Lacrimosa dies illa, Qua resurget ex favilla Judicandus homo reus. Huic ergo parce, Deus, Pie Jesu Domine, Dona eis requiem. Amen. [Полон слёз тот день, Когда восстанет из праха, Чтобы быть осуждённым, человек. Так пощади его, Боже, Милостивый Господи Иисусе, Даруй им покой. Аминь (лат.)]
В. А. Моцарт. Lacrimosa
Дов дал мне два дня, чтобы я смог закончить здесь все свои дела, так что моё возвращение было запланировано на пятое декабря — в мой день рождения. Как иронично: окончит свой путь Вольфганг Амадей Моцарт, но продолжит свой Микеланджело Локонте... Но кто из них я? Локонте остался в двадцать первом веке, и с ним связь уже давно потеряна, а Моцарту сейчас придёт конец. Так кто я теперь?.. Дов наказал, чтобы имя Вольфганга Амадея Моцарта стёрлось из памяти людей и будущих поколений. А это сейчас сделать так легко: уничтожить одни документы, подменить другие, поговорить с одними людьми, заплатить другим... Вспоминаются слова из романа "1984": «Тот, кто управляет прошлым, управляет будущим. Тот, кто управляет настоящим, управляет прошлым». Моцарт исчезнет так же, как бесследно исчезали персонажи книги, будто и не существовало их на свете. Аттья всё просчитал: письменные архивы с упоминанием моего имени будут изъяты: партитуры, договоры, письма и прочее. С оперой "Аксур, царь Ормуза" вышло куда проще: из авторства просто убрали моё имя, оставив только Сальери как единственного создателя этого произведения. Антонио с тяжёлым сердцем согласился на это и был явно недоволен, что ему приходится идти на такой поступок. — Это наша общая работа, — говорил он, — мы вместе её создали. И хоть я понимаю, что это необходимо, я чувствую предательство по отношению к тебе. На его слова я лишь горько усмехнулся. — Знаешь, я писал эту оперу, опираясь на то, что уже было мне про неё известно. Проще говоря, я украл замысел произведения у тебя же самого. Надеюсь, с мыслью, что я тварь и паскуда, тебе будет легче принять мой уход. — Sei un pazzo [Ты безумец (итал.)], — тяжело вздыхая, произнёс он. — И дурак, ибо как ты ещё мог прийти к мысли, что я способен о тебе так подумать? Ты говоришь, что взял мою же музыку. Но ведь если время необратимо, значит, мы вместе написали её, как и сейчас, в нашей с тобой действительности, но... — он запнулся, — но не дошло до следующих поколений имя талантливого и прекрасного человека по имени Вольфганг Амадей Моцарт. Мне на это совершенно нечем было ответить. Может, Антонио прав, и я ходил уже по этой земле ещё до своего рождения? Как же сложно! И как... обречённо... Всё было продумано. Чтобы моё исчезновение выглядело естественно, я умру. Формально, конечно, чтобы мой внезапный уход не вызвал лишних вопросов. Обо мне забудут: сначала, кто не знал о моей "смерти", будут интересоваться, куда я делся, потом всё реже и реже будут что-то "припоминать", а затем и вовсе сотрутся из их памяти все сведения о моём существовании. Печально, конечно, но так оно и бывает. Это как с кладбищенскими захоронениями: пока живы близкие родственники, за могильной плитой следят, ухаживают, ставят к ней новые цветы вместо завядших; но проходит время, растут новые поколения, у которых уже не будет никакой памяти о своём предке, и могила зарастёт сорняком, обветшает и уже будет больше походить на обычный камень, чем на кладбищенскую плиту. Мне приходилось видеть такие забытые людьми и богом захоронения в провинциальных окраинах — тоскливое и мрачное зрелище. А ведь через пятьдесят или сто лет наши останки будет ждать та же участь... Вечером четвёртого декабря я занимался тем, что разбирал свои вещи, от которых необходимо было избавиться. Что-то я просто