ID работы: 3576511

Самое тяжелое-не знать

Слэш
R
Завершён
824
Размер:
69 страниц, 14 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
824 Нравится 64 Отзывы 337 В сборник Скачать

1.

Настройки текста
Губы пересохли, на них хрустит песок, и ветер как-то очень жестоко треплет волосы. Прохладно. Неуютно, даже холодно. И вокруг – несусветная, невозможная, запредельная объемность, нечто настолько большое и неохватное, что это не увидеть, даже если сделать над собой усилие и распахнуть слипшиеся ресницы. Это только ощущается. И от этого страшно. И холодно. Он один. Знает это точно, не открывая глаз, боясь узреть эту давящую объемность вокруг. Над головой, там где-то, до самого горизонта. И небо. Темное. Пытается пошевелить руками, но тщетно. Тело словно сковало, засыпало сухим горячим песком, спеленало темным светом, как в кокон. Нужно открыть глаза, нужно сказать что-то. Но сил нет, и сухой песок в горле мешает дышать. Он пытается вдохнуть в себя кристальный, прозрачно-чистый воздух, но на грудь садятся тяжелые вороны, каркают, острыми клювами тычутся в горло. По капле тянут выступающую кровь, дуреют от вседозволенности. От того, что он не может согнать, что бессилен, и рвут горло остервенело, с наслаждением, гулко хлопая крыльями. Он кричит, он пытается отогнать птиц, он зовет на помощь. Но слова как будто в вате, его никто не слышит, к нему никто не подойдет. Он один. Боль в разодранном горле пьянит, дошедшая до самого предела, она дурманит, заливает все перед глазами бордовой, пахнущей солью, жижей, и отступает, очень медленно, очень нехотя. Он понимает, что жив, и падает в глубокое усталое забытьё. * Под пальцами шепчутся травы, их шелестящая мягкость греет кожу. Он хочет провести, погладить, но руки не слушаются. Тело парит в воздухе, приподнимается над землей, и опускается уже на сухой лед. Он не столько холодный, сколько до скрипа высохший. Неприятно. Вокруг темнота и тихо. Очень тихо. Нет ни запахов, ни звуков. Он хрипло мычит самому себе разорванным воронами горлом, но не слышит собственного голоса. Не видит света сквозь опущенные ресницы. Что-то мягкое касается бедер, становится прохладно и зябко. Он ежится, чувствует, как по коже бегут мурашки, и теплые травы снова обвивают руки. Травы ведь должны пахнуть? Такие сухие, теплые, нагретые солнцем травы должны пахнуть полынно-горько. Просто обязаны. Но почему нет ни запахов, ни звуков? Он выдыхает через нос и снова набирает в легкие воздух. Не пахнет ничем. Разросшиеся, тугие ветви кустов приподнимают его голову, губ касается влага, становится прохладнее и звонче. Он глотает и вновь кричит от сумасшедшей, разрывающей боли в горле. Горло. Боль. Рана. Он напрягает память, пытается вспомнить что-то очень важное, очень нужное. Такое далекое, давно забытое. Но тревожащее, и оттого не дающее покоя. Ветви склоняются, и под волосами тоже оказывается сухой лед. Холодно. Мерлин великий, как же холодно! Внезапное воспоминание пронзает мозг болью, еще более мучительной, чем та, что рвет на части горло. Змея! Мгновение, за которое он понимает, что «здесь и сейчас» закончится в эту самую секунду, что смерть, неизвестность и темнота, к которым он так старательно себя готовил – вот они. В поблескивающем в свете фонаря клыке змеи, в отсветах на чешуе, в знакомых до боли зеленых глазах за глупыми стеклами круглых очков… Огромная, неохватная бесконечность толстым холодным пластом стекла резко падает сверху, давит грудь, выбивает из него воздух, выжимает в одно мгновение кровь, дыхание, громкий, нечеловеческий крик, которого никто не слышит. Он вспоминает все. Он дышит тем крошечным остатком воздуха, что засел в осколках стекла в груди, гоняя его по легким, как вечный двигатель. Он все вспоминает, он бьется под осколками стекла, он кричит и молит о помощи, и в первый раз за всю свою сознательную жизнь с самого детства, плачет. Поттер! Где Поттер? Где сейчас сам Северус? Где он, черт подери, и почему вокруг такая умопомрачительная, режущая слух, тишина?! Процедура обычной проверки ставит все на свои места – он видит только то, что возникает напротив его остановившихся зрачков, не больше и не меньше, ни доли дюйма в сторону. Колдомедик в лимонном халате, с аккуратной седоватой бородкой, светит ему в глаза фонариком… Это не бесконечность, это не травы, это не лед. Не игра подсознания, не другая реальность, о