Мир Луны

NC-17
Завершён
270
4
автор
Фэндом:
Размер:
374 страницы, 159 110 слов, 14 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
270 Нравится 74 Отзывы 94 В сборник

Часть 1. Глава 3.

Настройки
Всё, что Саске на сегодняшний день знал о Тоби, лишь то, что это комически идиотское и нелепое имя, разумеется, ненастоящее, а точно такое же позывное, как и их имена на время заданий. Ничего большего об этом человеке никому из них так и не удалось узнать за все эти годы. Лица Тоби они ни разу не видели, так как он с самого начала укрывал его под оранжевой, купленной будто в первом попавшемся детском магазине маской, одежда же из чёрной, плотной ткани в том числе скрывала всё его тело с головы до пят, и этот ублюдок почему-то прятал даже руки, на ладони которых всегда были натянуты тонкие перчатки, поэтому всё, что им раз от раза оставалось бессмысленно лицезреть, — тёмные, подстриженные волосы без намёка на седину, и слышать приглушённый грудной голос, что тоже звучал без старческих ноток, и это всё так или иначе создавало стойкое впечатление, что как меньшее Тоби — мужчина средних лет, но оно точно так же не говорило им ни о чём, как и ничто иное, что их окружало. Ещё одно наблюдение, которое в том числе не скрылось от их настороженных взглядов, заключалось в том, что Тоби был поразительно хорошо сложен — возможно, такое впечатление создавали толстые водолазки и брюки, но действительно казалось, что он всё же умудрялся вне поля их зрения достаточно увлечённо заниматься чем-то, что хорошим и правильным ударом позволило бы переломить кому-то из них руку. Проверять эту догадку на своей шкуре никто, конечно, не думал, но, впрочем, и при большом желании возможности тоже никогда не было, так как лично Тоби никогда не общался со своими, как он их называл, подопечными, оставляя всю коммуникацию на Зецу, и не подпускал к себе никого, исключением в чём являлся Итачи, достаточно рано на удивление и одновременно с тем кислое понимание всем вокруг заслуживший и доверие, и внимание блестяще выполненными заданиями. К столь скудной информации можно было добавить ещё лишь то, что этот мудак, кем бы он там ни являлся и каким бы ни казался, был далеко не тем человеком, с кем стоило шутить, что они всё без лишних предостережений с первых дней этого кошмара чуяли, как псы, и уж тем более наивно верить хоть одному его поганому слову, в чём Саске пришлось не так давно удостовериться лишний раз, и что он не видел когда-либо возможным ни простить, ни забыть, ни тем более проглотить с видом, будто ничего не случилось. Так что отныне особенно церемониться с ублюдком он больше не собирался, ведь в любом случае, если этому подонку что-то там не понравится, запугать его было уже нельзя, как и в очередной раз принудить хоть к чему-то на этом свете путём старого-доброго шантажа и, в худшем случае, физического насилия, и если их хренов лидер всё ещё обратного мнения, то очень скоро ему всё-таки придётся его изменить, потому что с человеком, которому нечего терять, тоже вообще-то шутить не стоит. Только вот… Вот же сука. Сказать, что в последние недели Саске, который и без того ежеминутно и ежесекундно всем своим существом питал откровенно непримиримые, ожесточённые, пренебрежительные и отвратительные чувства к этому человеку, — сказать, что теперь его приводило в сущее неконтролируемое бешенство одна только мысль о существовании этого ублюдка, что столько лет брехал им в глаза и обманом принуждал заниматься ненавистным им дерьмом, держа их в прямом смысле заложниками и буквально издеваясь над ними в каждой мелочи, что приносил всякий грёбаный новый день, это не сказать ничего. Точно так же, как и не сказать ничего о том, в какую ярость его привела попытка щёлкнуть его по носу и тем самым поставить на место, как нашкодившего кота, потому что рот свой эта дрянь не смела даже разевать, чтобы что-то комментировать, и Саске, достаточно быстро опомнившись от прилетевшей ему по лицу словесной пощёчины, разумеется, не стал ждать другого случая, чтобы наконец дать это понять, без каких-либо нахуй теперь не сдавшихся ему формальных обращений выплюнув сквозь стиснутые зубы: — Если ты думаешь, что я хоть когда-то забуду о том, что ты лгал нам всё это время, то глубоко ошибаешься. Однако непривычная и оттого должная быть неожиданной дерзость, кажется, в любом случае не слишком задела Тоби, который даже и не шелохнулся, по-прежнему не спуская с чужого лица прямого взгляда правого глаза, матово блестящего в одной-единственной прорези оранжевой маски. — Не думаю, что вы хотели бы знать об этом, — сухо ответил он. — Мне плевать, что ты думал. Мы бы всё равно однажды узнали. Рано или поздно, поэтому не неси чушь, ясно? — с неутихающей встречной ожесточённостью отчеканил Саске, пусть даже ещё неделей назад и сам говорил Итачи, что лучше бы ему действительно ничего о том было не знать и оставаться во всё том же слепом неведении, и он ни чуть в том не брехал, так как совершенно искренне испытывал чувство того, что пусть был бы и дальше дважды, трижды или сотню раз обманутым всеми вокруг посмешищем, но продолжал иметь ту хренову, насильно навязанную им единственную надежду на некое необозримое лучшее в этой проклятой собачьей жизни, которую в рамках настоящего и ближайшего будущего просто ненавидел в каждом её миге, но, блять, с самого начала принудить их всех думать о давным-давно сгнивших мертвецах как о живых и заставить жить, ежедневно глотая дерьмо, одними лишь мечтами встретить их однажды, а после того рассуждать, стоило так или не стоило делать, хотели бы они или не хотели что-то там знать… Да пошёл он нахуй! Дело не в том, хотели бы они того уже сейчас или нет, потому что нечего было изначально лгать, вот и всё! Не солгал бы этот урод с самого начала, подобного чувства окончательного и бесповоротного краха, оказывается, абсолютно бессмысленной реальности бы и не было, поэтому пусть нахрен не умничает! Хотели, не хотели — лжи нет ни прощения, ни оправдания в любом случае, так что пусть катится в пекло! Чёртова сука! — Вопрос не в том, узнали бы вы ли нет, а в том, что на тот момент и на данный момент знать то, что я вам некогда сказал, к лучшему для вас же, так как не думаю, что теперь, с условной правдой, ты счастливее, чем был раньше. Для меня в любом случае ничего не изменилось, и я в любом случае не обеспокоен тем в рамках своих интересов, но конкретно для себя ты ничего хорошего тем самым не добился, и в этом и есть вся суть. К тому же, если уж ты хочешь честно о том поговорить, то напомню, что ты, например, тоже скрываешь свои открытия от сотоварищей, и разве ты лучше меня в таком случае? Или это ложью уже не называется? Или претензий к себе по этому поводу не имеешь? Или имеешь более благие объяснения своей лжи, чем я дал тебе сейчас? Сомневаюсь. Так что как меньшее, Саске, не стоит обвинять меня в том, в чём ты такой же, как и я. В ответ на очередную вот-вот готовую его взбесить ещё больше чушь Саске на сей раз только глубоко выдохнул, стиснул разгорячённые ладони в кулаки и с нажимом, отозвавшимся в нижней челюсти болезненным давлением, стиснул зубы, хотя ему, разумеется, было, чем возразить на все эти уже обрыдшие ему сказки о том, что лучше или хуже для него, чего другие люди не имеют никакого собачьего права решать, становись он с каждым разом хоть в сто раз несчастнее от любых своих поступков, сугубо его, блять, дело, и его, блять, жизнь, и потому что нет, нихрена он не такой же, как этот ублюдок, который сметь не должен даже в шутку сравнить их в чём-то или тем более ставить в один ряд, намекая, что они одинаковые и в одинаковых обстоятельствах были, есть и будут. Только вот доказывать хоть что-то из того смысла, разумеется, не было с самого начала, как и наивно полагать, что этот выродок поймёт наконец всю глубину пиздеца, который преподнёс им, — действительно, пошёл просто нахуй до того дня, когда за его ложь и за то, к чему он их с её помощью насильно принуждал, переламывая в них самих себя, с него можно будет спросить по-настоящему. Пусть просто ещё немного подождёт. Грёбаная сука. — Ну и что теперь? Допустим, я всё знаю, что теперь ты хочешь от меня? — в конце концов ответил на всё услышанное встречным вопросом Саске, в самом деле желая из чистого любопытства понять, как эта дрянь вообще видит на данный момент их совместное существование в одном мире, потому что этот ублюдок не такой уж идиот, чтобы не понимать очевидного, а именно того, что им уже не слишком по пути, не так ли? — А что ты сам теперь хочешь, Саске? — Ничего. И уж тем более не заниматься тем дерьмом, которым ты заставлял меня заниматься. Или уже есть идеи, как снова принудить меня к тому? Позвал, чтобы поделиться ими со мной и повесить на уши очередную лапшу? — Я знал, что ты так скажешь, — заметил Тоби, и, судя по его невозмутимому и прохладному тону, сомнений в том, что он ожидал услышать подобное, и правда не оставалось. — И я на самом деле более чем понимаю и тебя, и твои чувства, и твою ситуацию. Поэтому совершенно не осуждаю то, что в твоих глазах реальность больше не имеет прежнего смысла. Я скажу дальше больше: жизнь в целом — это бессмысленность, с которой мы, какими бы убеждениями или мечтами ни жили, рано или поздно сталкиваемся лицом к лицу и которую только тогда понимаем, из-за чего после уже не видим смысла жить дальше и делать то, что делали. Но, с другой стороны, это и есть то, чего не должно быть. Именно по этой причине я позвал тебя. Хочу кое-что рассказать, дать тебе то, что вернёт этот самый смысл, — и, так и не встретив в чертах чужого лица ни малейшей ответной заинтересованности, Тоби сказал уже куда более прямо: — Я расскажу, почему ты убил своих родителей и брата. И эти несколько как будто между делом обронённых слов, разумеется, заставили пребывавшего в крайне несговорчивом и непримиримом настрое Саске тут же вскинуть изогнувшиеся дугой брови. Чег… Расскажет… что?.. Разумеется, в любом случае, что бы там, блять, ни было, он изначально намеревался так или иначе, дурацкими уловками или ходом напролом, подвести их грёбаного лидера к этому, пожалуй, самому главному на сегодняшний день вопросу, потому что остальное дерьмо его едва ли волновало, и выслушивать его Саске не собирался, но действительно совершенно уж никак не ожидал и тем более даже в шутку не лелеял некую идиотскую мысль о том, что тот вдруг первым, без каких-либо принуждений и не менее чем в лоб, вот так вот с порога и без длинных предисловий щедро предложит подобное, тем более после того, сколько лет без малейшего стыда водил их за нос, как последних разинувших рты и развесивших уши наивных кретинов, и до сего дня вообще-то не собирался ничего им выкладывать, — ну и с чего бы ему тогда по из ниоткуда взявшейся смиренной воле и по вдруг проснувшейся доброте душевной утруждаться внезапными откровениями и объяснениями со своей стороны? Да ещё и предлагать это и правда будто бы абсолютно всерьёз, с жирным и непрозрачным намёком на то, что сейчас между ними двумя случится акт небывалой задушевной откровенности, прямо-таки идиллия утраченного взаимопонимания, и прольётся долгожданный свет на произошедшее и в том числе, возможно, на происходящее, о чём у самого Саске, разумеется, твою мать, до сих пор не имелось ни единой догадки, кроме той и без того очевидной, что оно было не по его воле и не по воле всех остальных, и хера с два его кто-то переубедит в том, что за тем стоит какая-то неизвестная ему до сих пор сука, которой он открутит голову собственными руками, и ему достаточно даже просто знать имя этой самой суки, чтобы найти её хоть в раю, хоть в аду, и совершенно плевать, кто это в итоге будет, бог, дьявол или этот хернов Тоби, более чем разумные подозрения относительного кого имелись в первую очередь, потому что и идиоту было бы понятно, что он так или иначе повязан с этой историей. А ещё, к слову, даже и идиоту было бы понятно, что просто так этот ублюдок, что бы и как бы ни говорил, не стал бы вдруг, на пустом месте превратившись в сочувствующего, принимающего, жалеющего и понимающего добрячка, ни с того, ни с сего чистосердечно и бескорыстно выкладывать всё так, как оно есть, потому что просто так только блядский сыр в блядской мышеловке. И потому что жизнь уже достаточно хорошо научила тому, что такие поганые, лживые и дрянные люди беспричинно рассыпаются подкупающими милостями и неожиданными заманчивыми дружелюбными предложениями чаще всего только с одной целью. В очередной раз наебать и поиметь. Не так ли, блять, а, дерьмо, в искренность которого как будто кто-то в здравом уме поверит после всего, что было? — Неужели? А ты-то вдруг откуда знаешь? — ни чуть не скрывая и даже не собираясь скрывать своих очевидных подозрений, холодно заметил Саске, точно так же не собираясь слепо верить ни порывам не менее подозрительной откровенности этого типа, ни его словам, что он, разумеется, выслушает от начала и до конца, раз уж на то пошло, в своих интересах, потому что хоть что-то, даже брехня, на фоне ничего — это уже достаточно многое, но только вот одно дело слушать, а другое — верить, и это вещи, которые в данном случае пересекаться в одной точке не могут. Если ты не совсем дурак, конечно. — Знаю, так как это напрямую относится к работе, которой вы занимаетесь, — ответил Тоби. — Я об этом уже догадался и сам. Какие-то более внятные ответы будут? — Будут, если ты наконец притихнешь и вспомнишь, что когда спрашиваешь, надо внимательно и желательно молча слушать, а не комментировать каждое чужое слово, иначе ответы могут закончиться, даже не начавшись, — на сей раз уже с клацнувшими в прежде невозмутимом голосе предупредительными нотками отрезал Тоби и тут же куда более спокойно и будто бы даже располагающе добавил через глухо гудящий пластик оранжевой маски, когда увидел, что более чем хорошо понявший озвученный намёк Саске на сей раз и правда не стал сопротивляться и поджал скривившиеся губы, в мрачном безмолвии хотя бы на недолгое время своих же интересов ради принимая явно не приносящие ему удовольствие чужие правила: — Вот и молодец, очень рад, что мы таки нашли взаимопонимание. И раз так, то я действительно отвечу на твой вопрос, как и на любые иные, и расскажу, почему ты и все те, кто живет с тобой, убили членов своих семей. Мне здесь совершенно нечего скрывать и не в чем лгать, если ты вдруг уже успел о том подумать. Но чтобы ты действительно понимал всю суть сложившейся ситуации и то, почему мы с тобой сейчас здесь, мне стоит начать наш разговор с самого себя и с моей организации, частью которой вы все на данный момент являетесь. Ты ведь знаешь, как она называется, не так ли? — Акацки? — скорее наобум предположил, чем в самом деле вспомнил Саске, поскольку слышал об этом совершенно непонятном ему дерьме с какой-то там неизвестной никому организацией один-единственный раз, как раз-таки тогда, когда они впервые увидели Тоби и наконец узнали, в какой блядской яви дружно очутились. В тот далёкий и смазанный день, от которого на самом деле в итоге осталось только два ярких впечатления, одним из которых, конечно, блять, был никто иной как Итачи, чтоб его, сволочь, на которой башка умудрилась помешаться с первого взгляда, — в тот день, кажется, он слышал что-то такое, но не был уверен, что ничего не путает, ведь чёрта с два хоть кто-то потом им, щенкам, что-то насчёт того пояснял, из-за чего они в свою очередь не слишком стремились запоминать сторонние для себя вещи, сваленные им беспорядочной кучей на голову один раз за всё это время, да и как бы оно ни называлось, суть не менялась. — Верно, — тем не менее подтвердил Тоби. — Моя организация называется Акацки, и её цель заключается в разработке уникального и единственного в своём роде препарата, что позволит наконец всем без исключения людям обрести вечное счастье в том виде, какое они его для себя видят. До этого самого момента со всем возможным терпением выслушивавший всё ещё ни о чём не говорящие ему хождения вокруг да около Саске вновь вскинул опустившиеся было брови, полагая, что только что ослышался или не так понял суть чужих слов, поскольку будто бы суть их разговора вдруг незаметно для него самого перетекла в некое предельно странное и неожиданное русло, напоминавшее скорее несуразицу. Поэтому, наверное, он всё-таки ослышался, так как… Подождите, что?.. — Это, вероятно, вызывает той или иной здравый или радикальный скепсис, с чем я сталкивался в своих исследованиях уже неоднократно, но мой препарат более чем реальный, и он существует не только в теории, но и является на сей день применимым и на практике, — тем не менее более чем серьёзно продолжал Тоби. — Его уникальность и ценность заключаются в том, что он способен избавить людей от любых возможных душевных и даже физических страданий, в том числе навсегда подавить даже саму по себе память о том, так как позволит каждому вне зависимости от окружающей яви существовать сугубо в том мире, который мы видим для себя идеальным, и который мы хотим помнить таким, в каком для нас до условного настоящего не существовало никаких болезненных эпизодов жизни. Это единственная на сегодняшний день возможность для человечества обрести то самое вечное счастье и смысл жизни, каких в реальности нет и быть не может. Некоторое время после того, как Тоби наконец замолчал, изложив свою мысль на сей раз уже до конца, Саске без малейшей возможности хоть как-то сгладить или сделать не таким уж явным красноречие своего вконец опешившего взгляда смотрел на него снизу вверх так, как, наверное, примерно смотрят на двухголовую собаку в приехавшем на летний фестиваль цирке уродов, потому что после всего того, что он только что услышал, смотреть на этого человека можно было только так, ведь он… Ведь он сейчас прикалывается, да? — Это что, только что была шутка? — всё-таки верности ради уточнил Саске. Чего, блять? Чем он там занимается?.. — Я не шучу, — бесстрастно возразил Тоби. — То есть… Как это не шутишь? Ты всерьёз сейчас хочешь мне сказать, что всё это время сидишь здесь и занимаешься созданием, или исследованиями, или чем там ещё какого-то препарата… Чего? Вечного счастья?.. — Ты можешь в это не верить, если не хочешь. Твои вера или неверие всё равно никак не меняют факта того, о чём я говорю. Но в любом случае я попрошу тебя ни с кем больше не делиться о том, что ты сейчас от меня услышал. Это не та информация, которую должны знать многие, и того, что на данный момент по определённым причинам её получили ты и Итачи, уже более чем достаточно. Кто-кто?! Ита… Итачи?! Нет, нет-нет, блять, ему действительно и без всяких там параноидальных штучек всегда отчего-то упорно казалось, что Итачи знает обо всём окружающем их дерьме куда как больше, чем сам же даёт то понять, даже если на деле не было совершенно никаких веских и тем более имеющих неоспоримые свидетельства поводов так думать, за исключением, конечно, того, что по меньшей мере он один среди них всех имел личный контакт с грёбаным Тоби, а, значит, теоретически мог располагать той или иной информацией о его делишках, будь то что, хотя и этот разумный и сам собой напрашивавшийся довод не объяснял то навязчивое «казалось», потому что оно всё одно чувствовалось самим по себе нутром куда более глубоким и всеобъемлющим, чем просто чьи-то там дела, чем-то таким, что Саске никогда не мог здраво пояснить себе, впрочем, как и всё остальное, что неизменно вызывал в нём этот человек, раз за разом наводящий на чувство того, что в его голове имеется нечто, будто бы способное за долю мгновения объяснить всё на этом свете, в том числе и то, почему у одной идиотской башки случилось неисправимое короткое замыкание на этом хреновом Итачи, — но вот теперь-то это самое прежнее не более чем «кажется» и правда вдруг подтвердилось неопровержимым фактом, который, блять, лишний раз доказал, что Итачи — чёртов ублюдок, ведь зная неизвестно какое время что-то подобное и держа рот на замке, даже когда ему на прямую задавали вопрос о том, какого хрена они все тут делают… Хотя, впрочем, нет, не стоит его ни в чём винить, ведь как раз-таки здесь Саске, пожалуй, впервые в жизни его, бедолагу, пережившего, оказывается, когда-то подобный же постыдный опыт, мог понять целиком и полностью, потому что и сам бы без всяких просьб и предостережений никогда о таком никому не рассказал, потому что его попросту подняли бы на смех похлеще Наруто, ведь кто вообще поверит в то, что человек, с которым они все по веским причинам опасались связываться, — просто-напросто, видимо, двинутый, ведь как ещё это всё назвать, если оно, в конце концов, сказано и правда, блять, серьёзно и даже вроде бы в здравом разуме! Какой ещё нахрен препарат! Какие нахрен исследования в этой дыре! Какое ещё нахрен тем более вечное счастье! Препарат, который… что?! Сделает всех счастливыми и подарит… И это и есть то, за чем он тут все эти годы безвылазно просиживает штаны?! Серьёзно?! Он что, издевается?! Кто вообще поверит в это дерьмо?! Что за чушь — какой нормальный человек будет заниматься чем-то настолько… настолько бредовым по самой своей логике, что напрочь отсутствует и по всем законам физики, психики и биологии не может иметь общего с реальностью, потому что никакого блядского вечного счастья не существует вне рамок сказок о библейском рае, и по своей научной серьёзности сравнимым только с составлением гороскопов на день?! Но, наверное, блять, лучше уж это и правда была бы самая идиотская брехня, которую он только слышал, чем правда, потому что если оно правда, то у этого ублюдка и правда большие проблемы с башкой! Иначе невозможно объяснить то, что можно не просто спьяну рассуждать, а якобы всерьёз заниматься вещами, которые невозможны даже, блять, в теории! Это просто… просто чушь. Последнее, что можно было представить даже в самой больной фантазии. И поражает во всей этой услышанной чуши на самом деле вовсе даже не то, что кому-то и правда могло взбрести в голову заниматься чем-то настолько бредовым, ведь всяких этих разномастных сумасшедших с невероятными идеями дохрена, — поражает то, что, как внезапно спустя пару лет выясняется, они всё это время, кажется, были связаны с такой хернёй и находились под пяткой у всего-навсего больного! Охренеть! — И каким образом это связано со мной и тем более с моей семьей? — спросил Саске, честно говоря, не желая даже в шутку ни сейчас, ни никогда-либо позже вникать во весь этот бред, до сих пор откровенно не понимая, как вообще со всех возможных точек зрения его воспринимать, как и то, что этот мудак, скорее всего, и правда без преувеличений и совершенно по-медицински, что, конечно, можно было предположить и раньше, судя по тому, что он тут устроил, тронутый на голову, если всё им сказанное было только что совершенно серьёзно, исследования препарата вечного счастья, блять… это ещё ведь надо было додуматься до самой по себе такой формулировки и кому, этому последнему мудаку, который уже подарил им пиздец какое счастье, больной, чёрт его возьми. Но по большой сути правда это всё-таки или нет, было в конце концов с сугубо практической стороны не слишком-то и важно, однако действительно — и что дальше с того? — С вами связано не столько моё личное исследование, сколько иная организация под названием Анбу, — подчёркнуто твёрдым тоном поправил Тоби. — Я не буду сейчас вдаваться в едва ли интересующие тебя подробности того, каким образом всё вышло на подобный уровень, но скажу то, что Анбу — точно такая же пребывающая вне закона, как и моя собственная, организация, что в свою очередь выступает