~ * * * ~
Чем была смерть для мира природы? Всего лишь одной из ступеней бесконечного цикла перерождения. Деревья сбрасывали свои листья осенью, чтобы дать место для новых почек весной. Лепестки сакуры опадали, подхваченные ветром, и именно их недолговечность и хрупкость делала их такими прекрасными. Умирая, хищники становились землей и травой, которую ели олени, которых потом снова ели хищники. Солнце закатывалось, чтобы вновь подняться на следующий день, а река, скованная льдом, просыпалась ото сна, когда воздух снова наполнялся теплом. Сидя на берегу реки, обнажившемся и густо-черным под стаявшим снегом, Хаширама смотрел на сухие камыши. Бледно-серые трескучие стебли стояли ровно, но среди них уже пробивались свежие ростки — мощные и нетерпеливые в своей самонадеянной юности. Они не видели смерти, не ощущали ее вокруг себя. Для них она была теплой колыбелью, защищавшей от снега и еще по-зимнему холодного февральского ветра. Все это не укладывалось в голове мальчика — не желало укладываться. Он не мог перестать думать о том, что — и эта мысль была самой страшной и тяжелой — никакого вечного цикла и круговорота на самом деле нет. Когда смерть закрывает твои глаза и забирает тебя в страну теней, время останавливается. Больше не будет новых листьев, солнце больше никогда не взойдет. Круговорот прервется, ведь перед тобой отныне будет только тьма. Густая, бесстрастная и непобедимая. И ничего кроме нее. Услышав шаги за своей спиной, Хаширама даже не нашел в себе сил повернуть голову и положить ладонь на рукоятку куная. Темнота сдавливала его грудь, не давая вдохнуть. Смерти вокруг было слишком много, и он не знал, как бороться с ней. — Давно не виделись, — раздался за его спиной голос Мадары. Немного удивленный голос, как ему показалось. Словно его новый друг не ожидал его здесь увидеть. Или словно сам не понимал, куда несут его ноги, прежде чем оказался на этом берегу. Хаширама попытался заставить себя обернуться к нему, но тело его не слушалось. Все казалось таким бессмысленным и тщетным, как эти зеленые ростки камышей среди своих мертвых собратьев. В чем был смысл преодолевать смерть, если она все равно следовала за тобой по пятам? — Эм… Хаширама, — снова позвал его Мадара. — Я же еще не успел тебя расстроить, в чем дело? Что-то случилось? В голосе парня звучало беспокойство. Смутное и легкое, но искреннее. Хашираму отчего-то это тронуло, и он все-таки заставил себя ответить: — Да нет, все в порядке. Голосу, которым это было сказано, не поверил бы даже он сам. Впрочем, это были первые его слова за целый день. — Врешь, — как и ожидалось, заметил Мадара. — Ты можешь поделиться со мной. — Ничего, — помотал головой Хаширама. — Все нормально, просто скажи, — настойчиво повторил тот, подходя ближе и вставая рядом с другом. — Нет, правда. Все нормально. Учиха смотрел на него, такого печального, разбитого и как будто наполовину отключившегося от окружающей реальности, и ощущал, как внутри него просыпаются, казалось бы, вовсе оставившие его духовные силы. Хаширама не имел никакого отношения к тому, что случилось у него дома. К Харуне, отцу или этим новым глазам, что достались ему такой дорогой ценой. Хаширама был частью этого леса, этого берега, этого вечного потока, текущего из ниоткуда в никуда. Он был кусочком того солнечного и правильного мира, в котором не пахло гарью. Что бы ни случилось в этом солнечном мире, Мадара чувствовал настоятельную потребность разобраться. Чужая боль, смутно им ощущаемая, оказалась способна заглушить его собственные эмоции. И он с благодарностью и рвением ринулся вперед, заглатывая ее большими ломтями и позволяя себе на несколько минут снова стать тем хорошим и правильным человеком, которого ему всегда так непозволительно легко удавалось изображать рядом с Хаширамой. — Хватит выделываться, — поморщился он. — Я же сказал, что выслушаю. — Но ведь