас вскочить и вызвать Роджера на бой, как раньше любил делать со своей сестрой. Когда глаза вконец привыкают к темноте, ему удается разглядеть чуть приоткрытый рот Сида, спокойное выражение его припорошенного тенями лица.
Он вспоминает, как Сид, еще будучи ребенком, говорил, что сны Роджера похожи на те, что снятся ему самому, и они делились ими, как другие мальчишки делились тянучками, газировкой и игрушечными солдатиками.
Сейчас Роджер лежит, как этот самый солдатик, вытянувшись по струнке и прижав руки к груди.
Они по привычке стиснуты в кулаки.
Но куда крепче обычного.
Роджер думает о том, что возможно, заснув сейчас, он увидит то, на что во сне глядит Сид, он думает о том, что возможно, сегодня душные сны отступят и сдадутся, думает о том, что теперь воображение удовольствуется настоящим Сидом и прекратит мучить его снами, похожими один на другой и в тоже время такими разными.
Эти сны мучили его все лето. От них на пижамных шортах, а порой и на простыне оставались влажные пятна, и Роджер весь день приходил в себя, тормоша воспоминания, пока не наставала ночь и с ней — время нового сна.
Когда Роджер наконец засыпает, он видит совсем не то, что, если верить его рассказам, видит Сид.
Они стоят на окраине города, теплый ветер носит вокруг мусорные пакеты, вдалеке бьют колокола, а Роджер пытается снять с Сида его модную водолазку, но сколько бы раз он ни стягивал ее, под той оказывается еще одна, и еще, и еще, и спустя тысячу ударов колокола Сид все так же одет, как и в начале сна.
Роджер просыпается раньше будильника и, скрючившись, прикрывая ладонью пах, закрывается в ванной.
Он искренне надеется, что они с Сидом уже давно не делят сны.
***
The Tao gives birth to one
one gives birth to two
two gives birth to three
three gives birth to ten thousand things
Laozi, «Daode Jing».
T-Set. Теперь они именуются так, и это название нравится Роджеру еще меньше, чем дюжина предыдущих. Это чуть менее претенциозно, чем The Meggadeaths и, в отличие от The Abdabs, не напоминает речь заикающегося под спидами мода, но T-Set — все еще не то имя, под которым Роджер хочет выступать, а уж записываться тем более.
В последние месяцы состав группы меняется так же часто, как название. Единственное, чего Роджер по-настоящему опасается — так это того, что во время одной из замен кто-то по ошибке, а возможно, по умыслу, выкинет из группы и его.
Или же посадит за ударные — в представлении Роджера, это ничуть не лучше.
После того как Джульетта пригласила на одну из репетиций своего знакомого по фамилии Клоуз, карьера Роджера как соло-гитариста закончилась. В отличие от него, Клоуз не путается в нотах, и неуверенно, но все же пытается импровизировать на сцене. Клоуз, в принципе, неплохой малый, у него всегда можно одолжить новую пластинку, если у самого нет денег, а можно пропустить по кружке эля и временно забыть о том, что у него есть группа, учеба, девушка и лучший друг, мокрые сны с участием которого посещают Роджера уже с полгода.
Когда Клоуза оставил бездомным очередной арендодатель, пустующая комната на Highgate оказалась весьма кстати, и уже через пару дней он подписал контракт с Леонардом. На вопрос, почему в течение двух лет Клоуз сменил семь квартир, он не смог ответить ничего вразумительного.
По мнению Роджера, у него был весьма вороватый вид, который вместе с проводами от усилителя, наподобие талисмана обмотанными вокруг его шеи, не вызывал доверия у хозяев.
Сид объяснил это иначе: сказал, что у него глаза Джесси Джеймса.
Леонард то ли глазами с Клоузом так и не встретились, то ли не испугался, выдал Клоузу ключи и показал, как разворачивать складную лестницу на чердак: до инструментов, которыми тот был набит сверху донизу, он не дотрагивался уже пару лет, так что пусть ими хотя бы кто-то пользуется, сказал он.
Одна из бесчисленных странностей Леонарда — это его уверенность в том, что из их группы выйдет что-то путное.
Потому что, ей-богу, сам Роджер в этом давно уже сомневается.
Сейчас они сидят в подвале политеха, даже не расчехлив инструменты, и третий раз подряд слушают пластинку. Свежая, без единой царапины, она крутится, позволяя игле извлекать из нее звуки. Один за другим.
I'm a loser
And I lost someone who's near to me
I'm a loser
And I'm not what I appear to be
Когда они прослушали ее в первый раз, Роджеру показалось, что кто-то пребольно ударил его по лицу.
Потраченное впустую время вернулось к Роджеру и решило отомстить, и это было куда больнее всех указок, что когда-либо били его по рукам. Роджеру кажется, что все мелодии, которые он переврал за свою жизнь, решили свести с ним счеты. Вот что он потерял, пока зарывался в чертежи и планы никому не нужных зданий, пока корпел над конспектами, сдавал, проваливал и пересдавал экзамены, вместо того чтобы закрыться в комнате и через год открыть дверь в сопровождении сотни прилично разученных на гитаре песен.
При следующих прослушиваниях пластинки отвращение и жалость к себе отходят на второй план, не оставляя место ничему, кроме совершенно ребяческого восторга. Роджеру начинает казаться, что ничего лучше он в жизни не слышал. Ни Бесси Смит, ни Берлиоз, вообще ничто в этом мире не может сравниться со звуками с пластинки, крутящейся в футе от него. Когда пластинка в третий раз заканчивается и продолжает крутиться вхолостую, Ник снимает ее с иглы и бережно кладет в полиэтилен.
— Этот Леннон... — Роджер останавливается, не зная, что сказать.
«Великолепен»? Так говорят девчонки, взвывающие от восторга, стоит упомянуть The Beatles в разговоре.
«Молодчина»? Так говорят только, когда с человека от старости песок уже сыплется.
— Вторая песня на Дилана чем-то похожа, — замечает Рик, но никто не отвечает ему.
Еще минуту назад звучала музыка, теперь она ушла, оставив за собой тишину, которой не нужны слова ни одного из них. Тишине нужно только возвращение музыки.
Правда, Роджер припоминает, что нечто похожее ему на днях говорил Сид. «Beatles For Sale» достались ему через третьи руки, и он тоже провел всю ночь с сокурсниками и пластинкой и вернулся в Highgate под утро. Он растолкал Роджера, выждал пару минут, позволяя ему прийти в себя, и скороговоркой зашептал что-то про альбом, который тот обязан прослушать, угрожая ему чуть ли не смертной казнью.