выбросил, но что-то — мои альбомы, партитуры, письма, документы, рисунки — сжигалось в разожжённом для этого камине. Я перебирал каждый листочек, прежде чем отправить его в пасть жаркого пламени. Дов сказал, ничего не должно остаться, что могло бы указать на моё имя, и даже забрать свои рукописи с собой я категорически не мог. Музыка отложилась в моей голове, так что насчёт партитур я недолго горевал. Письма для меня особой ценности не представляли; единственное, остался подарок Бетховена — тот самый лист с его импровизацией, вручённый мне при расставании. Думаю, раз он в будущем окажется в музее, значит, мне не стоит сейчас от него избавляться. Инициалы моего имени ничего не скажут историкам, а потому можно будет не волноваться, если я передам его Антонио. Насколько мне помнится, матушка Людвига погибнет под Рождество, и Бетховен вернётся в Вену, где Антонио его — с моей, конечно, подсказки — порекомендует для обучения лучшим композиторам. Я положил начало великой истории, хоть никто об этом не знает. Что ж, я буду хранить эту маленькую, греющую душу тайну до конца своих дней... Всё, что я приобрёл в этом веке, я оставлял здесь же. Всё, кроме кольца с рубином, подаренного мне Антонио — единственной памяти о нём. Его металл будто горел на пальце, давая о себе знать каждое мгновение. Снимать его и вертеть у себя в руках вошло у меня в привычку, и я испытывал панический страх, если оно пропадало хотя бы на мгновение. Расставаться с кольцом я не мог, ибо боялся, что вместе с ним пропадёт и оставшаяся память о любимом. Оно мне будет давать силы с самые трудные и тяжёлые моменты жизни... Особенно в первые месяцы после возвращения домой. Домой... Я так привык называть домом это место, что уже и позабыл, где моё истинное прибежище. Говорят, твой дом там, где твоё сердце. Моё сердце остаётся здесь, и я возвращаюсь в двадцать первый век без него... В своей клетке жалобно зачирикал Тилль, предчувствуя неладное. Вспомнив о своём маленьком друге, я вынул его из клетки и прижал к своей груди, баюкая в объятьях. С Тиллем мне тоже надо было распрощаться, как бы тяжело это ни было. Мне необходимо было пристроить его куда-нибудь: для воли он уже вырос, да и выпускать его в мороз в самый разгар зимы — это по меньшей мере жестоко. Я договорился с птицеловом, который мне продал когда-то клетку для соловья, и он обещал позаботиться о маленьком Линдеманне. Я в последний раз наслаждался его тонким пением и тёплыми касаниями мягких пёрышек. — Мой маленький дружище, — шептал я, склонившись ближе к попискивающей в дрёме пташке, — мне так жаль, что я не могу забрать тебя с собой. Мы через столькое вместе прошли... — я судорожно вздохнул, смаргивая с глаз слёзы, и горько усмехнулся: — Надеюсь, в своё время я услышу пение твоих потомков. Род Тилля Линдеманна, который доживёт до своего тёзки. Я поцеловал в макушку соловья, прикрывшего от удовольствия глаза, и аккуратно вернул его обратно в клетку. Что ж, я практически всё доделал: "улики" уничтожены, багаж на поезд до двадцать первого столетья собран, сменка подготовлена, птицелов придёт за Тиллем утром. Осталось последнее и самое сложное. Антонио. Я не видел его с тех пор, как накануне Дов распорядился помочь ему убрать все записи с упоминанием меня из архивов театра. У нас оставалось не так много времени вместе, и я весь изнывал в ожидании, когда он придёт. Но, с другой стороны, я понимал, что сейчас нам просто необходимо побыть порознь: осознать, перетерпеть... смириться. Я не спал всю ночь, не в силах успокоиться, и весь день ходил по дому, словно призрак. Да я и был им практически! Не принадлежащим этому миру, но