категорически против моих исследований, считая, что они неминуемо приведут к необратимым негативным последствиям для человеческого вида как такового. Именно с членами этого образования вы и имеете дело на своих заданиях. Разумеется, наш конфликт носит сугубо личный и в большей мере идейный характер, не затрагивающий ничто иное и никого из других людей, что было всегда и продолжает быть таковым по сей день, однако лишь за исключением одного случая, когда по вине Анбу случился инцидент, из-за которого пострадали непричастные к нашим делам гражданские лица, и за который они так и не понесли никакой ответственности перед жертвами. Смутное и, казалось бы, ни о чём особенном пока что не говорящее упоминание о неком «инциденте» и о неких «жертвах» всё одно неминуемо, точно по щелчку пальцев отозвалось в напряжённом животе знакомой жгучей болью, когда, пожалуй, впервые столь внимательно обратившийся в слух Саске проводил тяжёлым взглядом устало поднявшегося с края рабочего стола Тоби, который со всё так же сложенными на груди руками высокой чёрной тенью прошёл мимо него, остро шурша полами распахнутого медицинского халата, и встал рядом со свободным соседним креслом, едва заметным кивком скрытого под оранжевой маской подбородка указывая на оное. — Я присяду? — лаконично уточнил Тоби и, тем не менее не дождавшись ни согласия, ни возражения на свой же вопрос, действительно присел рядом с безотрывно следившим за ним пристальным взглядом Саске, — присел, грузно откинувшись на низкую спинку кресла и мягким жестом положив ногу на ногу. — Это на самом деле случилось по вине одного из моих коллег и единомышленников, человека, который занимался исследованиями препарата вместе со мной. Его звали Орочимару, и я до сих пор, пусть даже сукин сын продал меня с потрохами, за что потом и поплатился жизнью, могу сказать, что он был великолепным умом, сделавшим в своё время огромный вклад в некогда общее дело. Но даже самые большие умы порой до смешного падки на хруст зелёной пачки, поэтому в один прекрасный день ублюдок украл образцы моего препарата, а так же некоторые документы, после чего ушёл с концами в воду, а всё, что он с собой прихватил, разумеется, волшебным образом попало в руки очень желающего всё то получить Анбу. Я не знаю, что они в дальнейшем делали со всем этим, кроме того, что изучили лично и наконец поняли, что я более чем серьёзен в своей задумке, однако всё закончилось тем, что на основе проведённых мною исследований эти бездарные кретины принялись поспешно создавать другой препарат, который мог бы нейтрализовать действие моего. Мысль глупая от начала и до конца, потому что они едва ли до конца понимали принципы работы того, что попало им в руки, но так или иначе они всё же что-то придумали, и их выдумка закономерно встала на том, что подошёл час провести соответствующий опыт, дабы, видимо, доказать несостоятельность их глупости. И выбор в качестве этого самого подопытного объекта пал на ваш класс. — В смысле, на наш класс? — на сей раз уже действительно не понял смысл последнего услышанного им предложения Саске. — Более чем в прямом. Их выбор пал на ваш класс. На обычный класс обычной средней школы. Мне до сих пор недоступна информация о том, чем они руководствовались при своём выборе и тем более при том, что они не имели права впутывать в подобное сторонних лиц, тем более детей. Однако я доподлинно знаю, что они выбрали вас. И вы все согласились с подобным предложением, поэтому фактически ваше участие в том было целиком и полностью добровольным. — Что за чушь? — отрезал Саске, и сам не зная, что именно называет чушью: эту самую невероятную, раз за разом к его полному ошеломлению только набирающую обороты и во всех смыслах фантастическую — шизофреническую — историю о каких-то там препаратах вечного счастья и кучке самых настоящих идиотов, что всерьёз грызутся за какие-то бредовые и выходящие за все рамки здравого разума вещи, или то, что ему только что прямым текстом сказали, что и они успели когда-то в это вляпаться и погрязнуть в том по уши, к тому же ещё и… что, добровольно? Добровольно?! — Какое ещё согласие? Согласие на что? На то, чтобы нам вместо школьных клубов и секций рассказывали сектантские сказки про препараты вечного счастья? Ты в своём уме? Ты не забыл, что в том-то и дело, что мы были детьми? Обыкновенными сопляками двенадцати-тринадцати лет? Мы не имели юридического права что-то там решать и на что-то добровольно соглашаться, ты в курсе? Или что, хочешь сказать, наши родители тоже дали добровольное согласие, чтобы какие-то выжившие из ума мужики лезли к нам? Ты что несёшь? — Я рассказываю лишь то, что знаю, подробности же мне не известны, — невозмутимо повторился Тоби. — Так и о чём тогда разговор, раз ты нихрена не знаешь?! — в конце концов вспыхнул Саске, потеряв на сей раз уже всякое терпение выслушивать весь этот непрекращающийся бред, потому что это уже и правда слишком — просто, блять, слишком! — Ты серьёзно хочешь, чтобы я вот так взял и поверил во всё, что ты мне тут наговорил? В какие-то там невероятные препараты, организации и прочее фантастическое дерьмо?! Ничего умнее придумать за это время не мог? Где хоть одно доказательство твоему слову? Хоть о чём-то из того, что ты сказал? Или я должен, как последний кретин, развесить уши и наивно поверить на слово? Тебе, человеку, который столько лет нам лгал о наших же близких? Тебе, тому, кто точно так же когда-то убеждал нас в том, что мы и тут сугубо по своей добровольной воле, блять, везде мы, куда ни плюнь, по своей добровольной воле, удобно устроился, да? Или что, ты этого не говорил? Ты не говорил нам того же самого, но только уже про самого себя?! Да меня уже заебало, что это дерьмо постоянно пытаются свалить на нас одних и сделать нас виноватыми во всём и всюду! Заебало, слышишь?! Мне совершенно плевать, чем ты занимаешься или не занимаешься, и какие у тебя с кем разборки, делайте, что хотите, но прекрати нести чушь о том, что нам хоть когда-то было дело до чужих бредней! Я не верю, что я хоть когда-то кому-то на что-то давал своё согласие, как и мои родители, ясно? Охотно могу поверить в то, что нами кто-то воспользовался, потому что так оно и есть, в том числе и ты нами пользовался, ты, блять, в первую очередь это делал, а теперь рассказываешь мне тут бредовые сказки про какие-то там препараты, опыты и организации, но в то, что я хоть когда-то и хоть даже в шутку хотел стать частью этого бреда, — нет!.. — Но ты ведь очень хотел услышать правду, или что, неудобную и некрасивую правду слышать не слишком хочется, не так ли? Ответственность даже за самые невинные и безобидные наши ошибки, приведшие к ужасным последствиям, всегда причиняет слишком сильную боль, в которой мы злимся прежде всего на себя и ненавидим прежде всего себя, не правда ли? — как будто даже с пониманием заметил ни чуть не оскорблённый гневом в свой адрес Тоби, что заставило Саске едва ли не задохнулся прямо так, с раскрытым ртом, в приступе очередного всплеска истинно чёрной ярости, но уже, увы, потому, что это — действительно правда, но только вот никто, тем более эта дрянь, не имеет права лишний раз напоминать ему о том, потому что он это и так помнит каждый чёртов день! — Я ещё раз повторюсь, что никто, в том числе и я, не знает, что со всеми вами тогда происходило. Доподлинно известно лишь то, что у этих кретинов что-то, разумеется, пошло не по плану, потому что с вещами, затрагивающими психику и восприятие мира, не шутят. Насколько я понимаю, в определённый момент произошёл некий сбой, вследствие которого вы не более чем потеряли рассудок. Вашими жертвами мог оказаться кто угодно, даже вы сами, но это была глубокая ночь, вы были дома, со своими семьями и родственниками, с которыми в припадке попросту расправились с самым настоящим звер… — Хватит, — отрывисто выплюнул Саске вдруг до скрежета натянувшимся и в один миг переменившимся голосом и, в конце концов не выдержав на сей раз уже непосильного ему давления последнего из услышанного, хватит, с силой навалился соскользнувшими с подлокотников локтями на колени, с воистину титаническим усилием пропихивая вставший поперёк глотки ком — ком, который появлялся у него, вызывая одновременные паническое удушение и истинный животный ужас, всякий раз при одной только невыносимой и сводящей его с ума мысли о том, как оно было, чего он ни знать, ни слышать, ни помнить не желал ни сейчас, ни когда-либо ещё, потому что… не надо. Не надо, иначе… иначе он просто тронется. Окончательно. Бесповоротно. Не надо. Только… только не это. Некоторое время Тоби, одновременно со всем тем всё так же спокойно и безмятежно сидевший в соседнем кресле и безотрывно глядевший на выгнувшегося в лопатках Саске, чья скривившаяся и скрутившаяся поза походила на позу человека, которого тошнит, действительно молчал, но скорее лишь потому, что уже и без того сказал всё, что собирался, так как было очевидно, что никаких сочувствующих или понимающих мотивов в его как будто бы глубокомысленном молчании не было и быть не могло. Что в конце концов подтвердилось, как в общем-то рано или поздно всегда подтверждается любое дерьмо, потому что спустя не более чем полминуты Тоби всё-таки решил ещё раз для большей верности подчеркнуть то, что слышать сейчас не слишком-то и хотелось: — В любом случае это и есть та самая правда, которую тебе хотелось знать. Блять… Выдохнув сквозь до сих пор крепко стиснутые зубы, Саске таки собрался с силами своего пребывающего более чем не в лучшем состоянии духа и все же поднял обратно ответный тяжёлый взгляд исподлобья. Правда? Именно. Всё более чем верно, что есть, то есть, как говорится, ни дать, ни взять. Правду он действительно хотел услышать, какой бы та на самом деле ни была, даже пусть не той, что ему хотелось бы знать и тем более принимать, и к этому он был готов с самого начала, потому что хуже того, что есть, быть едва ли может. Но только вот всё услышанное сегодня на ту самую правду не очень-то и походило, потому что Саске вообще-то мог без особенного труда поверить в очень многое, даже в самые странные, абсурдные и идиотские по своей сути вещи, так как в жизни эти самые вещи только и существуют, судя по всему, и его жизнь в том числе состоит только из подобного, но при этом есть то, во что он никогда бы не смог поверить, потому что чёрта с два знает и хоть сколько-то понимает этот грёбаный мир, в котором всё кувырком, но очень хорошо знает и понимает самого себя и то, что мог или не мог, будь хоть кем. — Чушь, — именно по этой причине в полголоса процедил свой вердикт Саске, в упор глядя на оранжевую маску Тоби, матово отблескивающую в белом свете потолочных ламп. — Единственная правда из всего, что ты сказал, в том, что нас насильно впутали в какое-то чёртово дерьмо, что я понимал и раньше. Но я не верю ни в какие твои сказки о каких-то там препаратах, ни в какие там организации, ни тем более в то, что я когда-то давал согласие на то, что привело меня сюда. И что привело мою семью к гибели. Ты — не более чем мошенник и преступник, и твои разборки с другими такими же мошенниками и преступниками меня не волнуют. Но спасибо за то, что дал ещё раз возможность убедиться в том, какое ты брехло. — Ну ладно уж, не стоит тратить напрасные усилия, чтобы мне что-то доказать, потому что в любом случае всё сказанное мною — факт, веришь ты или нет, — глухо усмехнулся через маску Тоби, видимо, умудрившись найти в чужих словах что-то забавное для себя. — В конце концов, однажды и так станет ясно, кто из нас был сегодня прав, не так ли? И, к слову, кто знает, какого мнения ты будешь в этом самом однажды обо всем, что сегодня услышал. Ведь знаешь ли, после всего случившегося от вас хотели в скорейшем времени избавиться как от ненужных свидетелей и собственных нелицеприятных грешков, но я опередил чужое намерение и забрал вас сюда, в своё убежище и место, где продолжаю успешно заниматься собственным делом. И ты можешь винить меня в чём угодно, но все твои оскорбления и крайне предвзятое отношение ко мне точно так же не меняют факта того, что лишь благодаря мне одному вы, никому больше не нужные и выброшенные на помойку жизни, как использованный материал, всё ещё живы, хотя гарантии того не было, и даже относительно здоровы, гарантии на что не было тем более, и это всё — мои заслуги, достаточно успешного и опытного в прошлом врача, который не только буквально вытащил вас с того света, но ещё и сделал из вас то, чем вы являетесь сейчас, подарив вам хоть что-то, чем вы, отработанный, не имеющий ничего, даже собственного места, и потерянный для этого мира хлам, могли бы заниматься в этой жизни. А если хочешь и дальше упрямо винить меня в том, что я не сказал правду о ваших близких, то опять же твоё дело, но имей в виду: ваше психологическое состояние очень долгое время было крайне нестабильным, стабильным его назвать нельзя и сейчас, так как нанесённая вашей психике травма слишком серьёзна и, увы, уже необратима, так что вы разве что большой удачей сохранили в итоге разум. И никакой специалист не стал бы рисковать настолько шатким здоровьем своих подопечных, чтобы наносить им очередную травму какой-то там правдой, в которой всё равно нет и не было никакого смысла. — А, так ты ждёшь от меня благодарности? — не веря своим ушам или, вернее сказать, не веря подобной несусветной наглости, уже в свою очередь не сдержался и усмехнулся Саске, ведь — что? — нужно быть, наверное, последним кретином или и правда лишённой хоть капли совести тварью, чтобы даже в теории предположить, что в сторону этой блядской оранжевой маски хоть когда-то и при каких-то обстоятельствах возможно будет адресовать пресловутое «спасибо». За что, хотелось бы знать? За то, что брехал всё это время, как последняя дрянь? Или за то, чем вынудил заниматься? За это нужно быть благодарным? За обман, за принуждения, за насилие, за унижения и за то, что из них против их же воли сделали самых обыкновенных убийц? Или, ах да, за то, что их несчастные шкуры спасли? Хах. Сомнительный аргумент, как ни посмотри, потому что лучше бы… лучше бы и правда дали им всем просто спокойно и без мучений сдохнуть, и это было бы в сотни раз милосерднее и куда более человечно, чем насильно оставлять им и без того закончившуюся жизнь в этом грёбанном аду, и превратив тем самым в отработанный материал с руками по локоть не только в чужой крови, но и в крови своих же близких! Да! Большое, блять, спасибо — спасибо за это наказание! — Ни в коем случае не жду, но надеюсь, что рано или поздно ты куда более трезво и разумно оценишь сложившуюся ситуацию, а там посмотрим, что из этого выйдет, — совершенно серьёзно заключил Тоби. — А благодарности мне не нужны. Вы и так сполна оплачиваете за мою заботу тем, что помогаете избавиться от продолжающего оказываться мне внимания Анбу, но, с другой стороны, это в том числе мой очередной подарок всем вам, вне всякого сомнения желавшим бы расквитаться со своими обидчиками, возможность чего я вам тоже щедро дал, как видишь. Как бы там ни было, никто из вас не должен винить себя в произошедшем. Вините тех, кто по-настоящему виновен. И имей в виду, что я не оставлю вас и потом, так как именно вы будете первыми, кто опробует на себе мой препарат, и обещаю, что на сей раз он принесёт не очередные кошмары, а заберёт все ваши страдания и всю память о том, о чём бы вы хотели навсегда забыть. После того, что на самом деле невозможно было расценить иначе, как очередное издевательство, каким бы серьёзным и нешуточным то ни звучало, Саске с усилием сглотнул ком слюны, которую очень хотел бы сплюнуть сквозь зубы со всей ответной признательностью за столь трогательную заботу и подаренные шансы, и без лишних объяснений со своей стороны поднялся с кресла, как никогда за весь их идиотский разговор ясно понимая, что, видимо, делать ему здесь больше нечего, а на выслушивание дальнейшего несусветного дерьма, которое с каждым новым словом бесило ещё сильнее, терпения тем более не хватало. — Это всё? — тем не менее верности ради сухо поинтересовался он, грубо опустив руки в карманы брюк. — Всё, — подтвердил незамедлительно поднявшийся следом Тоби, зеркально опуская руки в карманы распахнутого медицинского халата. — Правда, — тут же неторопливо добавил он, — напоследок оставлю ещё немного пищи для размышлений на досуге, которого у тебя сейчас немало. Через три-четыре недели я намеревался дать тебе очередное задание, на сей раз особенно важное, и я бы желал, чтобы ты проявил себя не просто с хорошей, а с наилучшей стороны. Мне было нужно, чтобы ты избавился от человека по имени Хатаке Какаши, который и является лидером Анбу. Однако я прекрасно понимаю, что у тебя больше нет ни желания, ни мотивации заниматься тем, чем ты занимался, поэтому я пока что не даю тебе задание, а лишь предлагаю подумать о нём, как и обо всём, что ты сегодня услышал, а в дальнейшем дать мне определённый ответ. Время у тебя есть, так что можешь не спешить и не ощущать себя под давлением, так как отказ я тоже приму и без труда найду другого человека, который не менее блестяще выполнит работу. Оба знаем, кто это. Но при этом помни, что тем самым я даю тебе очередной шанс расплатиться с тем, кто причинил тебе боль, чего ты, должно быть, жаждешь сейчас как ничто иное, и только в одних твоих руках выбор того, получишь ты единственное желаемое теперь или нет. Поступай, как знаешь, и верь, кому хочешь, но если что, то с этого дня во всех своих разочарованиях и неудачах вини только самого себя. И ещё одна настоятельная рекомендация: не обсуждай нашу сегодняшнюю встречу с Итачи, даже если ему точно так же известно всё то, о чём мы говорили. Слово «рекомендация» тебе ясно, правда же? Если не слишком, то объясняю: узнаю, что ты решил поделиться с ним впечатлениями, разговор у нас будет уже другой. С ним тоже. Не слишком дружеский, разумеется. А теперь действительно всё. До встречи. Надеюсь, что скорой. Да пошёл ты… пошёл ты, блять, нахуй. Нахуй! В последний раз кинув враждебный взгляд в сторону окончательно взбесившей его оранжевой маски, Саске, так и не проронив ни слова, круто развернулся — нахуй! — размашистым шагом пересёк тихий кабинет — нахуй! — и, отрывисто дёрнув вниз ручку двери, вырвался — нахуй! — наконец-то в опаляющую щёки прохладу упирающегося в ещё одну дверь коридора, к выкрашенной белым стене подле которой, не то пройдя, не то одним махом преодолев эти несколько десятков шагов между ними, и привалился спиной, упираясь разношенными пятками кед в пол. Нахуй! Очевидно, ему следовало дождаться того, когда вторую дверь откроют с иной стороны, ведь изнутри, судя по наличию мигающих в полутьме кодовых замков, ему уже то было не под силу, даже если со всей дури грохнуть по металлу ногой, однако Саске, неподвижно стоя у стены со вжатыми в шершавую краску ладонями и опущенной головой, того на самом деле не ждал — вообще ничего не ждал, сбивчиво выдыхая и не менее сбивчивая вдыхая, как будто только что пробежал марафон или как будто ему дали кулаком куда-то ниже пояса. Впрочем, в какой-то мере, наверное, и правда дали, пусть даже и не кулаком, на который было бы плевать, а словами, коими эта тварь знала, куда следует бить, как и всегда, не так ли, сука, и после того, что по изначальным пространным планам должно было хоть что-то прояснить в его глазах, он ощущал себя не просто ещё больше запутанным, обманутым, замученным и ничего не понимающим, а прошедшим через что-то немыслимое по своей омерзительности, что прилипло к нему намертво, отчего как результат испытывал одну лишь лишённую всякого вектора ярость, снова и снова понимая, что, к счастью или несчастью, и правда не умеет отвечать на любого вида боль ничем иным, кроме той самой затмевающей глаза ярости, но, впрочем, в этой жизни, если хочешь устоять и выжить, между бить или бежать выбор должен быть очевиден, не так ли? Однако как бы то ни было, второе, что он точно так же вопреки всему трезво и холодно понимал, простаивая под закрытой дверью, которую эти ублюдки не спешили открывать, — это то, что ту самую пищу для размышлений, на которую он и надеялся, никогда вообще-то не ожидая, что ему в самом деле скажут правду, в любом случае действительно дали, чем бы они ни была в итоге, даже таким дерьмом, потому что в условиях «ничего» что угодно уже «что-то», и потому что чёрта с два — чёрта с два, выдохнул Саске, через упавшую на глаза чёлку в упор глядя на помятые носки пыльных кед. В конце концов, однажды и так станет ясно, кто был сегодня прав, не так ли? Разумеется, станет. Потому что чёрта с два он позволит кому бы то ни было наебать и поиметь его в очередной хренов раз. Ведь просто так только блядский сыр в блядской мышеловке. *** На обед, к сожалению, уже традиционно подгорело мясо. Выдыхая знакомую горечь витавшей последние минут десять под потолком гари, Саске после недолгих колебаний всё-таки положил чистую вилку обратно на край так и не тронутой им тарелки. Сколько он уже просидел, мрачно возвышаясь над ней, не было доподлинно известно даже ему, и уж тем более ему не было известно, почему он всё ещё находится в этой пропахшей гарью и переполненной в самый разгар обеда столовой, если от закономерно нагрянувшей ещё утром головной боли не лез чёртов кусок в горло, из-за чего Саске без малейшего сожаления пропустил завтрак и мог точно так же спокойно пропустить обед, но всё-таки в итоге решил попробовать вылезти из своей конуры, не то чтобы и правда наконец хоть что-то кинуть в пустой желудок, не то чтобы как-то проветрить начинающую понемногу перегорать башку. Но в любом случае, чем бы оно там ни было, ни одного, ни другого так и не вышло. Потому что как минимум башка всё равно осталась при нём. Наруто тем временем поставил на свой край обеденного стола кружку со свежим чаем, видимо, из-за того же уже приевшегося и обрыдшего им запаха гари в свою очередь не слишком горя желанием брать сегодня с раздачи поднос, и привычно сел напротив. Сел как ни в чём не бывало и как садился всю последнюю неделю, точно так же как и Саске всю последнюю неделю снова начал посещать столовую, где они с Наруто вновь и вновь делили один стол, несмотря на недавнюю широко известную склоку между ними, о которой они, надававшие друг другу тогда тумаков, так и не поговорили, попросту взаимно, как оно почти всегда у них и случалось, сделав вид, что ничего такого не было ни с ними обоими вместе, ни с каждым из них врозь, и в какой-то момент, на днях перекинувшись парой всё ещё холодных и сдержанных слов, незаметно для самих себя вернувшись на привычный круг взаимоотношений. Каким таким чёртовым образом оно всегда и вопреки всему возвращалось к тому, что они даже после всего несусветного дерьма вроде как продолжали оставаться дружны, было загадкой, пожалуй, всеобщей, и ответа на неё не имелось в том числе у них двоих, как и, собственно говоря, ответа на то, как вообще им, полным противоположностям и даже теоретически неспособным ужиться друг с другом людям, однажды удалось прийти к чему-то, что хотя бы временами напоминало человеческое общение, и что сам Саске, наверное, лично по своим меркам и по меркам своего откровенно паршивого характера мог бы назвать условной дружбой со своей стороны, как бы по началу ни сопротивлялся тому, что её ему буквально навязывали, причём в лице человека, который, с одной стороны, с первых дней навязчиво лип к нему, выводя тем из себя, а, с другой, — выпендривался и провоцировал на каждом шагу и на ровном месте, выбешивая ещё сильнее. Но, видимо, какие-то чудеса в этом мире