**
— Странно так, — опуская глаза под ноги, на рассыпчатый грунт, бормочет Дима. — Дети. — А разве в детях есть что-то странное? — непринуждённо отзывается Карпов, тоже окидывая взглядом детскую площадку, лежащую у них на пути. Пути в никуда. — Нет, просто они… такие счастливые. Бегают, кружатся, кричат, играют. Чувствуешь себя стариком рядом с ними, — Куплинов хмыкает. Дети сгрудились у края площадки, громко разговаривают, кто с кем, вроде и по два человека, а вроде и все вместе, единым целым. Сидят на земле, прыгают, переминаются с ноги на ногу, возятся и выглядят так, словно ничего им не интересно, кроме радостного щебетания. — А тебе сколько? — находит его глазами Псих. — Двадцать восемь. — О, а мне двадцать два. «Знаю» — думает Дима. «Малявка» — усмехается он вслух. — Смотри, а качели-то свободны. Хочешь? — хитро улыбается Карпов, и, улыбаясь в ответ, Дима думает, что в этот момент он — Лёша. — Мне же не двенадцать. — Ну и катись ты, а я хочу! Это слишком странно. Странно до того, что больно и хочется вырваться, извиваясь, но одновременно любишь каждую мелочь, вдох, пойманное слово. Он не помнит, как побежал следом и налетел на качели, а на соседнее прилетел Карпов. Не помнит, из-за чего расхохотался: ему же весело? Не помнит и не желает копаться. Неужели человек, от болота которого тошно, умеет быть счастливым? Неужели парень с лицом Пьеро умеет улыбаться и выдыхать смех? — Давай кто выше раскачается? — Идиот! — Почему? — Потому что и так ясно, что я! Когда он в последний раз садился на качели? Год, три, пять лет назад? Разве что забавы ради, будучи нетрезвым. А таковым он старался не быть — он ответственен, сигареты помогут в случае чего. Необъяснимый азарт разгоняется в крови, и он, не сдерживая расползающейся улыбки и хохота, поднимающегося из лёгких, отталкивается от земли, не обращая внимания на очевидно заинтересовавшихся подобным поворотом событий детей, и подаётся корпусом вперёд, назад, набирая скорость и высоту. Похожий на слегка истеричный смех Карпова доносится слева, и краем глаза Дима видит, что тот не отстаёт. Ну уж нет! Терьер, бегая и увиливая от их ног, лает и виляет хвостом. Его пасть растягивается так, будто он улыбается всеми зубами. Куплинов, иронично подняв брови, тут же сводит их и делает два особенно низких наклона, вырываясь в этой детской гонке первым. Воздух скользит по ушам, холодные поручни холодят ладони. Псих, матерясь и серьёзно удерживая смех, пытается его догнать. И только в этот момент Дима бросает взгляд на кучку ребятни у песочницы. Их удивлённые глаза устремлены на них, двух взрослых парней, как ни в чём не бывало раскачивающихся вперёд-назад на поскрипывающих качелях, пса, тявкающего рядом, и перешёптывания вперемешку с хихиканьями долетают до Куплинова неразборчивым птичьим шелестом. Ха! Псих улыбается, подавшись уже набранной скорости, и улыбка на его лице выглядит… Дима чувствует, как что-то внутри него скручивается — в желудке ли, под ним, в горле ли, сразу везде. Кожа на лице Карпова тонкая, почти белая, кости под ней — острые, губы — красные и сплошь тресканные, и улыбаются так живо, резво, а глаза — бледно-голубые, смотрят вперёд, на приближающиеся и отдаляющиеся по мере качки деревья и окна дома. Тёмные волосы засаленными патлами трогают подбородок, попадают то в рот, то в глаза, руки вцепились в качели. Психи бывают разные, думает Дима. И этот чудик… Скорее всего, не такой, каких видно в больницах на обшарпанных койках в сплошных перевязках. У обычных психов глаза тусклые и отупевшие от таблеток. У этого — слишком живые и хитрые. Обычные психи зациклены, бритоголовы, бьются в углу. Этот бился в истерике у него в руках на днях, да, но совсем не похож на жителей палат. Вот только чем… Со временем Дима понимает, что в его ушах начало звенеть. Сперва это тихий, практически неуловимый звон, однако он повышается и уже режет голову изнутри. Желудок резко тянет, на глаза наваливаются мутные слёзы. Не имея никакой возможности остановить раскачивание, он продолжает подлетать и приспускаться к земле, снова подлетать, и терпит — но что? Небо смазывается с краем крыш, деревья точно расплавляются, становясь кривыми и тонкими, на языке проступает оскомина. Он жмурит и снова открывает глаза. Деревья отдаляются и вновь начинают приближаться, как вдруг — раз, и зрение обрывается. Он распахивает веки шире, крутящимся взглядом обводя пульсирующую темноту, постепенно отбеляющуюся, сильнее стискивает кулаки, и внезапно понимает, что ногти впиваются непосредственно в ладони, а поручней нет. Испарина покрывает лоб. Рот враз пересыхает, и связки чересчур стянуты — крик не прозвучит, даже если он очень постарается. Качка стихает и исчезает.**