и правда ничего не случилось. — Хашираму словно заело, как старый проржавевший замок. Сколько Мадара его ни дергал, выражение лица мальчика не менялось, оставаясь таким же пустым и подавленным. — Ничего. Громкий голос Мадары стучал ему по ушам и отзывался где-то в груди. Словно тот отчаянно тарабанил в закрывшуюся наглухо дверь его сердца, за которой туго скрутился глухой черный ужас перед всепоглощающей смертью. Разве был смысл в том… — ГОВОРИ ЛУЧШЕ, ПОКА Я ПЫТАЮСЬ БЫТЬ ДОБРЫМ И ПОНИМАЮЩИМ! Хаширама вздрогнул всем телом и резко вздернул испуганный взгляд на Мадару. В груди что-то больно сжалось и лопнуло — словно этим криком, этим полным пылающей ярости и досады криком тот выломал неподатливую дверь, схватил парализующий его страх за плечи и как следует встряхнул. И темнота отступила. — Мой младший брат умер, — выдохнул Хаширама, глядя прямо в глаза своему другу и почти не ощущая, как тот до боли стискивает его плечо. Тот опешил, разжал пальцы и слегка отшатнулся назад. Но Хаширама уже проснулся, и пересохшее его горло окатили вдруг горячие воды вернувшегося голоса. Этот голос отдавал горечью и желчью, но он был живым. — Я пришел сюда, потому что… Когда я смотрю на реку, то ощущаю, как эти непонятные чувства уносит течением, — произнес он. С каждым словом его голос креп, а в глазах все яснее проступала жизнь. Вернулась боль — и грусть. Но вместе с ними и упрямое, по-детски непреклонное и не желающее смиряться с поражением желание что-то менять. — Твое имя Мадара, да? Я подумал, а вдруг ты чувствуешь то же самое. — Он посмотрел на него, строго сдвинув брови, но в этой строгости пряталась надежда. Мадара не верил своим глазам. Еще минуту назад этот мальчик напоминал живой труп, а теперь его взгляд изменился. Благодаря ему, Учихе. Он сумел таки достучаться до него. Юноша сам не знал почему, но это наполнило его гордостью. — У тебя есть… братья или сестры? — меж тем спросил Хаширама. — Да, — кивнул Мадара, с трудом оправившись от своего удивления и восторженного чувства триумфа. — У меня есть четыре брата. Точнее, были. — Он поднял с берега плоскую гальку и начал примериваться к броску. Камешек был холодный и гладкий и отлично лежал в руке. Хаширама молчал, глядя на него с сочувствием и болью. Но теперь эта боль была иной, нежели прежде. Теперь она принадлежала Мадаре. У Учихи голова закружилась при мысли о том, что он забрал себе боль своего друга, а взамен отдал ему свою. Это было настолько глубокое и непередаваемо острое чувство близости и родства, что он, как бы ни старался, не смог бы подобрать слов для того, чтобы выразить его. Но вместе с тем на каком-то глубинном интуитивном уровне юноша осознавал, что именно оно могло бы стать — должно было бы стать — тем самым мостом к миру, в котором никогда бы не пахло гарью и никому бы не пришлось умирать ни за что. — Мы шиноби, — продолжил он, стараясь, чтобы его голос не выдавал всю гамму охвативших его противоречивых чувств. — И можем умереть в любую секунду. Единственный способ предотвратить напрасную смерть… — Он помедлил, подбирая выражения, а потом произнес торжественно и весомо, ощущая, как каждое слово необыкновенно верно и правильно укладывается в его голове и душе: — Это раскрыть врагу все свои мысли и чувства без утайки. И стать союзниками. — Мадара снова замолк, прищурившись и глядя на темные воды беспокойной реки. Произнесенная вслух, эта мысль вдруг показалась слишком утопичной. Почти неосуществимой. — Но это невозможно. Потому что мы слишком горды, чтобы увидеть, что чувствуют другие. — Мадара с сожалением швырнул камень в сторону реки, почти не прикладывая усилий и не целясь. — В смысле кто знает… может, они нас не так уж и ненавидят… Внимательно слушавший его Хаширама внезапно улыбнулся, и Учиха снова подумал о том, что в этой улыбке больше солнца, чем во всем окружающем их мире. И что видеть ее — настоящее