которой так хотелось узнать, и так было страшно. Это постель, это одеяла, это поменянное под его неподвижным, беспомощным, бесчувственным телом, свежее больничное белье. Это прохлада от чистой ткани, это сухость выглаженной простыни, это касания пальцев в креме к сухим губам, которыми он не в силах пошевелить. Бесконечность стеклянными осколками падает на дно пропасти. Туда попасть тоже не удалось. Не в этот раз. Снова. Он не в том, другом, далеком измерении, к которому так готовился. Он на обычной больничной койке. И это, вероятно, не что иное, как знакомое до чертиков отделение св. Мунго. Пятый этаж. * Жизнь четко делится на два совершенно неравнозначных по объему пласта. Короткие мгновения немудреного больничного ухода, во время которых он все еще пытается, все же еще не оставляет надежды достучаться до, видимо, окружающих его людей, докричаться залеченным горлом, хотя бы моргнуть, увидеть полосу света сквозь, кажется, намертво склеившиеся ресницы, пошевелить вечно замерзающими пальцами. И долгие, кажущиеся бесконечными, вечностные и неизмеримые часы, дни, годы в полном одиночестве. Северус Снейп никогда не любил общество людей. Не любил подчеркнуто, отстраненно, со вкусом. Предпочитая всегда общество единственно приемлемого существа – самого себя, он старательно избегал даже с ним, этим единственным существом, надолго оставаться наедине. Некто более организованный, более мудрый, не имеющий эмоций, зачастую смотрел на приземленную, нуждающуюся то в одобрении, то в наказании копию самого себя, как смотрит взрослый на ребенка – снисходительно и строго. Даже с этой, так часто не выдерживавшей давления извечного глухого одиночества копией, тому взрослому, все понимающему, и от того совершенно неэмоциональному Снейпу часто становилось тяжело. В такие моменты взрослый успокаивал бьющееся тревожно и гулко отчаявшееся сердце, унимал порывы глухой злобы, терпел приступы меланхоличной сентиментальности. Пережидал, чтобы в который раз, как расплакавшемуся ребенку, подать чистый носовой платок и ненавязчиво укорить в несдержанности. С каждым годом приступы эти случались все реже, все большую власть приобретал тот взрослый, основательный, не нуждающийся в каком-либо контакте с внешним миром, замкнутый, отстраненный. Все больше влияния на изредка еще проявляющую неповиновение слабую копию свою приобретал, получал все больше прав, становился сильнее и сдержаннее. Что не могло не радовать. И теперь, когда то ли вследствие перенесенного шока, то ли под воздействием неизвестной ему составляющей змеиного яда та самая, уже глубоко спрятанная копия, вдруг вырвалась наружу, стало до чертиков тяжело. Столько лет растить панцирь, столько лет сознательно наращивать шкуру, сквозь которую уже не пробивалось почти ничто. И вот так все потерять. В один миг. Всего лишь только потому, что, черт подери, едва не умер. Глупо. Глупо и болезненно. Как оголенный нерв теперь. Как тот самый, когда-то подчинившийся внутреннему взрослому наивный ребенок. Эмоции через край, страха полные карманы, и тягучая неуемная тяга к людям. Отвергнутый, поруганный взрослый с ненавистью смотрел на того открытого, доступного всем ветрам, наивного глупца, которым он когда-то был. Шкура сползала частями, укладывалась у ног, обвивала кусками босые ступни. Он отчаянно пытался выкарабкаться, пытался как-то привлечь внимание тех, что приходили к нему. Он срывал горло, он до судорог шевелил неподвижными пальцами, он использовал легиллименцию, он воссоздавал мыслеобразы в тщетной надежде, что его магические силы все еще при нем. Что родившиеся в его сознании картинки станут каким-то непостижимым образом доступны другим разумным существам, ежедневно перестилавшим ему постель, менявшим белье, выполнявшим незамысловатые процедуры. Тщетно. Мыслеобразы, одни и те же посылаемые в ноосферу вопросы вскоре свелись к одному: что с мальчишкой? Его не хотели, не могли или не умели слышать, ему не давали смотреть на любой свет, от люминесцентного над головой до солнечного, который, вероятно, где-то там, в окне. Он не мог двигаться, напрягая жилы и хрипя от этой натуги, он не мог превзойти упрямство своего собственного тела, в котором он, вероятно, был заточен до скончания своих дней. Точнее, до тех пор, пока мозг, заключенный в нем, как птица в запертой клетке, не сдастся сам, по своей воле. Один вопрос оставался