всё-таки существуют, и если чудом в конце концов являлось то, что они просто вдруг однажды, отметелив друг друга до двух коек в госпитале, просто взяли и заговорили не как два бойцовских петуха, а как два человека, то несомненным чудом было и то, что последняя потасовка вновь ничего не изменила. К счастью, на самом деле. Без прока, но к счастью. Что бы то ни значило. Пока Наруто продолжал устраиваться и лишь по этой простой и очевидной причине до сих пор молчать, Саске перевёл тяжёлый взгляд с его лица на неизменно сидящего в самом дальнем, тихом, укромном и неприметном углу столовой Итачи. Тот как всегда, разумеется, обедал в полном одиночестве, появившись самой последней и незамеченной никем вокруг тенью, и, в который сотый или тысячный раз поверх всех остальных глядя на него, и как он только не чувствует, что у него в затылке уже дыра с кулак, Саске точно так же в сотый или тысячный раз задавался идиотским вопросом, когда в последний раз встречался с ним лицом к лицу и уж тем более наедине. То, что они со дня того памятного разговора в тренировочном зале так и не встречались и не говорили, было абсолютно неудивительно, потому что малейшая инициатива любых контактов всегда шла исключительно со стороны Саске, причём в последние годы далеко не в лучшем её виде, а так как после того, что было в их последнюю личную встречу, ему не хотелось заниматься тем, чем он обычно занимался при встречах с Итачи, естественно, они друг друга больше не видели. И оно было действительно так — после того, как он в прямом смысле слова рыдал на плече у этого человека, который его выслушивал, успокаивал и даже касался, и тот самый один-единственный раз испытал с ним искреннюю, настоящую близость, Саске вдруг — не сразу, но и правда именно что вдруг, — перестал испытывать привычное раздражение от одного имени Итачи, не говоря уже о каком-то намеренном или надуманном желании ссориться с ним. Похожее было тогда, когда они разговаривали после его первого задания, но в этот раз всё чувствовалось куда более основательным и в то же время хреновым, потому что теперь от одного имени Итачи Саске сталкивался в самом себе с чем-то болезненно щемящим, как это всегда было очень и очень давно, так как, наверное, в конце концов именно тот день в тренировочном зале и был тем самым моментом, про который он думал уже неоднократно — про то, что всё, даже зайдя так далеко и некрасиво со всех сторон, могло быть иначе, позволь именно Итачи этому иначе быть. Это всё, конечно, совершенно не означало, что за какое-то один раз проявленное человеческое понимание он готов был обо всём забыть и всё простить, но злости и обиды явно поубавилось, что, с одной стороны, было, наверное, неплохо для него же, но, с другой стороны, теперь он вынужден был каждый день ходить в эту чёртову столовую и садиться на одно и то же место только для того, чтобы видеть его хотя бы так в желании хоть уже как-то удовлетворить свою ненормальную и поразительно продолжающую вопреки всему жить в нём тягу к этому человеку, как будто заняться было нечем, особенно после того, что случилось, и после того, что эта блядская жизнь стояла у него поперёк глотки, утолить которую теперь привычной или непривычной возможности не было, потому что, во-первых, его добрые намерения явно бы не оценили, ну а дурными он и сам не горел, а, во-вторых, ему вроде как запретили лишний раз маячить возле Итачи, и, конечно, пошёл бы Тоби, взбесивший его ко всему прочему ещё и этим абсурдным запретом, нахуй, но создавать тем самым проблемы самому Итачи не слишком хотелось, ведь кто знает, на что ещё может быть способен этот двинутый. Как там было? Вечное счастье? Препарат вечного счастья, да? Блять. Дебилизм. Спустя неделю после того дурацкого и оставившего его в совершенно растрёпанных чувствах разговора, когда оно хоть как-то уложилось в голове, встало по своим местам и было всё-таки на протяжении нескольких дней тщательно, усердно и со всех сторон обдумано, Саске таки честно и откровенно в первую очередь перед самим собой понял, что же именно его тогда и даже до сих пор так глубоко задело и задевает в самих по себе россказнях о каких-то фантастических препаратах вечного счастья, вызвавших у него столь резкую, бурную и бушующую реакцию, и нет, на самом-то деле вовсе не то, что оно попросту прозвучало как чушь и самая идиотская в мире ложь, как обманчиво казалось изначально, потому что хоть он и никогда не верил в мистические, фантастические и ненаучные вещи, в то же время вообще-то никогда не эмоционировал ни из-за их существования, ни тем более из-за того, что ими кто-то всерьёз увлечен, поскольку ему было глубоко плевать, кто во что верит и чем занимается. Но в этом случае оно его и правда именно что неадекватно взбесило, и лишь через несколько дней набившей ему оскомину мыслительной жвачки Саске наконец даже к собственному горькому удивлению осознал, что его взбесили сами по себе слова вечное счастье, потому что… потому что эта была та самая болезненная, невыносимая и в какой-то мере запретная тема для него, каждый день этой хреновой жизни тайно и горячо надеявшегося на это самое человеческое счастье. Счастье жить обыкновенной, спокойной жизнью простого человека. Счастье не заботиться ни о чём большем, как о чёртовых бытовых и рутинных мелочах вроде того, чтобы не забыть взять зонт или успеть собрать бенто на завтра. Счастье быть рядом с теми, с кем хочешь и должен быть, или хотя бы видеть их тогда, когда хочешь. Счастье не только бесконечно односторонне любить, принимать и нуждаться, но и быть наконец ответно любимым, принятым и нужным. Но только вот на самом деле, наяву, этого, казалось, бы элементарного счастья попросту не существует, как, наверное, не существует и иных абстрактных слов, в которые все слепо и свято верят и за которыми гонятся вопреки всему, ведь если бы они существовали, то не было бы этой холодной и болезненной пустоты в груди. И то, что после того кто-то серьёзно говорит ему в лицо о том, чтобы просто взять и создать для каждого на свете это самое счастье, как будто то какая-то хрень из пластилина, действительно пиздец как бесит, как и то, что кто-то, тем более такой мудак, как меньшее насильно извалявший их по уши в крови, верит в саму по себе возможность таких неосязаемых, недостижимых и не более чем выдуманных вещей и берется ещё обнадёживать самой по себе вероятностью того, что подобное чудо способно существовать если не естественно, так искусственно, и сколько ни смейся с того, это всё равно… это всё равно что впустую обнадежить калеку тем, что завтра он снова встанет на ноги, ведь ты бы и сам того хотел, хотел, чтобы в этом мире существовало хоть что-то, что наконец просто возьмёт и даст тебе это грёбаное неведомое счастье, оборвав все страдания с концами и начисто отняв память обо всём дерьме, но так не бывает, тогда нахрена — нахрена вообще рассуждать о том? Однако, с другой стороны, если забыть о личном отношении к тому и не вдаваться в никому не нужную философию, после всех этих дней бесконечного, кропотливого и как можно более сухого, исключительно логического и фактического анализа, от которого сегодня утром начали уже дымиться и испаряться последние остатки мозгов, судя по уровню головной боли, Саске таки пришёл к ещё одному ещё неделей назад невозможному для него выводу, что, как бы тупо и по-идиотски оно ни звучало, ему, похоже, в этом как раз и не солгали, потому что если бы хотели солгать, то придумали бы что-то более приземлённое и банальное, а не такую фантастику, так что… Так что, судя по всему, этот хернов поехавший Тоби и правда мог заниматься какой-то такой немыслимой ерундой, что действительно говорит лишь о том, что он — умалишённый. Как и начисто умалишённые все те, кто вообще умудрился увидеть в этой чуши какую-то серьёзную угрозу, потому что, наверное, и такие кретины могли найтись, как будто в мире мало сумасшедших. Но только вот как бы то ни было, и какие бы дела ни были у Тоби или у кого там, у его недоброжелателей, что грызутся между собой в своём узком сектантском кругу, в дальнейшую не менее фантастическую историю ни малейшей веры так и не появилось, потому что оно не только звучало как совершенно странная, трещащая по швам и надуманная херня, но и являлось ею от начала и до конца, выдуманной, скорее всего, исключительно для того, чтобы в очередной раз поиметь его и грязной уловкой принудить замарать руки в крови какого-то нового бедняги, ведь иначе бы это у Тоби не вышло, и иначе бы он не распинался в просьбах задуматься о том, ведь такая мразь так просто не лишится того, кто решает все его личные проблемы. И чем больше Саске анализировал всё услышанное, воображая все возможные и невозможные варианты того, как оно могло бы быть в реальности, тем больше убеждался в том, что это — ложь, готовый на сегодняшний седьмой или восьмой день признать, что, быть может, в чём-то ему и не солгали, но при этом в очередной раз собственной выгоды ради наебали в чём-то куда более важном и существенном, а то, в конце концов, и было тем, что его волновало, а не чьи-то бредовые — и выбешивающие — идеи, а уж тем более проблемы. И, как бы удивительно или же, напротив, ожидаемо — хах, блять, естественно, — оно ни было, больше всего на эту мысль его раз за разом наводило то, что ему запретили обсуждать всё то с Итачи, который вроде как и без того в курсе всей этой ерунды. Так и в чём же тогда проблема, а? Сложив руки у похолодевшей тарелки с обедом, Саске всё не сводил неприкрыто пристального взгляда с Итачи, воистину прожигая в нём дыру через все столы и поверх каждого из сделавшегося прозрачным чужого плеча. Удивительно или опять же более чем ожидаемо в его случае, но и факт запрета на общение с ним, и всё то, что он услышал от Тоби про всех них, правда оно или ложь, без преувеличения воистину впервые не только с самого первого дня здесь, но и со дня, когда наконец узнал, кем они тут друг другу приходятся, и что они натворили, задался внезапным, но теперь самым что ни на есть логичным вопросом о том, кто тогда вообще такой Итачи. В том смысле, что он, будучи старше их ориентировочно лет на пять, явно не приходился им одноклассником и не делал того, что сделали они, так как о нём в той проклятой газетной вырезке не было ни единого упоминания, и Тоби тоже про него ничего особенного не сказал — вообще ничего. Так как он-то тогда, точно так же будучи с начисто отшибленной памятью, здесь оказался? Каким ветром его, существовавшего по началу на равных со всеми правах, занесло в эту проклятую дыру? Это всё вдруг оказалось такими простыми, но при этом поразительно неразрешимыми вопросами, которыми Саске и правда почему-то никогда раньше не задавался. Откуда здесь Итачи? Кто он-то такой? И что могло стрястись с ним, раз он тоже тут, будучи вроде бы таким же, как и они, но при этом будучи совершенно другим? — Эй ты, — в полголоса позвал Саске, наконец переводя взгляд с флегматично обедающего в своём тёмном, неприметном углу Итачи на Наруто. Тот, в это же самое время всё ещё продолжавший усердно дуть на горячий чай, приподнял растрёпанную голову и моргнул. — Ты это мне? — Здесь есть кто-то, кроме тебя? — Ну, знаешь ли, ты так редко раскрываешь рот, чтобы соизволить поговорить со мной, так что свои дурацкие шутки оставь при себе, — съязвил Наруто, как всегда не оставшись в долгу перед встречной язвительностью, в ответ на что Саске только подавил тяжёлый вздох, сделав вывод, что на том их очередной обмен любезностями можно окончить. — Знаешь что-нибудь про Итачи? — прямо спросил он, и Наруто, в жесте крайнего недоумения вкинув брови, снова моргнул, но теперь, видимо, и правда совершенно не понимая ни самого по себе рода этого крайне неожиданного и странного со всех сторон вопроса, ни тем более того, что по мнению вопрошающего должен был ответить. — Имя знаю. И то, что часто занимается по вечерам один. Его номером телефона ещё не обзавелся, но для лучшего друга могу попросить. Хочешь? — Чего? — тут же нахмурился Саске, теперь уже в свою очередь не понимая, что это только что было, дебильная шутка, очередная дурацкая выходка или — упаси, блять, боже — идиотский намёк на что-то, однако Наруто, всё-таки не дожав до конца напускную серьёзность и кратко прыснув от смеха, тем самым выдавая, что это и правда была идиотская шутка, слава богу, поспешно помахал перед носом рукой: — Да ничего, Саске. Ничего я не знаю о нём такого, чего не знаешь ты. Откуда мне что-то знать, он что, мой друг? Я о тебе-то нихрена не знаю, куда мне там до него. И что вообще вдруг за глупый вопрос? Ну… да. Вопрос и правда совершенно глупый, мысленно согласился Саске, раздосадованно переводя взгляд от для пущей убедительности пожавшего ему плечами Наруто обратно к Итачи, чьего лица под таким дурацким углом, как он всегда садился на своё ещё с первых дней облюбованное место, даже и не было видно, и, с одной стороны, жаль, а, с другой, так по крайней мере можно не опасаться, что он перехватит взгляд в свою сторону. Тем менее этот, казалось бы, по их совместному с Наруто мнению глупый вопрос всё равно вопреки всему оставался более чем существенным вопросом, так как как меньшее создаётся впечатление того, что как будто в Итачи, несмотря на то, что его сразу же сделали любимчиком, и точно ли в таком случае за прекрасно выполненные задания или из-за того, что он тут был слишком уж подозрительно другим, имеется что-то, что на самом-то деле очень и очень напрягает ублюдка Тоби, убеждавшего его, что они трое теперь знают одно и то же, хотя Итачи, например, не знал, что они убили своих же родных, потому что его потрясение тогда, когда он то услышал, было более чем искренним, возможно, самым искренним, что доводилось видеть в его лице. Поэтому они трое уже не знают одно и то же и, вероятно, не слишком одно и то же даже по иным вопросам, касающимся самого Тоби и его делишек с теми Анбу или как их там, тех бедняг, на кого спустили всех собак с самым идиотским и неправдоподобным объяснением того, ведь может же такое оказаться, что информация либо в чём-то ощутимо разнится, либо есть что-то ещё, что ему не договорили, но что могло бы совершенно случайно выясниться в разговоре с Итачи, после чего вскрылось бы нечто, что навело бы на не слишком нужные Тоби выводы, не так ли? Или их хренов лидер думает, что он, Саске, настолько тупой или вчера родился, что, имея уже какой-никакой опыт, не сложит два плюс два и не получит закономерное четыре? Какое ещё может быть здесь объяснение запрета, что не может быть запретом, когда двое знают одно и то же? Что, не так? Да конечно, блять, именно так. А раз так, то ему, наоборот, нужно теперь во что бы то ни стало откровенно поговорить с Итачи, что бы там ни трепал своим поганым языком Тоби, угрожая им всем, и как бы ни выделывался сам Итачи, которому на сей раз, хочет он того или нет, придётся потрудиться выслушать всё от начала и до конца без всяких выкрутасов, потому что дело исключительно серьёзное, а не какая-то там… какая-то там никому нахрен не нужная попытка сблизиться, от которой можно в очередной раз безразлично отмахнуться, как от назойливой мухи, и которую всё одно никогда не примут. Что в то же время никогда не перестанет быть предметом одновременных бешенства и неутолимой боли, что этот человек без малейшего повода на то причинил сразу же, как только появился на горизонте жизни. Просто, блять, сразу же. Просто так. Саске до сих пор как ничто иное, если не брать в расчёт вечер, когда он таки узнал столь желаемую, но столь невыносимую правду о самом себе, помнил тот памятный и незабываемый день, когда впервые увидел его, Итачи, этого сразу же непохожего на других, удивительного совершенно во всём без исключения и одновременно с тем воистину чудовищного по своей необъяснимой жестокости человека; день, когда их всех, впервые поднятых с кроватей госпиталя, собрали в одном из залов подвального этажа, и когда они, как оторванные от суки щенки косо поглядывая друг на друга, ожидали некого Тоби, что должен был снизойти, как хренов Иисус, и объяснить наконец им, потерянным, ни черта не понимающим, сбитым с толку, напуганным и лишённым памяти детям, что к чему в их новой блядской жизни. Саске до сих пор помнил, как что-то внутри него отрывисто дрогнуло и ёкнуло, внезапно, как щелчок пальцами, как на миг вернувшееся и тут же ускользнувшее воспоминание, когда он впервые увидел Итачи, не более чем случайно увидел его, лежавшего, наверное, всё это время в другой палате, в этой толпе волнующихся детей, среди которых был сам, — увидел с ни на что иное не похожим, в секунду размазывающим в ничто чувством того, что будто он на самом деле тайно, сам не осознавая того, всю жизнь жаждал найти случайным взглядом именно его одного, его, чей уже тогда броско отстранённый, наглухо закрытый и глубоко замкнутый в себе образ сделал с ним что-то, от чего ему показалось прекрасным, удивительным и красивым всё от опущенных вдоль тела тонких — как и весь он сам, очень сильный и крепкий, такой, кого на деле чёрта с два заденешь кулаком, и кто на самом деле сам врежет так, что выплюнешь кишки, но будто при том всём стеклянный, звенящий от обманчивой хрупкости в каждой своей черте, — тонких рук до густых ресниц над тёмными, обращёнными тяжёлым взглядом в никуда глазами. Он до сих пор помнил, как его едва ли не скрутило в узел от ненормальной, болезненной и пробирающей невыносимой тоской жажды протиснуться сквозь всю эту толпу и просто коснуться его, потянуть к себе за рукав серой футболки, заставить обернуться и наконец встретиться с ним лицом к лицу, глаза в глаза — встретиться для того, чтобы просто убедиться, что он — нечто воистину такое же прекрасное и удивительное, каким кажется со стороны через прорехи мелькающих туда-сюда голов, убедиться, что не спятил и действительно вот так вдруг нашёл что-то, что за мгновение почувствовал своим целиком и полностью, своим и невозможно, непередаваемо родным от начала и до конца. Убедиться в этом получилось уже после, когда из бесконечных и в то время стыдливо-робких наблюдений за ним со стороны Саске понял, что это — действительно тот самый человек, тот самый единственный из скольких-то там миллиардов, с которым он хотел бы быть рядом чёртово несуществующее всегда, который подходит ему целиком и полностью, несмотря на разницу во многих взглядах и темпераментах, который в его глазах во всём представляет из себя истинное совершенство, с которым он уже связан чем-то совершенно необъяснимым, даже если они так и не были знакомы лично, который вновь и вновь то отдельной мимикой, то случайным словом, то брошенным вскользь взглядом пробуждает это фантастическое чувство чего-то родного, и который не просто с первого взгляда, как некое мимолётное наваждение первого впечатления, разом занял в нём определённое место, а занимал его всё больше и больше с каждым новым днём, пока окончательно не завладел целиком и полностью чем-то, что Саске до сих пор знать не хотел, ведь… Ведь после пришлось убедиться и в том, что он, Саске, — дерьмо в этих самых прекрасных глазах, ставших в один ничем непримечательный день ненавистными. Просто обыкновенное дерьмо, без объяснений и причин, потому что грязь и дерьмо не заслуживают объяснений с ними, а он и был всегда этой самой грязью, с которой будто брезговали остаться даже на расстоянии нескольких метров один на один, не то что ответно заговорить или допустить возможность хоть какой-то близости, хоть какой-то дружбы, потому что Саске в те дни и этому был бы на самом деле рад. И он никогда не понимал, попросту не мог найти ни одного разумного или неразумного ответа на то, почему этот человек, которому он не сделал ничего плохого и к которому всегда питал лишь самые добрые, открытые, мирные и дружелюбные намерения, набравшись в один прекрасный день духу всё-таки подойти к нему, что делал снова, снова и снова, проглатывая всё, — почему этот человек так небрежно, жестоко, зло и несправедливо обращается с ним, лишь с ним одним, будто он, Саске, лично сделал ему какое-то дерьмо, или будто его намеренно, унизительно на глазах у всех пытались довести до той самой закономерной с его-то характером точки ответного паскудного отношения, которое — и ебаный несуществующий бог тому свидетель! — Саске никогда не хотел проявлять к Итачи, ни за что на свете. Он сделал всё от себя возможное, но нашёл только всё то же ублюдское отвержение, в коем был исключительной звездой их скромного мирка, пялившегося на это каждый раз, потому что Итачи особенно любил вытирать о него ноги прилюдно, после чего послал всё нахуй точно так же, от боли, зла и обиды превратившись в сущую тварь, которая бросалась на эту сволочь, как бешеная псина, и которая только и мечтала о том, что однажды во всех смыслах заткнёт эту мразь себе за пояс, показав наконец, кто тут дерьмо, чтобы этот ублюдок пожалел, что был такого блядского мнения о нём. Только вот оно нихрена не изменило, потому что в конце концов эта была всё та же больная попытка сблизиться если не по-хорошему, так по-плохому, вывести на если не на добрые эмоции, то на ответную ненависть, ответную ярость, ответную обиду, ответные психи, на что угодно, на любое чувство, хоть на попытку прибить уже на месте за все оскорбления, лишь бы не очередное безразличие, на что Итачи неожиданно ответил куда большим вниманием, чем на всё остальное, ебанутый. И после всего этого он ещё пытается всерьёз заверить его в том, что никакой личной неприязни в том никогда не было, — а что тогда это было и, собственно говоря, есть до сих пор? Да хер знает, он же тогда, в тренировочном зале, так внятно и не ответил и хрена с два ответит хоть когда-то. Уже давно известно, что всё, что касается Итачи, — одна большая необъяснимая загадка природы, неподдающаяся никакой из существующих логик. Но и не менее необъяснимая загадка природы то, как он-то, Саске, умудрился в какие-то сопливые тринадцать вляпаться в него по уши, причём с первого же дня и с первого же взгляда, как будто это был последний человек на земле. Это тоже в какой-то мере необъяснимо, как и необъяснимо то, что эту херню, которую ни знать, ни понимать он не хочет, не может ни притупить, ни погасить, ни исправить, ни изменить совершенно ни-че-го, хоть сдохни с пеной изо рта от ничем неоправданного и ненавистному ему самому факта того, что на самом деле, если быть честным с собой, этот хренов Итачи, ни черта не заслуживший того ублюдок, не просто занимал некое место в его жизни, которое должен был занять некто куда более достойный того, а совершенно равнозначно уравновешивал по степени важности ту чашу весов, с которой соседствовала его покойная семья. Они были равны. И по силе эмоций, и по значимости, и по смыслу. Не равны только по самому роду чувства, но не более того. И это был пиздец. Неисправимый личный пиздец. Ведь не пиздец ли то, что одно дорогое сердцу ты сам же убил много лет назад, а второе послало тебя нахер прямо с порога? Родился под счастливой звездой, не иначе. Так и что там насчёт препарата вечного счастья, а? Ублюдок, блять. Пусть только ещё раз заикнётся о каком-то там счастье. — А ты чего вдруг спросил-то, я так и не понял? Случилось что? — всё-таки пусть и запоздало, но поинтересовался Наруто, и Саске, невольно опомнившись от уже совсем зачарованного созерцания — наверное, это было то, что можно было делать бесконечно и никогда не уставать, просто смотреть на него и наблюдать за ним, — уже заканчивающего свой обед Итачи, хмуро вернулся рассеянным взглядом к лицу напротив. — О чём? — Об Итачи, — кратко