удовольствие. — Действительно ли нет способа донести свои мысли друг другу? — проговорил задумчиво мальчик, глядя за тем, как камушек, брошенный его другом, легко и плавно допрыгивает до противоположного берега. — Не знаю. Но всякий раз прихожу сюда с надеждой… что кто-то сможет найти его. Кажется, на этот раз у меня получилось. — Он тоже улыбнулся — кажется, впервые со смерти Харуны. — Не только у тебя, — заметил Хаширама. — Я тоже достиг другой стороны. И после этих многозначительных слов они оба замолчали, глядя на реку и думая каждый о своем. Хаширама думал о камышах и о том, что старые побеги берегли молодые, давая им возможность вырасти, окрепнуть и стать достаточно сильными, прежде чем выпускать их в холодный непредсказуемый мир. Теперь, после слов Мадары и всего этого разговора, это вдруг стало казаться правильным и осмысленным. Сильные защищают слабых, взрослые берегут детей. Мир строился не на войне и силе, а на защите, поддержке, взаимопонимании и доверии. И этот правильный мир обязан был где-то существовать — а если не так, то следовало построить его с нуля, и это была та цель, которой не стыдно было посвятить всю свою жизнь. И больше всего Хашираму будоражило, радовало и наполняло решимостью то, что рядом с ним стоял человек, готовый разделить эту мечту. Мадара думал об отце. После пережитого восторженного чувства единства с другим человеком, после того, как благодаря Хашираме он смог вновь почувствовать что-то, кроме всепоглощающей ярости и боли, он вдруг осознал, что понимает своего родителя. Понимает, почему Таджима поступил так, как поступил. Это понимание не давало юноше сил простить отца или примириться с ним. Наоборот. Впервые за долгие годы — может быть, за всю свою жизнь — Мадара видел отца так ясно и отчетливо. Не величайшим правителем и военачальником, не образцом для подражания и не божеством во плоти, а обычным человеком. Человеком со своими страстями, страхами и эгоистичными желаниями. Человеком жестоким, безжалостным и нетерпимым. Человеком, на которого Мадаре больше не хотелось быть похожим. Пришло время ему думать своей головой. И в этот момент все его мысли были обращены к тому солнечному миру, которому принадлежал Хаширама. И в который Мадара всем сердцем хотел попасть сам.~ * * * ~
Февраль на острове, где жил клан Узумаки, всегда был самым суровым и сложным месяцем. Промозглые ветра, приходившие со стороны океана, покрывали прибрежные скалы коркой льда и соли. По утрам комнаты выстывали настолько, что порой в их углах можно было обнаружить снег. На открытом пространстве ветер сбивал с ног и резал замерзшую сухую кожу не хуже стекла. В доме исправно топили комнатные очаги — ирори — древесным углем, закупаемым на материке, а по утрам можно было видеть, как зевающие и зябко кутающиеся в простенькие стеганые хаори слуги разносят по комнатам господ горшки хибачи с заранее разоженными углями. Обычно ближе к марту ветра успокаивались, уступая место мягкой теплой погоде, и буквально за пару недель остров расцветал и покрывался пушистой молодой зеленью. Но в этом году зима никак не хотела разжимать своих стальных когтей — дни шли за днями, а небо было все таким же неприветливым, оттенка грязной стали, и Мито просыпалась, закутавшись в одеяло до самого подбородка и все равно изнемогая от холода. Однако даже такие пробуждения были для нее облегчением. Ее сны, прежде такие простые и по-детски красочные, очень изменились с момента ее возвращения на остров. Теперь они были тревожными, смутными и наполненными постоянным ощущением страха. Просыпаясь, девочка не могла толком вспомнить, кого именно видела во сне — от кого так отчаянно пыталась сбежать, сбивая ноги и рыдая во весь голос. Красноглазый образ в ее голове не имел лица, голоса и даже тела. Он представлял собой бесформенную жуткую тень с длинными когтями, которая преследовала ее ночь за ночью. Ей