***
Ничто так не бесило Энви, как людское упорство. В этом весь Эдвард Элрик. Он срывает любой план, о существовании которого ему известно. Даже тот, который не нацелен на его убийство. «Ты завидуешь…» Гомункул своими действиями намеревался завести Эдварда в тупик. Но Энви даже предположить не мог, что Элрик в момент свернет на знакомую только ему тропу. Он не станет следовать за Завистью. Энви утомляли сражения, вызывая в нем не столько физическую слабость, сколько глубокую скуку. Что ж касалось этого мальчишки? Они соперничали не только в схватке, как сейчас — борьба между ними заключалась в любом разговоре, в любом зрительном контакте, даже в любом воспоминании друг о друге. И это вынуждало даже Зависть изнемогать от необъяснимой устали. Ведь гомункул ни на секунду не мог предположить, что на эту Шавку он тратит эмоций гораздо больше, чем на кого-либо другого. Он не мог понять, почему поединкам со Стальным нет конца. Что бы Энви ни сделал, что бы он ни сказал, коротышка все равно поднимался с колен и давал ему отпор. Стоит только потерять самообладание, как и твое влияние на умы (или их отсутствие) вокруг тоже исчезает. Для гомункула, привыкшего манипулировать другими, это было не в новинку. И в голове не укладывалось, что они с этой малявкой, пусть и ненадолго, но поменялись местами. Энви хотелось убить его. Объятый солнечным светом мальчишка превращался в пятно, метался перед глазами, ни на секунду не задерживаясь на месте. Утративший реакцию Энви не улавливал, с какого угла на этот раз произошел толчок, почему кровь снова вырвалась из вен, сколько уже раз он… умирал. То совсем исчезая, то заполняя собой все, мальчишка беспрестанно нападал… не говоря ни слова. Ранил будто не кто-то реальный, телесный — ранил воздух. Паника. Зависть не сразу ее узнал, потому что она, возможно, никогда его не настигала, не проглатывала и не разжевывала с такой силой, как сегодня. В спину вклинилось нечто тупое, колючее и шершавое, оставляющее белые рваные полосы на оголенной коже. Как выяснилось, Энви лежал пластом на трупе — пораженным болезнью склонившемся дереве. В руке, как ни странно, все еще был зажат ком красной ткани — Энви, выслеживающий коротышку, прихватил его оставленный плащ с собой. Гомункула посетило странное чувство неполности, и он, резко оторвав от коры затылок, вцепился взглядом в свое тело. Последовало очередное любопытное открытие: голени у Зависти напрочь отсутствовали. Сколько уже ненужных ошибок было совершено? Он упустил его. Он, сам того не желая, исцелил его. Он позволил себя искалечить. Хватит. До Энви дошло, что картина возвышающегося над ним мальчишки уже становилась привычной. А еще то, что регенерировал он теперь в разы медленнее. Всё смешалось, завертелось, закололо. В нём вздымилась буря — непроницаемый вихрь из всех худших качеств человечества… «Ты доигрался, малыш». Надоело из раза в раз перекидываться инициативами, словно передавая друг другу пасы. Надоело уступать человеку. Это все уже давно перестало быть игрой, которая могла бы занять. А Энви привык избавляться от того, что больше его не забавляет. — Сдохни. — не его это голос. Непонятно, какая часть Эдварда Элрика сейчас выпалила эту «просьбу». — Убей. — Нет. — Ха… — гомункул мирно уселся на дырявых почерневших останках ствола. — Точно-точно. Никаких смертей. Конечно же, — лиловый оттенок глаз смягчился, кошачьи зрачки чуть расширились, отводя от любого проявления угрозы. — Папочка бы тебе не простил такую красивую ло... — Закрой свой рот! — взорвался Элрик, сжимая кулаки. — Тебя это не касается! Не помнишь уже, как сам орал во все горло, что ненавидишь моего папашу?! — голос сорвался; кашель начал стучать по мыслям. Может, алхимик и пытался умолкнуть. Правда пытался… Но было видно: в Шавке накопилось слишком уж много всего. А что может быть в человеке сильнее, чем жажда, чтобы о твоей боли было известно не только тебе?.. — Да я, в общем-то, тоже… — со скорбью