напомнил Наруто, расслабленно похлёбывая чай из кружки. — Да так, ничего особенного, — отмахнулся Саске и опять украдкой взглянул на место, где сидел Итачи, но только вот его уже там не было, как и нигде вокруг. Смылся. Как всегда. Лучшее, что у него получается. Ну и ладно, зато теперь можно точно вернуться к себе, потому что той самой единственной причины, по которой он просиживал штаны в шумной и провонявшей гарью столовой, уже не было, а голова проветриваться всё одно не слишком собиралась, по крайней мере до тех пор, пока он всё-таки не переговорит с Итачи, что на самом деле решил ещё утром, но в верности чего теперь окончательно убедился, ведь если он и правда хочет наконец разобраться с интересующими его вопросами и таки дознаться, какая тварь довела их до убийства родных, то копать нужно пробовать именно сюда. По крайней мере попытаться, проверить и понять, верное то направление или нет, может, и Итачи на самом деле нихрена не знает. Конечно, всё еще не слишком хочется создавать ему проблемы, в которых в любом случае не оставит его отдуваться одного, если что, но, с другой стороны, Тоби ведь необязательно знать о том? Так вот и хера с два он узнает, сколько бы там ни сыпал угрозами, потому что не один тут умный и умеющий аккуратно проворачивать даже самое ненадёжное дерьмо. Нахуй пошёл. Никто — никто не смеет запрещать ему говорить с Итачи тогда, когда он этого желает. Нашёлся тут, сука. — Я это, если что, всё ещё могу сбегать за номером телефона, не думаю, что он далеко ушёл, — фыркнул Наруто над кружкой чая, когда наконец заметил, куда всё это время так пристально пялится Саске, что с запозданием дошло и до того, на сей раз уже действительно более чем достаточно заёбанного этой ни хрена не смешной шуткой, чтобы сказать краткое и более чем доходчивое: — Заткнись, если не хочешь, чтобы я сделал так, чтобы ты подавился сейчас с концами. Наруто всё-таки не выдержал и захохотал в голос, и это было самым верным его решением. *** Над своим ещё утром в общих чертах обрисовавшимся, а к обеду и вовсе окончательно определившимся планом он в итоге долго не думал, придя к выводу, что ему и без того всё предельно ясно. Как и не долго думал о том, когда браться за него — чем скорее, тем лучше, и на том ставилась точка. Этим «скорее» оказалось всё то же «сегодня», в завершении которого Саске, всё так же безвылазно пребывая в своей комнате с послеобеденного часа, наконец-таки дождался отбоя на сон, после чего ещё час или полтора пролежал на собранной кровати, растянувшись на спине, свесив ноги к полу и в кромешной темноте пощёлкивая карманным фонариком в белый потолок; затем, когда навскидку отмеренное им время по всем ощущениям дошло до своего края, поднялся с измятого одеяла, слепо обронил выключенный фонарик в карман спортивных брюк, обулся в оставленные у кровати кеды и вышел в коридор, с как можно более тихим щелчком прикрыв дверь. Зазор в час или полтора после объявления отбоя был необходим для того, чтобы выждать, когда их жилой этаж заснёт, и когда снизится риск как и встретить кого-то, кому приспичит напоследок отлить, а, значит, невольно найти себе лишних свидетелей, так и, что ещё хуже, случайно натолкнуться на Зецу, который порой имел ником образом не предсказуемое обыкновение ещё с час расхаживать туда-сюда. И, судя по всему, этот самый рассчёт был сделан более чем правильно, так как в холодном коридоре, теперь едва освещённом в обоих концах оставленными на ночь белыми лампами, стояла самая настоящая мёртвая тишина, к которой Саске всё равно ещё немного прислушался, но, так и не обнаружив ничего смущающего, обронил ключ от своей комнаты в соседство к карманному фонарику, после чего, придерживаясь стены и мягко перекатывая ступни с пяток на носки разношенных кед, направился в противоположное крыло, туда, где были мужские туалеты, что тоже было на руку в случае, если какая-то мразь в виде Зецу вдруг всё-таки выпрыгнет из ниоткуда прямо ему под нос. Конечно, тогда можно смело забыть о своём деле как меньшее на ближайшие несколько дней, но по крайней мере останется шанс правдоподобно отбрехаться, а, значит, и шанс не навлечь ни на себя, ни на другого человека лишние здесь и сейчас подозрения. Тем не менее ему, как и на всех чёртовых заданиях, очевидно таки сопутствовала удача, которая, сука, вся, видимо, не туда ушла, так как, до самого конца не встретив на пути ни лишних глаз, ни лишних неожиданностей, Саске спокойно достиг своей сегодняшней «цели» в виде одной из запертых в вытянутом ряду подобных ей двери, вплотную к которой и встал, нащупав в левом кармане брюк нагретую теплом тела отмычку, а в правом — всё тот же фонарик, что, отрывисто щёлкнув им и направив слепяще белый свет на замочную скважину, зажал между зубами, присев, пригнувшись и с прищуром всмотревшись в, как он и ожидал, щель не слишком замудрённого замка, едва ли отличающегося по механике от его собственного, сегодня после обеда тщательно изученного им. Подобное дерьмо, вскрывать замки, всегда давалось ему неплохо, особенно когда о предмете работы имелось представление, поэтому трюк с отмычкой занял всего ничего, и в результате замок поддался и повернулся — впрочем, уж это-то вышло бы в любом случае и трудностью никогда бы не стало в отличие от того, что его, находящегося теперь под прямым светом и явно не двусмысленно ковырявшегося в чужой двери, могли поймать настолько за задницу, что потом хрен зубы подберёшь, и тут уже не отбрешешься никакими сказками. Но даже такой риск стоил того, так как после продолжительных размышлений, в которых прикидывал, как ему подойти к Итачи — да ещё и так, чтобы эта сука в оранжевой маске не застукала их, — с такой щепетильной темой и договориться с ним хоть о чём-то, пришёл к единственно возможному выводу, что этого человека лучше всего застать врасплох и прижать к стене, что лишь в подобных обстоятельствах располагало к тому, как и к отсутствию свидетелей. Так что да, этот хренов риск стоил всего на свете, и Саске, придерживая приоткрывшуюся дверь носком кед, убрал отмычку обратно в карман, вытащил обслюнявленный фонарь изо рта и без лишних церемоний вошёл в комнату Итачи. В грёбаную святая святых — землю необетованную. Разумеется, и ни о чём ином речи быть и не могло даже в шутку, ему никогда, ни одного блядского случайного раза не доводилось здесь бывать, как и даже заглядывать за порог по определению запретного для него, дерьма, места, но она, комната Итачи, которую Саске, закрыв за собой дверь, осветил фонарём от стены к стене и от угла к углу, к его полному не-удивлению, но в то же время к таки предательски засвербевшему где-то в самом животе едва ли не детскому любопытству, любопытству мелкого пацана, который тайком пробирается к ублюдочному старшему брату, чтобы порыться в ящике его стола на предмет грязных секретиков, оказалась точно такой же, как и остальные. Под высоким потолком ровным кругом, отбрасывавшим от направленного на неё света раздутую серую тень, белела погашенная после отбоя лампа, напротив двери вплотную к стене стояла узкая кровать, рядом с ней — письменный стол с задвинутым к нему стулом; у противоположной стены темнел низкий шкафчик всё того же белого цвета, куда они складывали одежду и то немногое, чем владели, в основном полную хрень, которая у их не в меру разумного, серьёзного, тихого и прилежного Итачи вряд ли, конечно, имелась, как и не имелось небрежно брошенных на один-единственный стул шмоток, в зависимости от времени суток колеблющихся от ночных до повседневных, чем, несмотря на всю склонность к порядку и чистоте, иногда грешил и Саске, но, естественно, как всегда не Итачи, державший своё наглухо закрытое от чужих глаз жилище в почти что стерильном, операционном порядке, а заодно и державший на прибранном письменном столе книги из библиотеки, точно по линейке выровненные тремя равными стопками, между которыми чистым, начищенным до зеркального состояния стеклом поблёскивал будильник. Ничего лишнего, а от того и ничего живого, свойственного любому человеческому существу, что, впрочем, тоже неудивительно. Педант хренов — что и требовалось доказать. Итачи тем временем действительно послушно, как оно обычно и бывает у тихих и оборзевших от своей заоблачной крутости умников, спал, всё ещё не подозревая, что к нему в прямом смысле слова вломились посреди ночи: лежал на левом боку лицом к двери, подогнув колени к груди так, что вовсе скрутился в позе эмбриона, и не только головой зарылся в подушку, но и всем телом, будто замёрз до смерти, закутался в одеяло, напоминая огромную белую гусеницу, у которой из-под вороха тряпья торчало только обнажённое правое плечо, неизменно хрупко выступающее округлой косточкой и вновь принимающее тот самый обманчиво стеклянный вид, который всегда будоражил в замирающей груди что-то… просто что-то, что Саске никогда осознанно не развивал в мыслях, в самом зачатке останавливая себя на этой самой грани что-то, потому что есть вещи, которые он до сих пор упрямо и отчаянно знать не хочет как меньшее от того, что имеет эту самую ебучую гордость. Нахуй оно надо, если хватает и того пиздеца, что есть. Так и оставив зажжённый фонарь на письменном столе в соседстве с книгами и будильником, Саске после тех или иных колебаний всё-таки присел на самый край чужой кровати, вдруг именно сейчас впервые за всё время своего предприятия почувствовав себя совершенно нелепо от этого ни с того, ни с сего показавшегося ему абсурдным действия, но передвигать стул или и вовсе стоять столбом, как последний придурок, было бы, наверное, ещё более абсурдно, а потому, всё же принудив себя не обращать внимания на этот странный момент, собрался было протянуть руку и растормошить Итачи за плечо, как невольно запутался мимолётным взглядом в его распущенных тёмных волосах, едва видневшихся спутанными концами из-под груды белого одеяла, вследствие чего так и застыл, уже не в силах отвести от них глаз, которые видели эти самые волосы — расчёсанные, всклоченные, убранные в низкий хвост, распущенные, скрученные в пучок, пушащиеся, мокрые, чистые, грязные — едва ли не каждый день, но каждый раз — каждый проклятый и ненавистный — и желанный — ему раз всё равно как в первый и всё равно с предательским замиранием чёртового сердца на долю секунды, потому что они всегда и любыми были… были пиздец какими прекрасными. И если подумать в очередной миллионный раз, то Саске никогда не мог внятно ответить, в чём вообще состояло то самое «прекрасное», с самого начала отражающееся в его начисто ебанутых глазах, увы, далеко не только образом каких-то там волос, а, пожалуй, вообще всего, что представлял из себя Итачи, и это при том-то, сколько дерьма в этом ублюдке, однако этого самого внятного ответа, наверное, и не должно быть, так как со временем и жизненным опытом до башки доходит мрачное и неутешительное понимание, что некоторые вещи, кажется, существуют в этом хреновом мире вроде как математики просто так, без объяснений, формул, смысла и логики. Ведь только так можно пояснить факт, что он, будто напрочь забыв, зачем пришёл, всё смотрел и смотрел на этого спящего ублюдка, без преувеличения впервые на памяти видя его, в бодрствовании только и умеющего выёбываться по делу и без, настолько уязвимым и выглядящим без всяких прикрас обыкновенным смертным человеком, которых тысячи и миллионы, куда ни плюнь, ведь в конце концов этот мудак и правда обычный человек, ни хрена не отличающийся от других обычных людей, и уныло ловил себя на том, что даже такая здравая мысль не остужает его неадекватного интереса, а, наоборот, наверное, чем дольше всматриваться в такого Итачи, обычного человека, который при всём том необъяснимо уникальный и совершенно непохожий ни на что иное, тем сильнее в груди дёргается что-то уже давным-давно непоправимо больное и обожжённое, будто как раз-таки именно «так», простым и настоящим, это в сотни раз прекраснее и желаннее, от чувства чего Саске в конце концов болезненно поморщился, уловив лёгкую тошноту в пустом животе. Тошноту от того, что это уже и правда слишком — это дерьмо, которое вдруг с новой силой заскреблось в нём, даже для него, и без того ни черта не железного, уже слишком. Слишком в условиях того, что ни этому, ни чему-то куда более безобидному невозможно было, есть и будет дать никакую волю, потому что оно нахуй этой сволочи не сдалось — сволочи, что после того, что она во всех смыслах творит даже так, будучи спящей, иначе не назовёшь, ведь с людьми, которые… которые умудрились вляпаться настолько по уши, несмотря ни на что, вопреки блядскому всему, нельзя так по-скотски поступать. Нужно же иметь хоть какую-то совесть и хоть какую-то человечность послать в таком случае нахуй открыто, словами через рот и с адекватными объяснениями, а не… не всё это говно. — Эй, — в полголоса позвал Саске, всё-таки безжалостно переступая то, о чём думать и что тем более мысленно развивать сейчас не собирался, даже если — тем более если — совершенно на пустом месте и в столь неподходящее время случился очередной перебой системы, и нарочито грубо толкнул Итачи в плечо. Но дальше — дальше всё перевернулось с ног на голову слишком быстро даже для него, того, кто и не думал, что Итачи будет сложно разбудить, но кто и в шутку не подозревал, что оно произведёт настолько странный эффект на этого человека, который, тут же грузно зашевелившись под одеялом от одного только прикосновения, вдруг рывком рухнул с левого бока на спину и одновременно с тем распахнул глаза, в тут же метнувшемся к нему блеске которых Саске, к собственному счастью, куда быстрее успел разглядеть что-то, что могло бы окончиться для них обоих паршиво, и порывисто пережал ладонью чужой рот. Блять! — Успокойся, всё нормально! Это я, Саске, слышишь? — тем же полушёпотом протараторил он, мысленно взвывая к тому, чтобы этих нескольких невнятных и ничего не проясняющих слов и правда оказалось достаточно, дабы хоть как-то угомонить, кажется, по-настоящему переполошившегося от столь неожиданного пробуждения Итачи, продолжавшего в скользящем плашмя свете фонарика безотрывно глядеть на него снизу вверх во все как никогда огромные, застывшие в до безобразия смешанном чувстве глаза, будто не то очнулся от кошмара, не то, наоборот, с возвращением в явь провалился в этот самый кошмар, где на него с порога напало нечто страшное, перед нависшим над ним ликом чего Итачи, так, к счастью, и не проронив из пережатого рта ни звука, только в конце концов кивнул, смутно подавая знак, что как меньшее глупостей делать не собирается. Вроде бы. — Что ты делаешь?.. — тем не менее тут же подтверждая шаткость и неуверенность этого самого «вроде бы», непривычно хриплым, дребезжащим голосом выдохнул он, как только сдавившая его губы ладонь поднялась, и поспешно, то и дело неловко проваливаясь то плечами, то боками в матрас и одновременно с тем оглядываясь по сторонам, приподнялся на локти, высовываясь из-под упавшего одеяла. — Я хотел с тобой поговорить, — ляпнул Саске первое, что пришло на ум ему, мало того, что в ответном смятении наблюдавшему за происходящим, так теперь ещё во второй раз почувствовавшему себя во всех смыслах более чем по-идиотски и даже пристыженно от заданного ему вопроса, который в своей натянутой интонации не то предполагал, не то подозревал что-то паршивое, как будто он пришёл сюда, чтобы придушить во сне или сделать ещё чёрт знает какую хрень. Какого дьявола? — Что?.. Поговорить? Который вообще час?.. — продолжал всё так же ничего не понимать Итачи и вместе с тем по-прежнему упорно пытаться не то наконец сесть, не то встать на ноги, не то отодвинуться — одним словом совершать бессмысленные, путанные и едва ли разумные действия человека, которого разбудили не менее чем выстрелом над ухом. — Немногим за полночь, но другой возможности у меня нет, — пояснил Саске и, всё же не выдержав того, что, чёрт возьми, не то неверно выбранным моментом, когда этому придурку снилась какая-то херня, о чём, конечно, не мог подозревать, не то слишком неаккуратным прикосновением, ассоциативно совпавшим с предчувствием нападения, не то и правда собственной же рожей, от одного вида которой заранее не ожидали ничего хорошего, умудрился вот так вот взять и ошарашить, блять, Итачи, человека, который должен быть попросту лишённым способности испытывать подобное чувство, как и все остальные, которые он, хренов камень, не проявлял никогда, хоть ты сдохни, но которые, видимо, у него всё-таки имелись, как у любого нормального человека, и пусть он, Саске, всегда с маниакальной жадностью пытался выжать из него, этого камня, хоть что-то, хоть какую-то эмоцию, будь то что, эта херня и его самого вдруг выбила из равновесия, как и теперь уже отвратительно и постыдно прилипшее к коже ощущение, что его в самом деле испугались, — и Саске, в конце концов не выдержав, следом твёрдо отчеканил: — Я же сказал, успокойся. Какого хрена ты вскочил? Угомонись, слышишь? К этому моменту Итачи уже успел всё-таки упрямо подняться и сесть на край постели, свесив босые ноги к полу, но не то последнее из услышанного, не то окончательное пробуждение и тот или иной полный приход в себя и в состояние какой-никакой трезвости подействовали на него благим образом, вследствие чего он так и остался сгорбленно сидеть, прекращая на том любые лишние, мельтешащие перед глазами движения. Коснулся пальцами правого плеча, за которое его толкнули, слепо подтянул другой рукой к обнажённому торсу упавшее от его же возни одеяло, натягивая обратно до груди, и всё с тем же болезненным прищуром ещё раз косо взглянул на лежащий на письменном столе фонарь, после чего наконец обратил мутные глаза к наблюдавшему за ним Саске. — Что значит, нет другой возможности? — на сей раз уже более внятно переспросил Итачи, по всей видимости сообразив, что происходит, и жертвой какого нежданного, нежеланного и несвоевременного намерения он оказался, и вопреки до сих пор очевидно — заметно — не лучшему состоянию тела и головы попытавшись с привычной сухостью, будто ничего и не было, перейти к озвученному делу, тем самым перепрыгивая всю ту чертовщину, что творилась с ним мгновение назад, и хотя бы внешне вернув хорошо знакомое в его лице самообладание. — Объясню чуть позже, — уклончиво ответил в свою очередь не без облегчения выдохнувший Саске, вновь с тёмной завистью поражаясь тому, как этот человек способен в без преувеличения любых, даже, казалось бы, самых нерасполагающих к тому обстоятельствах буквально по щелчку пальца брать себя в руки и, не моргнув и глазом, отбрасывать все человеческие чувства, как чёртов мусор. Наверное, в той или иной мере это действительно неплохое качество, которому Саске и сам был бы рад, потому что ни черта того не умел, и ничего хорошего ему это неумение не приносило, но, с другой стороны, нужно и правда иметь в груди хренов камень вместо сердца, чтобы не просто уметь, а жить таковым, однако камня в груди, с которым наверняка живётся проще, у него точно так же никогда не было и не будет, и хрен его знает, великое достоинство то или роковой недостаток. Насчёт же камня в чужой груди сомнений до последних месяцев не было и быть уже не могло, однако после ряда совершенно не вписывающихся и начисто противоречащих тому событий сомнения в том, так ли это на самом деле, всё же смутно затеплились вновь, потому что камень не может дать той близости, того тепла и того глубокого человеческого сострадания, что Итачи сугубо по собственному желанию дал в тот день в тренировочном зале, ну а то, что он увидел только что, ту самую чистую, настоящую и открытую эмоцию человека, который тоже может переживать всё, что переживает и он, Саске, лишь подкрепило эти самые смутные сомнения, что, наверное, могло бы наконец прояснить и то ненормальное упорство, с которым он вопреки, казалось бы, очевидным выводам годами пытался вытрясти из Итачи хоть что-то, будто всё одно интуитивно знал, что там, в этой груди, всё-таки не камень, а живое сердце, по какой-то причине наглухо погребённое под тем самым камнем. Возможно, это очередная идиотская и притянутая за уши теория, которой на самом деле хотелось бы в первую очередь самому себе пояснить ту полную безнадёжность перед лицом этого человека, но если бы оно и правда было так… То хер его знает, потому что оно всё равно ничего не меняет, если не, наоборот, усугубляет в таком случае уже совершенно необъяснимый бред их никак неспособных сложиться взаимоотношений, виной чему опять же один лишь этот ебанутый, которого невозможно понять, с какой стороны ни посмотри. — Как ты зашёл? — так и не получив ответ на первый вопрос, задал Итачи, не отводя пристального взгляда исподлобья, второй, и Саске не стал тянуть интригу, пояснив: — У меня есть отмычки. — Понятно, — сухо обронил Итачи, не вдаваясь в подробности и без того известного ему на практике процесса и вместе с тем так прямо и не демонстрируя своё отношение к тому, что к нему посреди ночи, пока он спал, внаглую вломились, тем более тот, кого он не слишком ждал в любое из времени суток, однако без лишних объяснений было ясно, что довольным он себя явно не чувствовал, особенно после того, что его, блять, напугали, от чего в конце концов будто не осталось никакого следа, как и от державшейся какое-то время в заспанных чертах лица, скрипучем голосе, неуклюжей позе и несобранных движениях рассеянной сонливости, столь несвойственной ему, но что опять и опять делает его куда более человечным и куда более притягивающим взгляд, но всё же — всё же ничего приятного в этом приключении не было, и Саске то с неохотным пониманием разделял, потому что сам терпеть не мог, когда его будили, а если кто-то отважился бы на такую выходку, как вломиться к нему посреди ночи и доебаться с чем бы то ни было, он явно не сидел бы, как в итоге вооружившийся всей своей сдержанностью Итачи, за что на самом деле спасибо, как и за то, что пока что не послал нахуй. — Так о чём ты хотел поговорить в такое время настолько безудержно, что пришлось вскрывать мне дверь? — повторил тем временем Итачи, видимо, желая уже дознаться, какого чёрта его подняли посреди ночи на уши, но не успел Саске и рта разинуть, как этот вопрос дополнился неожиданным, но идеально точным и верным ответом на него же: — О том, как ты пообщался с Тоби? Вот же… блять. — А, так ты уже в курсе местных сплетен? Этот мудак что, тебе первым делом насплетничал на ушко, как лучшей подружке? — недобро усмехнулся Саске, к своему полнейшему ошеломлению подобным поворотом, с одной стороны, находя этот факт удобным, потому что как меньшее ему не придётся чёрт знает сколько расписывать суть дела, с которым пришёл, а, с другой стороны, в очередной блядский раз едва ли не перекосившись от открытия того, что Итачи, оказывается, всё как всегда знал, не подавая вида, и ему как всегда было ровным счётом и глубоко похуй, хотя как он должен был реагировать на это событие, если вообще должен был, ведь оно его никак не касалось, тоже непонятно, но всё равно — всё равно, блять, с этим ублюдком всё как всегда. Не как у нормальных людей, которые после того, что стали свидетелями чужих слёз и соплей, могли хотя бы формально поинтересоваться, во что вся эта ситуация вылилась после общения с главным виновником того пиздеца. Ах, ну да — ему же похуй. — Он мне ничего не говорил, не знаю, почему у тебя сложилось впечатление, что Тоби имеет обыкновение отчитываться передо мной о своих делах, — невозмутимо возразил Итачи. — Всё проще и без любимых тобой теорий заговора. Я знал, что рано или поздно Тоби попробует с тобой побеседовать. И