Роджер тогда только отмахнулся и снова заснул, но когда Ник притащил на сегодняшнюю репетицию новехонький, еще не вскрытый винил, он знал, к чему должен быть готовым.
Ровно одну секунду Роджер убежден, что сейчас кто-то предложит распустить группу, забросить музыку и больше не делать вид, что из их ветхой телеги под названием T-Set может что-то получиться.
Он боится и в то же время ждет, что один из них озвучит эту мысль, и тогда он пожмет этому человеку руку и сбежит из чертова подвала, выбросив приобретенную после появления Клоуза бас-гитару в ближайший мусорный бак.
Кажется, это продавец в музыкальном магазине сказал, что на басу играть легче — у него всего-то три струны. Да и удержать его Роджеру будет несложно, у него же такие сильные руки: под кожей вечно видны напрягшиеся жилы.
А еще у баса длиннющий, тяжеленный гриф, за который Роджер может цепляться так крепко, как ему захочется, а вернее, как потребует леденящее волнение перед концертом.
Если T-Set сейчас решит разойтись по домам, Роджер все равно вернется, выбьет у предложившего эту идею все зубы — даже если мордовать придется самого себя, — и попытается склеить черепки разуверившейся в себе группы.
Никто ничего не предлагает.
Роджер встает, дергает молнию на гитарном чехле и упрямым голосом спрашивает:
— Может, начнем уже репетицию?
***
“I don't talk about my river," replied the patient Rat. "You know I don't, Toad. But I think about it," he added pathetically, in a lower tone: "I think about it—all the time!”
Kenneth Grahame, «The Wind in the Willows».
— Ты пьян?
— Да. Ненавижу это состояние… Очень, очень пьян. А ты?
— Тоже. Но чуть меньше, чем ты.
Нет ничего более отвратительного, чем пьяный смех. Пьяному смеху не нужна причина, он плевать хотел на обстоятельства и начинается в большинстве случаев из-за полнейшей ерунды, которая и улыбки не стоит.
Когда Роджер пьет, он либо мрачнеет, либо становится еще более саркастичным, самоуверенным до надменности, красуется собственным остроумием направо и налево. Словом, Роджеру идет хмель, а до пьяного смеха он никогда не опускается, всегда останавливаясь на уровне снисходительной усмешки.
А вот Сид, когда пьет, срывается в пьяный смех, пьяные шутки, пьяные улыбки и весь, с ног до головы, становится пьян. В нем пьянеет все: ботинки на высокой платформе, заледеневшие в декабрьский холод пальцы, пуговицы на пальто, — пьян рот, пьян покрасневший от виски кончик носа, пьяны веки, радужка и зрачок.
Нет ничего более отвратительного, чем пьяный смех, но Сиду идет и он — наверное, потому, что он и так все время смеется. Сид может смеяться над чем угодно: и над тишиной, и над серьезным разговором, вводя собеседника, а иной раз и целую компанию, в полнейшее замешательство. Сид и трезвым может смотреть на Роджера так, словно у него на уме тайна, и он мысленно потешается над ним, не помышляющим ни о чем настолько важном и значительном, как она.
Только Сид может смотреть на него, а потом засмеяться, словно Роджер совсем глупый, словно Сид знает о Роджере больше, чем он сам. Роджеру в таких случаях всегда кажется, что тот над ним просто потешается, но при этом он может начать смеяться сам. Когда он сдерживается и молчит, его не оставляет чувство, что он вновь проиграл Сиду в какой-то игре, правила которой ему неизвестны.
Сегодня они оба напились, без повода и почти без умысла, вымотанные батареей экзаменов, предшествующих Рождественским каникулам. «Old Crow» и «Сегодня есть шанс не отморозить себе на улице уши, так что, может, пробежимся двенадцать миль туда и обратно?» сделали свое дело, и вот они, сбив дыхание еще в середине пути, неспешно бредут к Темзе, распивая бутылку на двоих.
— Когда дойдем, мы будем, во-первых, вусмерть пьяны, а во-вторых, вусмерть продуты проклятым ветром, мы подхватим пневмонию и умрем, — с непоколебимой уверенностью заявляет Роджер.
— Я счастлив, что ты не скрываешь свой прожженный оптимизм, — говорит Сид и улыбается еще шире. От виски и холода губы у него влажные и обветренные, но Сид, видимо, слишком пьян, чтобы мазать их вазелином, как он обычно делает по десять раз на дню.
— Но все не так страшно, как тебе кажется. Ветер сегодня весь малиновый, а значит, теплый, мягкий, малиновый, дутый... — начинает заговариваться Сид, вновь непонятно перескакивая со слова на слово.
— И от него несет клопами, — перебивает его Роджер.
— Почему именно клопами? — удивляется Сид.
— Потому что в малиннике всегда есть клопы.
— О, мне это нравится. Ты тоже играешь.
— О чем ты?
— Какая разница, о ком, главное, что ты играешь, а ты играй дальше, не останавливайся, давай, играй со мной дальше, — просяще повторяет Сид и делает несколько глотков виски. Он закашливается, зажимает рот ладонью и сгибается, едва не теряя равновесие.
— Думаю, тебе достаточно.
— Мне было достаточно уже полчаса назад, но когда это кого-нибудь останавливало, — он закатывает глаза, как будто вспоминая что-то, а потом зажмуривается, пытаясь ухватить ускользнувшую мысль.
— Ты не умеешь пить.
— И не желаю учиться. Терпеть это не могу. Все в голове куда-то уплывает. Или топится. Представь, мозг, как корабль, и налетев на айсберг, шлюзы его погружаются в воду… катастрофа! Потом… только вместо воды у нас виски, а вместо корабля... — изо рта вместо слов опять выскакивает смешок, Сид зачем-то давит его, цепляется за плечо Роджера и говорит заговорщицким шепотом: — Самое презабавное — это то, как мы будем добираться до дома.
— Мы вполне можем успеть на последний автобус, —отвечает Роджер.
От хватки Сида плечо начинает медленно накаляться под слоями одежды.
— Нет, нет. Это скучно.
— Мы можем повернуть сейчас назад.
— Еще скучней. Пошли быстрее, иначе нас к месту приморозит, — решает Сид и тянет Роджера за собой.
— Ты мне пальто сейчас порвешь.
— А потом заштопаю его, как примерная служанка.
— Ну что ты несешь, — расслабленное алкоголем лицо никак не хочет хмуриться, и Роджер просто следует за Сидом, сворачивающим в узкие улочки, так что они пробегают мимо черных входов пабов, блюющих на собственные ботинки пьянчуг, темных витрин закрытых на ночь магазинов и плотно затворенных окон жилых домов.