никогда не удавалось убежать достаточно далеко, но всякий раз, как тень настигала ее, Мито просыпалась, продрогшая и одновременно мокрая от пота. Она никому не рассказывала о своих снах — сначала ей казалось, что все это ерунда, а позже она просто уже не могла подобрать слов. Красноглазая тень превратилась в ее личный постыдный устрашающий секрет. Еще один секрет, которых и так стало отчего-то слишком много. Вскоре после ее возвращения домой, ее отец снова покинул остров. Мито не знала, куда и зачем он направился, и не могла подобрать слов, чтобы выразить все те эмоции, что тягучей густой массой крепли и разрастались в ее маленькой груди. Когда они прощались, она не смогла выдавить из себя ни слова. Не только потому, что правила этикета требовали от нее быть сдержанной, спокойной и молчаливой. Она просто не знала таких слов, чтобы назвать по имени страх, теперь постоянно живший внутри нее. — Я вернусь, когда зацветут вишни, лисенок, — ласково проговорил отец, опустившись на одно колено и крепко обняв дочь. — И привезу тебе новые красивые украшения для твоих волосиков. Ты посмотри, как они красиво сверкают на солнышке. Даже у меня таких не было. Ты настоящая дочь своего клана, Мито. А настоящие Узумаки не плачут. Ведь так? Подцепив ее маленький подбородок пальцем, он поднял личико дочери к себе. Глаза девочки были наполнены слезами, но ни одна из них еще не пролилась на щеки. Плакать на людях было недопустимо для юной леди. Мито хорошо усвоила это в доме Хьюга после того, как госпожа несколько раз била ее розгами по пальцам, завидев слезы на ее лице. — Вот и молодец, моя хорошая. Я обязательно скоро вернусь. — Отец улыбнулся ей, но она не поверила его улыбке. Хотела попросить его быть осторожным, хотела сказать хоть что-нибудь, но горло пересохло и язык словно онемел. Зато пальчики, стиснутые на его рукаве, он смог разжать только через силу — посмеиваясь и восхищенно цокая языком. — Ты станешь великой куноичи, лисенок. Помяни мое слово. Поцеловав дочь на прощание, он поднялся на ноги и начал спускаться с причала к ждущему его кораблю. В день его отплытия ветер буйствовал особенно сильно, и Мито, закрыв глаза, наслаждалась ощущением того, как он терзает и колет ее нежную детскую кожу. После отплытия отца на их острове воцарилось тревожное ожидание. Девочка не знала, куда и зачем он отправился, и никто в их большом и теперь таком пустом доме не говорил с ней об этом. Ее мать, госпожа Узумаки, практически все свободное время проводила на тренировочном поле со своими куноичи. Днями напролет они разучивали удары, атаки, комбинации и, конечно, печати. Парализующие печати, связывающие, запирающие, блокирующие, печати скорости и призыва, печати телепортации и разъятия. Мито знала все их наизусть — знала по названиям и контурам, могла нарисовать любую из них с закрытыми глазами, но вместо этого по несколько часов в день рисовала иероглифы на тонкой и хрустящей рисовой бумаге. Складывала фигурки оригами, собирала цветочные композиции, цитировала знаменитых поэтов древности и накрывала для матери чайную церемонию. Госпожа Узумаки вечно была недовольна ею, вечно требовала чего-то больше и лучше, но при этом часто бывала рассеянна, делала замечания невпопад и порой у Мито возникало чувство, что ее мать сама имеет весьма смутное представление о том, чему пытается ее учить. Дни Мито, наполненные уроками этикета, штудированием древних поэтических текстов и долгими часами утомительной каллиграфии, протекали однообразным мутно-серым потоком. Холодное небо, неспокойное темное море, обжигающе резкий ветер, пахнущий солью, желтые листки свитков, запах свечного воска и растираемой для письма туши, бесконечная темнота за плотно затворенными рамами — все это прерывалось и становилось реальным лишь по ночам. По ночам, когда Мито оставалась одна, забиралась с ногами в постель и закатывала