нерешенным, одно, постоянно посылаемое в никуда прошение оставалось неудовлетворенным – он не мог узнать, не мог вычислить по этим нескольким секундам взаимодействия с окружающим миром, что выпали ему при осмотре, жив ли Поттер, удалось ли ему? Ночи и дни перестали существовать. Части суток, дни, недели, быть может, месяцы. Все не имело ни малейшего смысла в полной темноте и безмолвии одиночества внутри собственного тела. Поначалу он еще пытался убедить самого себя, что день настает в тот момент, когда за перегородкой из век становится чуть светлее. Потом усомнился в этом, долгое время проведя без сна. Скорее всего, насколько он мог судить по внутренним ощущениям, прошло несколько часов. Но свет то затухал, то появлялся снова, перед закрытыми глазами темнело, потом резко становилось очень светло, и вновь темнело короткими вспышками. Гипотеза не выдержала проверки. Временами казалось, что тени различимы, что он может ловить моменты, когда к нему наклонялись, когда выключали свет, когда свет почему-то мерцал или затухал постепенно. Различать нюансы освещения стоило большого труда, это чрезвычайно утомляло, и, наигравшись, он, раздраженный и изнемогающий от ломоты в висках, падал в спасительное забытье. К нему прикасались чьи-то пальцы, тело становилось то тяжелее и будто обвисало всей кожей вниз, то парило в воздухе – видимо, левитировали в сторону, убирая постель. Пальцы, руки прикасавшихся к нему людей он научился различать очень быстро. Это не составляло труда. Даже не сами руки, а некую характерность касаний, движение воздуха вдоль обнаженной кожи от чужих манипуляций, грубость или умеренную нежность касаний, скорость, с которой проводились те или иные процедуры, их последовательность. Их было трое. Женщина, немного грубоватая, особо не церемонившаяся с неподвижным полутрупом, проводившая манипуляции скоро, привычно и, как казалось Северусу, не особо глядя на него. Взгляды почему-то ощущались не менее остро, чем касания рук. В те, безусловно, моменты, когда его телом действительно занимались. Ничего извне, ни чужих голосов, ни быть может, разглядывавшей его толпы студентов-медиков он не ощущал. Только внимание со стороны тех, кто подходил ближе, касался, что-то проверяя на его теле, втыкал в него иглы, лепил полоски пластырей, больно выдирающих из нежной кожи предплечий короткие волоски, парой движений убирал волосы ближе к шее, снимал использованный подгузник и накладывал очищающее, что тоже ощущалось лишь покалываниями на коже. Женщина, которой он «на ощупь» дал лет шестьдесят, ухаживала за ним, как это делают уставшие, отработавшие долгий век на ниве колдомедицины сестры милосердия. Появлялась, как и все они, внезапно. В мире Северуса теперь вообще все стало внезапно. Появление медсестер, касания, зелья, которые вливались в плотно сжатые губы, короткие сеансы массажа, давние забытые воспоминания. Все было внезапно и как-то невпопад, не вовремя. Приходила, обтирала лоб влажной салфеткой, снимала подгузник, накладывала очищающее на все тело, переворачивала на бок, ощутимо и грубо держа за руку почти у самого плеча, растирала спину и ягодицы чем-то покалывающим, переворачивала назад на спину, после чего на несколько минут тело поднималось в воздух, теряло массу и парило в бесконечности. В эти минуты Северусу нравилось представлять себя частичкой Вселенной где-то в глубинах космоса, никому не нужной, но вечной песчинкой. Все прекращалось так же внезапно, и под пальцами снова оказывалась простыня, а тело приобретало плоть и страсти, от которых он так давно и тщательно пытался избавиться. Иногда в самом начале, когда-то еще очень давно, ему казалось, что он краснеет, ощущая на себе чьи-то взгляды, что щеки его покрываются румянцем стыда от прикосновений женских рук к самым интимным частям его тела. Но до этого тоже никому не было дела. Вскоре не стало дела и самому Северусу. После этого наставали несколько минут почти райского блаженства – массаж. Не такой, которого хотелось бы до хруста в костях, всего лишь механический, с помощью каких-то мудреных приспособлений, колесиков и валиков, находящихся в специальном матраце кровати. Но все же это было почти как пройтись по парку после тяжелого дня в три погибели над письменным столом, как закинуть руки за голову и потянуться, расслабляя шею. В такие моменты тот, оставшийся теперь без шкуры, Северус