8
16 августа 2015 г., 00:54
Шрам на шее Иуды широкий и странный на ощупь — две выпуклые полоски, а меж ними узкая борозда, которую продавила верёвка: верхний слой кожи был там содран до мяса, наверное, можно было её нарастить или пересадить, но Иуда странно дёрнул плечами и отказался поддерживать этот разговор, и Ана больше не приставал, он и так много чего решил за Иуду (например, жить ли ему вообще), и он знает, где стоит отступить, пока не рвануло ему в лицо. Если бы Иуду не знала в лицо каждая собака в катакомбах, шрам бы всё равно выдал его с головой, на него пялятся и его обсуждают громким шёпотом; может, Иуде нравится так мучить себя, Ана бы понял — чего он не понимает, так это зачем Иуда мучает его.
Рубец притягивает его взгляд, стоит Ане на мгновение потерять над собой контроль. Он одновременно пугающий и мерзкий, как таракан, как змея, и он завораживает, и Ана попросил бы Иуду прятать его под воротом или шарфом, но он не хочет, чтобы Иуда решил, что ему противно из-за него, а объяснить, что чувствует, Ана не сможет — не ладится у него с тем, чтобы высказывать Иуде свои мысли.
По ночам ему снится Иуда, который стоит на коленях перед плахой, и Иисус вручает Ане топор, и Ана спрашивает — зачем мне это? — а Иисус отвечает спокойно: закончи то, что начал, и Иуда слегка ёрзает, потому что долго стоять на коленях ему неудобно, и неодобрительно смотрит снизу вверх мутно-зелёным взглядом, мол, ну же, поторапливайся. Ана просыпается спокойно и без крика, за полчаса до будильника, идёт умываться, собирается на работу; ему всё равно нужно совсем немного, чтобы выспаться. Иногда Иуда остаётся мирно досыпать своё, иногда встаёт следом, приходит бледной тенью на кухню, лезет в завтрак Аны, доливает его кофе коньяком, а потом выпивает всю кружку сам. Как-то раз он спросил, какого же чёрта он подрывается в такую рань — Ана не придумал ничего лучше, чем гавкнуть, что это не дело Иуды, и пару минут был уверен, что сейчас разразится скандал, но Иуда только посмотрел на него долгим взглядом, а потом стал балагурить, дескать, кое-кого до первого глотка кофе невозможно терпеть, интересно, рассматривается ли общение с тобой по утрам как наказание, за которое мне спишут после смерти часть грехов? Ана не хотел шутить про смерть, но послушно растянул в улыбке губы.
Шея Иуды стала запретным местом, он не трогает её, не целует и даже не дышит на светлую кожу, когда покрывает поцелуями подбородок и ключицы. Когда он оттягивает его голову за волосы, ему делается жутко от осознания, какой Иуда на самом деле хрупкий, какое узкое это горло, как легко его сдавить и сломать (ладони становятся потными, и он долго рассеянно вытирает их об одежду). Ана рад одному — что Иуда редко бреется, и ему не приходится каждый день с ужасом наблюдать, как острое лезвие скользит над самой кромкой; когда он видит это впервые, ему приходится выйти из ванной, и всё равно Иуда потом с удивлением спрашивает, чего это он сегодня бледнее обычного, неужто на них пошли войной римляне: шутка не смешная, но лучше справляться с этим страхом так, чем никак. Ана хотел бы, чтобы с тем, другим страхом можно было бы справиться так же просто.
Странно было бы думать, конечно, что Иуда этого не заметит, но иногда даже первосвященники ведут себя глупо; Ана плохо умеет врать себе, но трудоголизм научил его легко игнорировать всё, что кажется несущественным, так что он поступает, как любой здоровый, адекватный человек, оказавшийся в тяжёлой морально ситуации — он делает вид, что всё в порядке. Пилат иногда заходит к нему в кабинет, рассеянно шатается от стола к окну и жалуется, что не может отмыть от рук металлический запах крови. Ана понимает его лучше, чем показывает, его всё ещё продирает иногда, как в первые ночи, когда Иуда лежал в полусне, и не мог говорить, и выглядел почти готовым мертвецом — Ана прислушивается, дышит ли он, и сердце колотится в ушах так громко, что он перестаёт слышать чужие сиплые вдохи, и тогда у него самого темнеет в глазах.
Они впервые ссорятся — не как обычно, чтобы Иуда покричал и хлопнул дверью, а потом вернулся и они бы целовались долго и горячо, а всерьёз, — когда Иуда однажды ночью берёт его запястья в свои руки и, глядя прямо в глаза, перекладывает ладони себе на горло. Ана на мгновение чувствует кожей, как стучит чужой бешеный пульс, как дёргается острый кадык — как держать в кулаке маленького трепещущего птенчика, когда-то Ану заводило это ощущение до красной пелены перед глазами, но сейчас он чувствует только подступающую к горлу тошноту и отшатывается, и, видимо, есть на его лице что-то такое, что заставляет Иуду молча встать с постели. Нужно пойти за ним, конечно, но Ана сидит неловко на краю кровати, накинув одеяло на бёдра — пока не слышит, как хлопнула входная дверь, и тогда закрывает ладонями лицо, и в темноте перед его глазами тело Иуды болтается над землёй, и верёвка уходит в высоту, в непроглядную тьму, будто бы в сами небеса.