рукава своей длинной ночной рубашки. Она больше не позволяла Рико переодевать ее. Нянюшка с удовольствием приняла объяснение девочки, что, мол, та уже достаточно взрослая, и тратила эти лишние полчаса каждый вечер на свои дела. Мито же, забытая и покинутая всеми в своей крохотной норке, как она мысленно про себя именовала свою комнату, использовала острые грани своих заколок для того, чтобы почувствовать себя живой и настоящей. Проверять это вошло в привычку. Боль была сигналом, огнем маяка над мертвенно тихим морем. Она все еще здесь. Узумаки Мито все еще существует — среди всей этой беспросветной февральской неопределенности и пустоты. В день, когда ветер наконец стих, Мито и Рико отправились на прогулку вдоль берега. Нянюшка, как и всегда в последние дни, была в приподнятом расположении духа, много шутила и почти не ворчала на свою воспитанницу. Впрочем, девочка уже давно не вызывала у нее лишних нареканий, и она нарадоваться не могла на произошедшие в ней перемены. — Как думаешь, куда уплыл папа? — спросила Мито. Они медленно шли вдоль береговой линии. Песок здесь был серым, как и скалы, из которых он возник. Взъерошенные голодные чайки, сидевшие на камнях и перекрикивавшиеся как торговки на базаре, казались снежно-белыми на его фоне. — Ваш отец сейчас занимается самым нужным и полезным делом, Мито-сама, — учтиво отозвалась Рико. — Он ищет союзников для вашего клана. — Разве нам так нужны союзники? — нахмурилась девочка. — Клан Узумаки очень сильный. Никто не сравнится с нашими техниками печатей. — Это бесспорно, моя госпожа, но на материке живут… люди, которые могут воспринять этот дар вашего клана не как угрозу, но как желанный трофей. Говорят, сейчас сильнейшими кланами Страны Огня называют Учиха и Сенджу. Если вашему отцу удастся заключить союз хотя бы с одним из них… — Я думала, что мне нужно будет выйти замуж за кого-то, чтобы заключить такой союз, — заметила Мито. Рико рассмеялась — добродушно и так, словно девочка сказала нечто невероятно забавное и умилительное. Но потом под ее удивленным и немного уязвленным взглядом смутилась, извинилась за свой смех и поспешно проговорила: — Вы еще слишком малы, чтобы думать о таких вещах, моя госпожа. Такие дела с наскоку не делаются. Политические браки это слишком важные события для видных семей, особенно если те считаются сильнейшими кланами шиноби в стране. Ваш отец поступает очень мудро, что начинает разговор о союзе так издалека. Ваш будущий брак, пусть даже заключенный преждевременно и лишь на бумаге, уже станет серьезным основанием для того, чтобы объединить наши армии и техники. Если Учиха или Сенджу встанут надежной стеной между нами и мелкими береговыми кланами, что так часто нападают на наши земли, нам станет нечего бояться. И тогда, возможно, вашему отцу уже не придется так часто оставлять вас с госпожой Узумаки здесь одних. Мито глубоко задумалась, переваривая и осмысливая ее слова. Сложности и тонкости политических союзов были пока слишком абстрактны для ее детского сознания, но она уловила главное — если отцу удастся договориться о ее свадьбе, то он сможет больше времени проводить дома. И хотя девочку до глубины души пугала и отвращала мысль о том, чтобы вновь вернуться на материк и жить в чужом доме, сейчас все это казалось таким далеким и нереальным, что она вполне была готова пойти на такую жертву. Пусть даже ее никто и не спрашивал об этом. — Рико! Эй, Рико! Нянюшка обернулась и, увидев машущего ей с прибрежных скал молодого мужчину с рыбной сетью в одной руке, зарделась. — Иди сюда, куколка, — снова позвал ее он. — Никуда твоя госпожа не денется. Она уже не маленькая поди. — Мито-сама… — Рико посмотрела на нее смущенно и просительно, и девочка безразлично пожала плечами. — Я быстро вернусь. Не уходите далеко. Вон, поднимитесь в ту рощу. Вдруг найдете подснежники или крокусы. Ваша матушка так обрадуется, если