процедил алхимик, корчась от немой душевной пытки. — Тоже ненавижу его. Это ведь он создал тебя! А Энви просто слушал, словно началась лучшая часть в излюбленной симфонии. Перед ним предстало самое прекрасное, что он знал, самое чарующее и опьяняющее — ненависть человека к другому человеку. Ему никогда не было дела, как к нему отнесется кто-то смертный, несовершенный, отсталый. Четыреста лет он жил непрерывным развязыванием аместрийских войн, видя людской род пригодным только для этой цели. И за многие годы он для себя отчетливо кое-что понял: их вражда красива. Отвратительна, смешна и восхитительна одновременно. Они готовы убивать, просто найдя меж друг другом различие в целях или цвете кожи. Они держали обиды в течение многих лет, утопая в своем эгоизме и неумении прощать. Они были никчемны, но вместе с тем именно люди и их бесконечная брань были смыслом его существования. Омерзительны и в то же время прекрасны — за это Энви и презирал их, и любил. — Чем тут гордиться, Энви? Тем, что ты живой мертвец?.. Ведь ты.. Даже никогда не был человеком, — этот мальчик не умел плакать, но каждый издаваемый им звук был насквозь пропитан солью чего-то неисчерпаемого и гнетущего. — Сразу после рождения всё шло к твоей смерти. Сама жизнь избавилась от тебя! Так зачем… Зачем ты вернулся? Зачем он тебя вернул? Гомункул представлял себе стекающие с Эдварда, подобно слизи, струйки — расплавленные остатки воли и сдержанности, что когда-то золотом сверкали в его глазах. «Ну же.. Твой панцирь сломан. А ты сам пока что — нет…» — Знаешь, — Зависть опирался локтем о согнутое колено. — Сейчас я счастлив оттого, что мне так и не удалось побыть человеком. Я получил больше. Я смотрю на вас и неизменно признаю уродство ваших душ, ваших желаний. Так и какой же смысл? Уж лучше я не буду иметь сердца, чем обрету человеческое. — Уродство желаний, говоришь?! — Элрик рывком вытащил из кармана связку корневых «верёвок» — часть от того, чем Энви связал его. — Ты же можешь как угодно трансформироваться, и, если захочешь, без проблем создашь оружие, но вместо этого лезвие тебе понадобилось, только чтобы... Чтобы!.. «Сделать со мной такое!» — с томным носовым выдохом додумал юноша, мысленно пробираясь через шипы неизбежного глупого смущения. — Ты удивлен? — гомункул встал и направился напрямую к Эдварду. Государственный алхимик не успел даже приготовиться к обороне — рука Зависти вытянулась на неестественную длину и уже по-привычному схватилась за воротник. Подошвы мальчишки оторвались от лесной подстилки. Он повис над землей, взявшись за горло. — Думаю, нет. Ты ведь и сам прекрасно знаешь… Тело Стального отлетело, шлепнувшись на уже расстеленную гомункулом накидку. Висок Эда чуть не угодил к острому выступающему краю кривого валуна, обросшего лишайниками. — ...Что мне ничего не стоит одолеть тебя голыми руками. Корни волос мальчишки отзывались кричащей резью: Энви схватил его за волосы, наматывая их на ладонь. — Совсем ты, малявка, расклеился. Может, нужно было все-таки подкрепиться? — Кх… Ты мерзок, — выплюнул тот, когда Зависть уткнул его щекой в землю. — А это семейное, — Стального трясло от громыхающего хохота и полыхающего в нем безумия. Зависть почти что упал ему на спину, сразу же вминая в почву, покрытую тонким слоем измазанной в грязи ткани. Руки оказались сцеплены. Щелк. Момент — и нога-протез перестала отзываться на команды мозга. Попытки подняться обернулись попытками попросту пошевелиться по собственной воле. Безнадежность крепкими узлами обосновалась в мальчике, перекрывая кислород и блокируя работу мыслительных путей. — Я помню, как однажды Данте привела какую-то скрюченную черную дрянь, — когда приходилось слышать Энви вблизи, он звучал по-особенному неприятно, излишне приторно. — Сказала, что был рожден новый гомункул. До чего же уродливое создание, ты бы знал! — жужжание разошлось по всей площади черепной коробки Элрика; каждый вдох превращался в отдельное испытание. — И первой моей мыслью тогда было: Люди! Каким же всё-таки чудовищем надо быть, чтобы такое создать!.. И знаешь что? С каждым новым красным камнем, которое оно сжирало, я замечал во взгляде этого существа что-то, что сейчас различаю и в твоём тоже, коротышка. — Нет. Нет… Хватит. — А потом я узнал, откуда оно взялось. — Заткнись! Нет!!! Зависть почти что касался губами края уха. Каждое его слово было сравнимо с ядовитым плевком. Только вот гомункул был в тысячу раз хуже любого змея — от его яда нельзя было увернуться: — Из Ризенбурга.***