— Собери с глаз черноту, иначе ничего не увидишь. Голос прорывается в его сознание настойчиво, уже с две минуты, а он плавает в пространстве, не понимая, не ощущая, не умея произнести ни звука. — Мы внутри твоей головы, если можно так сказать. У меня нет пристанища. Тут всё — моя нора. Раскрой веки наконец. Понимаю, это место ощущается иначе, чем тот мир, где ты живёшь, но нам необходимо переговорить с глазу на глаз. — Хорошо… Хорошо, — хрипло, тихо продирается через его горло, глаза усилием, точно к векам пришили магниты, поднимаются, но видят лишь мутный туман, точно пристающий к стеклу. Сфокусировав взгляд, Куплинов крупно вздрагивает. Псих не врал в своём ежедневнике. — Схожу с ума, — выдавливает он, протирая глаза пальцами. — Все так думают, — Шнуперн поджимает усы, садится… в воздух. Стульев нет. — Устраивайся поудобней, есть важный разговор. И пожалуйста, держи себя в руках. Никаких лишних вопросов, неверия и прочего. Дима недоверчиво сгибает колени, ожидая в любой момент упасть, но вместо этого происходит невообразимое: пространство густеет, с точностью подстраиваясь под его тело, и он, проваливаясь в него, ощущает, что твёрдо держится над поверхностью пола. — Спешу сразу расставить все точки над «i», — существо всматривается в него своими чёрными, глубокими глазами, перепрошивая взглядом, утягивая. — Ты не впадаешь в безумие, ты просто попал не в тот слой мира, к которому привык. Здесь всё преследует несколько иные правила. Мужчина, нервно подёргнув головой, слушает. — Одно дело, что этим мирам лучше не пересекаться напрямую. Люди не должны видеть нас — мы не должны мешать людям, условия просты. Но ты, как человек, насколько я вижу, с хорошо работающей логикой, понимаешь, что таким тварям, как тёмные, далеко до соблюдения каких-то там правил. «Подумаешь, они не для нас писаны, а для дураков» — они рассуждают именно так. Нам нравятся человеческие эмоции. Они подпитывают нашу суть, делают существование не таким серым и однообразным. Уже и не вспомнишь то время, когда мы не вмешивались в жизнь людей, — наш быт теперь неотделим от вашего. Вы создали для нас целые дома с наживой, этакую столовую. Я про психбольницы. Мало того, что многие из нас сумели прицепиться к вашим сознаниям, так вы продолжаете «перчить» и «сластить» нам пищу, усугубляя состояние несчастных и создавая непрекратимый водоворот страданий. Человеческий страх — самая сильная, насыщенная, вкусная пища для таких, как мы. Но больные психически постепенно надоедают. Это всё равно, что если бы ты каждый день, неделями, месяцами ел вермишель — вкус теряется. Люди в стенах больниц — смирившиеся. Их разум давно закостенел от препаратов, что им колют. Они больше не дают той энергии, они боятся и отдают свой страх по привычке, почти не борются. Потому что знают, что лучше для них не будет, и они умрут в своих койках. Гораздо большее наслаждение — свести кого-то с ума. Получить отдачу. Сопротивление. Пока ты будешь питаться страхом, пища будет синтезировать другие, не менее вкусные добавки: сомнения, непонимание, самокопание, злость и рвение убежать. Интересней же котам играть с живой мышкой, чем с полудохлой? — Но почему ты сказал, что это призраки «прошлого»? — Дима послушно держится, не впадая в шок, не задавая лишних вопросов. Шнуперн вздыхает, подбирая слова. — Чаще всего мы находим кого-то, у кого есть такое прошлое, какое мешает жить в настоящем. Не буду говорить, что с твоим соседом, но у него однозначно есть то, что делает ему больно и о чём он жалеет, что хочет переделать. Человек, с которым тебе выдалось счастье жить, вообще представляет отдельный случай. Не сказать, что таких мало, но… Он выделяется. Взгляни: нельзя назвать его уродом. Уроды выходят на улицу по ночам, уродов никогда не любят. Как урод тебе говорю. А он? Он, любя играть с собой, своими эмоциями, взял и позволил им завести себя в чёрную комнату. Он предоставил им шанс запереть дверь. И он мечется внутри живучим мышом, не подозревая, какое удовольствие доставляет. — Так вот, что значил его сон, — невольно перебивает Дима, и глаза его горят. — Правильно. Со временем ему стало привычно жить в темноте: он приспособился и натаскал себя на определённые действия, которые, якобы, помогали жить. Что он сказал тебе в первый день, когда вы оба ночевали в его спальне? — Что пока дверь закрыта, голоса не смогут добраться до нас. — Сладкая, милая