***
Итак, всё вернулось на круги своя. Мы всё так же продолжали с Сальери работать над оперой, с той лишь разницей, что теперь это происходило в театре, так как пришло время для разработки сценария, подбора актёров и создания костюмов и декораций. Последние два пункта меня особо радовали, потому что я вызвался самолично создать эскизы. Между нами говоря, никто: ни Сальери, ни костюмеры, ни постановщики не были в восторге от моего вмешательства в чужую работу, но я ни у кого не спрашивал, поэтому все смирились с моим упрямством и просто махнули рукой. — Моцарт! Ваше дело — музыку писать, а не с актрисами по галёркам бегать, — прокричал как-то Сальери, сидя в партере и наблюдая за репетицией. — Я не бегаю, — прокричал я возмущённо в ответ, перегибаясь через край, — а пытаюсь понять, как видно и слышно то, что творится на сцене, с разных мест. — Нашли, чем заниматься, — фыркнул маэстро и развернулся к сцене. Ладно, не буду отрицать, что я "ребячился", как сказал Сальери, но всё же все мои действия были направлены на то, чтобы угодить своему наставнику. Ой как я старался загладить свою вину! Даже матери в детстве я так не старался прислужить, когда был в чём-то виноват, как сейчас стараюсь для Антонио. Постепенно он начал смягчаться, что не могло меня не радовать. Всё же мгновение, даже мимолётное, которое зажигало в его глазах огонёк одобрения, было для меня дороже похвал императора и других композиторов. Нет, тоска по Антонио из моего сердца никуда не делась — она забилась в самую глубь, и лишь иногда, наедине со своими мыслями, она давала о себе знать, заставляя томно вздыхать по этому дорогому для меня, но такому далёкому человеку. Усугублялось это ещё одиночеством. Не с кем было поговорить, некому излить душу: Дова нет, Констанц под строгим надзором родителей, с Сальери я теперь общался лишь по работе, и только Тиллю я изливал душу, доставая птенца из клетки и прижимая его к груди. Он, кстати, уже полностью выздоровел и мог уже покинуть дом, но Линдеманн напрочь от этого отказывался и стал полностью ручным: он с удовольствием садился мне на руку и давал себя гладить. Так вот мы и проводили вечера: я сидел в своём кресле и болтал ни о чём, а Тилль блаженно дремал у меня на руках, подставляясь лёгким поглаживаниям. Идеально, только всё равно не хватает человеческого участия. Но ещё ужасней было то, что я не мог ни с кем сойтись даже на одну ночь: во-первых, я боялся заразиться, ведь чёрт их знает, какие заварушки у них в восемнадцатом веке были (наслышаны о придворных интригах из любовных романов); во-вторых, как я уже заикнулся в разговоре с Довом, женщины меня не интересовали, поэтому мне ещё приходилось опасаться, что кто-то это поймёт и сдаст меня, и тогда с императорского двора меня выпрут как бешеную собаку. Хотя их обычно отстреливают... Ещё хуже. Поэтому мне приходилось как-то отвлекаться, и делал я это опять же на работе, оставаясь на сверхурочные — ещё одна причина моего ярого трудоголизма. А ещё мне из Парижа написал Дов, сказал, что через несколько дней пересечёт Ла-Манш, и справлялся о моих делах. Скупо ответив, что всё в порядке, я ждал следующего письма, которое пришло уже из Лондона, где Аттья сообщил, что напишет мне, когда хоть что-нибудь найдёт, и пропал на несколько недель. Отсутствие известий обеспокоило меня, но, как оказалось, Дову просто нечего было мне сообщить. Это одновременно и успокаивало, и огорчало. В общем, так прошёл почти весь июль, и, несмотря на солнечные и жаркие деньки, я не ходил на придворные гуляния, чтобы опять не потерять голову. Исключения составляли императорские и придворные приёмы, где моё присутствие было абсолютно необходимым. Как правило, я приезжал, обходил всех собравшихся, перекинувшись с каждым парой фраз, играл что-нибудь из сочинений, один-два раза танцевал мазурку и уезжал домой. Всё, большего не дозволялось. На самом деле мне просто опротивели приёмы и балы, из-за которых я нахватался столько проблем, так что те мероприятия, на которые я всё же ходил, были лишь профессиональной