Чтобы удалось по-настоящему добить тебя, ты тоже должен что-то почувствовать. То, что оставит тебя не жертвой, а соучастником. Энви снова решил использовать свое лезвие не по назначению. Он проделал вытянутый желоб, разворошив лесной грунт и воткнув туда левую руку сопротивляющегося алхимика. Остроконечный протез также беспрепятственно вошел вглубь. Впрочем, так показалось только Зависти: на деле Эдвард в полной мере испытал, как нервы в металлической руке расходятся и рвутся, как проминается со скрежетом сталь. Гомункул не узнал об этом приступе невыносимого терзания: Эдвард лишился голоса. «Ты боялся, что о секрете тебя и той девчонки кто-то узнает. Что ж… Давай я одарю тебя новой ношей. Ношей, о которой ты никогда никому расскажешь. Она всегда будет таиться в тебе, сдавливать, пожирать тебя… И стоит только мне появиться перед тобой, она будет вырываться наружу. Тебе никогда не удастся это забыть, подавить, перекрыть другим… Нет, ты никогда не смиришься с такой реальностью, никогда не пересилишь это… Ты всего лишь дитя». Руки Стального оказались замурованным в отвратную на ощупь, пахнущую гнильем твердь по самые локти. Живая рука мальчика на глубине наткнулась на что-то, сначала показавшееся ему сгустком корней. только вряд ли те могли переползать с пальца на палец, зацепляя многочисленными лапками. «Выглядишь таким разбитым. Я вижу, как расходится по швам твоя храбрость, — думал Энви, разрывая майку Стального и откидывая в сторону. — Ждешь чего-то? Да. Обычно именно в такие моменты твои драгоценные друзья и поспевали на помощь… сейчас ты один. Один! Состояние твоего тела ничего не значит: оно может восстановиться… Я прорвусь в твою душу, но для этого недостаточно слов… нужно пробраться.. в тебя…» Холод подступил, общипывая спину и ноги. Разум на любую просьбу откликнуться отвечал дробящим треском, но даже так внятно твердил Элрику, что ему ничто не поможет. Спина протестующе выгибалась, еле различимо подрагивали плечи. Сухой язык прошелся по позвонкам, оставляя матовый след на чуть загорелой коже — Эдварда будто попробовали на вкус… «Отвратительно…» Рука гомункула проскользнула под мальчишкой; пальцы, царапнув кадык, протянулись к лицу алхимика и слегка постучали по зажатым побелевшим губам, как бы приказывая раскрыть их. Тот, преодолевая сумасшедшую дрожь в перенапряженной шее, демонстративно отвернул голову. — Хмм? — послышалось сверху. — В чем дело? Хочешь, чтобы я сам? — Зависть поразмыслил и лукаво пробормотал: — А как же «грязная пасть»? Эдвард зажмурился: в его рот снова «постучались». «Д-да ты же этой рукой… — он никогда бы не мог поверить, что однажды ему будет столько усилий просто озвучить что-то в собственной голове. — Тварь… да пошёл ты». Гомункул удрученно хмыкнул, принимая безмолвный отказ. — Что ж.. твой выбор, Эдвард Элрик. «Какой к черту выбор, ублюдок?! Я не хочу! Ни за что!» Для Энви просто делать жизни адом. Его ничего не останавливает, ведь сам ничего не ведает о несчастье: он попросту не успел его познать. Это настоящее издевательство. Зависть был так жесток, как никогда: он сделал всё, чтобы Эду не было больно. Прикосновения разбегались, как тараканы; дразнящая медлительность снова проступала в каждом из них, мучая Стального. — Достаточно. Просто дай себе волю. Ну же.. поздно сопротивляться. Все заискрилось, зашуршало, углубляя в самые что ни на есть поганые