ещё не отошедшим в другой. Дова я не мог видеть. Не хотел. В душе я на него очень сильно злился, но вскоре злость перешла в обиду, совершенно детскую. У меня было чувство, будто он меня предал, и оно не отлеплялось от меня ни на секунду. Дов пытался заговорить, но я лишь бесцеремонно захлопывал дверь прямо перед носом старика, не желая слушать его оправданий. Да, да, мы знаем, что это всё приказ Ордена и по-другому нельзя, что это может повлиять на ход истории, бла-бла-бла... Мне, по его мнению, должно было стать легче от этого?! Ни черта подобного! Он зашёл ко мне в кабинет и стал говорить, как и когда мне надо будет вернуться в своё время: я должен буду выпить снотворное, так как путешествующий, если он не член Ордена, должен быть погружён в гипнотический сон, чтобы всё прошло благополучно. М-да, сейчас снотворное, а тогда, в подворотне, со мной особо не церемонились — просто огрели по затылку и отправили в нокаут. Дов говорил ещё о чём-то: о каких-то предосторожностях, самоконтроле и возможности жить дальше... Мне вдруг опротивело всё настолько, что я без слов схватил с кресла свой плащ и направился к двери. — Микель! — услышал я за собой Дова, но не остановился, а наоборот, поспешил побыстрее уйти из опостылевшего мне дома. Сбежав по лестнице, я схватился за ручку двери, распахнул её и чуть не наткнулся на стоявшего снаружи Антонио. На улице свирепствовал сильный ветер с дождём и снегом, и по тому, что весь его плащ был мокрый насквозь, я понял, что топтался здесь Антонио довольно долго. Мы стояли, как замерли, и безмолвно смотрели друг на друга. Слова были здесь не нужны — мы всё понимали и без них. Закрыв за собой дверь, я покрепче взял его холодную руку в свою и повёл за собой. Мы шли по пустынным улицам Вены, крепко держась за руки. Никто нас не видел — все прятались по домам от страшной непогоды, — да и если бы видел, какое бы это сейчас имело значение? Казалось, теперь уже всё потеряло свой прежний смысл. Я не плакал, но глаза застилала плотная пелена. Я в последний раз смотрел на старые венские улочки, тусклые огни в окнах домов и деревянных конюшен, на невысокие, похожие на пряничные домики, будто пудрой!, заметённые снегом... Мы прошли мимо дома Антонио, но не остановились, и я сквозь слёзы посмотрел на этот дом, тихий, безмолвный без своего хозяина, наглухо закрытый, как гробница, и тяжкий вздох вырвался из моей груди. — Прощай! Прощай, молодость, любовь, жизнь! — прошептал я и опустил голову на грудь. — Не падай духом, любовь моя, — сказал Антонио, хотя и у него самого голос дрожал. — Быть может, всё это мы снова найдём в мире ином, куда более лучшем, чем этот. — Ты в это веришь? — прошептал я с надеждой. — Верю — так мне в детстве говорил наш приходской священник, а главное, потому что надеюсь. Не теряй себя, il mio angelo [мой ангел (итал.)], а то мы уже никогда не найдём того, что искали. Я не понял его слов, но не решился спросить, что они значат. Пусть это останется маленькой загадкой, которую я должен решить сам. Мы дошли до старенького трактира, носящего громогласное название "Золотой Лев". Это неприметное заведение среднего достатка славилось вкусным домашним вином и молчаливыми хозяевами, держащими язык за зубами, а потому оно было столь любимо молодыми любовными парочками. Мы зашли внутрь, содрогаясь от тепла полуподвального помещения. Я ждал у камина, накинув на голову капюшон, пока Антонио возьмёт у хозяина ключ от комнаты, затем мы поднялись наверх по старой потемневшей лестнице и направились по неосвещённому коридору к самой дальней двери. Мы вошли в тёмную маленькую комнатку с небольшим окном, выходящим на