Когда они выбегают к Westminster Bridge, их чуть не сносит ветром в реку. Под ногами — гололед, и Сид едва не валится на тротуар от клокочущего в горле еле слышного смеха. Теперь уже Роджер держит его за ворот пальто, чтобы он не расшибся или не угодил на проезжую часть. У происходящего привкус вчерашнего дня — чего-то давно пройденного. Оно напоминает Роджеру время, когда ему с Сидом было легко и просто, когда все не казалось настолько значительным и нагруженным непонятным смыслом. Раньше, даже если они просто сидели у реки в Кембридже, и каждый занимался своим делом — Роджер, например, читал стащенную из библиотеки книгу, а Сид рисовал на манжете своей полосатой рубашки, — даже во время этих бессмысленных посиделок Роджеру казалось, что он на своем месте, и ему не хотелось сдвигаться с него никогда.
Теперь во всем, что Сид делает или говорит, он видит тайный умысел, как будто вся непринужденность с возрастом вымылась, и теперь нельзя ни на секунду отпустить себя.
Больше нельзя сесть напротив Сида и не двигаться четверть часа, полчаса, час и больше, как было можно еще год назад. Теперь Роджер потирает ладони, мнет брючную ткань на коленях, поправляет челку, мечется, ходит взад-вперед, не может усидеть на месте.
В мире, где все неожиданно приобрело недоступный Роджеру смысл, его старания разобраться в собственной жизни обесценились. Роджер мало знает, а понимает еще меньше, но единственное, что он пытается делать — это ловить редкие моменты гармонии.
Он коллекционирует эти мгновения, как любитель аберраций — находить в своем павильоне бабочек, прокалывать их иголкой и засушивать, поставив под стекло. Роджер пытается пореже думать об этом, чтобы воспоминания не затерлись и не приелись ему, но выходит это из рук вон плохо.
— Обопрись о меня, — говорит он Сиду, который отходит в сторону на разезжающихся на оледеневшем тротуаре ногах.
— Тише! — шикает на него тот. — Иначе он нас услышит.
— Кто услышит?
— Он! — Сид тычет пальцем в сторону Big Ben, —помнишь, как мы играли в прятки в детстве? Помнишь, верно? Давай повторим, только водит — он, — окруженный светящимся золотистым зданием Парламента Big Ben возвышается над ними обоими. Его горящий в темноте ослепительно белый циферблат расчерчен черными стрелками и нагроможденными друг на друга цифрами. Спрятаться от такого гиганта чертовски сложно, но раз Сид предлагает, Роджер никак не сможет отказаться.
— Тебе нельзя столько пить. У тебя верные признаки белой горячки, — говорит Роджер громким шепотом.
Сид только смеется и без предупреждения срывается с места, перебегая на другую сторону моста. Редкие автомобили на высокой скорости расчеркивают колесами дорогу, и Роджер, лавируя между ними, тоже оказывается на противоположной стороне, слыша за спиной пронзительные гудки.
Сид машет руками, подзывая Роджера к себе, и когда тот приближается, возбужденно произносит:
— Он не должен найти нас как можно дольше.
— А как мы узнаем, что он нас нашел?
— Мы услышим это. Он с нами заговорит, — уверенно отвечает Сид и вновь отбегает, прячась за широкой колонной, подпирающей здание. Роджер остается только следовать за ним, укрываясь с другой ее стороны, и украдкой подглядывать за башней, обращающей свои четыре циклопических глаза во все стороны света.
Роджеру тепло от бега и виски, руки отяжелели от хмеля и почти что опустошенной бутылки Old Crow. Он оглядывается по сторонам, выхватывая чернеющий в ночи монумент Боудикки, приметную табличку: «Будьте осторожны: кругом карманники!», свет фар от проезжающих машин, сменяющие друг друга красный-желтый-зеленый на светофоре напротив и бледное на контрасте с черным пальто, черными волосами и черным небом лицо Сида.
Тишину взрезает скрип закрывающихся ворот станции метро Westminster прямо за их спинами.
— Я счастлив, что я здесь. Хотел бы я быть на этом месте лет десять спустя и быть так же счастлив, — заплетающимся языком произносит Сид. Его глаза прикрыты, но Роджеру все равно кажется, что Сид говорит это все же ему, а не самому себе.
— Скорее всего, так и будет. Думаю, где бы ты ни был, ты будешь доволен тем, что имеешь, — слова сами склеиваются в предложения, а у Роджера голова идет кругом. Он себя не слышит — только воду и ветер и автомобили, пронизывающие густую зимнюю ночь.
— Я не уверен, что мне это подходит. Нет, я не знаю, где хотел бы оказаться через десять лет, — Сид пристально смотрит на Роджера и прибавляет: — думаю, у реки. Не знаю, какой... Кам, Темзы, Сены, нет, наверное, все-таки Кам. Я бы хотел прожить и состариться у реки.
— Для меня ты никогда не состаришься.
Ногти скребут по стеклу бутылки, и этот чуть слышный звук едва не перебивают всю то живое, звонкое напряжение, что разверзлось сейчас вокруг них.
Сид улыбается одним ртом, глаза же, как это часто с ним бывает, пытливо смотрят вперед. Потом он нащупывает такую же холодную, как каменная колонна, к которой они прислоняются, руку Роджера и слегка сжимает его ладонь.
Роджер не знает, что означает этот жест, и не пытается угадать — все равно не выйдет.
То, что он испытывает от прикосновения Сида, для него не ново, но он никогда не устает удивляться тому, как сильно это на него влияет. Касания всегда действуют по принципу домино: от места соприкосновения пульсация расходится по всему телу: в колени, шею, голову, пах. Механизмы, названия которых Роджер не знает, начинают свою работу и постепенно разгоняются. Вот Роджер уже совсем не мерзнет — даже наоборот, он бы распахнул слегка пальто, если бы не боялся, что Сид посмотрит и все поймет.
Воронка похоти внутри Роджера пугает и очаровывает его.
Никогда — ни в пятнадцать, ни в самом начале отношений с Джуди, он не чувствовал подобного. И если в самом начале он умудрялся путать это с приступами тахикардии, щупал запястье и считал пульс, сбиваясь из-за сосущего чувства под ложечкой, то теперь он знает, что на самом деле проделывает его организм, когда Сид появляется на пороге комнаты.
Это желание.
Оно не дает покоя, оно никогда не даст ему покоя.
Роджеру кажется, что он никогда в жизни столько не мастурбировал и не видел столько откровенных снов. В них они с Сидом бесконечно трогают друг друга, как двое слепых, оставшихся одними на планете. То, что Роджер всегда спит в перешедшем ему от какого-то родственника свитере, достающем чуть не до колен, помогает ему скрывать эрекцию от Сида, но просыпаться он все равно завел правило первым.