ощущения. — Да кто ты такой, чтобы я..! — Ха? — ладони обхватили бока. — Ты серьезно считаешь, я не могу тебе приказывать? Так откуда тебе тогда знать, кто на самом деле управляет этой страной? Эдвард издал горловой крик, пересиленный свирепой болью в пояснице. Все голоса, образы, слова — весь мир провалился, канув в небытие. Гомункул протяжно выдохнул, но то больше походило на шипение. Шипение ящера, вцепившегося клыками в жертву и медленно, медленно, медленно заглатывающего ее заживо. — Вот так, Шавка. Неважно, сколько ты собираешься убегать, зависть всё равно тебя настигнет. Нет смысла. Нет ничего в том, что ты защищаешь, — Энви двинулся — скрежет начал раздирать глотку мальчика. — Потому что защитить себя ты так и не смог. — Вытащи... сейчас же! Иначе я… — Иначе что? Втащишь мне? — хохот ударил алхимику в затылок. — Сомневаюсь.***
Эд понимал: еще немного — его разорвет. Все внутренности выйдут наружу через гортань. От давления. От безумия. «Идиот. Какой же я идиот…» Клочки времени трепыхались в обожженном сбитым дыханием воздухе. Под ногти забивались комки влажной липкой почвы, руки начали проваливаться дальше; колющая безвыходность зудом расходилась по телу. Вместо стонов алхимик источал что-то вроде вымученного воя; рецепторы попросту отказывались работать — от дикости, от скорости, всякое чувство переходило в онемение, оттого Эд уже не разбирал, где ему могло бы быть больнее. Он был в том состоянии, когда невозможно было отличить боль от блаженства, когда огонь и вода соединялись в единую материю, когда все пустое обретало смысл, а то, что до этого было им наполнено, уносилось ветром, как никому не нужная пыль. Энви вгрызался в его плечо, и с той же силой въедались в юношу угрызения совести и факт предательства. Предательства самого себя. Этого не должно было случиться. Неважно, что это происходит не по его желанию — это происходит. Здесь и сейчас. Несмотря на все, что Элрик перепробовал, на силу, которую он обрушал на гомункула… Несмотря ни на что, Стальной алхимик оказался Слабее?.. Колени накрепко упирались в поверхность, проминая ткань, что с каждой минутой всё больше покрывалась то алыми, то бесцветными каплями. Мальчик ощущал, как сами собой выбиваются слёзы, как они тут же, как и кровь, засыхали, прокатываясь по щекам. Они не останавливались, картинка впереди и вовсе стала невменяемым месивом. В глазах защипало, но закрыть их Эдвард боялся: стоило только сомкнуть веки, как чувства обострялись — и вот он уже в разы сильнее осязает, как Энви вталкивается, как налегает грудью на лопатки, как, вдавливая пальцы в кожу, просчитывает ребра и с тошнотворным усердием вылизывает шрамы на месте стыка стали и живой плоти. Юношу уже бы давно вырвало от того, что гомункул специально растирал влагу по его животу, так ведь нечем... нужда в пище и энергии охватила полностью до последней изнеможенной клеточки. И каждая, каждая из них ныла, болезненно скрючиваясь и каменея, обращаясь в омертвевшую от примитивного страха ткань. Эдварда обгладывало отчаяние. Его растворяла соленая вода, попавшая на язык. Какой-то благодатный проблеск мазком отпечатался в рассудке: «Я его не вижу… Хорошо… Хорошо, что отвернул. Что не лицом». Но немедленно мазок чуть ли не ногтями был содран с холста истерзанного сознания, покрытого иссохшими оттенками действительности: «Что? Я лучше лишусь жизни, чем буду радоваться подобному… Я должен сделать что-нибудь… Хоть что-нибудь…» Жажда жизни — более привычка, чем осознанная необходимость. Борись. Выживай. Стремись. Эдвард даже не мог уловить, насколько быстро эти заложенные в каждом из нас понятия выскальзывали.. или, правильнее сказать, выбивались из его головы. Но всё же, словно по инерции, юноша продолжал искать если не действия, то слова, в которых чувствовал необходимость. «Поздно сопротивляться». Эдвард вздрогнул, насколько это вообще было возможно: а поздно ли? Вся его жизнь — один сплошной повод для