вспоминал, что в прошлой своей, «живой» жизни так и не узнал, каково это, когда к тебе подходят сзади, кладут руки на плечи и разминают, разогревают пальцами затекшие мышцы. Так и не узнал, и теперь уже не узнает никогда. От этого становилось тоскливо и как-то уж очень веяло безысходностью. И тогда тот, второй, придерживавший и тщательно собиравший в единое целое ошметки сброшенной им брони, Снейп снисходительно смотрел на него, ранимого, эмоционального, слишком открытого и почти такого же беззащитного, как улитка без раковины, и повторял одну и ту же фразу: «Зато теперь у тебя есть время на самого себя. Теперь у тебя его целая вечность. Все, о чем ты мечтал». И подчеркнуто утрированно заходился постепенно стихающим гомерическим хохотом, вызывавшим в его теле дрожь. На все попытки общаться, запечатлеть в потоке сознания, посылаемом неизвестному человеку, определенную картинку – образ юноши в круглых очках, со шрамом на лбу в виде молнии и удивленно распахнутыми зелеными глазами женщина не реагировала. То ли не привыкла к таким столь «интимным» отношениям со своими подопечными, то ли попросту не верила в то, что живой труп способен общаться, в то, что с ней так настойчиво пытаются заговорить. Образ никаких ответных подвижек не вызвал. Ни задумчивости, которая выразилась бы в остановившемся жесте, в прерванном касании, в более внимательном взгляде, который он уловил бы на себе. Ничего. Её Северус прозвал Бывалой. Второй была девушка. Северусу иногда казалось, что он кожей ощущал ее стеснение. Действовала она всегда предельно осторожно, почти нежно, старалась по возможности минимизировать боль, долго терла ваткой места будущих уколов, с подгузником обращалась очень бережно, очищающее накладывала иногда по два раза, удостоверяясь, что оно затронуло и волосы, которые она каждый раз тщательно укладывала под его головой на подушку. «Прямо как прическу поправляет, ей-богу. Можно подумать, мне самому не все равно», – насмешливо замечал он. Девушка вообще делала все достаточно аккуратно и медленно. Никогда не срывала пластырь с места укола, снимала его легонько, понемногу отрывая от кожи, особо рьяно расправляла простыню, что Северус внезапно оценил, сутки провалявшись, как принцесса на горошине, на случайно оставленной Бывалой складке. Девушка едва не стала той самой, до разума которой он смог достучаться. Вернее, так нравилось думать самому Северусу, хотя он прекрасно знал правду. В то время, как он отчаянно и четко транслировал в ее, видимо, хорошенькую головку образ Поттера, девушка внезапно замерла, перестала даже тереть место укола ваткой, зависла, будто что-то ощутив. Не веря самому себе, Северус придал образу динамики – в его «трансляции» Поттер двигался, говорил, смотрел прямо ей в глаза, даже взмахивал палочкой, применяя какие-то заклинания. Но уже через пару секунд все оборвалось, как канат, держащий над пропастью рискового путника – по движению рук, по некоторым неуловимым касаниям края халата девушки к его боку, он понял, что ее всего лишь позвали. Она явно ответила кому-то, стоявшему слева, обернулась к койке и снова ответила, чуть развернувшись всем корпусом назад. Он до того четко ощутил это движение, что от столь по-дурацки разбившихся надежд на несколько часов ушел глубоко в себя, не реагируя уже вообще больше ни на что. Будто бы окружающим до этого было дело. Девушку он назвал Практиканткой. Третьим был мужчина. Высокий, судя по тому, какими длинными были его руки, волосатые, сильные, достаточно ловкие, чтобы принадлежать колдомедику. Приходил он не часто, иногда раз в пару дней, иногда отсутствовал и дольше. Северус окрестил его Врачом. Мужчина приставлял к его голове какие-то датчики, щупал пульс, потом, видимо, что-то записывал. Северус понял это, когда однажды ощутил касание прохладного кончика обычной шариковой ручки к своей руке. На мыслеобразы мальчика с торчащей во все стороны гривой черных волос Врач не реагировал абсолютно, отгораживаясь холодной стеной профессионализма и рабочей усталости. На эти визиты Северус вскоре перестал реагировать в своей бесконечной тишине. В его личном понимании врач либо ставил на ноги за неделю-две, либо на него можно было спокойно махнуть рукой. Северус махнул. Права выбирать ему не предоставляли. И так было всегда. Не только в больнице.
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.