пустынную улицу, и широкой кроватью, занимавшей почти половину всего пространства. Пока Антонио неспешно зажигал свечи, я стоял у окна и смотрел на объявшую город снежную ночь. Антонио подошёл сзади и прижал к себе, глядя через моё плечо на улицу. Зажглись огни в соседних домах — маленькие яркие точки, хаотично разбросанные по фасадам зданий. Мы долго молчали. Ночь шла, всё больше и больше опустошая улицы, загоняя людей в их тёплые дома. Я не слышал ничего, кроме ровного дыхания Антонио, и каждый его вздох казался мне драгоценным. — Я тебя найду, — шепнул он мне на ухо. — Обещаю тебе. Если мне придётся провести двести лет в чистилище, двести лет без тебя — это и будет моё наказание за все грехи, которое я вынесу ради нас. Но есть одна вещь, которую я положу на другую чашу весов. Когда придёт мой час и я предстану перед Богом, я скажу ему то, что перевесит всё остальное, — голос его дрогнул, руки крепко обвились вокруг меня: — Боже, скажу я ему, ты послал мне удивительного ангела, и — о Боже — я очень его любил. Тихие слёзы катились по моим щекам. Боль в груди разрасталась нещадным пламенем. Я не мог ему ничего ответить. Да и зачем? Все слова любви уже давно были сказаны. Я развернулся и жадным взглядом впился в его лицо, такое родное, такое прекрасное. Мои пальцы оглаживали его скулы, губы, морщинки у глаз, чтобы запомнить, каково это — прикасаться к нему. Я приник к его губам, будто жаждущий к источнику. Поцелуй получился мокрым от моих нескончаемых слёз. — Антонио, — прошептал я в губы, сжимая дрожащими пальцами его лицо, — молю тебя, не делай... этого раньше. Что я хотел этим сказать? Наверное, я надеялся, что тем самым заставлю его одуматься; может, он ещё сумеет перебороть судьбу и сбежит от своей участи... Пугающе печальная улыбка скользнула по его бледным губам. Он разгадал мои помыслы, но ничего на это не сказал, а ещё ближе прижался ко мне. Мы переместились к кровати, медленно снимая друг с друга одежду. Антонио не торопился и был очень осторожен; так же, как и я. Каждое прикосновение, каждое движение должно было быть особенным, запоминающимся — драгоценным талисманом перед пустотой будущего. Мы легли на широкую постель и не отрывались друг от друга, улавливая каждый уходящий миг. Чем дольше я смотрел на него, тем больше им восхищался. Но созерцания было недостаточно. Чтобы усилить визуальное наслаждение, мне нужно было касаться его, я хотел чувствовать твёрдые, но упругие мышцы его рук в своих ладонях, гладить массивную мускулистую грудь, ласкать спину. Я прижимался к нему всем телом, тёрся об него, извиваясь, как кот. Всё моё тело ощущало его жадные взгляды и прикосновения.. Антонио возвращал поцелуи с исступлённой, отчаянной страстью. Его губы пылали, его любовь, казалось, превратилась в неистовый огонь. Не знаю, что на меня нашло, но я почувствовал, что наслаждение могло скорее убить, а не успокоить. Голова моя шла кругом! Он касался меня везде, прижимался губами ко всем частям тела, осыпая поцелуями грудь, руки, ноги, бёдра, выводя мокрые дорожки поцелуев, от которых внутри всё дрожало. Мне хотелось его. Хотелось до безумия! Я перевернулся, теперь его самого прижимая к кровати собой, и нежно, но с жадностью касался каждой впадинки, всех потаённых местечек его тела. Я ощущал изящество и силу каждой кости, изумительную крепость мускулов, их гибкость на плечах, упругость и гладкость смуглой спины, твёрдость, словно из морёного дуба, ягодиц. Я старался вобрать в себя как можно больше памяти об этом теле, изумительном и столь родном... — Sei così bello, il mio amore [Ты так прекрасен, любимый (итал.)], — шептал он мне, касаясь нежной