сопротивления, поэтому.. Выходит, стоит только прекратить идти напролом, сражаться, продвигаться вперед, и это будет значить, что он отказывается от нее. От самой жизни. А на это Стальной никогда не согласится. Пока он знает, что подобные Энви твари обитают бок о бок с людьми, что имеют над ними хоть каплю власти, он не отступится. Пусть Элрик терпит подобное, пусть. Лучше уж он, чем кто-либо другой. — Ты говорил, тебе, гомункулу, это чуждо, что ты не чувствуешь, — это были будто самые первые слова, произнесенные Эдом за всю жизнь. Никогда еще он не ощущал себя таким слышимым. Отрывисто, превозмогая всю активность врага, он говорил, будто прорываясь против сильнейшего течения. — Но... возбуждение. Ты чувствуешь это, когда сражаешься, — мальчик не видел, как исказилось лицо Энви, сколько в нём вскипело гнева. — И сейчас, Зависть... мы сражаемся. Какого же было это от него услышать… Как же это бесило. Чертово упорство, залежи которого все никак не были способны иссякнуть в его сердце. Но даже Эдвард Элрик не бесконечен. Он лишь немного превосходит своё окружение, лишь немного умнее, выносливее и... добрее. Именно это и делает его настоящим врагом гомункула, опасным, невыносимым, выбивающим из сил: Стальной алхимик попросту человечнее всех остальных. Но монстр тогда лишь улыбнулся, изменяя своей злобной обиде: «Какая жалкая попытка». Он уже ощущал, как окончательно, не подчиняясь иль душе, иль разуму, сдается тело Элрика-старшего. Где-то в пучине воображения слышал, как меркнущий жидкий металл, шипя и пенясь, уходил под землю — прочь от мальчишки. Тот самый металл, что делал Стального алхимика самим собой. «Как красив плод твоего отчаяния». Энви принял каждое произнесенное Шавкой слово. Принял, чтобы освободиться от оков собственных принципов. Он ведь так долго ждал, что... «Последнее слово будет за мной». — Поздно, малыш Элрик, — с вожделением отвечал ему Зависть. — Просто наслаждайся. Наслаждайся… Снова рывок — голова алхимика оказалась вскинута к угрюмому и побледневшему небу, словно оно стыдилось увиденного. Эдвард не по желанию окунался в нечто неистовое и неземное — Энви топил его в этих ощущениях, взяв за шкирку, будто драного щенка. «Это и есть твое желание, Истина?..» — взывал мальчик в глубине истощенной души. Сдерживаемый всхлип перекрывал дыхание, будто бы он и вправду тонул… И глубина та вбирала в себя весь свет и всю надежду. Она сдавливала виски и оставляла глубокие желоба-отметины от ледяных острых течений. Эдвард Элрик превратился тогда в воплощение всего того, что делало человека таковым. Таким беззащитным и мелким по сравнению со овладевшей Энви стихией — первичной, утробной. Самой могущественной. Вся сущность алхимика, будто уже давно вырванная из должного места, была сосредоточена в когтях Зависти, и тот не жалел сил, чтобы смять ее и осушить, как мягкую виноградную гроздь. И так горестно, так невыносимо было только сейчас поспевшее осознание, что гомункулу такой исход был известен с самого начала. Все с самой первой секунды шло по его плану. В сознание, словно по собственному желанию, вползли склизкие слова Зависти, озвученные, казалось, в далеком прошлом: «Не пытайся принизить меня…» «К чему? — поборенный осмыслением, отвечал мысленно юноша. — Ты ведь и сам понимаешь, насколько сейчас низок. Ты сам пошел на это…» Глаза его закрылись. «Даже ты пожертвовал своей ненавистью ко мне. Даже ты сумел пересилить себя…» Алхимика целиком поглотило что-то тягуче-жгучее, вырывающее сердце из груди, вынуждающее его сгорать в жажде конца. Мальчик не выдержал. В ладонь гомункула снова хлынуло. Необычайно глубокое дыхание сотрясало легкие, переполненные излишками сводящего с ума удовлетворения. Стон — отражение высшей точки, при которой вся твоя сущность превращается в утопию и уносится куда-то далеко вверх, сейчас являл собой не более чем предсмертный зов задушенного, перекрытого похотью рассудка мальчика. Зовом не Эдварда Элрика как такового, а