ложь. И «голоса» позволили ему придумать это. Нет ничего более привлекательного, чем запах пекущейся выпечки. — Звучит, как будто… — Куплинов осекается. — Как будто бред, — продолжает за него Шнуперн, и кажется, сложно усов его легонько касается улыбка. — Но… Хорошо. Допустим, это не бред. Почему «мы»? Ты один из…? — Я, как бы правильней сформулировать… вегетарианец, — существо как-то затихает, точно задумываясь, но уже через миг одёргивает себя и снова встречается ясными глазами с глазами мужчины. — Неважно. Не моё прошлое на данный момент имеет значение. — А чьё? — Дима сосредоточенно смотрит в ответ. — Его? — Ваше. Куплинов приподнимает бровь, чуть наклоняя голову. — У нас нет прошлого. Я узнал этого парня буквально на этой неделе, — произносит он внимательно. — Как я и думал, — вдыхает Нуп, и свисающие над местом, где должны быть его брови, патлы шевелятся, словно он с сожалением изгибает их. — Люди редко запоминают счастливые моменты жизни. Особенно, если они отдаляются от них во временном промежутке… — Что это значит? О чём ты? — Дима подаётся вперёд. Шнуперн, шмыгнув носом, хрипло выдыхает, уводя взгляд в сторону. Его глаза запыляются дымкой — он словно видит то, чего не дано видеть человеку. — Двухтысячный год, перепутье, — неожиданно начинает он задумчивым тоном, пребывая всё ещё в раздумьях. — Тебе было шестнадцать лет. Со своим отцом ты приехал в гости к дяде и тёте, и тебе не сиделось дома. Ты вообще был резвым малым, да. Тебя отпустили, это был последний день, и вечером тебе и твоему отцу надо было отправляться обратно, домой. Помнишь? Вспоминаешь? — Помню, что… — Дима нахмурился, опуская взгляд в невидимый пол и старательно погружаясь в память. — Помню, что сказали далеко не уходить. — Бесполезное воспоминание, — махает рукой (лапой?) Шнуперн и настолько пристально всматривается в Куплинова, что тот, ощутив взгляд, поднимает глаза. — Гуляя, ты встретил мальчишку. Ему было десять: тёмно-русые волосы, бледноватый, щуплый, играл неподалёку от ржавых качелей, не то камушки собирал, не то листья. Помнишь его? Дима мнётся: он не помнит. — Занятно, а вы неплохо общались, несмотря на разницу в возрасте… — существо почесало подбородок (где он, по крайней мере, мог находиться). — Возможно, слишком мало вам было дано времени, чтобы узнать друг друга получше и запомнить. — Запомнить что? — А я думал, ты умеешь сопоставлять информацию. Гляди: тут всё штырёк к штырьку подходит да складывается. Куплинов резко распрямляется и впивается распахнутыми глазами в Шнуперна. — Не может быть, — он жёстко проговаривает это, в то время как Нуп качает лохматой головой и негромко прицокивает. — Жизнь — непредсказуемая штука, мой друг. — Но это не мог быть он! — внезапно громко выдаёт Дима. — А что мешает тебе думать обратное? — Шнуперн наклоняется, проезжаясь длинными лохмотьями шерсти по полу. — Что, слишком не такой тот парень, которого ты видишь сейчас? Глубоководные глаза существа втягивают в воронку: верчащуюся, бесконечную. Зашедшееся от осознаваемого сердце бухает по рёбрам, частит, а Дима неожиданно утихает, смотря в огромные, закрывающие белок зрачки. Холодные. Умные. Осознанные. — Да, — выдохом отвечает он и не может сказать другого. — Я не собираюсь показывать тебе тот день, — проговаривает Нуп медленно, обдумывая каждое слово, — это может плохо сказаться. Вспомни сам. Покопайся в голове и непременно вытянешь нужную удочку. Дима, не двигаясь, смотрит на существо, и в мыслях у него — абсолют пустоты. В ушах — тишина. На коже будто мягкий ворс воды. Вдруг раздаётся смех. Детский. Чистый. Эхом отражается о мутные стенки. Мужчина вздрагивает. — Молодец, — хвалит существо, но Дима не понимает, за что. — Ты знаешь, что нужно делать. — Нет, я ничего не знаю! — Куплинов резко чувствует, как эфимерно происходящее, как уменьшается Шнуперн и как пропадает ощущение невесомости, точно уходит этот мир, эта странная комната без мебели, и всё тускнеет, пропадая. — Умный мальчишка, — лапа приближается к его плечу и треплет рубашку. — Помни одно слово: свет. — Свет? Свет за шторами? — хватается Дима за остатки видения, но Нуп лишь качает головой и мягко щетинится. — Молодец, знаешь нужное. На чём мы остановились? Ах да, ты набрал высоту… За желудок будто ухватились острым крюком и без предупреждения дёрнули, пришибливая на место, к твёрдой, неустойчивой доске, и он едва не валится, вовремя вцепляясь в поручень обеими руками. Подлетающие деревья приближаются столь быстро, сколь резко отдаляются, и он осознаёт: он снова на качелях.