когда ты сказал, что хочешь поговорить о чём-то, что не можешь сказать при свете дня, я догадался, что ваша встреча состоялась. — Верно догадался, — лаконично подтвердил Саске, не в силах отрицать хотя бы перед собой, что подобное объяснение его если не угомонило в том невольно затеплившемся гневе, то притупило резь привычно надавившей на горло обиды, с которой он на сей раз поспешил, но опять же другой стороне нехрен иронизировать на этот счёт — как будто поводов для подобных реакций ему не давали. — Этот мудак действительно позвал меня к себе, и с тобой я хочу поговорить потому, что внезапно выяснилось, что у нас теперь общий секретик на троих. Спрашивать о том, почему ты молчал всё это время, не буду. После сегодняшнего будем считать, что мы квиты. Однако вопросы у меня к тебе всё равно имеются, потому что странно, что делиться впечатлениями о нашем общем секретике мне настоятельно не советовали, так что подозреваю, что общий секретик не такой уж и общий. По этой причине я здесь. А именно сейчас, потому что не хочу, чтобы какой-нибудь грёбаный Зецу устроил нам проблемы. — Я так и понял. Но если думаешь, что мне он рассказывал большее или отличное от твоего, вряд ли это так, и тем более не уверен, что могу ответить на появившиеся у тебя вопросы, — всё тем же ровным тоном прокомментировал Итачи наконец услышанную им в полном своём виде просьбу, и этот расплывчатый комментарий, разумеется, очень и очень походил на всё тот же изящнейший посыл нахуй, который, увы, стоило ожидать с самого начала, но прежде чем пришлось уточнить, действительно ли оно являлось таковым, он ещё плотнее обернул вокруг торса одеяло и добавил: — Но если всё равно считаешь важным что-то обсудить, можешь начинать. Насчёт того, что разбудил, ничего страшного, но впредь можешь заранее уведомить. Буду благодарен, если подашь из шкафа футболку. Любую. — Чего? — не понял Саске, но, вдруг встретив в ответ на своё недоумение достаточно тяжёлый в категоричности взгляд, ничего уточнять в этой внезапной, безбрежно странной просьбе не стал и нехотя поднялся, процедив сквозь зубы: — Хорошо. Любая футболка в царстве выровненных по линейке вещей нашлась быстро, и Саске, намеренно небрежно скомкав её в комок, бросил тот на кровать прямо от шкафа, после чего демонстративно отвернулся закрывать его, чтобы Итачи, если он действительно чего-то смущается, спокойно оделся и угомонился на том, твою мать, как будто до его тела было кому-то какое-то дело. Но, видимо, у умников на серьёзные темы так разговаривать не принято, однако чёрт с ним — чёрт только не с тем, что в конце концов именно что смущённым уже в третий раз ощутил себя сам Саске, вдруг вспомнив, что вообще-то действительно ещё совсем недавно во всю, всепоглощающе жадно и вместе с тем с затаённым от болезненного трепета дыханием, пялился на этого самого ублюдка, пока тот мирно спал, и хоть в том не было - наверное, но плевать, - никакого особенного подтекста, факт остаётся фактом. Блять. — Мне сесть обратно или взять стул? — на всякий случай, чтобы больше не было никакой херни, уточнил Саске, поворачиваясь к одевшемуся Итачи, который, всё так же свешивая босые ноги к полу, уже успел сложить одеяло и теперь убирал тыльной стороной ладони растрёпанные волосы. — Можешь сесть обратно, — сказал он, устраиваясь рядом с помятой подушкой и тем самым освобождая больше места на прежде полностью занятой им кровати, и пусть теперь можно было занять другой её край, чтобы и дальше не сидеть нога к ноге и плечо к плечу, Саске на этот раз без колебаний вернулся на прежнее место, потому что сесть обратно — это сесть обратно, и если Итачи что-то не понравится, его проблема, что не уточнил всё до последнего миллиметра. — Не буду пересказывать всё, оговорю суть, — приступил наконец к делу Саске, так и не встретив никакого возражения тому, что сел едва ли не вплотную к молча обернувшемуся Итачи. — Этот мудак полчаса лил мне в уши, что во всём дерьме, которое произошло и происходит, виноваты или виновато некое Анбу, которое якобы с нашего согласия воспользовалось нами в своих целях, вследствие чего мы спятили и сделали то, о чём ты знаешь. Хренов Тоби, разумеется, святая святых, которому мы должны быть благодарны за то, что он нас приютил, но я не верю ни в его непричастность, ни тем более в его брехню о том, что мы по своей воле вляпались в такую историю, потому что по его словам мы и здесь оказались по своей воле, что ни хрена не так, как оказалось. И тем более я не верю, что он просто так вдруг разоткровенничался со мной, потому что, разумеется, всё сошлось к тому, что меня хотят склонить снести башку кому-то из не последних людей в этом самом Анбу. И мне всё-таки хотелось бы знать, что это за люди, и существуют ли они вообще. — Существуют, — неожиданно и, что самое главное, предельно спокойно в своей уверенности подтвердил Итачи, дождавшись того, когда после чужих слов последует однозначная пауза. — С этими людьми мы и имеем дело на заданиях. Они выискивают Тоби, а конкретнее — это место, чтобы воспрепятствовать его исследованиям. Однако думаю, это тебе и так известно от самого Тоби. — Ты хочешь сказать, что вся эта чушь собачья о препарате какого-то там вечного счастья в самом деле правда? — скептично уточнил Саске, всё ещё не в силах поверить, что об этом бреде возможно даже в шутку рассуждать. Блять… серьёзно, что ли? — В самом деле, но не обольщайся названием, — вдруг с ощутимо прорезавшейся прохладой в до сего момента непогрешимо ровном голосе поправил Итачи. — Оно звучит странно, особенно со слов Тоби, но это — вещь нешуточная и серьёзная, и к ней не стоит относиться легкомысленно. Я не знаю, каким образом это работает, и что из себя представляет, но Тоби далеко не один год занимается разработкой чего-то, что неким образом, подозреваю, удалённым, раз речь идёт о массовой подверженности, способно очень глубоко воздействовать на психику, вызывая не более чем галлюцинации и непрекращающееся состояние бреда. Человек при этом способен продолжать процессы жизнедеятельности и функционировать как здоровый, но у него не то полностью, не то выборочно теряются критика реальности и собственная воля, и он живёт сугубо в собственной яви, которую придумывает сам, вплоть до того, что видит и слышит то, чего нет, не помнит то, что не хочет помнить, помнит то, чего не было никогда, и верит в то, что его галлюцинации — это настоящее вплоть до того, что имеет с ними эмоциональную связь и способен тактильно ощущать то, что является бредом его воображения. Воздействовать со стороны на человека в подобном состоянии невозможно, хотя опять же каким-то образом выборочно можно видеть и слышать то, что вписывается в бредовую явь. Потому это никакой не препарат счастья, а обыкновенный побег от реальности в собственные фантазии, сравнимый с эффектом тяжёлых наркотиков, но в сотни раз сильнее, предположительной продолжительностью едва ли не до биологической смерти и куда более структурированный. И никто, полагаю, что и сам Тоби, не знает, чем это может обернуться и для самого человека, и для окружающего его общества. Так что обеспокоенность людей, знающих о его затее, можно понять, это не только бесполезная, но и крайне опасная вещь, которую лишь преподносят красиво, так что если тебя пытались соблазнить ею, оставь эту мысль раз и навсегда. Никакого счастья ты не найдёшь. Никого не вернёшь и не обретёшь ничего из желаемого. И в побеге от реальности, какой бы та ни была, нет ничего хорошего, как и никакого смысла, потому что как бы ты от неё ни бежал, она всё равно будет единственным настоящим, что существует, и что не вернёт никого и ничего, и следует искать свои место и счастье в ней, а не в попытке забыться. Истинная жизнь тут, а не в воображаемом мире, что не является жизнью, и что не даст ничего, если и вовсе не отнимет то, что есть, после чего станешь более несчастным, чем был. — Да я и не собирался принимать его предложение, и так понятно, что это — чушь собачья, а я не настолько идиот, чтобы верить в сказки, — как можно более небрежно фыркнул Саске, хотя, признаться, теперь после всего, что к своему полнейшему изумлению выслушал действительно неожиданно и поразительно разумным, логичным и куда более научным токованием этого прежде неспособного быть воспринятым бреда, с оттенком мрачной растерянности озадаченный открытием того, что речь и правда всё-таки идёт не о плоде чьего-то больного воображения, как ему упорно казалось прежде и как не могло не показаться любому человеку, а о какой-то чертовски сомнительной, но вполне себе реальной вещи, которая на деле представляет из себя далеко не тот благой и мечтательный шизофренический бред, о котором распинался Тоби, а нечто действительно опасное, способное, блять, вот так просто влезть тебе в голову и сделать из тебя самого настоящего психа, хрен его знает, возможно, правда какой-то наркотик, но, чёрт возьми, тем не менее кое в чём он всё это время был прав, а именно в том, что все эти ебучие и выбесившие его сказки о счастье — херня полная и невозможная даже в самой безумной теории, и никакая мразь не убедит его, повидавшего достаточный пиздец, что это слово, и без того едва ли существующее в блядской реальности, можно взять и создать из ничего, мудак, ещё надеялся, что в его херню вот так просто поверят, дрянная сука. — Ну и что тогда этот урод думает с этим всем делать? В самом деле вот так вот «осчастливить» нас всех? Оно вообще способно работать, или речь о теории? — всё-таки теперь уже не без опаски поинтересовался Саске. — Думаю, что способно, хотя на практике не применялось, так как не доведено до конца. Но вроде до этого осталось не так долго, и Тоби намерен погрузить нас всех в некую иллюзию, а заодно и себя. — Он тебе сказал? — Конечно, нет, — усмехнулся Итачи. — Я выяснил это из бумаг, которые мне попадались на заданиях. Не думаешь же, что только ты один догадался сунуть нос в то, во что мы его совать не должны? Ни хрена… себе. Ни хрена себе, едва ли не вслух выругался Саске, во все глаза уставившись на тускло белеющее и при всём том, что несло, совершенно, блять, невозмутимое, пребывающее в полнейшей гармонии с самим собой лицо Итачи, которого, блять, никогда, ни разу в жизни не считал простаком и по поводу которого всегда подозревал, чуял, как псина, тот или иной подвох, что буквально на лбу у него написан и визжит резаной свиньёй, но представить не мог, что тот, оказывается, всё это время не просто знал всю ту немыслимую и больную хрень про делишки Тоби, но и сам неизвестно сколько, получается, втихомолку вынюхивал то одно, то другое, и всё это блядское время, чёрт его побери, молчал, как рыба! Молчал, блять, снова, снова и снова, даже когда они о том когда-то говорили, молчал, строя из себя точно так же ничего не понимающего и не знающего ягнёнка! Да какого хрена! Какого, блять, хрена он творит, в конце-то концов! — В любом случае я понял суть того, что ты хочешь выяснить, и едва ли тебя столько интересуют дела Тоби, сколько вопрос о том, кто причастен к смерти твоих близких, — между тем не обращая внимания на чужое изумление, продолжил Итачи, как всегда предельно точно, прямо и по делу вычленив главный смысл происходящего. — Однако здесь я не помощник и не советчик и не могу дать интересующего тебя ответа ни на основании того, что тебе сказал Тоби, ни на основании того, что знаю сам. Мне ничего неизвестно о внутренних делах Анбу. Могу добавить лишь то, что всё далеко не так просто, поскольку формирование Анбу основала некая Сенджу Цунаде, весомый политик в масштабах префектуры, а то, что Тоби называет Акацки, в свою очередь с некого времени, когда о его наработках стало известно в определённых кругах, поддерживается оппозиционными Сенджу Цунаде политиками уровня более высокого, которые заинтересованы в исследованиях Тоби. И если раньше, возможно, то была борьба между узким кругом лиц, сейчас это в том числе обыкновенная политическая борьба, благодаря которой Тоби безвозмездно имеет всё, что имеет, в том числе финансирование и возможность использовать в работе всё, что потребуется, и успешно скрывается всё это время. Но в любом случае единственная цель формирования Анбу — найти Тоби и взять под контроль его наработки. Большего я не слышал, в том числе и того, чтобы Анбу было замешано в сомнительных историях с детьми. Поэтому думаю, выводов, как и любых опрометчивых шагов, делать не стоит. — Ясно, он хотел в очередной раз навешать мне лапши на уши, чтобы я и дальше делал за него грязную работу, — в свою очередь подвёл уже более чем очевидный и ему самому итог всей этой изначально идиотской и неправдоподобной истории Саске. — Только всё равно с нами случилось то, что случилось, и в этом кто-то замешан, в том числе и Тоби, потому что ни черта не просто так мы оказались тут, так что я не оставлю эту историю в покое, — тем не менее добавил он, не собираясь прислушиваться к тому заключительному совету, который очевидно подразумевал рекомендацию устроить зад удобнее и не лезть туда, куда ребятишкам лезть не стоит. — А что конкретно Тоби рассказал тебе о причастности к тому случаю Анбу? — тогда, когда, казалось бы, с его стороны уже должно было закономерно затеплиться отсутствие какого-либо дальнейшего сугубо личного импульса к продолжению разговора, спустя ненадолго повисшую между ними паузу поинтересовался Итачи. — Херню полную, — нехотя отчеканил Саске. — Они по его словам якобы ставили на нас, сопливых и никому не сдавшихся школьниках, какие-то опыты, чтобы узнать, как противодействовать этому долбаному препарату, но всё пошло не так, мы спятили, и чудесным образом совпало, что мы причинили вред не себе, а тем, кто был рядом. Здравого объяснения тому, зачем серьёзным мужикам понадобились дети, и куда смотрели наши родители и мы сами, которые и тут, оказывается, добровольно на то пошли, конечно, не последовало. Бред. — Да, странно, — немногословно обронил Итачи то большее, что можно было сказать, и что Саске угрюмо понимал, потому что бред на то и есть бред, что о нём нет смысла рассуждать. Как, наверное, и продолжать их разговор, в итоге которого и так к своему неверию разузнал куда больше, чем планировал, а заодно так или иначе достиг главной цели: пусть даже косвенно и на уровне пока что одних лишь скорее логических, чем фактических предположений убедился в том, что его в очередной раз не больше и не меньше чем хотели поиметь и под шумок воспользоваться в своих интересах, на что эта сука, разумеется, могла и не рассчитывать с самого начала. Однако перед тем, как сказать какую-то никому не нужную хрень, которая вновь разведёт их по разным сторонам на неопределённое время, будто ничего и не было, ведь так водится у ебанутых, Саске всё же решил поддаться тому неотступному искушению и хотя бы попробовать прояснить ещё один момент, воистину неспособный последние дни перестать его терзать, и пусть безо всякого наивного самообмана было очевидно, что здесь ему едва ли по силам будет чего-то добиться, терять всё равно было нечего. Да и похуй уже, если честно. Ни лучше, ни хуже от того — между ними — ничего не станет. Увы. — Какие у тебя вообще отношения с Тоби? — как можно более издалека, так, чтобы не сразу было очевидно, в чём суть вопроса, зашёл Саске, на что Итачи, верно, не ожидавший настолько странного в своих внезапности и формулировке вопроса, в жесте лёгкого непонимания изогнул тонкие брови, расчертившие его лицо тенью недоумения. — Подчинённого и руководителя, если в данном контексте так можно сказать. Как и у вас. Или что ты имеешь в виду? — То и имею, так что не сравнивай. Ни у кого из нас нет таких доверительных отношений, как у вас. — Но в моём случае их тоже нет, и я затрудняюсь предположить, почему вы все делаете обратный вывод, — всё с той же твёрдостью возразил Итачи. — А какой ещё вывод можно сделать, если он позволяет себе в отношении тебя куда большее, чем в отношении любого из нас? — в свою очередь продолжил парировать Саске. — Если ты ведёшь к тому, что он мне рассказывал больше, чем вам, то лишь потому, что того в определённый период требовали мои задания, но я — последний, кому Тоби доверяет, — остался стоять на своём Итачи. — Никаких доверительных или тем более личных отношений у меня с ним нет. С его стороны в том числе ни о каком близком контакте речи быть не может, поскольку Тоби по неизвестной мне причине полагает, что я для него не достаточно безопасен. Он никогда не говорил о том прямо, но мне это очевидно, и именно потому он держит меня при себе. Так надёжнее контролировать меня. И думаю, по этой же причине он не желает, чтобы ты со мной контактировал, тем более сейчас. Другое объяснение тому вряд ли есть. Поэтому если ты успел сделать вывод, что я всё это время как-либо ему помогал, вынужден в очередной раз разочаровать. — Вынужден тоже разочаровать, лично я ничего такого никогда не думал, — фыркнул Саске, которого, признаться, подобное подозрение в свою сторону отчего-то позабавило, ведь куда там, размечтался, у него есть куда более весомые и глубоко личные поводы по определению и умолчанию думать об Итачи как о последнем мудаке, но если говорить серьёзно, то он и правда ни разу не подозревал ничего подобного, а даже если бы вдруг и заподозрил, это было бы настолько глупо, насколько возможно, ведь нужно быть полным кретином, коим Тоби точно не являлся, чтобы поставить вынюхивать что-то там у них, детишек, человека, на лбу которого, во-первых, с порога написано, что он совершенно всем без исключения выбивается из общего ряда паршивых овец и уже поэтому выглядит так, будто с ним очевидно что-то не так, и который, во-вторых, ведёт себя как хренов затворник, охрененный кандидат, не так ли? А что до остального, то мудак Тоби в той или иной мере прав, если и правда держит ухо с Итачи востро, ведь кто бы мог подумать, что тот и правда влез своим носом в чужие дела — Тоби в самом деле редкостный мудак, но это нисколько не противоречит тому, что он ни хрена не дурак, раз тоже видит это святое в своих невинности и неосведомлённости лицо и чует, что оно ни черта не простое. — И что, думаешь воспользоваться тем, что знаешь? — в таком случае, раз уж зашла речь, прямо допытался Саске, ведь в конце концов зачем Итачи, который, в отличие от них всех, никогда не рвался что-то изменить в окружающем их пиздеце, вполне мирно и даже органично существуя в нём, вдруг всё это время втихомолку копался в чужих делах и что-то разнюхивал? Вполне логично предположить, что далеко не праздного любопытства ради. И если этот тихоня действительно в тайне ото всех подумывает преподнести однажды Тоби приятный сюрприз, что неплохо, точно так же логично напрашивается и то, что тогда как меньшее им двоим, у кого в таком случае примерно одно и то же намерение, сподручнее заняться тем вместе, ради в кои-то веки общей выгоды временно позабыв обо всём дерьме между ними, не так ли? Или даже в сугубо деловом раскладе с натянуто вежливой улыбкой мусору руку не пожмут? — В данный момент я думаю о том, что никому из вас здесь не место, но полагаю, так думаете и вы сами, — тем не менее — конечно, блять, — ожидаемо ушёл от определённого и хоть сколько-то относящегося к самому по себе вопросу ответа Итачи, видимо, всё-таки категорично не желая делиться своими намерениями, если они у него вообще, конечно, имелись, а, значит, и подразумевать хоть какую-то вовлечённость в то иных лиц. Впрочем, чего ещё можно было ожидать. — А тебе что, здесь место? Дом родной? — сыронизировал Саске. — Мы, как сказал Тоби, — отработанный материал, какому место разве что на помойке, с чем я согласен, но в твоём случае оставаться тут и продолжать всё это дерьмо смысла ещё меньше, чем в случае нас, кого за этими стенами никто не ждёт и ждать не будет. — Не думаю, что и мне есть куда и к кому возвращаться, — уклончиво заметил Итачи. — Не думаешь или знаешь? — Судя по тому, какую жизнь я веду, и какая обстановка меня окружает, а так же судя по тому, что произошло с вами, у меня есть основания это полагать. Назвать знанием то нельзя, но в том, что за этими стенами у меня ничего и никого нет, я уверен. — А я бы на твоём месте не торопился с выводами, по крайней мере ты явно не делал того, что сделали мы, и потому находишься тут очевидно по отличной от нашего причине, в чём я тоже уверен, — уже прямо сказал Саске, решая больше не скрывать истинную подноготную предыдущих вопросов. — Ты бы занялся тем, чтобы что-то узнать о себе и понять, каким ветром тебя сюда занесло. Или тебе даже до себя нет никакого дела? На сей раз Итачи уже подавил усталый вздох. Ещё несколько неуловимых мгновений он особенно пристально всматривался в оттенённые блеском фонаря глаза сидящего рядом и точно так пристально глядящего в ответ Саске, не то высматривая в них что-то большее, чем прозвучало, не то затаённо силясь отыскать в глубокой черноте их расширенных зрачков ответ на адресованный ему же вопрос, после чего, удовлетворив что-то, ведомое только ему, или, напротив, нет, отвёл всё такой же нечитаемый взгляд в сторону, обронив его на свои лежащие на стиснутых коленях ладони, переплетённые в жилистых пальцах в замок. — Я уже отвечал тебе на этот вопрос, но повторюсь, если ты меня так и не услышал, — в конце концов, так и не изменившись в тоне ровного голоса, будто рассуждал о вещах, не имеющих отношения к нему самому, произнёс Итачи, подняв глаза обратно тем же прямым и ничего не выражающим взглядом. — Всё это интересно и любопытно только тебе, хотя смысла в подобном интересе я не вижу, но мне нет нужды лишний раз убеждаться в том, что для меня и так очевидно. Мне достаточно видеть то, что я вижу, чтобы понимать, что в моём прошлом не было ничего хорошего, раз я сейчас здесь. Подробности ничего не изменят, как и не исправят того, что в любом случае, в отличие от вас, я виноват в результатах своего случая сам, поскольку был и есть в том возрасте, когда могу нести ответственность за себя, свои поступки и свои выборы. Для меня этого достаточно. Остальное — мелочи, которые скорее усугубят ситуацию. Я безусловно за правду, но порой есть та правда, которую лучше не ворошить. И это — личный выбор каждого. Ложью это было — очередным уходом от неудобного ответа и любого обсуждения самого себя, — или же нет, сказать однозначно было сложно, но развивать эту тему дальше в любом её виде у Итачи явно не имелось желания, на чём как всегда ставилась твёрдая, категоричная, окончательная и бесповоротная точка, вновь и вновь отрезающая все возможные пути к этому человеку, не успевали они и начаться — как всегда. Но, в то же время с другой стороны, Саске, чьё сердце отчего-то неуловимо потяжелело и помрачнело от самого по себе безразличного тона, каким этот человек рассуждал не о ком-то, а о себе же, будто и сам для себя был таким же мусором, не заслуживающим ни толики внимания, неожиданного нашёл себя на удивление скорее в чём-то даже согласным с подобным рассуждением, потому что выбор знать правду и выбор пострадать от неё, приняв действительность, в самом деле сугубо личный выбор, который должен оставаться за каждым, и если ему всегда было вне зависимости от ситуации важно знать эту самую правду, какой бы страшной, болезненной или ненавистной та ни оказалась, не значит, что другие точно так же готовы к тому, что с этим придётся жить и придётся увидеть однажды неудобного, отвратительного, ублюдского и пугающего себя, с которым надо будет сосуществовать дальше. Но действительно ли это столь хреново, и действительно ли это всегда то самое несчастье? Если, например, говорить про