его души… Весь пот, покрывающий его, в миг стал твердыми тяжелыми крупинками, и сам юноша застыл: внутри начало забиваться густой субстанцией нечто горячее. Тут же захотелось вынуть из себя все содержимое и сжечь. Физически покинув тело алхимика, Зависть оставил в нем свой след. Это печать, это клеймо неизгладимого позора и абсолютного и безвозвратного проигрыша, который никогда не будет перекрыт реваншем. Как лава, уничтожающая своим огнем всё, к чему приближалась, семя гомункула превращало в прах остатки уважения Эда к себе, его веры, уверенности… его наполненного хрупкой надеждой будущего. Краснеющая струя сходила по полированному металлу, становясь похожей на шрам, въевшийся в казавшуюся уже ржавой плоть, которую юноша столько лет мечтал обратить в живую… Это был совсем еще юный алхимик. Тот, кто умел справиться с целой оравой химер, наладить мир в целых городах и перевернуть с ног на голову жизни людей, наполняя их приключениями и незаменимым опытом. Он был тем, кто помогал людям понять: какого это, быть живым. Сейчас сердце юноши всё так же прогоняло по сосудам кровь, воздух петлял по бронхам, глаза по-прежнему были способны видеть, но внутри себя он отныне не чувствовал ничего, что делало его частью этого мира. Из него выдавили то, что сравнимым с громом шепотом передавалось от человека к человеку по всей стране. Он был словно неизвестный призрак, запертый в оболочке Стального алхимика. Человек — не человек; человек — это его мысли. Он стал жертвой собственных убеждений. Все, что мальчик почти что проповедовал, привело его к полному отмиранию и гниению — привело его к Энви. Лес непоколебимо стоял, бескрайним островом виднеясь облакам, лениво проползающим по когда-то ослепительно чистому небу. Тихо. Пусто. Битва окончена.***
Сегодня они сделали все: на что были и не были способны. Сегодня они полностью познали друг друга. Отныне нет больше того, чего им друг о друге неизвестно. Связь скреплена нерушимая — связь крови, воспоминаний и... прикосновений. При желании чего-либо, при долгожданном получении этого опасна одна мысль: тебе это больше не нужно. Ты опоздал, заблудившись в собственных мечтах, не сумев разгадать их. Эдвард со всем усердием добивался лишь одного — вырваться из земляной ловушки Энви. И вот наконец земля отступила, и мальчик, словно сорняк, был вызволен из неё собственным врагом. Но не отзывались ни забитые землей протезы, напрасным балластом прикрепленные к телу, ни вывихнутая левая рука, ни разум. Ничего. Свобода утратила свою ценность. Исцарапанная спина лежала на мокрых тряпках — когда-то это был узнаваемый всеми прикид Того Самого Государственного Алхимика. Когда-то пылающие глаза сейчас были скрыты под мертвой пленкой отчуждения. Державшийся сверху Зависть провел пальцами по левому бедру мальчишки. У него самого на этом же месте была отметина, четыре столетия напоминавшая, что однажды он уже был мёртв, что сейчас он гомункул — совершенное существо, способное дышать, двигаться и думать даже после того момента, когда его сердце навсегда перестало биться… — Ты хотел знать, почему гомункулы стремятся стать людьми? — самое ценное в Энви — определенно его молчание. — Это потому, что мы не можем использовать алхимию, ведь она есть причина нашего рождения. Она наше личное проклятье. Если мы станем людьми, оно обернется и вашим, — Зависть свесил голову, словно в первый раз разглядывая лицо мальчишки. Так оно и было: тот человек не имел ничего общего с прежним Эдвардом Элриком. — Вы, люди, разделите с нами ваш собственный грех. Вы, проклятые алхимики, называете это равноценным обменом! Всё человечество ответит за свои поступки, ваша жалость и отчаяние станут вашим главным позором! Мы заставим вас ненавидеть самих себя! Смех Энви острым ядовитым наконечником засел в Эдварде. Гомункул давно исчез, а слух все еще терзали отголоски победных речей… «Противостоишь тем, кого недостоин».«Умей примиряться с чужой силой».