Сид перестает сжимать его пальцы, когда Big Ben все-таки находит их.
Он действительно заговаривает с ними. Биение колокола возвещает полночь — а возможно, то, что попытки Роджера держаться на безопасном от Сида расстоянии в который раз провалились.
Звенящее напряжение истончается с каждым ударом и наконец вовсе исчезает, оставив после себя холодный ночной ветер и полное отсутствие шанса попасть на последний автобус на Highgate.
— Пойдем домой, — завершает игру Сид. В голосе у него сквозит смутная, едва различимая печаль, как будто тот, кто придумал этот мир, надул его, сказав, что все вокруг — игра в домино на пивные крышки, скорлупки фисташек, крылья майских жуков, а сейчас оказывается, что никакая это не игра, а самая настоящая жизнь.
Никто не успел к ней приготовиться, а она — раз — взяла и нагрянула.
***
There was an Old Man of Peru,
Who watched his wife making a stew;
But once, by mistake, in a stove she did bake
That unfortunate Man of Peru.
Edward Lear, «The complete nonsense of Edward Lear.»
— Ты точно умеешь? — из-под шерстяной шапки крупной вязки, сидящей на голове Джуди, видна только ее широкая улыбка. Все остальное скрыто тенью, так что краснеющий на морозе рот — единственное, что у Роджера получается разглядеть.
Кроме ее неумолкающего рта, Роджер усиленно старается сосредоточиться на собственных ногах, которые прямо сейчас выписывают замысловатые фигуры на катке.
— Конечно, я умею, — Роджеру удается звучать уверенно, хотя последний раз он стоял на льду лет пять назад. А уж кататься вперед спиной, как он делает сейчас, у него никогда особенно не выходило. В какой-то момент он обязательно поскальзывался и пребольно падал со своих шести футов роста, утаскивая обескураженную даму сердца за собой.
— Где ты такую купила? — он треплет ее по голове. Шерсть приятно покалывает ладонь. Джуди, чуть запрокидывая голову, тянется за его прикосновением, и из тени теперь показывается ее острый нос и слегка накрашенные глаза. Внимание Роджера вновь привлекает ее большой красивый рот. Губы с едва заметными трещинками. Крупные белые зубы.
— Я сама связала.
— Здорово вышло.
— Ага. Я знаю.
— Черт подери… — цедит сквозь зубы Роджер, когда они едва не врезаются в бортик. Он хватается за него рукой, привлекая Джуди ближе к себе, так что ладонь ненароком проезжается ниже талии. Джуди давится смешком, обнимает его, отклоняясь корпусом назад, закутанная в свое меховое бежевое пальто; у нее сухие пшеничными волосами и красные губы, которые она то и дело облизывает.
Его девушка. Его, его, только его.
Они видятся раз в несколько месяцев, и Роджера каждый раз подмывает спросить, как она на стенку не лезет во время разлуки.
Но всякий раз ему не хватает мужества.
Спят они еще реже, чем видятся — никогда нет ни времени, ни места, никогда не получается долго и основательно, никогда не выходит по ночам, чтобы заснуть, завернувшись в одно одеяло, переплетя руки и ноги, чтобы и сон был один на двоих, а после проснуться утром — все себе отлежав, но все равно довольными и счастливыми.
Сколько чужих диванов и раскладушек они продавили, сколько раз занимались сексом второпях, поглядывая на слишком уж быстро бегущую стрелку часов, сколько раз он хотел рассмотреть Джуди в мельчайших подробностях, узнать не только на ощупь, посмотреть на нее обнаженную в полный рост, овладеть ей в каком-нибудь новом положении, о котором он узнал из журнала – в итоге найденного матерью и показательно отправленного в мусорную корзину, сделать это перед зеркалом, на столе, в ванной, у стены, говорить с ней, спрашивать, что ей нравится, а что нет, сказать что-нибудь ужасное, что-нибудь непристойное, что-нибудь, что он никогда никому в этой жизни не говорил.
Роджер говорит себе, что они не спят друг с другом на каждой встрече из-за того, что порой им попросту негде.
Но он знает — на самом деле он опасается того, что Джуди решит, что ему только это от нее и нужно.
Сейчас Роджер пролезает рукой под полы пальто и кладет ладонь на ее ягодицы, а Джуди уже не улыбается. Точно выжидая, смотрит на него исподлобья.
Он не может перестать мечтать о ее красных губах, о том, как долго она не делала с ним ничего этими губами.
Он хочет спросить, снится ли он ей когда-нибудь, но боится, что она задаст встречный вопрос.
Иногда Джуди ему и вправду снится, только занимаются они всегда совершеннейшей чепухой: собирают каштаны в парке, сидят в придорожных чайных, случайно сталкиваются в существующих только во снах местечках.
Роджер старается внести каждую свою мысль или фантазию в список, поместить в нужный ящик с аккуратной именной табличкой и закрыть на ключ, чтобы возвращаться к ним многие месяцы или даже годы спустя. Сны о Джуди включены у него в собственный реестр, никак не пересекающийся с той увешанной тяжелыми замками шкатулкой, в которой хранится все влажное и непристойное.
Роджер научился принимать это: он любит Джуди, и сны о ней не бывают грязными, тяжелыми и тревожными.
Но возможно, именно из-за этого мучающее его желание даже после секса с ней никуда не уходит. И душные сны, где он проникает в безымянную девушку, не уходят тоже. Порой он просыпается в страхе, вспоминая, как вворачивался в темный девичий треугольник, и ему казалось, что он останется там навсегда. Как ребенок, боящийся, что однажды вернется в утробу матери, и та его больше никогда от себя не отпустит.
Еще одно чувство из снов – это вожделение другого сорта. Вожделение, на которое наложен запрет, и чье имя не положено называть. Оно появляется в снах о Сиде, очевидно не безликих и ничуть не зловещих. Но и на прогулки по сновиденческим набережным с Джуди они совсем не похожи. Сны с Сидом парадоксально близки к тому, что Роджер видел на пин-ап плакатах. Там они могут мять друг другу плечи в объятиях, от которых трещит в костях и голове, могут прикасаться губами ко лбу, рту, шее, пялиться друг на друга голыми. Иногда они щиплются за бока, пересчитывают друг другу ребра, как фортепианные клавиши, щупают тела сквозь одежду.
Иногда во сне Сид дрочит ему, и ладонь у него широкая, суховатая, мягкая. Когда Роджер видит такое, он всегда просыпается во влажном нижнем белье.
Иногда происходит наоборот, и сон показывает Роджеру то, чего он никогда не видел — исказившееся лицо Сида, когда тот кончает.