иной случай, а не про их? Хрен его знает, наверное. Смотря, что убийственнее для того или иного человека — осознанная жизнь в самообмане, или истина, что может изменить всё раз и навсегда, но порой далеко не в ту сторону, в какую хотелось бы. — Как знаешь, — обронил Саске, искренне не представляя, что ещё сказать на тему всех этих философских рассуждений, которые ему, кто видел действительность куда более точной и определённой, всегда давались нелегко и скорее являлись красивым, но бессмысленным переливанием из пустого в порожнее, и вместе с тем окончательно понимая, что на этом и правда можно ставить точку и валить к себе, а потому, грубо перекатив стопы с носков на пятки, под всё ещё обращённым к нему снизу вверх взглядом поднялся. — Ладно, всё понятно. Не буду больше мешать. Дрыхни дальше, — до постыдного косноязычно, криво, невнятно и скомкано брякнул он то, что вообще-то должно было быть тем самым человеческим прощанием, но так как самого по себе человеческого понятия «прощания» между ними не существовало, всё вышло как всегда до безобразного топорно, странно и рвано, не так, как он сам хотел бы то подразумевать, чему, впрочем, всё равно никто не придаст значения, ведь другая сторона, которой похуй, совершенно не нуждается в его лице в «доброй ночи», «до встречи», «береги себя», «увидимся завтра», «был счастлив тебя увидеть», «если хочешь, завтра проведём время вместе, я был бы очень рад», «жду тебя с нетерпением», «не скучай без меня» или «если что, я всегда рядом, просто дай знать, когда я тебе нужен». И это самое «похуй», как будто его немое фоновое присутствие было неясным, незамедлительно подтвердилось, когда Саске уже собрался забрать с письменного стола фонарик, а его спину догнало тихое: — Не приходи больше так. Блять. Эта идиотская реплика, достойное того неисправимого мудака, который неспособен до конца прикидываться человеком, «прощание», помолчал бы хоть раз, сволочь, заткнул бы рот по-хорошему хоть раз, ведь умеет, когда хочет, но для этого нужны слёзы и вопли, не так ли, а без них нахуй церемониться, тут же побудило изначально искренне настроенного на спокойное окончание нынешнего банкета Саске колко усмехнулся, и он обернулся, опуская руки в карманы спортивных брюк и окидывая уже далеко не доброжелательным взглядом всё ещё сидящего у помятого изголовья кровати Итачи. — Мне тоже не доставило удовольствия в который раз пялиться на твоё каменное лицо, так что это ты не рассчитывай больше на подобные свидания и закатай губу, — без промедления съязвил он, при этом всё же благородно сдерживаясь в куда более грубых и нелицеприятных выражениях, потому что грань истинного взрыва как меньшее пока что не была пройдена, к счастью этого же мудака вообще-то, однако Итачи, как и всегда не моргнув в ответ на грубость и глазом, вдруг продолжил: — Это самое свидание могло бы принести тебе большие проблемы. Если тебе не советовали подходить ко мне, не рискуй и не относись столь легкомысленно к себе. Ты, если всё ещё не понял, сейчас под таким же пристальным наблюдением, как и я, возможно, под ещё более тщательным, и ни о чём хорошем это не говорит. Что бы ты ни думал о Тоби, он куда более опасный человек, чем тебе кажется, и шутки с ним хорошим не кончатся. Не играй с огнём, оправдывая это тем, что тебе нечего терять. Тебе есть, что терять, и это — твоя жизнь и будущее, которое для тебя всё ещё существует. То, что ты не веришь Тоби, разумно, но того достаточно. Не лезь в его дела, как и в дела Анбу, которое, я практически уверен, не причастно к твоим бедам, так как по меньшей мере то, в чём их обвинил Тоби, относится к нему самому. История о тестировании его препарата, которое несколько лет назад провалилось с некими катастрофическими результатами для испытуемых, — это история о нём, а не об Анбу. А?.. — Чего? — хмуро переспросил Саске, на фоне последней информации позабыв даже о той внезапной и несусветной сути нынешнего посыла Итачи, который со всей серьёзностью и назиданием всё того же самого главного умника на свете предлагал ему… просто забить?.. — Так ты хочешь сказать, что эта мразь рассказывала про свои грешки, которые спихнула на других? — Не исключено, поэтому я предупреждаю, чтобы ты не совершал необдуманных поступков и не связывался с этим человеком, тем более сейчас, когда находишься в опасном положении, — повторился Итачи. — Ты ничего тем не добьёшься, по крайней мере не того, что хочешь, тогда как у него есть куда больше возможностей и средств выйти сухим из воды. — Да плевать — так что там с той историей? — упрямо вернул свой вопрос обратно Саске, всё ещё напрочь игнорируя сто лет не сдавшиеся ему увещевания о какой-то там нахер никому не нужной осторожности, что он даже обсуждать не собирался, тем более сейчас, когда ему внезапно — а он ведь только-только собрался уходить, блять, неужели нельзя было сказать раньше, какого хрена этот придурок опять молчал, когда они обсуждали все эти вещи! — открылись недвусмысленные подробности того, что он до сего мгновения опять же считал очередной чушью, про которую можно забыть раз и навсегда, но что, видимо, всё-таки снова поразительнейшим и немыслимым образом имело связь с реальностью. — Мне об этом неизвестно… — Нет, — наконец с клацнувшим в глотке воздухом отрезал Саске, потому что будь он проклят, если не сможет в итоге сложить одно с другим, эти пресловутые два плюс два, что, разумеется, сможет, так как далеко не тупой, каким его, судя по всему, считает этот ублюдок в маске, и не прийти наконец к единственному возможному выводу, что прояснит уже хоть что-то! — Если та идиотская история с неким неудавшимся опытом и пострадавшими испытуемыми про него, этот мудак, выходит, и мог быть тем, кто втянул нас в своё дерьмо? Это его дерьмо счастья начисто ломает башку? Ты сам только что сказал, что оно непредсказуемо, — сказал же? А мы и были невменяемыми, с начисто поломанными башками по неизвестной причине! И потом он нас, отработанный его же блядскими стараниями мусор, прибрал к себе, чтобы и дальше иметь во все щели то последнее, что от нас осталось? Да?! — Я не знаю, — только и сделал, что в который раз произнес всё то же Итачи, совершенно правдоподобно выглядя каждой чертой абсолютно чистого в присутствии следа хоть какого-либо знания лица человеком, который и правда при всём желании не может ответить на то, что из него выбивают едва ли не с дулом у виска. В чём он, и не должный знать всё на этом свете, нихуя, конечно же, не виноват! — Вот же хренова сука, — выругался Саске, едва ли сплёвывая под ноги. — Никогда бы не поверил в такое дерьмо, не верил до последнего, потому что звучит как грёбаная чушь, но если речь и правда об этом выродке, у которого на роже написано, что он — первый, кто замешан во всём дерьме, я готов поверить хоть в пришествие мессии. Блять, честное слово!.. Но плевать, так оно или нет. Я это, блять, тогда и выясню. Эта тварь расскажет мне всё так, как есть, и пусть только попробует ещё раз сбрехать или вякнуть что-то, что мне не понравится, — убью. Я убью эту суку, чтоб его дьявол в аду поимел! — окончательно вспылил Саске, сжимая руки в карманах брюк в кулаки. Которыми, если надо, размажет наконец в сопли этого мудака вместе с его ебаной маской! — Ты что, не слышишь, что я говорю? — тем не менее вновь обратился к нему Итачи. — Ты ничего не добьёшься и ничего не выяснишь, тем более в таком состоянии. Тебе нужно успокоиться, а в дальнейшем помнить о том, о чём ты знаешь, и не рисковать, ввязываясь в дела с людьми, которые не приставшие в переулке пьяницы. Тоби ничего тебе не расскажет и если поймёт, что ты думаешь расквитаться с ним по делу и без, разберётся с тобой раз и навсегда. Веди себя разумно. Будь умнее и не дай себя, как ты говоришь, поиметь в очередной раз. — Ну да, а ты что, тоже всё ещё ни хрена не понимаешь, что ли, в конце-то концов уже, а!.. Тц, вот же чёрт, — тут же отрывисто шикнул себе под нос едва ли не поперхнувшийся своими словами Саске, только лишь сейчас, вдруг отчётливо услышав собственный вскрик, с досадой сообразив, что невольно повысил голос намного больше дозволенного. — Это ты слушай. Мне всё равно, ясно? Понимаешь? Мне всё равно, и знаешь, почему? Потому что я нахуй никому не нужен, и на то, что со мной будет, мне уже плевать. Всё, чего я желаю, — отправить в ад тех, кто устроил этот ад мне, и если я в процессе сдохну, хрен бы с ним, потому что будущего у меня нет, и никого, кто мог бы быть этим будущим, у меня нет, а я не такой, как ты, чтобы жить только для себя любимого, тем более после того, что случилось, понял? Если нет, просто заткнись и не беси меня, хотя бы один блядский раз не выводи меня из себя, — то и дело срывающимся шёпотом процедил сквозь зубы таки не без огромных усилий совладавший в конце концов со своим голосом Саске. — Я докопаюсь до правды, чего бы мне то ни стоило, потому что мне она нужна, и потому что я к ней готов. Если знать правду — выбор каждого, как ты говоришь, то мой выбор таков, и никто его не имеет права у меня забирать, что бы ни было в конце. Ясно? — Так ты просто хочешь знать правду? — С добрым утром! До тебя что, только сейчас дошло? Или я, по-твоему, безделья ради тут стою? Чего ещё я должен хотеть? — Но в таком случае и я могу узнать эту самую правду, — всё ещё более чем серьёзно заявил в ответ Итачи. — Если я выясню её, ты угомонишься? Чт… Что?.. — Что? — как никогда, пожалуй, искренне не понял на какой-то миг абсолютно растерявшийся и вместе с тем — мгновенно — остуженный в прямом смысле слова вылитой ему за шиворот ледяной водой Саске, со встречной серьёзностью полагая, что только что ослышался. — Кто? Ты? — Да, — однако лишь к ещё большему и от того окончательному ошеломлению подтвердил Итачи то, что они оба — или один из — всё-таки продолжают пребывать в каком-никаком уме и не заговорили вдруг на разных языках, - подтвердил, никоим образом не будучи смущённым тем, что будто вполне себе осознанно говорит, и продолжая при том, что уже второй раз донеслось из его же рта, держаться с тем же непогрешимым «всё как должно, разве нет». — Я могу сделать это и сам. — Зачем? — до сих пор ни черта не понимал Саске кроме того, что всё-таки один из них и правда спятил, потому что объяснить иначе то, куда всё вдруг свернуло, и что сейчас слышал каждый из них, чем-либо здравым было не просто трудно, а непосильно. — Зачем тебе заниматься моими проблемами? — А как ты ими займёшься, этими проблемами? У тебя появился или появится какой-то более разумный план, чем махать руками? Глубоко сомневаюсь, — без церемоний рассудил Итачи. — Я не вижу ни одного здравого решения с твоей стороны ни в данный момент, ни в ближайшем будущем, тем более учитывая, что ты не умеешь держать себя в руках, когда дело касается личного. Что ты думаешь сделать? Дать Тоби в лицо? Отпинать его по коленкам? Удачный план. Особенно учитывая, что ты — всё ещё шестнадцатилетний мальчик, который ему, опытному и взрослому мужчине, неровня, как бы хорош ты ни был в стрельбе, вскрытии замков, рукопашном бою и в том прочем, что не имеет веса и смысла на территории, куда ты хочешь влезть. У меня же куда более развязаны руки, и в сравнении за мной не такой пристальный контроль. Это уже означает, что в моём случае шанс на благоприятный результат выше. Поэтому если тебе нужна правда, это — единственное решение, которое может быть на момент здесь и сейчас. Однако ты взамен успокаиваешься и оста… — Нет, — так и не дослушав и, признаться, даже не желая дослушивать, что бы там ни было дальше, рубящим тоном отрезал Саске, потому что, быть может, этот умник действительно считал его наивным, тупым и никчёмным ребёнком, что упрямо не понимает, чем для него может обернуться желание вытряхнуть наконец всё возможное и невозможное дерьмо из ублюдка Тоби, но в том и дело, что он всё более чем понимал, однако оно не имело значения, вот, в чём суть, которую этот… этот болван никак не сообразит, сколько ему ни говори, — оно больше не имело значения для его уже давным-давно просраной жизни, терять в которой было более нечего, как и приобретать, увы, как и жить дальше после будь какой правды, будь какой расплаты и будь какого исхода, но вместе с тем эта самая всё ещё чудом не просраная жизнь продолжала иметь значение для тех, у кого до сих пор и вопреки всему пиздецу имеется тот самый блядский шанс на человеческую жизнь, и этот чёртов умник именно что в том числе счастливчиков, что бы ни болтал, и потому каким бы он ни был, какое бы дерьмо ни было между ними… Нет. Нет! — Почему ты отказываешься от объективно необходимой тебе помощи? — всё одно, словно так и не услышал чужой категоричности, точнее, как всегда открыто и без малейшего угрызения совести проигнорировал её, в свою очередь почему-то упорно продолжал настаивать на своём Итачи, что делало эту и без того абсурднейшую ситуацию ещё более абсурдной, так как слова «настаивать» и «Итачи» не способны были существовать в одной вселенной, по меньшей мере до этого самого момента! — Ты же сам пришёл за помощью и советом, и я предлагаю реальные помощь и совет вместо болтовни. Так в чём проблема? — В том, что какого вообще хрена ты вдруг насильно навязываешься мне с этой самой помощью? Тем более с такой? — таки откровенно не выдержал Саске, действительно не представляя, как, чёрт возьми, ему, по мнению этого придурка, нужно реагировать на нечто подобное — как! Он что, в самом деле в очередной раз успел где-то удариться головой, пока они не виделись с последнего раза?! Или он сам себя до сих пор не слышит?! Да, поумничать лишний раз, повыёбываться и показать, что он здесь самый дальновидный, самый мудрый, самый разумный и дохрена взрослый на фоне их, дурацких детишек, более чем в его породе, но, твою же мать, он что, в самом деле забыл, кому всё это говорит? После всего, что было и до сих пор, между прочим, есть, он говорит это всё ему? В прямом смысле слова — а так оно и есть, и это понимают оба, потому что оба не вчера родились, и нехуй продолжать строить скромный вид, что никто не понимает, о чём ведётся речь! — предлагая пустить под потенциальный каток себя, лишь бы этот потенциальный каток не проехался не по кому-то, а по тому, кто вроде бы всегда был последним, кто его волновал? Он что, действительно начисто больной, в конце-то концов, или как! Он больной или как?! — Тебе же всегда было похрену на всё, что вокруг, а на меня тем более — и теперь ты просишь меня разрешить тебе пустить свою шкуру в расход? Лишь бы я не потрепал свою? Итачи, мать тв... Ты что, окончательно долбанулся, или что в таком случае с тобой происходит всю твою грёбаную жизнь! Твою и мою! Ты, смертник, оказывается, чёртов, можешь мне в таком случае наконец прямо, однозначно и раз и навсегда ответить, что творится в твоей голове, и какого чёрта ты каждый хренов раз творишь?! Какого чёрта ты годами ведёшь себя как последний мудак, чтобы потом я выслушивал подобное или ревел в твою грудь, пока ты меня, блять, обнимаешь, зря надеясь, что я о том забуду! Отвечай давай уже! Отвечай, слышишь или нет! — более не намереваясь — да нахер, к чёрту! — продолжать изображать из себя всё того же беспамятного и ничего не понимающего шута, вконец вспылил Саске, потому что всё — всё, мать твою, честное, блять, слово! С этого момента в самом деле всё - раз и навсегда! Хватит уже, блять, с него! Хватит — он сыт по самое горло, дьявол побери! По то самое, где то, что было только что, стало последней каплей! Этому уже осточертевшему ему дерьму нужно наконец объяснение, без которого этот разговор они не закончат — нет, всё! Нихуя! На этот раз нихуя — и хер кто его заткнёт, остановит или выгонит, пока он не услышит наконец, какого хрена и почему, будь тут торчать хоть до утра, похуй! Хватит, блять! Довольно! Хватит с него этой бесконечной и каждый хренов раз доводящей его до истинного безумия херни! Нахуй! Заебало! Сколько можно — сколько! Сколько ещё этот мудак будет издеваться, всего святого ради наконец?! — Я тебе уже, кажется, говорил, что мне не всё равно… — Да хватит уже каждый раз нести херню! Ни о чём не говорящую мне херню, которую ты повторяешь раз за разом, и которой я сыт по горло! Довольно! Нахуй всё это! Отвечай прямо! Отвечай мне прямо и чётко — какого хрена?! Ты мне ответишь, и я это наконец услышу, потому что если кому-то тут и правда не всё равно, так это мне! Слышишь?! Мне! Мне ни черта не всё равно, поэтому пошло оно всё нахуй, если я снова сделаю вид, что это просто звёзды так совпали, и потому в тебе проснулось что-то человеческое! Поэтому я ношусь тут по ночам, как идиот, выискивая проблем на задницу, лишь бы тебя не впутывать! Поэтому не подхожу к тебе лишний раз, чтобы никакой урод не имел неудобных вопросов к тебе! Поэтому я слышать не хочу, что ты лезешь своим носом в мои дела! Понял? Ты понял, что такое «не всё равно»? «Не всё равно» — это тогда, когда я запрещаю тебе лезть туда, где ты можешь найти проблемы, и тогда, когда если я узнаю, что ты всё-таки влез, придушу своими же руками! Клянусь, что придушу тебя сам, потому что не собираюсь во второй раз грызть себя живьём за то, что по моей вине пострадало последнее, что мне важнее самого себя!.. — выпалил Саске, в этом захлестнувшем его потоке ко всем чертям собачьим наконец разорвавшегося изнутри чего-то, что, возможно, накипало всеми этими годами, будь они все, сука, прокляты, в самом деле намереваясь дойти до конца, до самого, мать его конца, похуй, похуй, похуй, потому что с него хватит, но медленно округлившиеся глаза Итачи, продолжавшие во всю смотреть на него снизу вверх, вдруг заткнули его кляпом на полуслове, и только тогда Саске с не меньшим холодом поперёк застывшей враз груди осознал. Осознал, что только что сказал. Твою… …твою мать. Наверное, если можно было бы взлететь со скоростью света или быстрее и поймать руками все слова до одного, запихнуть их обратно в глотку и захлопнуть рот так, чтобы он никогда больше не открывался, а ещё лучше — откусить и проглотить язык, то как никогда в этой чёртовой жизни готовый с концами провалиться под землю Саске, в застывшее лицо которого после того мимолетного ужаса осознания следом живо, ярко и густо бросилась вся кровь, что была в теле, все те пять или шесть литров, так и сделал бы, не поколебавшись, лишь бы хоть на секунду повернуть время вспять — лишь бы сделать всё, чтобы не стоять посреди этой комнаты, едва освещённой белым светом карманного фонаря, с пылающими щеками и ушами под теперь точно так же медленно и необратимо помрачневшим взглядом, кажется, всё более чем осознавшего — ещё бы — Итачи, чувствуя себя настолько постыдно, жалко, никчёмно и униженно, как ни разу прежде. Первой смутно звякнувшей во вдруг начисто опустевшей голове мыслью было просто уйти — развернуться и без единого слова, без единого пояснения, без единого оправдания уйти отсюда как можно дальше, даже если бы то напоминало постыдный побег, но лишь бы больше никогда не стоять перед этим человеком вот так, будто обнажённым перед тысячной толпой, и не смотреть в его немигающие, тёмные глаза под тающие отголоски собственного голоса — голоса, что даже себе никогда не произносил подобного. Не смел. Не должен был. Ни за что. Потому что есть то, о чём нельзя дозволять себе думать, и не потому, что оно что-то испортит или исправит, ах, если бы, а потому что ты того не перенесёшь: самой по себе осознанной мысли о том, что оно даже не способно испортить что-то, не то что исправить, ибо не имеет для другого человека никакого значения, являясь не плюсом или минусом, а попросту нулём, как и ты сам со своей самой постыдной, хрупкой, дорогой и при это безжалостно избитой истиной. Но вместе с тем именно тогда Саске и понял как никогда ясно, чётко и обречённо, что, наверное, это всё-таки должно было рано или поздно случиться. Что бы ни было. Ведь оно не может продолжаться вечно и однажды точно так же, как то всегда и было, закончиться ничем, грёбаным нулём — одними лишь добивающими догадками, из-за которых никогда и не имел смелости думать о вещах, о которых вообще-то очень хотел бы думать, как обыкновенный вляпавшийся по самые уши идиот. Да… но теперь терять нечего, не так ли? Действительно — что тебе, и так потерявшему всё, ещё терять? И не проще ли в самом деле наконец до конца проебать и то оставшееся, что ты и без того никогда не имел и иметь не смог бы, пройди хоть сотня лет? Наверное. — И? Что смотришь? — сипло обронил Саске, впервые за всё это проклятое время своей бессмысленной, нужной лишь ему одному и наглухо ебанутой борьбы ни за что готовый, раз уже сдал себя со всеми потрохами и сам протянул свою голову на блюде, как меньшее достойно принять неотвратимый и способный всё наконец расставить по своим местам конец, потому что понятное дело, что это и был он, конец, так как в его дебильном и с первых мгновений беспросветно несчастном случае то, что нельзя говорить даже себе, не начало, не освобождение, не путь к новому и не прочая хуйня из девчачьих книжонок, а именно что хренов глухой конец, что и был всегда страшнее прочего — не склоки, не оскорбления, не злость, не вынужденная ненависть и не точно такое же вынужденное встречное скотство, а именно этот грёбаный конец, который он, как самый неудачливый в этом мире, как всегда приблизил вперёд всех и всего, да и похуй уже. — Не делай удивлённый вид, как будто ничего и никогда не понимал. Ты не мог не понимать и не видеть. С самого начала. Смерив его с ног до головы тем же тяжёлым взглядом, Итачи на миг отвёл глаза к стене слева от себя, на белой краске которой отпечатался эллипс света, после чего повернулся обратно, и они, эти два тёмных провала на белом, всё так же ненавистно бесстрастном лице, показались настолько странными в своём нечитаемом выражении, что одно то окрасило каждую неподвижную его черту в оттенки настолько мрачные, будто это не он, Саске, только что ляпнул самую большую глупость в этой жизни. — Да, — вдруг вопреки всем ожиданиям сделал Итачи то, чего дождаться от него никогда было нельзя, хоть убейся, хоть моли, хоть валяйся в ногах: вот так кратко, легко и просто, будто речь шла о какой-то хрени, признался в самом грязном, подлом и жестоком из всего, в чём успел нагрешить, чёрт бы его побрал, и Саске нашёл в себе силы только горько усмехнуться. Ахуенно. Ну кто бы мог подумать, правда? — И ты ещё стыдишь меня тем, что я не умею держать себя в руках, когда дело касается личного? Да, не умею, — выдохнул он, в свою очередь решая отплатить не менее убийственным, честным и безжалостным в первую очередь к себе же — хах, нет, только к себе — признанием на то без преувеличения самое мерзкое, отвратительное и непростительное, что и желал, и одновременно с тем никогда не желал знать, потому что это и правда слишком жестоко, понимать в этом самом конце, что то вовсе не были полные обид догадки, а самая обычная и безмолвно известная им двоим реальность, в которой он раз за разом протягивал сердце тому, кто, ни секунды не обманываясь в том, без колебаний переступал через него. — Я не умею держать себя в руках потому, что один-единственный человек из всех, кого я знаю, и к которому по-настоящему отношусь со всем тем лучшим, что может быть у меня, с первого дня обращается со мной как с последним дерьмом. Без причины. Без объяснений. Без честного разговора, в котором выложил бы всё так, как есть, и свалил нахуй с чистым сердцем, оставив меня хотя бы знающим, за что. После этого я не умею держать себя в руках, и ты же вытоптал всё, что делало этот сраный мир хоть немногим лучше. А самое нелепое, — добавил