вы нарвете ей букетик. Мито хотела сказать, что ее матушка вряд ли этому обрадуется, но не стала спорить с нянюшкой. Проследив за тем, как молодая женщина торопливо поднялась с пляжа к позвавшему ее рыбаку, она еще немного побродила вдоль линии прибоя, а потом все же последовала совету Рико и ушла с пляжа. Когда она поднималась по каменным, выдолбленным в скале ступеням, до ее чуткого слуха донеслись приглушенные звуки поцелуев, влажные, отрывистые и чуть разбавляемые кокетливым женским смехом. Эти звуки отозвались в душе Мито томительно-волнующим чувством. Чего-то запретного, неясного, но необъяснимо будоражащего. Спотыкаясь и покусывая губы от волнения, она принялась стремительно удаляться от пляжа. Ей было не по себе от того, что она услышала — и могла услышать еще. И отчего-то это чувство странным образом резонировало с тем, что она испытывала, просыпаясь после своих ночных кошмаров. Может, потому, что и кошмары, и непонятные ей взрослые утехи были связаны в ее сознании со стыдом. А, может, дело было не только в стыде. Ускорив шаг и чувствуя, как румянец жжет ее щеки, Мито не сразу заметила грязно-рыжий отсвет на фоне прошлогодней опавшей листвы, проступившей под стаявшим снегом. Она могла бы и вовсе пройти мимо, если бы краем глаза не уловила движение — слишком резкое и судорожное для потревоженной ветром сухой травы. Продолжая все еще отчасти пребывать внутри своих мыслей и переживаний, девочка тем не менее остановилась и сфокусировала взгляд на том, что находилось в стороне от тропы. Это была лисица. Линяющая после зимы, облезлая, худая и в злобном отчаянии скалящая клыки. С ее морды на разрытую от долгих попыток вырваться из капкана землю капала слюна, густая, желтоватая и пенящаяся. Ее задняя лапа была сломана и торчала сквозь железные жвала захлопнувшейся ловушки под неестественным углом, словно кто-то вывернул ее наизнанку и прилепил в качестве второго хвоста. Кость пробила шкуру, но кровь на ней уже запеклась и лишь лениво пузырилась на ране, когда лиса делала бесплодные попытки вырваться. Сложно было сказать, сколько времени она провела в таком состоянии, но силы ее явно были на исходе. Глаза Мито и лисы встретились. Девочка, окаменевшая от шока и испуга, не могла пошевелиться, не могла себя заставить даже закричать. Зверь тяжело дышал и смотрел на нее сквозь мутную пелену ненависти и боли. Мито никогда прежде не видела здесь лисиц. В ее книжках с картинками это были красивые благородные животные с густым золотисто-рыжим мехом, умными глазами и шаловливыми повадками. Лиса, попавшая в капкан, была совсем на них не похожа. Она была уродливой и жуткой, а еще от нее пахло смертью. Девочка медленно присела и нащупала дрожащей рукой камень рядом с тропой, по которой шла. Подняться вместе с ним оказалось сложнее, но она заставила себя. Потом шаг, другой, заставлять негнущиеся слабые ноги, не отводить взгляд, помнить о том, кто она. Отец сказал, что в ней, как ни в ком, сильна кровь ее клана. Она Узумаки, и она сможет положить конец мучениям этого несчастного страшного создания. Мито замахнулась на лисицу рукой с зажатым в ней камнем. Зверь припал к земле и глухо взвыл. Сломанная капканом кость снова заходила в ране, и наружу вытолкнулось еще немного уже загустевшей темной крови. Ее желтые глаза — почти такого же цвета, как у самой Мито — смотрели на девочку безотрывно и не мигая. Она пыталась убедить себя, что видит в них просьбу — или угрозу. Что-то такое, что помогло бы ей решиться. Но в глазах зверя была только боль и тоска. И ярость, сдавленная тисками с двух сторон. Если бы она только могла вырваться, то, не стоило сомневаться, вцепилась бы Мито в шею. Если бы она только могла… Камень выпал из ослабевшей руки девочки. Она развернулась и бросилась бежать, не разбирая дороги. Столь презираемые госпожой Хьюга слезы горячими капельками бежали по ее щекам.