Роджер понятия не имеет, что они должны делать друг с другом дальше, он даже не знает, как это правильно называть: что «гомосек» — оскорбительно, а «содомит» не употребляют нигде, кроме зала суда.
— Роджер, ты здесь? — шепчет ему на ухо Джуди, привстав на цыпочки. — Совсем ушел в себя, — в ее голосе нет обиды, одна только неназойливая забота, и Роджер берет ее ладонь и целует несколько раз.
В горле у него пересохло.
Джуди трогает его через джинсы.
— Ты хочешь?.. — одними губами спрашивает она.
Он смотрит поверх ее головы на редких катающихся — те с потерянным видом по кругу рассекают лед. Кто-то спотыкается и падает на колени, кто-то продолжает, методично перенося вес с ноги на ногу, доезжает до одного бортика, разворачивается и устремляется в другую сторону.
Их двоих никто не замечает, а если прижать к себе Джуди покрепче, никто и не заподозрит, что сейчас она осторожно одной рукой расстегивает пуговицу у него на куртке и прикладывает свою заледеневшую маленькую ладонь к его животу. Холод чувствуется даже сквозь свитер, и Роджер покрывается гусиной кожей, но ее рука, вжатая между их телами, довольно скоро отогревается и спускается чуть ниже. Почти неслышно бряцает пряжка ремня, тренькает молния брюк, когда Джуди тащит бегунок вниз, и Роджер громко, прямо на весь каток, сглатывает.
Прошлым летом они пару раз занимались сексом в парках, но тряслись тогда больше от страха, чем от удовольствия; и уж тем более она никогда не прикасалась к нему в таком людном месте.
Джуди куда меньше его, едва достает до плеча.
Сейчас она кажется Роджеру такой высокой.
Ему всегда нравились такие — хрупкие девушки с железной волей. Несоответствие внешности и характера очаровывает Роджера. Не то что он сам — прямой снаружи и изнутри, человек, про которого все становится ясно, стоит только взглянуть на его крепко сколоченное тело и задранный нос.
Роджер кажется себе слишком уж очевидным, и конечно же, он ненавидит это.
Нет времени растянуть игру, и Джуди быстрыми, короткими движениями водит по его члену рукой.
Роджер морщится и отводит взгляд в сторону.
У Джуди сухая ладонь.
Возбуждение не нарастает. Он знает, что Джуди ласкает его, но не чувствует этого.
Роджер краснеет, понимая, что стесняется, будто до него никогда раньше не дотрагивались. Его рука на плече Джуди отчего-то становится слишком тяжелой и жесткой, и он думает, как ей должно быть унизительно заниматься этим на морозе, на людях. С ним.
— Все в порядке? — движения чуть замедляются, она пытается заглянуть ему в глаза, но он только сильнее отворачивается.
По коже пробегает неприятный холодок.
От ветра ли, пота или неловкости, этого Роджер не знает.
— Извини. Я... так холодно, — он заставляет себя улыбнуться, но выходит скорее натужная гримаса, — у тебя рука, наверное, устала.
— Нет, нет, все хорошо.
Роджер чертыхается сквозь зубы. Уж лучше бы она согласилась с ним, лучше бы сказала, что да, рука устала, и затекла, и пора заканчивать этот балаган и уходить отсюда, сбежать куда-нибудь, где будет тепло, а Роджер будет застегнут на все пуговицы.
— Ты прав... — наконец роняет Джуди и поджимает губы, приняв свое поражение, — устала, рука устала.
Она останавливается и слишком быстро вытаскивает руку из его брюк. Пока он поправляет одежду, она ловко вытаскивает из нагрудного кармана носовой платок и хорошенько вытирает свою ладонь.
Роджер представляет себе Джуди, склонившуюся над раковиной и отдраивающую кожу мылом и пемзой.
— Мне пора на вокзал, Роджер.
Ему удается изобразить удивление:
— Уже?
— Уже.
***
I is another.
Letter to Georges Izambard from Arthur Rimbaud, Charleville, 13 May 1871.
— Еще минута, и я сниму ее с петель! — кричит Роджер, молотя по хлипкой двери кулаком.
— А она не на петлях, она сдвижная, — отвечают ему с той стороны, и Роджер не знает, издеваются над ним или нет.
— Сид, это не смешно, у нас одна ванная на пятерых, — обращается он к двери.
За ней молчат, слышен только плеск воды. Если закрыть глаза, можно представить, что они на реке. Реки никогда не замолкают, встревоженные то веслами лодочников, то прибрежной живностью, то купальщиками, то ветром. Роджер представляет, что там, за дверью, течет Кам, как она текла давным-давно — когда и время, и кровь текли медленнее.
В то время они всем делились друг с другом, на летних каникулах устраивались на короткие подработки — мочили груши, собирали вишню, подвязывали хмель, делали все, что было по силам, и никто не стоял у них над душой.
Роджер занимался этим, чтобы подкопить карманных денег, а Сид — потому что вся эта чепуха казалась ему очень забавной. Он называл это ответственностью Чеширского кота, ведь: «Летняя работа вроде бы есть, Джорджи, но на самом деле ее нет, она перед тобой, но она не более настоящая, чем Атлантида, девятый вал или домовой».
Дверь со скрипом отъезжает в сторону. Сид шлепает босыми ногами по кафелю, вся одежда у него в мокрых пятнах, и вода катится с него прямо на пол, затекая в стык между плитками, так что те однажды зацветут плесенью и грибком, и именно по его вине.
— Радовался бы, что у нас не одна ванная на дом, как в твоих коммунистических брошюрах.
— Они не коммунистические…
— Да не будь ты таким занудой, — говорит Сид, — и куда это ты спешишь на ночь глядя, а?
— Отойди, — отмахивается Роджер, но Сид заслоняет проход плечом и глупо подмигивает ему. Мокрые пятна на предплечьях, груди, коленях. Между ног, хотя туда Роджер старается не смотреть.
И все равно смотрит.
— У тебя свидание?
— Иди-ка ты к черту, Барретт, — Роджер протискивается внутрь.
За спиной слышится пощелкивание закрывшейся щеколды. Он знает, что Сид стоит прямо за ним.
— Чего тебе? — Роджер смотрит на свое отражение в зеркале и не видит, только чувствует, как Сид приближается к нему. Шаг, еще один.
— Поймал.
Роджер чувствует руки на своей спине, раскрытые широкие ладони, и вздрагивает, не сдержавшись.
— Брысь отсюда.
— Не-а.
— Не уйдешь — перестану покупать твой чертов гофрированный картон, сам за ним по всему Лондону бегай.
