13
30 августа 2015 г., 08:52
Пилат приходит на встречу с синяком под глазом.
Синяк хороший такой, качественный, цветом — точно Пилату под подклад плаща; кто угодно другой попытался бы такое скрыть, замазать кремом, присыпать пудрой, а то и вовсе постеснялся бы из дома выйти, но это Пилат, и Пилат гордо светит на весь мир тем, что у него подбит, припух и заплыл глаз, и словно предлагает миру спросить что-то по этому поводу.
Симон не мир, но устоять он не может.
— Кто это тебя так? — спрашивает он, дрожа от любопытства и возбуждения. Ударить Пилата — это вам не шуточки. Для этого до Пилата сначала нужно добраться, сквозь стены сената, сквозь патрули стражи, сквозь бесконечные замки и камеры слежения; потом — нужно сладить с самим Пилатом, ведь тот хорош, силён и гибок, как пантера, и дерётся яростно и насмерть, и что он способен вытворять со своим невинным стеком — это нужно видеть; и, самое главное — нужно иметь недюжинных размеров яйца, стальные, титановые, чтобы просто решиться поднять руку на ставленника Рима в Иудее, на человека, который имеет власть убивать и миловать росчерком пера.
— Первосвященник Ана, — отвечает Пилат с заговорщицким видом, будто делится хорошей, но малость неприличной шуткой.
Симон хохочет.
Поверить в то, что первосвященник Ана — человек, насчёт которого многие в городе сомневаются, что он вообще живой, а не шарнирная кукла, ожившая горгулья со стены каменного храма, гниющий изнутри ходячий мертвец — мог кого-то ударить? Симон ненавидит Ану всей душой, но и знает его получше некоторых. Ана не способен на то, чтобы просто бить. Ана скорее пошлёт стражу избавиться от обидчика тихо и бесшумно, если вообще заметит существование некоего раздражающего элемента.
— В сенате! При всём честном народе! Я клянусь тебе, он свалил меня с ног! — Пилат расписывает эту сцену так, словно в дальнейшем она должна войти в легенды. — Кто бы знал, какая силища в этих крошечных кулачках! Я ему так и сказал — ух, ну у тебя и удар, неплохо для еврея!
— А он? — Симон давится смехом пополам со слезами, ему уже не хватает воздуха и живот режет, но остановиться он не может. Так хорошо ему не было — прямо сказать, с самого распятия Христа. Он мечтал однажды разбить лицо Пилату или Ане — оказалось, что вариант, в котором эти двое бьют друг друга, устраивает его даже больше.
— Сплюнул мне под ноги, развернулся и ушёл, — Пилат потягивается, как большой кот, прислоняется к стене плечом, скрещивает руки на груди и смотрит из-под съехавшего на глаза козырька фуражки, мол, как тебе мои новости, а ты ещё не хотел приходить! Симон признаёт полную капитуляцию: Пилат был прав, это стоило того, чтобы выбраться в нижний город.
— Чем ты его довёл? — Пилат загадочно ухмыляется. Симон прижимает руки к груди в молитвенном жесте: — Ну же, я должен знать! Я умру!
Они кривляются так ещё пару минут, Симон упрашивает, Пилат ломается, потом с картинной неохотой пересказывает, как начал с обсуждения евреев, потом смешал саддукеев с фарисеями, потому что, ради вашего же бога, сколько можно иметь течений в одной и той же вере, вот насколько всё проще у нас, почему вы просто не смените — ах, да, так вот, а потом я сказал ему про его любовничка, и понеслась...
Симон представляет себе, живо и в красках, как большой — на голову выше Аны — и крепкий Пилат грузным мешком валится наземь от удара, растеряв весь лоск и изящество. Представляет, как останавливаются проходившие мимо служащие, как фарисеи, тенью преследующие своего кумира, замирают в растерянности: куда бежать? кого звать? это считается покушением? кому им сейчас подчиняться? Это всё только добавляет комизма моменту. Пилат представляет себе всё то же, и ещё — как кулак выбросило, словно пружину, стянутую дни, недели, месяцы, скопившую в себе столько напряжения, сколько держать в одном человеке нездорово и неприлично; как трясло Ану всем телом, как ходили желваки на невозмутимом лице, дрожал узкий подбородок, дрожали губы, дрожал лающий голос, пока Ана выкрикивал ему всё, что думает о римских псах, которые понятия не имеют, какие святые вещи марают своими нечестивыми высказываниями.
Симон думает, что Пилат — дурень, что не ясно, милостью каких богов тот до сих пор выживает в мире жестоких политических игрищ, что его сожрут однажды за одну только его глупость, за то, что сует свой выдающийся, ломаный-переломанный нос куда не следует.
Пилат думает, что Ане, наверное, полегчало немного, и ещё — что Симону бесконечно идут ямочки на нежных детских щеках.