влажной кожи между моими бёдрами. Мутные гостиничные окна пропускали только слабый свет хмурого неба и бледных фонарей; мягкая барабанная дробь снега о карниз что-то бормотала за каменными стенами нашего временного пристанища. Антонио будто окаменел в моих руках, его желание было так велико, что каждое моё прикосновение заставляло его стонать в страстном желании ещё большей близости. И потом он взял меня, вошёл сразу же. Мы сливались в едином движении, жаждая полного воссоединения и страшась его, потому что знали, что за ним — вечная разлука. Он снова и снова заставлял меня подниматься на вершину, а сам отступал, задыхаясь, содрогаясь, останавливаясь на самом краю бездны. Так длилось и длилось. Было больно, но я наслаждался этой болью и ещё сильнее и жёстче притягивал его к себе, стоная сквозь стиснутые до скрежета зубы. Антонио не сводил жадного взгляда с моего мокрого лица. Он выцеловывал солёные дорожки слез с моих щёк и век. Наконец я коснулся его лица, вплел свои пальцы в его волосы, крепко прижал к себе, прогнулся в спине и бёдрах… — Иди ко мне, — тихо проскулил я. — Иди. Вот сейчас!.. А потом мы лежали неподвижно, крепко прижавшись друг к другу; его тело было таким крепким, полным огня и жизни. И через пару месяцев оно перестанет существовать? Разве это возможно? На меня накатила волна невыразимого ужаса. Все эти месяцы я яро верил, что смогу спасти Антонио. И что же, мои надежды были бесплодны? За что мы заслужили такие муки? За что нам ниспослано такое наказание? В чём мы провинились?! Я всего лишь оказался не в то время и не в том месте. А Антонио? В чём его вина? За что Орден так желает его смерти? И никто не ответит на эти вопросы. Мы с Антонио просто оказались в мастерски расставленной судьбой ловушке времени, из который выход только один — смерть. Господи! Я всего лишь хотел любить этого человека! О большем я и не смею просить, кроме как быть рядом с ним. Так почему ты нас разлучаешь?.. За что?.. Долго мы лежали лицом друг к другу, не смыкая глаз. Антонио смотрел на меня пристально, жадно, и я понимал: он пытается запомнить меня, каждую чёрточку моего лица — так же, как и я его. Я думал, что не смогу уснуть, но усталость была так велика, что вскоре я не выдержал и скользнул в сон. А проснулся еще задолго до рассвета, руки Антонио всё так же обнимали меня, а я лежал и наблюдал, как мерно вздымается его грудь, как подрагивают во сне тёмные густые ресницы; я слушал тихое дыхание, едва слышную пульсацию сердца, вдыхал столь родной, столь любимый запах эфира — и всё это в последний раз!.. Пора было уходить. Я не стал будить Антонио, чтобы не мучить нас обоих: я не выдержу ещё слов прощания — лучше уйти из его жизни тихо и незаметно. Но, одевшись, я всё же позволил себе напоследок маленькую, но столь сильную слабость — я наклонился над его лицом, не умиротворённым, как бывает у людей при спокойном сне, а беспокойным, со сведёнными к переносице бровями, и легко коснулся его губ своими. Антонио тут же расслабился, и лицо его смягчилось, даже уголки губ слегка задрожали в неком подобии улыбки. Я искривился в гримасе боли, снова осознавая, что прощаюсь навсегда с ним — моим любовником, моей жизнью, моим Антонио... — Addio, maestro [Прощайте, маэстро (итал.)], — прошептал я, вытирая лицо рукавом, и вышел из комнаты, как можно тише закрывая за собой дверь. Ослепнув от слёз, я долго бродил по бледным безлюдным улицам старой Вены. Снег давно перестал идти, и тёмные силуэты, вырисовывающиеся на фоне мертвенно-бледного неба, всё явственнее проступали из ночных сумерек. Хотелось запомнить каждую деталь этого старого полотна — новая Вена уже будет