— Ты брюзга.
Роджер поворачивается, и Сид накрывает его глаза руками. Мир погружается в тревожную тьму, нагоняющую мурашки и лижущую Роджера под одеждой, становится тепло и щекотно и…
— Мы с Либби всегда мыли друг другу волосы, долго-долго, чтобы они скрипели от чистоты.
Роджер разводит руки, задевая левой полку с туалетными принадлежностями, и что-то летит на пол — лезвие, пена для бритья, зубная паста, черт подери, какая разница.
— Не открывай, — просит Сид и убирает ладони.
Слышится плеск воды в кране. Шаги босых ступней по кафелю. Стук крови в висках.
А потом Сид тянет его за край рубашки, но Роджер вырывается. Отступая, он наталкивается на бортик ванной и падает в нее, больно ударяясь поясницей, локтями и икрами.
— Сукин сын, это из-за тебя все… — взрывается Роджер, но ругань утопает в водном потоке, низвергающемся на его одежду.
— Прости, — без следа раскаяния говорит Сид.
— Выметайся отсюда.
— Ты на меня в последнее время все время злишься.
— Да, — он не успевает вовремя прикусить язык.
— Можешь продолжать злиться, — пожимает плечами Сид и принимается рыться в недрах ящичков под раковиной. Выудив нужную вещицу, он прячет ее за спиной и предупреждает: — глаза закрой, если не хочешь чтобы их разъело и остались две дырки в черепе.
Роджер упрямо продолжает глядеть прямо перед собой.
— Да мыло это, всего лишь мыло, — уверяет Сид, а потом подходит совсем вплотную к бортику ванной.
Роджер задерживает дыхание, когда он прикасается к его волосам. Руки Сида и обмылок поочередно оседают у него на голове, и Роджер позволяет себе сжимать губы и вздрагивать, оправдывая это неловким: «Затылком приложился». Страх нарастает вместе с возбуждением — он опять чувствует их, и это так же внезапно и неожиданно и нестерпимо, как в самый первый раз. Пружина распрямляется — она никогда не ржавеет, ни от усталости, ни от смущения, ни от испуга, ни даже, как теперь становится ясно, от воды.
У Роджера насквозь мокрые брюки, они неприятно липнут к телу, облегают его, и если покрасневшую кожу еще можно объяснить горячей водой, то в качестве оправданий этому приходится выбирать между «меня возбуждает Сид» и «меня возбуждают большие фаянсовые предметы», и еще неизвестно, что хуже.
— Пойдешь на свое свидание поскрипывающий от чистоты, с прической от Сидни Барретта, вооружившись цветочно-шоколадным сюрпризом, Роджер, ведь так?..
Этот голос — этот яркий, затекающий Роджеру в уши настойчивее воды голос. В темноте закрытых глаз он гремит водяными раскатами.
Выдержать его Роджеру не удается.
Он резко вырывается, отклоняясь назад, и вновь едва не ударяется затылком и покрытую плиткой стену. Разлепляет глаза — по роговице начинает хлестать желтый электрический свет, и от жара и движения кружится голова.
— Руки убери, — слова клокочут в горле, точно вода затекла и туда. Куда она точно попала — так это в голову, через все в дырки в черепе, просверленные годовым помешательством, напоминающим о себе всякий раз, когда они вот так стоят рядом и в желудке, паху и голове скручивается спираль.
Роджер не может понять, зачем он это сказал, ведь Сид уже не держит его — только стоит, прислонившись спиной к противоположной стене, и смотрит своим темным, неясным взглядом.
Вода течет по полу, скапливаясь между плитками, когда Роджер выбирается из ванны и едва не поскальзывается на образовавшейся лужице. Приходится стиснуть стенки раковины, чтобы не разбить собственное отражение кулаком — из зеркала на Роджера смотрит кто-то покрасневший и злой с пятнами зеленого, лилового, красного на потемневших от воды волосах.
— Мать твою, что ты?.. — он хватает Сида за руку, и тот послушно разжимает ладонь, так что кусок мыла выскакивает и падает прямо им под ноги. Обмылок — всех цветов радуги, Роджер видел его и раньше, когда Сид разводил о него краски, приговаривая, что мыло вместо палитры всегда используют реставраторы, а он, Сид, — «реставратор еще не оживших полотен».
Больше Роджер ничего не говорит. Он просто перегибается через бортик ванной и выворачивает кран с холодной водой, вымывая из волос краску. В ушах гремит водяной поток и ярость, но он все равно умудряется расслышать шаги Сида, удаляющегося по коридору прочь от ванной комнаты.
Вечером вместо своего любимого ромашкового чая Леонард готовит им всем глинтвейн. Зайдя на кухню, где они сидят, размазывая по тарелкам остатки ужина, он перестает насвистывать и объявляет, что намерен украсть их у серых учебных будней — а затем, подтолкнув носком башмака кота, открывает бутылку вина. У Леонарда всегда хватает такта не комментировать их скудный рацион и не щеголять собственными деликатесами, но этим вечером он достает из серванта две запыленные бутылки вина и принимается колдовать над ними, доставая из разноцветных бархатных мешочков разноцветные специи.
До этого Роджер ни разу не пробовал глинтвейн — и тем более не знал, что его так легко готовить.
Когда они, слегка обеспокоенные таким радушием, вваливаются в гостиную, Леонард сворачивает на кофейном столике аккуратные джойнты, по одному на каждого. Сид — с закатанными рукавами рубашки и вымазанными в краске руками, — прикрывает рот ладонью, стараясь не засмеяться.
Смотреть на лектора престижного колледжа, с ювелирной точностью делящего марихуану, им всем правда в новинку.
— Выглядите, как профессионал, — щерится Роджер.
После того, как Сид всучил ему рисунок понурого лохматого зверя с подписью: «Обычно ты — ослик из мечтаний Милна, но сегодня осел именно я», ни на какое свидание Роджер не пошел.
Своей совести он сказал, что делает это ради Джуди.
Его совесть сказала ему, что он враль.
— У меня большой опыт, мой мальчик, — со своими старомодными обращениями, стрижкой и костюмами Леонард выглядит прямо-таки умудренным этим самым опытом. — У нас есть вино и дары матушки-природы, Бодлер бы одобрил наш вечер. Тем более, слишком уж редко мне выдается шанс поговорить с вашим поколением в, так сказать, непринужденной обстановке.
Леонард салютует им бокалом глинтвейна и делает небольшой глоток.
— Попробуйте.