необходимостью, и чаще всего со мной был Сальери, также посещавший приёмы для поддержки связей и авторитета. Так я и жил, спокойно и размеренно, но... один случай всё испортил. В Вене стоял один из тех славных деньков, когда просто нереально ходить по улице в мрачном настроении. Для меня ещё этот день был хорош тем, что я всё же решился показать одно из своих произведений Сальери. А это был очень важный для меня шаг: ещё в своё время, года за три до переезда в Австрию, я решил создать собственный музыкальный альбом и хотел вложиться в него полностью: не спешил с работой, писал по вдохновению и много-много раз исправлял и переписывал всё заново. До этого я целый год вынашивал идею, напевая разные мотивы себе под нос, когда гулял пешком или стоял под душем. И вот я написал музыку, окончил уже здесь, чуть изменив некоторые партии и инструменты, и хотел выслушать критику Сальери. На самом деле я не решался это сделать почти полмесяца, но сегодня был намерен с этим покончить. Я не пришёл к маэстро — я прибежал, разрываясь внутри от нетерпения. — Маэстро Сальери! Я пришёл сегодня к Вам не как к коллеге, а как к своему наставнику. — И чем же я Вам могу помочь? — заинтересованность в словах капельмейстера ободрила меня, и я смело протянул ему папку, садясь в кресло напротив. — Ещё несколько лет назад я начал работу над одним... назовём его циклом. Он для меня очень важен, и мне просто необходимо услышать о нём ваше мнение, маэстро. Будьте любезны, не откажите моей просьбе. — Ну что же, давайте посмотрим, — с этими словами Сальери раскрыл папку с моими рукописями и принялся за чтение. Я внимательно следил за его лицом, силясь понять хоть что-нибудь в его выражении, но ничего не поменялось в его чертах. Тогда он встал из-за стола и медленно, продолжая всматриваться в записи, направился к окну, встав ко мне спиной. Теперь я не видел его лица. Это меня обеспокоило. — Вам не нравится, герр? Но он ничего не ответил. Я совершенно ничего не мог прочитать в его застывшей позе, но вскоре маэстро закрыл папку, медленно её опустил и устремил свой взгляд на улицу. — Моцарт, — глухо произнёс наконец Сальери после минутного молчания, — я надеюсь, что Вы никогда и никому этого не покажете. — Ч-что? — что он имеет в виду? Ему не понравилось? — Вы уберёте эту папку куда подальше, чтоб никто её не видел, — твёрдо приказал Сальери, всё так же не отворачиваясь от окна. — Герр, — мой голос упал от нескрываемой обиды, — объясните причину... — Причина в том, герр Моцарт, что наша публика не примет такого. Вы будете... посмешищем. Оставьте это, — каждое слово маэстро было для меня словно нож в горло. Сальери торопливо сунул мне папку и снова подошёл к окну, сцепив руки у себя за спиной. — А теперь, если на этом всё, то я попрошу Вас удалиться. Всего хорошего, герр Моцарт. У меня не было слов, я просто открывал и закрывал рот, будто выброшенная на песок рыба, и ничего не в силах был сказать. — Тогда... тогда оставьте её у себя, мне она не нужна, — я швырнул папку на стол и молнией выбежал из кабинета. Всё внутри меня горело от стыда, злобы и возмущения. На глаза навернулись слёзы обиды. Поверить не могу! Это просто кошмар! И ведь я даже не знаю, что меня бесит больше: ответ Сальери или... моя бездарность? Может, моя работа действительно полная фигня? Но это же дело моей жизни! Как он мог так сказать про неё? Чертовски больно. Зачем я оставил папку у Сальери? Ну и чёрт с ней!***
Эта ситуация выбила меня из колеи. Я не мог нормально работать, везде находил изъяны и начинал всё по новой. С Сальери на репетициях я не пересекался, но оно и лучше: мне было бы просто обидно видеться с ним. В театре начали поговаривать, что премьера оперы может не состояться из-за нашей с Антонио ссоры, но я всячески опровергал это как мог. Мы уже заканчивали работу над оперой, и оставались лишь репетиции, когда один меценат пригласил всю нашу труппу к себе на маскарадную вечеринку. Я не очень хотел на неё ехать, но моё присутствие, как одного из создателей оперы, было безоговорочным, поэтому я всё же сдался