Барбарисовая девочка
30 сентября 2015 г., 17:49
О лампочках и мотыльках
- Я в последний раз по-хорошему требую признаться: кто нарисовал на лампочках глаза?!
Тишина. Ти-ши-на. Такая, что слышно, как тоненько звенят нити накала в вышеупомянутых лампочках, и как бьёт снаружи по жестяным подоконникам февральская оттепельная капель. А вот шороха ручки по бумаги не слышно. Чернильные бабочки абсолютно беззвучно расправляют крылья, что вытекают сгустками синей-синей тьмы из-под золотистого пера. Столь же индиговое небо с ласковой полуулыбкой поглядывает из приоткрытой фрамуги на своих будущих детей. Мари быстро, исподлобья взглядывает на стоящую во главе стола молодую женщину. И тут же ускользает взглядом за окно - вслед за своими бабочками, которые (как известно любому возлюбленному Институтом) выводятся из старых, отсветивших своё лампочек. Эстетику тишины вновь варварски пропарывает нервный нож женского голоса, и Мари, не сдержавшись, мученически морщится, на миг перестав выпускать бабочек на свободу.
- Вы молчите. Отлично. Отлично! Ну что же, видимо, вы понимаете только жёсткие дисциплинарные меры. Молчать я не буду. Я доложу об этом...
И тут вибрирующий псевдоправедным гневом голос вдруг смолк, словно его проглотили. Госпожа Линда Глебофф, комендант второго корпуса Института, опустилась на своё председательское место, так и не выговорив пяти букв одного имени. Помолчала. Презрительно поджала чрезмерно ярко накрашенные губы и сухо сообщила:
- В общем, мы разберёмся, кто здесь возомнил себя вправе портить имущество общежития. Я только одного не могу понять. Все здесь собравшиеся – вот вы все – взрослые серьёзные люди, а ведёте себя, словно дети. То сказки какие-то сочиняете, то вот это вот... вам самим-то не стыдно?
Снова расправила свои бесплотные крылья хрупкая, с птичьими костями и прозрачными глазами, благословенная тишина. Госпожа Глебофф переводила взгляд с лица на лицо, словно вслепую их ощупывая. Словно тщетно силясь понять, что скрывают под собой эти аккуратные, выверенные до чёрточки, понятные социуму маски.
- Линда, постарайся уразуметь сейчас одну простую вещь. Хотя, если честно, у меня в голове не укладывается, как это ты её не уразумела до сих пор, - с нотками усталого недовольства произнесла наконец сидевшая рядом с нею Снежная Королева, руководитель Институтского крематория. От неё пахло мимозой и, еле заметно, пеплом.
- Линда, ты пойми: мы не где-нибудь. Мы. В. Институте. И этим всё сказано. Всё, что здесь случается, случается не случайно. Приношу искренние извинения за эту вынужденную тавтологию. Если лампочки открывают глаза - значит, так надо. Любые вопросы излишни.
- Надо?! Кому это надо?! Мне это, например, совершенно не надо! - возмущённо взвизгнула Линда - мерзкий звук, словно тряпкой по мокрому стеклу.
Мари вздрогнула, и перо ручки поставило кляксу, неприятно напомнившую ей чёрную раздавленную астру. Оттуда, где...
«О нет, - взмолилась Мари мысленно, двумя руками закрывая синюю заплатку на своём сером, как февраль, свитере. - О нет, только не этот хруст барбарисок и безликая зима. Уходите прочь!».
Кажется, она невольно выкрикнула это вслух. Узкая и холодная ладонь Снежной Королевы с ласковой властностью легла на её плечо, молчаливо прося позабыть - хотя бы на время, если не навсегда.
«Простите...» - еле шепнули побледневшие (и хорошо, что под помадой не видно) губы, и попытались улыбнуться. С третьего раза получилось.
Мари несколько раз глубоко глотнула спасительно тёплого февраля и уже совсем спокойно превратила неприятную кляксу в круглую такую совушку. С глазами, как луны, и перьями, как кинжалы. Ах, стать бы птицей и укрыться в хвойной свежести высоченных сосен, что трутся о стены Института дни и ночи напролёт...
Мысли постепенно укутали Мари в свою сладкую паутину, спрятали в сердцевину сахарной ваты - подальше от Линды Глебофф и сверла её гневного голоса. Она очнулась, только когда все вышли и погас свет. Лишь Снежная Королева остановилась на пороге, прижимая ладонью выключатель. С её платиновых волос неслышно осыпались крупицы пепла, серебряные снежинки на свитере мерцали в полутьме комнаты, простреленной уличными фонарями.
- Захочешь согреться - приходи ко мне, - с лунной полуулыбкой прошептала Снежная Королева и вышла, взмахнув подолом длинной, в пол, белой юбки.
Мари сцепила тонкие смуглые пальцы, унизанные змеиными серебряными кольцами, и уставилась на них, как на чужое добро. Согреться в королевстве Снежной можно было лишь один раз, она прекрасно знала это - но захотела, логике вопреки, пройти этой ночью Кумачовую милю Института. Вот только...
- Вот только кто будет выпускать мотыльков из стекла и вольфрама на волю? - звучит из темноты чуть придушенное меццо, и Мари растерянно улыбается.
Растерянно, рассеянно... по пустой комнате гуляет в своём шифоновом плаще февральский ветер. Слабосолёные слёзы на вечно холодных руках. Улыбка с надломанным уголком.
- Померещилось... наверное, - говорит Мари вслух очередную неправду, вставая.
Ремень сумки на плечо, фломастер в пальцы - пора идти и делать так, как надо.
Neverwinter
- Что Вы видите, когда закрываете глаза, Мари?