— Решили поиграть в Уайльда? — несколько едко интересуется недавно заселившийся в комнату Клоуза однокурсник Сида по имени Гилберт. Роджер с ним не особенно общается и знает только, что Гилберт большой любитель заправлять травой оторванные дверные ручки, грызть карандаши и делать эскизы на салфетках. Салфетки все остальные вечно невнимательно выбрасывают, а Гилберт щурит серые глазки, трясется от злости на всех вокруг и на самого себя и еще более остервенело грызет карандаши.
— А мне и играть не нужно, — отшучивается Леонард. — Вы присядьте, присядьте.
Роджер хочет запротестовать — обычно сворачивается один косяк, а потом его передают по кругу, по часовой стрелке, по одной затяжке, из рук в руки, из губ в губы.
— А студенты знают, чем их профессор балуется? — скалит зубы Роджер.
— Откуда мне знать, — Леонард пожимает плечами, но Роджера не проведешь, — они, должно быть, догадываются.
— Будьте осторожны, вдруг они предложат это вам на зачете? Как взятку?
— Такую возможность вам подсказывает эмпирический опыт?
— Я не понимаю... — Роджер переводит взгляд с Леонарда на бокал. На багровой поверхности видны головки гвоздик, твердые комочки молотого мускатного ореха и все остальное, чего Роджер в жизни не пробовал.
— Он имеет ввиду, предлагал ли ты профессорам... — начинает было Клоуз, но Роджер отрезает:
— Я понял, что он имеет ввиду.
Повисает неловкая пауза, прерываемая лишь шелестом папиросной бумаги и сопением Леонарда, трудящегося над самокрутками.
— Вот, первая для вас, мистер Уотерс, кажется, вам она нужнее, — Леонард протягивает ему джойнт.
Должно быть, это самый опрятный джойнт из всех, что Роджер когда-либо видел. Будь это острый на язык сверстник или незнакомец средних лет, Роджер нагрубил бы, но Леонард покоряет своей непосредственностью. Он поражает пронесенной сквозь года незамутненностью видения, которой Роджер лишился после одной из своих драк, когда на него полезли сразу девять прыщавых крысят с острыми коленками и в матросской униформе.
После того случая Роджер поставил крест на своей деятельности пехотинца и сменил тельняшку на значок группы за атомное разоружение.
— Спасибо, мистер Леонард, — подыгрывает Роджер и затягивается. В горле приятно першит, он с полминуты держит дым за сомкнутыми губами и выпускает его парой колец.
Чему он научился за годы жизни вдали от дома, так это тому, что когда предлагают дармовой косяк — лучше соглашаться.
— Мистер Клоуз, мистер Гилберт, мистер Барретт... Жаль, что Танджи с МакГи не курят, они стали бы отменными компаньонами на вечер... вы не находите?
С каждой затяжкой Роджера все сильнее грызет подозрение, что Леонарду что-то от них нужно, что за распустившимися в вежливой улыбке тонкими губами скрывается тайный умысел.
А возможно, трава просто раздувает паранойю Роджера — она разгорается, раздается в стороны и оседает в воздухепризрачной тенью. Совсем как дымные кольца.
— У вас, должно быть, залежи этого богатства, — как бы между делом произносит Сид, но Роджер прекрасно знаком с этой интонацией. Тот всегда делает так, когда пытается что-то выведать — и с Роджером этот трюк всегда работает.
— И не только его.
— Да что вы? — Сид хочет удержать скучающий тон, но срывается: — А чего именно?
— Вряд ли это лежит в спектре ваших интересов.
— А откуда вы знаете о моем спектре?
— Я могу догадаться. Я, кажется, начинаю узнавать вас все лучше и лучше.
— Тогда вы должны знать, настолько широк мой спектр.
Леонард откидывается на кресле, точно задумываясь о чем-то, но наконец встает и делает пару шагов к одному из книжных стеллажей. Книжные полки являют собой полную противоположность той чистоте, которая царит в его комнатах. Тома сложены один на другой безо всякой логики — старые фолианты и дешевые новинки, покусанные котами корешки и обложки, завернутые в полиэтилен, чтобы ни пыль, ни время не повредили их бумажное содержимое.
Леонард, сощурившись, водит взглядом по одной из полок, а потом кинематографичным жестом достает тонкий сверток. Ни названия, ни картинки на первой странице — только на ладан дышащие листы, скрепленные плохим клеем.
Точно контрабандное издание.
Роджер усмехается.
Почему-то, когда Леонард протягивает Сиду книгу, Роджер начинает тревожиться, что все представление он устроил ради этой самой книги. Что он предсказал вопросы Сида, книгу спрятал на стеллаж специально, местоположение заучил заранее и…
— Я не очень хорошо понимаю по-французски, — перебивает его мысли голос Сида. — Это чьи-то письма?
Леонард кивает и, заложив руки за спину, начинает по памяти переводить, видимо, одно из писем в книге. Вот позер. На вкус Роджера, звучит это очень нарочито, но при этом все равно западает куда-то вглубь. Как удачный футбольный бросок, пробитый из штрафной — игрок получает желтую карточку, но это не отменяет чистоты и точности броска.
— «Первое, что должен достичь поэт — это полное самопознание; он отыскивает свою душу, её обследует, её искушает, её постигает. Надо стать ясновидцем, сделать себя ясновидцем. Поэт превращает себя в ясновидца длительным, безмерным и обдуманным приведением в расстройство всех чувств», — с чувством выполненного долга Леонард опрокидывает в себя весь бокал глинтвейна. — Это Рембо, - поясняет он.
Потом они еще долго молчат, курят, пьют, покачивают носками ног в такт музыке, по-разному разливающейся у них в головах. Трава у Леонарда оказывается забористой —мысли затвердевают в мозгу Роджера физически ощутимыми слепками и перекатываются там каждый раз, когда он поворачивает голову.
Он думает о подарке на Рождество для Джуди, о том, что на неделе все-таки нужно позвонить матери, о группе, которая находится в состоянии медленного распада уже который месяц, и все предлагают взять кого-то нового и свежего, кто положит конец абсолютного творческому застою.
— А что для этого нужно?
— Для чего?
— Я имею в виду... — Сид осекается, явно пытаясь подобрать верные слова, — что нужно для того, чтобы стать ясновидцем? Конкретно?
— Родиться Рембо, должно быть, — Леонард явно уже потерял нить разговора, и слова Сида только спутывают его мысли, так что всякий смысл оказывается потерян. — А с чего мы вообще начали об этом говорить… Впрочем, неважно, — Леонард демонстративно откашливается, подготавливая самого себя и остальных к долгой, обстоятельной беседе.
— У меня есть к вам предложение.
— И вы решили споить нас и дать бесплатной травки, чтобы... — со смешком начинает Гилберт, но тут же затыкается — Клоуз чувствительно пихает его локтем под ребра.