не та, которую я знаю сейчас. То будет фантом моих воспоминаний, оставшийся лишь в слабых отголосках великого для Священной Римской империи восемнадцатого века. Незаметно для себя я очутился у знакомого мне дома, но совершенно не удивился этому. Мне надо было попрощаться с ещё одним дорогим мне человеком, и я внутренне это понимал, поэтому ноги понесли меня сюда. Окна в доме не горели, но это и так было понятно — ночь, все спят. Я нашёл нужное мне окно, наклонился и взял в руки горсть снега, делая из него снежок, потом прицелился и кинул свой снаряд, с глухим звоном попавший в деревянную раму. Через полминуты я повторил свои действия и снова запустил снежок, в этот раз ударив в подоконник. В тёмном проёме показался бледный силуэт, и я помахал ему рукой, призывая спуститься вниз. Силуэт исчез. Через несколько минут отворилась входная дверь, и из-за неё выглянула завёрнутая в тёплую шаль Констанция. — Вольфганг? — удивлённо воскликнула она, протирая заспанные глаза. — Что ты тут делаешь? — Привет, Станси, — я подошёл и крепко обнял любимую подругу. — Ты не представляешь, как я по тебе соскучился. — И поэтому пришёл в середине ночи? — она отстранилась и, взяв моё лицо в свои тёплые ладони, с беспокойством заглянула мне в глаза. — Вольфи, что случилось? — Я уезжаю домой, Станси. Навсегда. И пришёл попрощаться. Не думаю, что она мне поверила. С чего это? Моя милая Станси всегда тонко чувствовала людей, и я не сомневаюсь, что она сейчас поняла мои истинные намерения — просто не смеет их озвучить. Вместо этого она крепко прижалась ко мне, вкладывая в свои объятья все свои чувства. — Прощай, моя дорогая, — прошептал я, поглаживая её спутанные мягкие волосы. — Надеюсь, хоть ты будешь жить счастливо. Она всхлипнула, прижимаясь ко мне ещё сильнее. Я что-то шептал в утешение, мол, всё будет хорошо, жизнь на этом не заканчивается, нельзя держаться за одно лишь прошлое... но вскоре поймал себя на мысли, что успокаиваю тем не её, а себя. Констанц чуть отстранилась и потянулась к моим губам. Поцелуй был лёгкий и невинный, но девушка вложила в него всю свою любовь. Станси, моя милая, дорогая Станси... — Прощай, — прошептал я в последний раз и поспешил скрыться за соседними домами. Всё, конец. Я доделал здесь все свои дела, и теперь Вольфганг Амадей Моцарт может уйти из жизни. Через пару месяцев за ним вслед уйдёт и Антонио Сальери, и он будет ждать моего возвращения... Мы встретимся и уже навсегда будем вместе... но сколькое мне придётся пережить!.. С тяжёлым сердцем я шёл к дому Аттья, как на плаху, где мне предстояло навсегда проститься с жизнью. Мне действительно казалось, что я и вправду иду на смерть, и цеплялся за каждую мелочь, чтобы продлить свои минуты ещё чуть-чуть. Уже люди стали выходить на работы, и жизнь просыпалась к новому дню... а мне уже не предстояло его увидеть. Я вернулся домой и в спальне переоделся в свою старую одежду: джинсы, футболку, клетчатую рубашку и поношенные кроссовки. После я направился к кабинету Дова, который сидел у камина в кресле, задумчиво глядя в угасающий огонь. При виде меня он тут же подскочил, с беспокойством оглядывая всю мою фигуру. — Всё в порядке, — как можно спокойней промолвил я, подходя ближе. — Я готов. Учёный достал из кармана маленький пузырёк с прозрачной жидкостью и поставил его на столе напротив меня. Я должен был принять снотворное, чтобы Дов смог переправить меня обратно. — Всё окончится сегодня, — заговорил Дов, будто подводя всему итог. — Вольфганг Амадей Моцарт после продолжительной болезни умрёт от острой просовидной лихорадки. Отпевание пройдёт скромно и без шума в Соборе Святого Стефана, похоронен