Саске, понятия не имея, какие силы находит, чтобы вот так сказать всё то, что говорит, в какой-то мере сам не веря своим ушам и тому, что собственными руками закапывает тот гроб, в который положил себя минутой ранее, — я бы действительно понял, если бы ты сказал мне с самого начала, что я тебе не нравлюсь по тем или иным причинам. Это было бы не из приятного, врать не буду, но я бы понял, не обиделся и не винил ни в чём, потому что я и не обязан нравится всем вокруг и в том числе тем, кто нравится мне. Но ты каждый раз вёл себя по-скотски. Самым мразотным образом, всё зная, понимая и отдавая отчёт в том, как следует поступить. И поддерживая со мной связь, которая мне никогда не нравилась, потому что я никогда не хотел с тобой ссориться и говорить всё то дерьмо, что я говорил. Хотя бы потому, что всё это — ложь, которую я никогда по-настоящему не думал, а вот сейчас я скажу правду, и она в том, что ты — действительно тварь, потому что только тварь будет намеренно топтать в людях самое хорошее, что у них есть. Однако у тебя есть последний шанс хоть раз не быть этой самой тварью и сказать наконец мне в лицо и глаза, почему ты так себя вёл и ведёшь. Или и теперь не найдёшь яиц? Они имеются только у меня? — Скажи я сейчас будь то что, это что-то изменит для тебя? Или скажи я что-то раньше, изменилось бы хоть что-то? — без привычного промедления вопросом на вопрос ответил так и не изменившийся на протяжении чужой исповеди в чернее чёрного выражении лица Итачи. — Нет, — предельно честно — честно прежде всего перед собой, которому тоже пора услышать и вместе с тем раз и навсегда принять очередную неудобную, болезненную, постыдную и добивающую правду, — и без раздумий, сомнений или неуверенности сказал Саске, потому что это — правда, как всегда беспощадная, в которой он может быть сколько угодно жалким, ничтожным, глупым, слабым, безвольным, чёрт бы с ним, однако да. — Не изменит никогда и не изменило бы. Что бы ты ни сказал. Даже всё твоё скотство ничего не поменяло. Скорее, наоборот. Однако я буду знать, и того достаточно. На самом деле он ничего не ожидал в итоге своих слов, сказанных как всегда, скорее всего, в глухую пустоту — ни плохого, ни тем более хорошего, а всё того же обыкновенного и оттого гораздо худшего, чем самое паршивое в этом мире слово, ничего, что подтверждалось незамедлительно последовавшим молчанием Итачи. Саске прекрасно знал — возможно, ещё год или двумя ранее сомнения бы имелись, но теперь явно без тупых надежд, — что ничего дельного так и не услышит, даже если продолжит ещё час, два, три, десять, сто, тысячу стоять вот так, глядя на этого самого лучшего и самого худшего из всех человека и дыша с ним, казалось бы, одним воздухом под одним небом на одной земле, ведь дело не в яйцах или их отсутствии, что было сказано отчаянной попытки ради взять на слабо, которая, разумеется, никогда не заставила бы такого человека, как Итачи, попасться на подобную детскую уловку, и что совершенно не про него, потому что что-что, а яйца у Итачи есть, и его можно называть каким угодно и обвинять в чём угодно, но не трусом и не в трусости. Дело не в этом — ему просто действительно, искренне всё равно. Было, есть и будет. Вот и всё. И хер ты что-то с тем поделаешь. Даже если вывернешь себя наизнанку. Даже если накинешься с кулаками. И даже если иногда отчаянно казалось, что в нём, этом камне, всё же имеется нечто человеческое, однако только в такие мгновения, когда можно наконец увидеть истинные лица друг друга перед не более чем общей правдой, всё становится на свои места, и вывод один: тот же, что и был, даже если ты пытался цепляться за всё, что может его опровергнуть. Камень навсегда останется камнем, потому что он создан таким, и ничего с этим сделать нельзя, равно как и с тем, что день — это день, а ночь — это ночь. Даже если раз в год этот камень вдруг пытается быть чуть менее камнем, причиняя тем лишь большую боль, так как нет ничего более жестокого, чем пустота, которая кажется надеждой, но которая всё равно остаётся пустотой. Даже если неизвестно каким ебанутым образом порой чувствуется, что под этим прекрасным, но обжигающе мраморным лицом всё же теплится нечто то же, что и у тебя, и что так же может страдать, болеть, любить, радоваться, стыдиться, бояться, горевать, злиться, ведь как и жить с мыслью о нуле, очень страшно признаться себе однажды в том, что ты со всей серьёзностью мог вляпаться по уши в то, что даже не есть человек и, более того, никогда им не станет. Однако, увы, молчание между ними впервые красноречивее слов. Тоже своего рода честность. Хоть раз. Ну и хер с ним. На этом можно было уходить, не добавляя ничего, ведь более чем исчерпывающий ответ получен, и Саске, поджав губы, так и намеревался поступить — уйти в этот раз действительно и без шуток навсегда, всё-таки конец на то и есть конец, так как существуют вещи, после которых нельзя ни вперёд, ни назад, только в никуда, как оно и было предрешено с начала, и если бы он не был таким ебанутым в своём ничем неоправданном упрямстве или, возможно, в мазохизме, ведь как ещё назвать ненормальную тягу к тому, кто причиняет одну лишь боль, которая в твоих глазах в итоге становится лучше, чем ничего, то сделал бы это гораздо раньше и с меньшей кровью, однако именно тогда ещё ни в чём и никогда, ни разу не изменявший себе и своему каменному лицу Итачи вдруг отрывисто усмехнулся, всем телом налегая левой рукой на колено и растягиваясь в тонких, красивых губах в чём-то, что по форме должно было походить на улыбку, но по сути являлось судорогой всего лица. — Разумеется, глупый вопрос, иначе этого разговора бы не было, — голосом настолько передавленным и натянутым, что Саске его в первое мгновение и не узнал, произнес Итачи, всё ещё будто не ощущая, что происходит с его лицом, в глубине которого словно защемило нерв. — Вовсе нет, ты ни в чём и никогда не лгал, когда называл меня последними словами, что я заслуживал и заслуживаю, потому что действительно приношу тебе одни только зло, страдания и беды, как бы ни пытался сделать хоть что-то хорошее. И всё, что мне в таком случае остаётся, и правда раскаиваться в том, что я есть, потому что, наверное, именно в этом в конце концов мой главный грех: в существовании. Я знаю, что всё испортил, понял действительно сразу, как увидел тебя, и потому наделся только на то, что ты рано или поздно забудешь обо мне раз и навсегда. Я желал, желаю и буду желать тебе лишь самого лучшего, что рядом со мной быть не может, и если оно всё стоило того, чтобы ты оставил мысли обо мне, то какая разница, каким из нецензурных слов ты меня однажды случайно вспомнишь через сколько-то десятков лет. А лучше и не вспомнишь. Но, разумеется, я всё усугубил, причинил больше боли, больше тебя испортил, сделал более несчастным и крепче привязал, потому что портить — это всё, что я умею, и моя вина, что я не вспомнил вовремя о том и позволил себе то, на что права не мог иметь. Так что да, я — тварь. Я — лживая, трусливая, ничтожная, слабая, низкая и жалкая тварь, виноватая тем, что при всём том позволяет себе существовать дальше. Поэтому услышь меня наконец: забудь обо мне и выкинь меня из головы, не оглядываясь, не вспоминая, не сомневаясь и не жалея. Я никогда не считал тебя всеми теми словами, которые ты про себя говоришь, а считал тем, кто заслуживает куда лучшего, чем я. Я — не то, что тебе нужно. Не то, что принесёт тебе счастье. Не то, что должно быть рядом. Не то, что ты должен выбирать. Не то, о чём ты должен думать, переживать и тем более страдать. И не то, к чему ты по-настоящему испытываешь нечто серьёзное — ты ещё очень юн, тебе всего лишь шестнадцать лет, ты не видел мира, не видел других людей, не видел нормальной жизни, и ничего страшного нет в том, что ты ошибся, преувеличил, увлёкся, запутался, надумал, очаровался, тем более будучи здесь, где всё искажено. Но ты ещё встретишь тех, кто станет тебе настоящим другом, кто займёт настоящее место в твоём сердце, и кто станет твоей новой семьёй. И этим человеком не могу быть я. Поэтому, пожалуйста, послушайся меня хоть раз. Не ты плохой. Я — ошибка. Просто исправь её наконец. Если я никак не могу её исправить, что бы ни делал, исправь ты, вычеркнув меня раз и навсегда прежде, чем сделаешь себя ещё более несчастным лишней мыслью обо мне. Я прошу тебя. Прошу тебя хоть раз подумать о себе. Умоляю, если угодно. Первая мысль, само появление которой уже можно было счесть чудом, так как мыслительный процесс в какое-то мгновение показался схлопнувшимся в чёрный экран, — первая мысль была о том, что то, что вдруг в прямом смысле слова обесточило его, минутой ранее пребывавшего в каком-никаком накале, можно вполне себе назвать обыкновеннейшим шоком, так как когда всё закончилось, и Итачи склонил голову в сторону таким образом, чтобы его лица, с которым он, возможно, в конце концов и совладал, это уже, признаться, не слишком отпечаталось в памяти, больше не было видно, всё, что продолжавшему неподвижно стоять Саске оставалось слушать в возвратившейся тишине, — это своё сердце, барахтающееся между рёбрами так, будто его скрутили и отжали до последней капли крови, и едва ли способное хоть когда-то и будь при каких обстоятельствах оказаться в достаточной степени готовым к этому. К самой по себе вероятности увидеть однажды не где-то, а всё в той же общей реальности это лицо ни в чём ином как в последней молитве стоящего в петле человека, из-под ног которого таки выбили — выбил, ты, — табурет, что рано или поздно как будто должно было с чьей-либо помощью или нет случиться, ведь с расчётом на иной исход в петлю и не лезут, но что вдруг случилось тогда, когда того никто не ожидал. В действительности этого сомневаться не приходилось, по крайней мере судорогу от затянувшейся на шее верёвки не сыграешь, будь ты кем, и именно конечное отсутствие всякого сомнения в том, что он всё-таки не двинулся и понял всё правильно, заставило наконец Саске оставить место, где ему всё ещё приходилось и волей, и неволей стоять. Но не в сторону двери, куда ему, очевидно, и следовало уйти, и куда его в итоге и попросили уйти, а в сторону замолчавшего, казалось, уже насовсем Итачи. Он не слишком помнил, как в конце концов оказался рядом, присев на корточки у ног глядящего в никуда Итачи, — присев так, чтобы можно было видеть его в самом деле уже успевшее за те мгновения тишины выровняться лицо, но приобрётшее при этом не привычную каменную непогрешимость, а остекленевшее на последнем выдохе произнесённых слов, измученно застывшее на скулах и в тени бровей выражение всё болтающегося и болтающегося в петле висельника, не слишком нуждающегося при всём том, чтобы его оттуда доставали. Сердце продолжало биться, как начисто умалишённое, заходясь и захлёбываясь всё дальше, готовое в ослеплении стучаться и разбиваться обо все кости сразу до тех пор, пока не выбьется из сил, и, наверное, следующим словом за тем былым коротким «шок» должно было являться в общем-то не слишком далеко ушедшее от него «ужас», потому что это он и был — догнавший его наконец-таки ужас неясной, первобытной, смешанной и при этом закономерной природы, ведь да, чёрт возьми, он действительно с жаждой отчаявшегося, умалишённого и измученного до невозможности продолжать все эти мучения животного каждый день этих лет съедал себя заживо и болел одной дозволенной им же самим нуждой из всех тех, о каких не имел права думать, как бы ни желал того, — хоть раз, хоть один ебаный раз услышать из этого самого рта правду, какой бы та ни была, и наконец увидеть в ней этого мудака тем человеком, каким он является на самом деле, но только вот под этими «правдой» и «человеком» всегда подразумевалось что угодно из возможного и невозможного, тайно желанного и ненавистного, спасительного и разрушающего до конца, манящего и пугающего, однако никогда и ничего из этого. — Итачи, посмотри на меня, пожалуйста, — глухо позвал Саске, теперь не узнавая и своего упавшего, зазвучащего одновременно и изо рта, и откуда-то со стороны голоса. — Ты слышишь? Посмотри на меня, — повторился он, на самом деле понятия не имея, что именно должен сделать или сказать, потому что единственный внутренний порыв, что бился вместе с задыхающимся сердцем, был едва ли допустим: взять в ладони, которыми сжимал растянутые спортивные брюки на коленях, те сложенные одна на другую, до побеления костяшек стиснутые руки и… хрен его знает, что дальше, но будь он проклят за все те разы, когда всерьёз верил, что в этом человеке нет и не может быть ничего способного раздавить его в ничто за долю мгновения так же, как его скотство, потому что, оказывается, всё-таки есть нечто, что куда, куда более немыслимо, и оно сейчас перед его же чёртовым носом, что был готов ко всему, но не к этому. — Ладно, если не хочешь смотреть, не смотри, хорошо, но скажи, что ты несёшь? Что за чушь ты несёшь? Слышишь? Ты в своём уме? Что с тобой творится? Ответь: с тобой всё в порядке или нет? — в конце концов наплевав на то, с очередной не слишком дружелюбной претензией оно звучит или нет, озвучил Саске то единственное, что могло оставаться сказать, ведь что — что, блять, ещё можно сказать человеку, которому он только что выложил всё, что мог, и который в виде этого самого столько лет неприступного, недоступного, ежедневно ломавшего голову и, казалось бы, уже давным-давно и без того очевидного и понятного им обоим ответа правдой на правду, что просто необходимо было хоть раз проговорить вслух для них обоих, только и всего, после чего пошло бы оно уже всё нахуй, заявляет, что вообще-то не достоин жизни по причине того, что неизвестно как, когда и почему посчитал себя последним дерьмом и источником неких несуществующих, придуманных им же бед и, поверив в то и потому поставив на себе как на человеке крест, не нашёл ничего лучшего, как и быть этим самым дерьмом, лишь бы не доставлять воображаемых бед, всё так ведь? Он ведь правильно понял смысл этого бреда, если, конечно, слово «смысл» здесь имеет место быть? Потому что да, это — бред собачий, сущий бред, над которым можно было бы разве что охренеть как посмеяться, если бы это не было сказано настолько, чёрт возьми, серьёзно и по-настоящему, что в итоге хочется не смеяться, а просто взять и сцепить его, этого кретина, что действительно вознамерился-таки окончательно свести другого кретина с последнего ума, за грудки и встряхнуть, что есть силы, или приложить башкой о стену, лишь бы он сам услышал, какую чушь несёт! Чушь! Бред, не имеющий ничего общего с реальностью! Ничего! Ни на долю! Но тогда какого хрена — какого хрена?! Он что, правда сумасшедший?! В самом деле?! Откуда ведь тогда — откуда, дьявол то всё побери, это всё могло взяться в его голове?! С чего вдруг?! И как — как, блять, к этому можно было быть готовым! Как любое в этом мире любящее сердце может быть готовым услышать, блять, такое — такое объяснение тому, что по нему прошлись, не разуваясь и не извиняясь! Или то, кто — этого ещё не хватало! — тут достоин или нет жизни, и чёрта с два здесь скажешь, что из всего того кошмарнее! — Более чем в порядке, — твёрдо отчеканил Итачи точно так же успевшим неизвестно каким образом — и это действительно невероятно, то, что даже, мать твою, сейчас этот чокнутый всё равно упрямо пытается доказать неизвестно, блять, кому, что ничего такого не было, что это не с ним только что случилась самая настоящая херня, нет, он, блять, действительно серьёзно или как, какое тут вообще «в порядке»?! — собраться и успокоиться голосом, что вновь приобрёл этот проклятый и самый ненавистный из всех, что у него были припасены, поучающий, менторский тон, и поднял голову, прямо встречаясь с чужим взглядом до абсурда безучастными глазами, что тоже непонятно как и когда возвратили себе те самые обезличенные, приглушённые, холодные и отстранённые оттенки, но только теперь, как бы они ни пытались вернуться туда, откуда сами же сорвались и разбились в пух и прах, их вроде бы привычно ровный матовый блеск выглядел настолько нелепо и искусственно прилепленным на скорую руку поверх каждого из глазных яблок, что именно они-то в конце концов и выдали невольно вспыхнувшему в грохнувшемся на него оползне внезапного осознания ещё одного сумасшедшего и не успевшего до этого мгновения зацепиться за его мысли вывода Саске то, что это всё — полная брехня, которая, как в таком случае выходит по логике всего того бреда, ею же одной всегда… и была?.. Брехнёй? То есть… Все его слова, любое из выражения лица, поведение, ничего не объясняющие рассуждения в ответ на любой из неудобных вопросов, что попросту точно так же вскрыли бы всё то, что вскрылось сейчас, и что, видимо, было очень нежелательным, но ещё бы, — это всё… так это всё тоже было брехнёй?.. Каждый… каждый блядский день?.. Всё, что было с ними и между ними, в таком случае являлось не более чем долбаной брехнёй, долбанным притворством и долбанным спектаклем?.. И, получается, что собственное, как всегда казалось, чокнутое и какого-то хрена всё равно смевшее время от времени принимать желаемое за действительное чутьё, что вопреки не менее разумной логике происходящего тайно, не признаваясь в том разуму, склонялось в сторону того, что быть не может, что под этой каменной плитой ни хрена нет, кроме всё той же бесчувственной и скотской груды камней, совсем ничего, ни доли, ни капли, ни крошки, обо что, конечно, всё равно приходилось ломать зубы всякий раз, когда этот человек изображал из себя урода, — но, получается, его чутьё было право? Каждый раз?.. Нет, в таком случае тогда уж не просто было право, нет, ни хрена — даже близко вообразить не могло масштабов этого безумия, что, как теперь оказывается, всегда и с самого начала было полной брехнёй! Намеренной, осознанной и продуманной брехнёй! Да... да охренеть тогда — охренеть тогда, какой же он всё-таки мудак! Ебаный, мать его, мудак, единственный на свете способный поставить на колени, чтобы тут же сделать всё, чтобы ему возжелали врезать между глаз так, чтобы выбило последние мозги, если они вообще там есть, потому что, видимо, их нет и не было! О, боже… Так это всё было, блять, ложью! И не просто ложью, а — самое немыслимое! — если его отношение действительно противоположное, противоестественной для него же самого, но всё равно намеренной, осознанной и продуманной по причине какого-то бреда, во что поверить можно ещё меньше, но так оно и есть! Так ведь оно и есть, потому что он это всё сам только что сказал! И всё… всё, мать твою, что было… всё блять до последнего… всё… Долбаный мудак! — Ты хотел услышать правду, я её сказал, и если она тебе не нравится, это не её проблема, а твоя и того, что в таком случае ты хотел не правду, а удобное оправдание для того, чтобы и дальше губить себя помешательством на мне, — продолжил тем временем Итачи. — Но если ты всё же хотел правду, то будь наконец мудрым и прислушайся к ней, пока не стало слишком поздно, и пока ты своими неразумными желаниями окончательно не разрушил себе жизнь, — открой глаза и не мне, а себе напомни ещё раз, сколько уже бессмысленных и пустых бед принесла тебе эта глупость. Сколько отнятых лет жизни, сколько отнятого счастья рядом с людьми, что действительно могут дать тебе это самое счастье, сколько отнятого покоя, сколько отнятых сил. Подумай об этом наконец не как ребёнок, упрямо желающий невозможного и пагубного, а как взрослый, способный различить, где лежит грань между капризом и реальностью, между неправильным и правильным. Не как запутавшийся подросток, который ищет себе хоть какую-то опору среди старших, а как взрослый, который не боится встать рядом со сверстниками. Подумай ещё раз — подумай о том, что у тебя впереди целая жизнь, которую ты едва начал. И после этого сделай то, о чём я тебя прошу. — Да что сделать-то? Что ты в конце концов несёшь? — в свою очередь куда более резко выдохнул Саске, потому что пошло оно уже всё нахер, что ни новая попытка этого идиота открыть рот, то всё большее и большее сумасшествие, которому конца и края нет, и в котором одно вновь и вновь хуже другого! — Ты бредишь, слышишь? Ты несёшь полную чушь. Что значит, ты — ошибка? Какая ошибка? В чём? С чего? С чего ты взял о себе такое несусветное дерьмо? На основании чего? Или ты чего-то не договариваешь? Или тебе кто-то это сказал? Скажи мне наконец, что творится в твоей голове? Или кто тебе это сказал, я, блять, убью этого человека! Размажу его по стенке! Потому что это всё — бред! Бред, который ты должен забыть раз и навсегда, выкинуть из головы и не вспоминать о нём даже в шутку! Как и выкинуть из головы то, что другим рядом с тобой какого-то дьявола будет хреново! В том числе и мне! Почему мне вообще должно быть рядом с тобой хреново? Что плохого ты мне можешь сделать? Чем ты можешь причинить мне вред или сделать меня несчастным? Объясни мне наконец одну простую вещь: с самого начала, как ты меня увидел и ещё не знал, что на этом проклятом свете заставило тебя вдруг сделать вывод, что ты принесёшь мне какое-то зло, если позволишь с тобой нормально разговаривать? Спасибо большое, конечно, за предусмотрительность, но должен расстроить тем, что ты мне это зло всё равно принёс, представить не можешь, сколько, и каким несчастным и ненавистным самому себе ты меня сделал, но знаешь, чем? Всей этой бредовой благостью — не благостью, а ублюдским поведением на пустом, оказывается, месте и постоянной ложью, потому что ты же мне, получается, все эти годы, всё время, как мы друг друга знаем, во всём и каждый раз брехал? Ты же лгал мне в лицо каждый блядский день, так получается? Лгал и заставлял меня верить в эту ложь, так ведь? Чтобы я свалил с концами? Только потому что ты вдруг решил, что ты — последнее дерьмо, с которым мне не по пути? Ты сумасшедший? Ты хоть понимаешь, что ты делал? Делал с живым, блять, человеком, которому было не всё равно! Который был вынужден считать себя последним мусором! Который просил у тебя эту самую правду столько лет! И у которого ты не просто отнял возможность построить человеческие отношения с тем, с кем он их хотел, а которого заставил вести себя точно так же ублюдочно и поверить в то, что иначе невозможно, хотя иначе, выходит, всегда было возможно! Вот это и есть то самое зло, которое ты мне принёс, и которым теперь доказываешь, что был прав! Но ни черта ты не был прав! Ни в чём, ни разу! И я не понимаю, почему я, как ты говоришь, тупой сопляк, должен объяснять тебе, умному взрослому, что это ненормально! Что так нельзя! Что так не поступают! И что всё, что происходит сейчас, не доказательство, что ты был прав, потому что этого самого зла никогда бы не было, если бы ты с самого начала не принялся сам же его создавать и относился ко мне со всем тем своим хреновым добром, которое я почему-то должен искать и ждать от других, — и знаешь, что было бы? Я был бы здесь и сейчас хоть немного, но счастливее, потому что знаешь, что в том числе делает людей счастливыми? Человеческие отношения с теми, кто им нравится! И так случилось, что это — ты, и что для меня быть с тобой всё равно, что быть с родной семьёй, и чёрта с два я отвечу, почему, так как есть вещи, которые необъяснимы! Те самые, которые происходят с обыкновенными людьми, когда они видят кого-то и понимают, что нашли не что-то, а часть себя! — выплюнул на срыве Саске, даже не желая уже останавливать себя или тем более понимать, что вообще несёт, потому что чёрт бы с ним уже, к чёрту! — Поэтому не смей сидеть тут и умничать о том, правильно я что-то чувствую или нет, каприз это или нет, возможно оно или