— Кому-кому, а вам мое предложение не адресовано, мистер Гилберт, — вежливо затыкает его Леонард. — Я слышал, ваша группа — ей-богу, названия не вспомню, — так вот, ваша группа ищет себе нового участника. Репетиции у вас не ладятся, материала не хватает, и мест для выступлений вы найти не можете, в общем, полный швах.
«Швах». Этого слова Роджер от него не ожидал, но положение T-Set по-другому действительно не назовешь.
— Поэтому я подумал, что могу подсобить вам собственными связями — и умением играть на клавишных.
— У нас уже есть клавишник, — поспешно говорит Роджер.
— Я и на органе еще отлично играю.
— Мы подумаем над этим, — с продирающимся сквозь пелену марихуаны энтузиазмом произносит Клоуз.
— Мы вряд ли вас возьмем, — Роджер говорит наперекор ему и чувствует на себе его цепкий, недовольный взгляд.
— И почему же? Возрастом не вышел? — Леонард попадает в яблочко, и в комнате в который раз повисает неуютная тишина.
Роджер не может признать, что Леонард прав — в конце концов, сказать такое собственному домовладельцу, если устроился по приемлемой цене в не самом нищем лондонском районе — явно неудачная мысль. Клоуз тоже молчит, придавленный безапелляционостью его формулировки. Можно легко представить, что ждет Роджера на следующей репетиции, когда Клоуз сообщит всем, что по его вине они лишились такого перспективного участника.
— Выходит, я прав, — выносит вердикт Леонард, и Роджер хочет разубедить его, но не находит удачных слов.
— Боюсь, вы не правы, — подает голос все еще вертящий в руках книгу Сид.
— Да что вы? — иронично переспрашивает Леонард.
— Да, вы совсем не правы. Дело в том, что я их новый участник. Они позвали меня в группу сегодня утром.
В первые несколько секунд Роджер пытается выудить воспоминание об этом из собственной усталой и голодной памяти и только потом понимает, что Сид бессовестно и шедеврально врет.
— Да. Как раз перед завтраком.
— С каких пор ты вообще по утрам завтракаешь? — интересуется Клоуз, едва не разрушая его спасительную, по мнению Роджера, ложь.
— С тех пор, как стал вашим новым гитаристом.
— Я этого что-то не припомню...
— Больше травы кури, и свое собственное имя не вспомнишь, — у Роджера резкий голос, а глаза, совсем темные в сумраке гостиной, проделают в Клоузе две дыры, если тот не заткнет свой рот прямо сейчас.
— Зато я все хорошо помню. У нас репетиция в среду, верно? — обращается к нему Сид, склоняя голову в сторону. Между пальцев у него еще дымит самокрутка, а бокал глинтвейна нетронутым стоит на полу.
Ну конечно.
Дома у Барреттов, вероятно, его готовили лучше.
— В пятницу.
— Я почти что и не ошибся, — улыбается Сид и с усилием поднимается на ноги. — Это дерьмо меня совсем скосило, — он делает очередную затяжку и с удовольствием выдыхает всей грудью. Так и не выпустив из рук книгу, он лавирует меж кадушек с комнатной геранью и бокалов глинтвейна, выстроившихся на полу, и скрывается в проходе.
Когда четверть часа спустя Роджер отворяет дверь спальни, Сид еще не спит —лежит, раскинувшись на кровати, с самокруткой, зажатой в зубах.
— Он сильно расстроился? — спрашивает Сид; непонятно, действительно ли он этим обеспокоен.
— Да черт его знает. Я как-то не обратил внимания.
— Ты никогда на такое внимания не обращаешь.
— Это проблема?
— Да нет, я так просто подмечаю, — равнодушно отвечает Сид и тушит косяк о стеклянный край переполненной бычками пепельницы.
Ночь безлунна, и Сид лежит, погрузившись в полный мрак, вычищенный, вылизанный тенями; он кажется Роджеру совсем одетым — хочется подойти поближе и снять с него этот плотный, скрывающий все тело темный костюм.
— Ты отлично придумал. С группой, — Роджер мнется у двери, будто бы пригвожденный к ней темнотой. Как будто он и без этого не выдохся за последнее время.
— Я думал, тебя это разозлит. Ты же не любишь, когда посягают на твое.
— Да, но с тобой другое дело.
Сид ничего не отвечает, и Роджер надеется и боится, что того сморил сон.
— Ты же не пошутил? Ты и вправду придешь на репетицию?
— Если не заблужусь в подвалах вашего политеха, то, да, приду. Вы же, кажется, там их проводите.
Роджер выскальзывает из одежды и натягивает свитер. Он помнит, что в сентябре, когда Сид только заселялся, изо всех щелей тянуло противным холодком — сейчас же декабрьские морозы серьезно взялись за всех, кто спит под простыней. Роджеру же ничего другого не остается, когда Сид, словно очень эгоистичная гусеница, заворачивается в выданное им Леонардом широкое стеганое одеяло с шерстяным ромбом посередине. Ромб этот точно дразнит его, страшно замерзающего по ночам.
Роджер все еще верит, что холод сдерживает его, охлаждает душные сны и отвлекает внимание, хотя ежедневная утренняя реальность должна была давно избавить его от этих иллюзий.
Когда Роджер ложится на краю кровати в своей обычной позе солдата на вахте, Сид выглядывает из своего шерстяного кокона и говорит:
— Я, кажется, влюбился.
Роджер смаргивает.
— Опять?
— Да, но в этот раз все будет не так, как с Либби. Мы расстанемся, как только по-настоящему привяжемся друг к другу, чтобы помнить только этот самый лучший период. Никаких ссор и выяснений отношений. Никакой бытовой рутины, все будет, как фиолетовый бархат с золотом, понимаешь?
— То есть, после расставания с Либби ты хранил целибат целых две недели?
— Ты ничего, ничего не понимаешь, — громким шепотом отвечает ему Сид и тут же срывается на смех. — Ее зовут Дженни. Она так добра ко мне, ты не можешь представить. Она… как если бы я был калифорнийским старателем, а она золотой жилой.
— Понятно, — сухо отвечает Роджер.
— И это все? — Сид явно поражен скупостью реакции. — Ты больше ничего не скажешь?
— Репетиция в шесть вечера. Гитару свою не забудь, — только и отвечает Роджер и будто по команде переворачивается на другой бок, утыкаясь взглядом в черную стену.
Пост сдан, сэр.
Сноски
(20) Произведения Артюра Рембо, Платона, Ирвинга Стоуна и Томаса Вулфа соответственно.
(21) Экспериментальный роман Джеймса Джойса.