Тихий, лишённый выражения, словно бы придушенный голос. Прохладное прикосновение пальцев, ложащихся на узкие плечи. Терпко-пряный аромат гвоздичных кретек. Вкус самой сердцевины абрикосовых косточек – горьковатый, как тёртый миндаль. Или как марципан без сахара – тот, из которого слеплены все мы.
Ресницы трутся друг о друга, как трутся крылышками влюблённые мотыльки. Траурные мотыльки, приёмные дети энтропии. Мари закрывает глаза, глубоко вздыхает – и начинает говорить. Медленно и аккуратно, будто нанизывая скользкие стеклянные бусины слов на длинную-длинную леску молчания.
- Небо из самого синего льда и строгие бледно-голубые здания. Беломраморные сфинксы дремлют у парадной, скрестив тяжёлые лапы. Падает снег – хрупкие ажурные снежинки, выточенные из костей мёртвых скворцов. Уничтоженные стужей, они лежат на безупречной белизне газона. А на мне синие варежки с вышитыми ягодами калины. Ярко-красными, дерзко противоречащими фарфоровому миру.
- Совсем как Вы сами…
- Совсем как я сама, - соглашается Мари, бережно пряча улыбку в уголки губ, запирая на крохотный замок. – Студёный студень того дня до сих пор дрожит где-то внутри, под закрытыми веками. Провода в белых иглах инея. Бельма окон, затянутых забвением. Резкий, как прикосновение наждачки к обмороженной коже, запах нашатырного спирта. Пыточная камера нескончаемого дня – холодного, лишённого солнца дня. Тусклое серебро, ледяная смальта, и только ярко-красные ягодки на варежках горят, как фонари на семафоре пограничной заставы. Напоминание о том, что мне не обязательно быть в этих выстуженных до самого дна зданиях, таких горделивых и таких стерильных. Что мне не обязательно измерять шагами гулкие лестницы, усыпанные сухим инеем, и коченеющими пальцами писать в чью-то тетрадь… кровью…
- Как в метрополитене?..
- Нет, просто потому, что чернила замёрзли. Та зима взяла город в новокаиновую блокаду. И мариновала в формалине всё новые и новые тела. Прекрасные, не тронутые тленом алебастрово-белые тела с широко закрытыми глазами. Окоченевшая вечность. Торжество безжизненного совершенства. А я подбирала на газонах скворцов и отдавала им своё дыхание. Тёплое и слабое, словно те тлеющие в комнатах без окон лампочки на двадцать ватт, что я обнимала сразу двумя руками, прижимая к скулам и губам. Иногда они лопались в холодных пальцах, и осколки лампового стекла сверкали в волосах, словно бриллианты; я не вытряхивала. Я тоже уже была замороженной, просто не понимала. И оттаяла лишь в июле… или не оттаяла? Если это воспоминание возвращается, пусть на мгновение, всякий раз, как я закрываю глаза.
Молчание. Бледные пальцы, покидая плечи, задумчиво скользят вверх-вниз по рукавам серого вязаного свитера. Потом неожиданно ухватывают его за подол, и тянут, тянут эту серую пряжу, снимая её – прочь. Мари выдыхает свой немой вопрос, но послушно поднимает руки, чтобы было удобнее. Глаза до сих пор закрыты, чёрные волосы взъерошены, как перья скворца – одного из спасённых ею и без оглядки улетевшего в лето.
- Завтра верну непременно, - и неторопливо удаляющиеся шаги. Мари вздыхает снова, чуть вздрогнув от озноба в белой рубашке, и смотрит на матовые лампочки, закинув голову назад. Простите меня, милые дети звёзд, за ту зиму, за сжимавшие вас замороженные руки в бескровных порезах.
- Простите меня…
Свитер обнаружился утром на своём законном месте – спинке стула. Всё тот же привычный свитер из серой пряжи, с синим лоскутом заплатки слева на груди, над сердцем. С лоскутом заплатки, на котором теперь, среди ажурной филиграни чёрных веточек, дерзко горели несколько ярко-красных ягод калины.
Декабрист
За ночь её «декабрист», обитавший на подоконнике в огромной керамической вазе испокон Института, невпопад расцвёл – безудержно и бесстыже. В утренних сумерках его пунцовые цветки практически светились. Распластавшись среди сбитых одеял, Мари смотрела на них, затаив дыхание. Раньше рядом с ней никогда не цвели растения, сколько бы Мари ни ухаживала за ними согласно толстых справочников и советов знакомых знатоков. Судьба «декабриста», собственно, не слишком её волновала – ему порой доставались остатки её тимьянового чая, но не более того. Баловать кого бы то ни было Мари просто не хватало времени.
Оно вообще вело себя здесь самым возмутительным образом, сворачивалось в тугую спираль, и акварельные рассветы кусали охристые сумерки за хвост спустя буквально пару часов слабого света. Тем не менее, «декабрист» расцвёл наперекосяк любой логике, и сейчас это пунцовое пламя втекало ей в измученные зимой вены. На туалетном столике в беззвучной истерике содрогался телефон, пытаясь запустить бесплотные щупальца nobless oblige в утреннюю дремотную неопределённость. Мари смахнула его в ворс ковра неосознаваемым жестом и немедля позабыла.
По шиферным скатам крыши шуршала мелкая февральская морось, усыпляя. Шептали свои страшные сказки запутавшиеся во тьме её волос мохнатые ночные мотыльки цвета антрацитовых глаз. Те самые мотыльки, что вылупляются из перегоревших лампочек каждое новолуние. Мари перекатилась на спину, не желая покидать скорлупу блаженного безделья. Её отражение плыло по серым волнам облаков, и прямо из сердца её рос цветущий кактус.