под напором просьб музыкантов и актёров. Выбрав незатейливый костюм пастельных тонов с белой полумаской, я поехал на маскарад. Однако стоило мне прийти в залу, заполненную весёлой толпой, объятой пьянящим дурманом вина и музыки, я вспомнил давно забытые времена, когда я так же отдавался удовольствиям местных кутежей и гуляний. — А-а-а, маэстро Моцарт! — ко мне подошёл с бокалом вина один из актёров в ярком костюме арлекина, уже порядком подвыпивший, и положил свободную от фужера руку мне на плечо, утягивая в гущу веселья. — Мы здесь уже ставки начали делать, придёте ли вы сегодня с маэстро Сальери или нет. — А его ещё нет? — спросил я, опасливо оглядывая зал. — Дай бог, если он вообще появится. А насчёт вас мы не сомневались. Господа! — выкрикнул актёр, привлекая к себе внимание собравшихся. — Принимайте нашего любимого маэстро! И понеслось. Как же давно я так не веселился! Мы дурачились и смеялись, как малые дети, мне не давали покоя, увлекая играми, танцами и вином. Поэтому забылись все проблемы, забылся Сальери со своей критикой, забылась моя лажа с музыкой — я просто получал удовольствие от развесёлой компании своих коллег. — Завтра репетиция, — пытался для вида протестовать я, когда мне совали в руки очередной бокал. — У нас у всех завтра репетиция, — отвечали мне, и я сдавался. Весь смех начался, когда в дело вошли фанты: нашу диву заставили спеть серенаду скрипачу, одетого в костюм борова; артисту, играющему главную роль в опере, выпало поцеловать каждого желающего, и он, бедняга, целую четверть часа бегал по зале, зацеловывая зрителей в маски и губы, и под конец всё лицо его было красным, и парень жаловался на мозоли, которые у него появятся завтра с утра на губах, и он не сможет репетировать свою арию. Кто-то пел пошлые песенки, кто-то, стоя в окне, без рук пил шампанское прямо из бутылки. Вот так и веселится придворная знать в восемнадцатом веке! — А что мы загадаем нашему маэстро? — заголосили пьяные музыканты, когда пришла моя очередь. — Он должен нам что-нибудь сыграть в манере композитора, которого мы ему загадаем, — предложил кто-то из толпы. — Назначайте! — смело выкрикнул я, усаживаясь за клавесин, который все сразу же окружили. — Глюка! — Скучно, — отмахнулся я. — Генделя! — Не люблю. Ещё кого? Собравшиеся задумались. — Сальери, — сказал кто-то громко из толпы. — Сальери? — эхом пронеслось по залу. Вот оно! Я поднял палец кверху, призывая людей ко вниманию. — А вот это вызов. Разойдитесь! — театрально размяв пальцы рук, я приготовился к игре. Ну держитесь, герр! Сейчас посмотрим, кто из нас будет посмешищем. Я сгримасничал на лице унылое выражение, согнулся над клавесином дугой и заиграл в манере Сальери мотив одной пошлой трактирной песенки, известной, однако, каждому присутствующему. Стены зала задрожали от бури смеха, и я сам не смог удержать злорадной улыбки. Меня пьянил всеобщий гул одобрения. Я разошёлся вконец. — А это маэстро Сальери за работой для Его Величества! — с этими словами я убрал стул от инструмента и резко сел на клавиши клавесина. Хохот, ещё более оглушительный, казалось, донёсся даже до дворца императора. — Браво, Моцарт! — раздавалось весёлое восклицание со всех сторон. — А похоже-то как! — Уморительно! О, эта сладкая месть! Как прекрасен её вкус! Я просто в восторге! — А теперь, господа, я... — но фразы до конца я так окончить и не сумел: мой взгляд, блуждавший по яркой, разноцветной толпе, выловил среди всей этой радуги тёмное неподвижное пятно. Я долго пытался сфокусироваться, присматриваясь к этой фигуре в плаще и треуголке... пока не узнал в ней Сальери. Он стоял неподвижно, и за чёрной полумаской ярко искрились полные гнева глаза. Тут-то я моментально и протрезвел. Мне надо было что-нибудь сделать: я рванул в сторону Сальери, но толпа не позволила мне этого сделать, и капельмейстер успел уйти. Уже не чувствуя прежнего веселья, я с огромными усилиями вырвался из этой оргии и незаметно сбежал домой. Теперь мне было тошно от самого себя. Я козёл! Кретин! Да ещё и этот Сальери... Ох уж этот Сальери!..