«Это так ты пытаешься доказать, что имеешь достоинство?»
«Это ты настоящий монстр…»
«Ты завидуешь…»«Я изначально — это часть тебя».
«Ты просто омерзителен, Эдвард Элрик».«Дай себе волю».
«Поздно сопротивляться».«Неважно, сколько ты собираешься убегать, зависть всё равно тебя настигнет».
«Наслаждайся. Наслаждайся…»
Он лежал в одиночестве, изредка движимый лишь слабым дыханием и ознобом. Блеклые серые зрачки застыли на месте, точно хрупкие скукоженные насекомые, заключенные в янтаре. Голод грыз изнутри: в желудке будто копошились крысы, обрабатывая стенки зубами-терками. Остывшая густая зелень не защищала, более наоборот. Казалось, вот-вот из нее выпрыгнет некто, кого теперь Эду суждено видеть в кошмарах. Но в изумрудной роще промелькнул только пятнистый силуэт на тоненьких ножках и со вздернутым вверх коротким хвостиком. Появился и исчез, словно испугавшись юношу. Разве было время, когда он был способен гнаться за испуганным зверем? Разве когда-то мог сражаться? Разве раньше не боялся сделать и шага? Разве когда-то он был уверен, что управляет своей жизнью? Этот мальчик не умел плакать. Природа рыдала за него. Его последняя, самая верная союзница оплакивала покинутого. Как была страшна эта тишина. Как была страшна сама жизнь. Тогда, глядя в глаза неведанному существу, которое должно было стать его матерью, когда приносил себя в жертву ради возвращения брата, Эдвард твердо для себя решил: его отныне ничто сломить не может. Уже тогда он совершенно себя уничтожил и прекратил свое существование как убитый горем сельский мальчик. Но годы шли, и свет возвращался в его жизнь — медленно, но ощутимо. Эдвард обрел свою собственную веру. Он стал воплощением силы и твердости, с которой каждый человек проходит свой путь. Он забыл, кто он такой на самом деле — эгоистичное, зацикленное лишь на одном и подвергающее всех опасности существо… И лишь Энви осмелился ему об этом напомнить. Алхимики — это люди, беспрестанно ищущие истину. Но думал ли хоть кто-нибудь из них, что случится, столкнись они с ней на самом деле? Что, если она окажется слишком невыносимой для них?.. «Все еще не понимаешь, да? Как же медленно доходит до твоей микроскопической головенки… — говорил Энви, прорубая медвежьим когтем глубокий шрам на теле мальчика, непрерывно тянущийся длинным изгибом: от левого бедра до самого сердца. — Тебе же было изначально сказано: ты жив только потому, что мы оставили тебя в живых. Это не друзья поспевали вовремя, это не ты, усердствуя, выбирался из лап смерти — это я просто останавливался тогда, когда считал нужным. Вся твоя жизнь... с самого начала зависела от мертвецов, Эдвард Элрик, — белая лента разодранной кожи становилась алой. — И вот этим гордишься ты?» В тот день Эд усвоил кое-что: не существует никакого равноценного обмена. «Уу..? Невероятно. Ее автоброня подвела тебя дважды». Это все, что он получил, жертвуя протезом, ставя на кон всё, что только имел. Он калечил себя, не жалея. Он отдал себя всего — и остался пуст. «Мы и правда монстры, если создали вас, — голова слабо и скованно приподнялась. Капли дождя сходились в одно единое с кровью. — Только чудовища порождают чудовищ». Тот ясный день стал чернее самой глубокой ночи. Рухнуло все, что крепко держалось в истоках миропонимания Эдварда Элрика. Так нелепо и глупо. Так обидно. Как бы все обернулось? Как бы закончилось, шепни кто юноше на ухо, как он, в действительности, был близок к своей цели — к переломному моменту, который смог бы стать значительным шагом народа Аместриса в противостоянии истинному Злу?.. Ведь в тот день Стальной алхимик так и не узнал, что ему удалось сохранить в Энви всего одну жизнь.