юный музыкант будет на кладбище Святого Марка после шести часов вечера, то есть уже в темноте, без сопровождающих, по третьему классу в общей необозначенной могиле, чтобы точное место погребения композитора доподлинно не было известно. Для венцев смерть Моцарта пройдёт практически незаметно, а вскоре они и вовсе забудут молодого маэстро, подарившего Австрии "Царя Аксура" и "Волшебную флейту". Казалось, я слушал историю конца короткой и печальной жизни человека, отдельного от меня, ничем со мной не связанного, будто слушал выдержку из чьей-то биографии с бесславным концом. Но почему она меня так задевает? — Дов, — проговорил я с дрожью в голосе, чувствуя, как к горлу подступает болезненный ком. Последняя попытка всё изменить: — Пообещай мне одно — не дай Антонио... Пожалуйста, спаси его! Не дай ему погибнуть! — Микель, — старик бессильно покачал головой, сводя брови в сожалении, — я не могу... — Обещай! — крикнул я, метая в старика молнии злыми сквозь пелену слёз глазами. Дов молчал, со спокойствием выдерживая мой пытливый взгляд. — Обещаю, — наконец ровным голосом ответил он. Но глаза ничего не выражали, они были невозмутимы, и я понял всё. — Ты этого не сделаешь, — угаснувшим голосом прошептал я, больше утверждая, чем спрашивая. Дов опустил взгляд в пол, скривив лицо в гримасе раскаяния. — Прости. Больше ничего не говоря, я взял стоящий на столе флакон и залпом заглотнул его содержимое. Горькое снотворное обожгло горло, и я закашлялся. Всё, дело сделано, остаётся только ждать, когда препарат подействует. Надо было что-то сказать Дову, но это было ни к чему. Всё уже и так сказано. — Прощай, Док, не поминай лихом, — я хлопнул понурого учёного по плечу и ушёл в свою комнату. Странно, я теперь ничего не чувствую: ни боли, ни горя, ни скорби. Скорее всего, это уже действует снотворное. Что ж, оно и к лучшему — будет не так нестерпимо больно. Я лёг на кровать и в последний раз обвёл глазами комнату, бывшую моей обителью почти полгода и с которой у меня связано так много воспоминаний — вечера за работой над оперой, игры на гитаре у камина под тонкое голосистое пение Тилля, долгие ночи, проведённые наедине с Антонио... Антонио... Мой свет, моя жизнь, моя любовь!.. Ты оживил мою душу, вдохнул в неё страсть и блаженство... Вся моя жизнь была прологом к встречи с тобой... и теперь я... должен уйти?.. Я не готов! Я не могу тебя оставить! Я буду бороться!.. Буду... Но силы покидали меня. Глаза слипались, жутко клонило в сон. Я не смогу, Антонио, прости, что подвёл... Где-то на краю сознания до меня донеслись будто бы звуки чьего-то плача, сопровождаемого траурным хором тонких голосов. На мгновенье мне показалось, что я действительно умираю, и это на том свете по мне уже поют заупокойную мессу. "Dona eis requiem", — пели эти неземные голоса, наполняя своей скорбной болью мою истощённую, уставшую душу. Интересно, если бы я принял яд, умирать бы было так же легко? Если да, то я готов... Что ж, прощай, век торжества и беззаветной любви!.. Ты мне дал больше, чем родное двадцать первое столетие — ты подарил мне жизнь, за которую я был готов сражаться... Но увы... Я не смог... Я чувствовал, как сквозь опущенные веки текли слёзы, холодя влажными дорожками кожу. Конечности мои онемели, и я будто погрузился в сонный паралич, перестав ощущать собственное тело. Или я умираю? Прошу, дайте мне умереть, чтоб не чувствовать больше душевной боли!.. Всё равно нас всех ожидает один конец... Сил удерживаться за остатки сознания у меня уже не было. Темнота подступала всё ближе, и я стал проваливаться в чёрную бездну беспамятства с именем любимого на устах... Антонио...