невозможно, что мне нужно или нет, что для меня добро и счастье или нет, и на ком мне помешаться или нет — мне плевать, что ты думаешь, и за кого меня принимаешь, я знаю, что это всё не ерунда, и мне того достаточно. Если есть сомнения, давай, развей, рискни, но я скажу заранее, чем оно закончится — тем, что проглотишь все свои слова! Так что начни с того, что проще, и объясни уже, откуда весь этот бред в твоей голове. Откуда? Договаривай, раз начал, до конца, потому что хрена с два я поверю, что ты всё это с нихуя придумал! Кто угодно, но не ты, бреши о том другим, а не мне! — Я объяснил уже более чем достаточно, но ты не хочешь слышать, как и всегда, а если человек не хочет слышать, тратить слова дальше смысла нет, — всё тем же — лживым! — тоном отрезал — да чтоб его! — Итачи. — Мне жаль, но это так. И жаль, что ты всё ещё не понимаешь, что я откровенен с тобой сейчас, как ты и просил, не ради покаяния, прощения, признания, оправдания, понимания, снисхождения, переубеждения или утешения — я их не прошу, они мне не нужны ни раньше, ни сейчас, ни после, это всё нужно лишь тем, кто не осознаёт свои поступки, а я осознаю и осознавал, какими бы они ни были, это уже иной вопрос. Я говорю с тобой обо всех этих глупостях, о которых и не стоило говорить, лишь с одной целью, если это действительно последняя и единственная возможность донести до тебя те важные вещи, что ты должен наконец услышать, если не желаешь понимать их без слов: чтобы ты опомнился и перестал бояться признаться себе, что то, что случилось между нами, — обыкновенная человеческая ошибка, в которой никто из нас не виноват, и которая могла произойти с каждым, и потому нет ничего постыдного в том, чтобы её признать и со своей стороны, причём как можно раньше, и тем самым подарить себе возможность начать жизнь с чистого листа. Я только лишь прошу тебя подумать о себе — ничего большего я добиться не желаю. Меж… — В смысле, между нами? — переспросил Саске. Вероятно, за этим вопросом, который он и сам не слишком понял, как и того, что побудило его задать, должен был последовать очередной идиотский и способный только вывести его из себя ещё сильнее ответ, потому что, кажется, это и было то, к чему всё вело, однако того так и не случилось, потому что суженные от до сих пор бьющего в них света глаза Итачи, обрамлённые чернотой острых ресниц, вдруг, столкнувшись с возвращёнными им в лицо их же словами, расширились и округлились, так и замирая двумя кляксами на разом затеплившемся неизвестного рода оттенком лице в выражении некой катастрофы. Необратимой, неисправимой и окончательно погребающей дальнейшие попытки что-то и кому-то доказать, как-то и случается у людей — у всяких умников — что, сами того не заметив, выбалтывают в своих никому не сдавшихся назиданиях ту самую постыдную, страшную и недолжную никогда вырваться из их рта правду, и того более чем хватило, чтобы Саске, позабыв обо всём на свете, в том числе и о том, в чём только что была суть их очередного лая друг на друга, сам нашёл ответ на свой вопрос. Нашёл — и тут же провалился в оглушительную тишину, продолжая лишь одно: смотреть в лицо напротив. Оторвать от него глаза было теперь невозможно — и всегда было невозможно, каким бы оно ни было и какие бы чувства ни вызывало, потому что всё равно, хоть мирно спящим, хоть ублюдским, оставалось самым прекрасным лицом того всё ещё самого прекрасного и самого ужасного человека, на котором однажды без какой-либо причины и без какого-либо повода сошлось, как деталь пазла к детали пазла, всё, что может сойтись у кого-то, кто просто берёт и как в хреновой девчачьей истории встречает того, с кем не желал бы расставаться уже никогда. Сейчас это самое лицо, что он знал лучше, чем своё или чьё-либо иное, казалось неповторимо живым, человечным и от того ещё более удивительным, красивым, правильным, притягательным, чудесным и до боли в застывшей груди родным, парадоксально знакомым именно таким, каким его ещё не приходилось видеть, в сотни раз лучше обычного, в очередной раз подтверждая, что именно подобным, человеческим во всех своих человеческих проявлениях, оно куда более восхитительное, близкое, желанное, чарующее, дорогое и любимое — да, любимое, хотя это слово всегда было тем, что он запрещал себе, находя какие угодно иные — помешательство, одержимость, херня, тяга, восхищение, ненависть, бред, симпатия, дерьмо, болезнь, интерес, мания, проклятье, чушь, — потому что есть слова, которые нельзя произносить даже мысленно и даже наедине с собой, если они имеют значение, ценность и смысл только для тебя, с первого взгляда вляпавшегося по уши и не знающего, как быть дальше, идиота. Однако сейчас, всё глядя и глядя в мало-помалу смазывающиеся, мрачнеющие, холодеющие, заостряющиеся и закрывающиеся черты, невозможно было, забыв все запреты, не думать о том, как же сильно, глубоко, безнадёжно, неисцелимо, преданно и до самого настоящего умопомрачения он их любит, давным-давно отдав им, влюблённый сопляк, всего себя с потрохами. Любит с первого дня, как увидел их — с озарением нашёл их — в толпе и тотчас, не требуя ни доказательств, ни причин, узнал в них, ещё незнакомых, но вместе с тем до комка в горле чем-то всё же на миг узнанных всем, что есть он сам, судьбу, что пришла за ним и почудилась тем самым пресловутым счастьем, заключавшимся в том, что он вдруг отыскал среди чужих лиц то самое родное, важное, нужное, долгожданное и принадлежащее ему без остатка, то самое, что будто всегда мечтал увидеть и обрести, по коему будто всегда скучал и тосковал, что будто всегда любил и знал и которое будто точно так же всегда преданно ждал и наконец дождался, не желая более никаких иных лиц, ведь судьба — она одна, и ты её встречаешь и точно так же одну-единственную выбираешь уже до самого конца. Любил и в бешенстве, и в обиде, и в унижении, и в отвержении, и в ненависти, и в оскорблениях, не понимая впоследствии, как вообще мог иметь разум вляпаться в такое, как оказалось, дерьмо, хренов камень, хренову скотину, хренову бессердечную мразь, что раскрылась не так, какой показалась, и почему запоздалое и горькое понимание того не отрезвляет, а, напротив, всё усугубляет, толкая не гнушаться уже ничем, даже ответным скотством, которым прежде всего истязаешь себя, лишь бы эта самая судьба, что оказалась не счастьем, а простой тварью, каких, увы, дохрена, а ты — обыкновенным дураком, каких не меньше, не ушла туда, откуда пришла, даже если сам желаешь ей провалиться в пекло, очередная жалкая брехня, ведь потерять страшнее чем быть врагами — быть, блять, хоть кем-то один другому, хоть по-плохому, лишь бы только не никак. И сейчас тоже любит — и будет любить всегда, будь от того хоть ебанутым, хоть придурошным, хоть посмешищем, хоть двинутым, хоть психом, хоть последней тряпкой, никогда не отставлявшей бессмысленных тайных попыток добиться хотя бы одного-единственного взгляда, будто в чужой голове возможно что-то изменить, или будто там, под этим проклятым и ненавистным ему камнем, который отнял в один миг всё, что в точно такой же миг было приобретено, всё же что-то есть, а именно — твоя ебучая судьба, которую ты узнал с первого, мать его, взгляда так, словно знал о её существовании всегда, и которая почему-то упорно отрицает то, что она — твоя судьба. Однако сегодня впервые получается произнести те самые запретные слова, произнести пусть даже только в голове — но всё же получается, ведь судьба вдруг оказалась всё-таки не тварью, а ты — не безнадёжно ебанутым, правда? — Уходи, — голосом, который окончательно растрескался и провалился, сказал Итачи, не отводя взгляда, но вместе с тем проводя наконец черту под любой попыткой продолжить что бы то ни было, однако Саске продолжал сидеть на корточках и во все глаза смотреть в это самое лицо, из всех возможных вещей на свете, о которых, наверное, стоило задуматься или сделать, перестав тем самым выглядеть настолько идиотом, раздумывая о том, что ещё совсем недавно ловил себя на мысли, что в свои шестнадцать, почти семнадцать всё ещё хера с два способен понять жизнь со всем её дерьмом, но, судя по всему, это был поспешный вывод, так как понять даже эту начисто ебанутую жизнь куда больше шансов, чем хоть на долю понять однажды эту голову, которая никогда не перестанет разбивать в ничто его собственную, на что способно только то, что действительно не подлежит пониманию человеческим разумом и человеческой логикой. Ведь на самом деле понять можно многое, даже грёбаного и точно так же, как и всё остальное в этом мире, напрочь забытого Тоби и его не менее грёбаные, но, как оказалось, ни хрена не фантастические, однако всё ещё напрочь шизофренические, а потому звучащие теперь в свете новых подробностей по-настоящему многообещающе дерьмово препараты счастья или чего там, или что там, или как там, — но каждый раз и с каждым этим новым разом шансов понять, что происходит в этой одной-единственной из всех на свете голове, и правда становится всё меньше. Ведь из вас двух тронувшийся этой самой головой всё-таки не ты, не так ли? Или так, и ты не просто выглядишь сейчас этим самым идиотом, но и являешься им? — Когда? — настолько сипло, будто ему успели в какую-то из всех этих последних промелькнувших секунд раздавить трахею, выдавил Саске, хотя уже не был уверенным в том, что действительно всё ещё в состоянии задавать будь какие вопросы, и тем более в том, стоит ли вообще спрашивать сейчас хоть что-то, раскрывать рот в любом из звуков, и, возможно, в настолько идиотских ситуациях, в каких ему не доводилось оказываться, как и, наверное, никому из живых и мёртвых, ведь такой бесподобный и одновременно парализующий идиотизм мог, разумеется, случится только с ними двумя, в самом деле созданными друг для друга придурками, — возможно, в подобных ситуациях следовало поступать иначе и говорить иное, но в той до сих пор звенящей между барабанными перепонками и вместе с тем непреодолимо глухой тишине, которая продолжала закладывать уши и глушить всё, что находилось за границей сошедшегося в одну точку зрения, сказанное оказалось единственным из всех слов, что в результате далеко не безграмотных и не тупых лет жизни осталось в словарном запасе, так как, кажется, про нечто более основательное, каким оно было ещё несколькими минутами ранее, можно было забыть и не пытаться выжать из себя то, что не более чем прекратило своё существование. На сегодня определённо. С концами. Потому что… потому что… — Уходи, — повторил Итачи, но уже с куда большим нажимом в отчётливо хрустнувшем голосе, который, казалось, и правда, что окрашивало происходящее в ещё больший оттенок безумия, потому что впервые не исподтишка фантазировать, жадно мечтать, безнадежно желать, постыдно искать, разъярённо гнаться или отчаянно ждать, а вживую слышать и видеть, как тон, язык и горло этого человека на самом деле способны искажаться, какими на самом деле способны быть, сколько в них на самом деле красок, и сколько всего в таком случае в них ещё спрятано, не познано и не раскрыто, уже само по себе непосильное для тех, кто по уши в этом самом человеке, сумасшествие, держался в границах той выверенной, отстранённой и сухой лаконичности из последних сил самообладания, что у него таки в первый раз, как и та чудовищная и не имеющая себе равных способность мастерски брехать, треснули, как то и должно время от времени случаться с любым живым человеком, и что, видимо, таки случилось с ним, потому что никакой он не мёртвый камень, никакой не безжизненный лёд, никакая не бесчувственная тварь, а всё тот же живой человек, что и все они, и даже, что осознавать теперь невероятнее всего, куда более хрупкий, ломкий и тонкий сердцем, чем хоть кто-то из них, раз обнажил свою истинную суть не под давлением бесчисленных провокаций, грязнейших оскорблений, безустанных унижений, отчаянных просьб, немых молитв и несдержанного гнева, а от одного лишь искренне случайного и точно так же искренне неосторожного прикосновения к этому самому сердцу — конкретно твоего прикосновения, что действительно всё-таки смогло, как ты того и желал до надрыва, вмиг до неузнаваемости изменить и его лицо, и его голос, и его слова, и его взгляд, и его жесты, и да, это — сумасшествие, наконец видеть то, потому что… Потому что… — Когда? — во второй раз выдохнул Саске всё тот же будто намертво прилипший к языку вопрос, всё меньше и меньше понимая, зачем продолжает это делать, если никакого, ни правдивого, ни лживого, ответа очевидно больше — пока что или совсем, чёрт его знает, да и какая разница теперь, — не последует по множеству причин, и если он, Саске, сам едва ли способен в ближайшее время воспринять не то что какие-то ответы, а сами по себе человеческие слова, однако всё равно, как заевшая кассета, продолжал то с липким, нарастающим чувством того, что должен говорить, говорить и говорить дальше будь какую херню, будь какой бред, будь какую чушь, но не затыкаться и тем самым не давать себе всё стремительнее вязнуть в чём-то, что до поры до времени не замечал в потяжелевшей от углубившегося дыхания груди, имени чему теперь, смутно уловив, что на него что-то наступает, дать не мог, потому что такого чувства не существует, и о чём при всём том с пугающей его тем, что она вообще способна быть сейчас, холодной трезвостью понимал две вещи: то, что с этим чем-то, когда оно настигнет его целиком и полностью и рухнет на голову так, что разорвёт ту застрявшую в голове и ушах тишину в клочья, совладать не сможет, возможно, в худшем из всех смыслов, и то, что оно станет тем, после чего уже ничто не сможет оставаться прежним, кто бы и что из них ни говорил, потому что… Потому что… — Уйди и не вынуждай меня повторяться в четвёртый раз, но так, как ты единственно понимаешь, — по-плохому. И не жалуйся после, что с тобой неоправданно дурно обращаются — как мне ещё с тобой остаётся раз за разом обращаться, если ты никогда не понимаешь с первого раза и по-хорошему, чёртов капризный, упрямый, взбалмошный, разбалованный и глупый мальчишка, неспособный хоть раз просто взять и угомониться без глупостей и проблем как меньшее для себя, чёрт тебя возьми! Выметайся, я сказал! Немедленно! — таки разорвавшимся в конце концов голосом выдохнул потерявший, по всей видимости, последний остаток терпения Итачи, и та с ошеломляюще пронзительным, лопнувшим и разбившимся дребезжанием звякнувшая в его небывало подлетевшем тоне вопреки впервые за всё время их знакомства услышанной из его рта истинной разъярённости отчаянная и именно потому будто из последних сил умоляющая нота отозвалась в дрогнувшем и окончательно упавшем к полу животе Саске столь болезненной, гнетущей, выкручивающей и ударяющей прямо по кишкам смесью некого дикого, обжигающего и растаскивающего на части чувства, что он, отпустив наконец спортивные брюки, действительно поднялся. Однако, справедливости ради, не только потому, что, как ему казалось, он отчего-то был не в силах поступить иначе, услышав этот без преувеличения встряхнувший его за шкирку тон, но и потому, что что-то ещё хоть на долю вменяемое — или, наоборот, вконец спятившее — в нём вдруг как никогда охотно согласилось с Итачи и по этой же причине не взбесилось ни от того, что его, к слову, в первый раз прямым текстом послали к дьяволу, разве что и правда не отвесили пинка, ни от того, что его какого-то чёрта ещё и отчитали, как будто он был виноват хоть в чём-то, так как верно, ему действительно следовало наконец встать и выйти — просто выйти и тем прервать уже происходящее для каждого из них, потому что это ведь и правда слишком. Это… это просто слишком. О, боже. Боже. Блять. — Если нужно, обещаю, что не буду пока что связываться с тем мудаком, и ты не связывайся, — неизвестно каким образом вдруг вспомнив, о чём между ними шла речь до момента, как всё пошло не так, обронил, уже на самом деле не слишком различая, кому именно из них двоих и в какую из всех возможных сторон этой вдруг вставшей поперёк глотки комнаты, Саске, продолжая слышать себя из самого настоящего ничего и вместе с тем отчётливее убеждаясь, что поднялся на ноги, пожалуй, вовремя, так как, судя по тому, что они уже представляли собой скорее отсутствие оных, чем присутствие, ещё немного, и… о, боже — боже. — Больше не приду. Бесить не буду. И чтобы та тварь не докопалась до тебя. Будет важное, оставлю записку в энциклопедии про южноамериканских бабочек. Её никто не берёт. Если что-то понадобиться, оставь там. Буду смотреть утром и вечером, — в конце концов вовсе путанным, безразборно и косноязычно сваленным в кучу всего и сразу неизвестно чем закончил он то, что сам не понял, после чего, так и не найдя сил в последний раз взглянуть на оставшегося на краю кровати Итачи, который не ответил, что, признаться, впрочем, впервые было с его стороны настолько уместно, насколько могло быть, стянул с письменного стола карманный фонарик и, не медля, вышел в коридор, закрыв дверь за собой и погасив свет лампочки. А дальше — дальше он, с концами проебав, судя по всему, ту самую хвалёную осторожность и разве что всё той же небывало сопутствующей ему сегодня удачей не найдя по дороге обратно приключений, так ничего и не увидел, не услышал, не запомнил и не понял до момента, как вдруг, будто кто-то взял и ножницами вырезал огромный шмат яви, бросив из точки «а» сразу в точку «неизвестно что и где», обнаружил себя вновь, словно никуда и не ходил, на своей, с одной стороны, всё ещё неразобранной, но, с другой стороны, уже разворошённой постели, растянувшимся животом на сбившемся одеяле прямо в одежде и в кедах и взахлеб, на срыв, так, точно его минутой назад душили в десяток рук, дышащим широко раскрытым ртом в стиснутую пальцами подушку, куда упал пылающим лицом. Что с ним, как будто лишь наконец-то там, наедине с собой, в конце концов распавшимся, рассыпавшимся и обрушившимся вглубь себя, творилось в эти минуты или часы, Саске искренне не знал, не мог знать и, наверное, не был готов знать в рамках этого расплывчатого «сейчас», даже если оказался бы в состоянии совершать такую сложную и непосильную работу, как осмысливать себя, разбитого в полное ничто как и всегда, когда дело касалось того человека, — он, рвано выкручивая пальцами углы подушки и судорожно поджимая ноги под себя, подозревал лишь то, что его, как он и предполагал, всё же окончательно догнало во всех возможных и едва ли лучших смыслах и накрыло с головой даже не столько из-за всех тех бредовых, до сих пор звенящих в ушах и всё ещё повергавших в бешенство ужаса, недоумения и категоричного непринятия откровений, рассуждать дальше о которых был пока что более не в силах, если всё же думал сохранить остатки разума и не ёбнуться с концами, как и не был в силах невольно и вместе с тем отныне неизбежно оглядываться в их свете будь на что из того, что между ними происходило все эти годы, и что всё равно теперь придётся осмысливать заново, понимать заново, вспоминать заново, учиться видеть заново, толковать заново, запоминать заново и болеть тем заново, пусть даже с другими смыслом, сутью и оттенками, что никоим образом не будет легче, и будь он проклят, если скажет, что хоть какая-то его часть к тому готова, но ещё меньше, а, точнее, ни в какой из самых дурацких фантазий нельзя было быть готовым к той случайной паре слов, что прозвучали в потоке того бреда будто между делом. И что он, конечно, понял более чем правильно и однозначно. А потому… и потому… Ха… ха-ха… хах. Блять… о, боже… Я убью тебя, клянусь, я однажды придушу тебя, сукина сына, собственными руками, я тебя убью, я тебя придушу, вновь и вновь выдыхал Саске, всё сильнее и сильнее заходясь в отрывистом, клокочущем дыхании и не прекращая ловить себя на мысли, что, наверное, этим и ничем иным всё бы как раз и закончилось, задержись он ещё немногим там или послушай ещё немного тот голос, так задержить или послушай, чтобы всё дошло наконец в той же мере, как и сейчас, и — боже мой! — он бы и правда сделал какое-то дерьмо, не со зла, конечно, ровно по обратной причине, но именно поэтому действительно самое настоящее дерьмо, но, впрочем, почему бы, блять, и нет, вполне себе достойный и закономерный конец их дурацкой истории — мать твою, о боже, блять! — не чего-то там, а грёбаной любви, в сопливом финале которой он вдруг и правда, как о том постыдно, жалко и наивно чаял день ото дня, оказался не пустым местом и даже не дерьмом, подумать только, бинго, а попросту в самом деле последним дураком и круглым идиотом, которого наёбывали даже тут из года в год, пока он вынужден был верить в эту чёртову брехню и считать себя тем самым мусором, будучи способным предположить всё, что угодно, и объяснить любые ломавшие ему голову, а заодно и сердце противоречия, чем угодно, но только не то и тем, что брякнул тот — сукин сын! — проболтавшийся язык, и уж тем более не по причинам, до которых ничья на свете здоровья или больная голова не додумалась бы никогда, потому что эта голова — она неповторимая, она несравнимая, она уникальная и всё так же удивительная даже в этом полном и, наверное, не должным на сей раз быть прощённом и понятом пиздеце, ведь это и правда, чёрт всё то забирай, уже слишком. По-человечески слишком. Не по-человечески тоже. По-всякому. Так просто нельзя. Такое не прощается, не понимается, не принимается и точно уж не продолжается. Это — конец. Полный. Без «но». Но с «пошёл ты к дьяволу». Разве нет? И если догнавшее его наконец осознание, что у этого проклятого конца всё-таки могло быть начало, если бы не какой-то вдруг пришедший в одну из их голов беспочвенный, бессмысленный и безрассудный бред, сдвинувший мозги сначала одному, а потом — другому, не есть повод рехнуться с концами, то что тогда тот самый повод? Хотя… хах, да, есть вообще-то и ещё один, и, что удивительно и нет, но, скорее, всё же нет, ведь дурак и идиот на то и есть дурак и идиот, этот второй повод куда более весомый, чем всё то, что, вроде бы, очевидней некуда. Но, разумеется, только если ты в себе. Однако второе и в итоге куда глубже первого разрывающее, расшатывающее и заставляющее дышать чаще и тяжелее осознание, которое падает поверх и заключается в на самом деле во всех смыслах революционной и перечёркивающей всё раз и навсегда мысли, что и конец тоже, оказывается, может быть началом, — это осознание, увы, следом окончательно перечёркивало в том числе и ту последнюю надежду, что не в себе и правда был, есть и будет только лишь один из вас, но ни хрена, вы — снова оба ебанутые, каждый вновь по-своему и в своей степени, но оба, и это тоже пора уже признать с концами и больше с тем не спорить, пытаясь быть нормальным человеком, каким никто тут не является и не являлся никогда. Потому что чёрта с два — чёрта с два я на сей раз позволю тебе убежать от меня, хренов ты умник, так как мне действительно не всё равно, и так как я не лгал, когда сотню раз думал, что за подобное готов простить и забыть всё, и мне плевать, кто я после этого, потому что всё, что мне на самом деле важно, — с тобой ли, умалишённым, я после этого, так что даже не надейся, что отныне у тебя есть хоть единый шанс, что я отступлюсь уже не от своего, а от нашего, ведь ты и только ты сам же только что сделал всё, чтобы я не отпустил тебя больше никогда и не позволил тебе и дальше издеваться над нами, и однажды, я клянусь, ты всё-таки запомнишь раз и навсегда, что любящие люди должны любить, плевав на всё иное, так, как я люблю тебя, на изломе очередного рваного выдоха выплюнул сквозь зубы Саске, затыкая подушкой подвывающий рот.
270 Нравится 74 Отзывы 94 В сборник
Отзывы (5)