ЧАСТЬ 3.
24 сентября 2015 г., 20:05
Ночной шторм оставил «Селицию» потрепанной, но не побежденной. Сорвавшаяся с креплений пушка задавила трех гребцов, одного матроса смыло за борт, и опасно трещала носовая мачта, но корабль мог продолжать идти — что сложно было сказать о Жиле.
Надо сказать, в обычное время у него почти не было морской болезни. Проклятая слабость являла себя исключительно в те моменты, когда палуба, в самом деле, уходила из-под ног, а волны заливали все вокруг, отчего даже схватиться за что-нибудь понадежнее не было никакой возможности. Жиль не был трусом, не пытался отсидеться в трюме, просто стоило ему оказаться в такой момент где-нибудь еще — и все, что он мог — перевалиться через борт, рискуя в любую секунду быть смытым в море, и расставаться с содержимым желудка, даже если в нем уже ничего не оставалось.
Что это все не для него, стало ясно еще на пути туда, но не поворачивать же корабль из-за одного невезучего мальчишки. Тем более, когда погода была ничего так, он в самом деле приносил пользу. Как мог.
Конечно, в обычное время Кальмар бы просто велел бросить его за борт и сэкономить паек, но здесь было попросту жалко денег: его ухватили в последний момент, когда один из кальмаровских помощников сломал ногу за час до отплытия, и хватать пришлось нанимать встречного. Жиль вообще приехал в Марсель как младший помощник надзирателя тюрьмы в Обани, но как только Кальмар намекнул старшему надзирателю, что не останется в долгу, судьба Жиля была решена. В конце концов, в Обани его никто не ждал, работа что там, что здесь должна была быть совершенно одинаковая, так и разницы быть не должно было. Ему только интересно было, сколько же все-таки Кальмар за него дал. В любом случае переплатил, конечно.
Вообще, на корабле было не так уж и плохо. Лучше, чем в тюрьме, по крайней мере. Множество темных углов, в которых можно прятаться, добрый кок мсье Жак, который вечно оставлял ему неплохой кусочек, все заключенные на виду, да и обращаются с ними здесь даже чуть получше, кажется. То есть, да, они гребут, промокшие и прожаренные под этим ужасным солнцем, но их хотя бы кормят как всю остальную команду и дают отдыхать чаще, чем на каменоломнях.
Про каменоломни — это рассказал Жавер, второй младший надзиратель и единственный человек на корабле, который называл Кальмара «мсье Марсо». Жавер на «Селиции» плавал уже не в первый раз, и именно на него теперь пали все обязанности, которые Жиль не мог выполнять из-за морской болезни. Кальмар свою работу, как быстро стало ясно, давно перекинул на помощников, так что Жавер, по сути, работал за троих. А на пути туда — еще и находил время объяснять Жилю, как именно устроено все на корабле, как нужно говорить, куда смотреть и куда ходить. И по-настоящему, просто его спас.
Ну да, вспомнил — стало стыдно. Жавер-то уж точно не отсиживался в трюме, пока был шторм, и наверняка устал. Теперь-то можно его сменить. Жиль огляделся. Долго искать не пришлось.
Он неспешно прохаживался между рядами гребцов, спокойный и прямой, как палка. Одна рука на рукояти дубинки, пальцы равномерно постукивают по отполированному дереву. Как хорошо он дубинкой владеет, Жиль узнал в первую же неделю, когда случился бунт каторжников.
Ну как бунт. Кальмар объявил произошедшее «мелкой заварушкой», когда наконец-то соизволил покинуть свою каюту на юте. Он застрелил двух зачинщиков, их тела бросили в воду и все вернулось на круги своя, но Жиль до сих пор иногда просыпался среди ночи, вспоминая ужас, который тогда испытал.
***
…это был вечер, море успокоилось, болтанки почти не было, и он даже решился устроиться на ночь на палубе. Это была каждодневная проблема: в трюме невыносимо воняло, в кубрике воняло еще хуже, а еще болтало во все стороны, и было не протолкнуться из-за тесноты, а палубу то и дело заливало водой, и было страшно, что в один ужасный момент его все-таки смоет. Нет, Жиль с первых дней знал, что он — крыса сухопутная и хорошо бы его уже высадили… Или даже выкинули, лишь бы кончилась эта вонь и неустойчивость.
Он лежал, на всякий случай привязав себя за ногу к какой-то вроде бы закрепленной штуке, укрывшись найденным неподалеку обрывком старого паруса. Обрывок наверняка был чей-то, но хозяина рядом видно не было, а вообще без ничего Жиль отчаянно мерз. Так вот. Он лежал, и гребцы были ему видны только со спин, а в сгущающейся темноте еще и неразборчиво. Это казалось хорошо, потому что наблюдать за страданиями других людей он не любил и не хотел. Кальмар — тогда еще «мсье» — давно ушел в свою каюту на юте, оставив Жавера — тогда еще «этого неприятного типа» — наблюдать за порядком. Он и наблюдал, так же прохаживаясь между рядами гребцов, и то попадая в поле зрения Жиля, то снова удаляясь. На небе начали проступать первые звезды, команда все еще не прекращала дневную работу, и Жиль задремал, полный надежд на то, что в наступающее утро он войдет не перегнувшись за борт, расставаясь с нехитрым завтраком.
По крайней мере, ему было лучше, чем заключенным. Лежа, вытянув ноги, укрывшись от холодного ветра, он вспоминал, как смотрел на спины несчастных, прикованных к грубо сколоченным скамьям, с ногами в ледяной воде, с руками, не покидающими тяжелых, огромных весел, и чувствовал себя совершенно свободным. От каторжников исходил отвратительный смрад, впрочем, лишь дополнявший общую вонь корабля, и хотя Жиль уже начинал привыкать, лицо было куда как приятней прикрыть тем самым потрепанным обрывком паруса.
Как стемнело, он не заметил. Спал. Крепко и хорошо спал, впервые с того дня, как оказался на корабле, и видел себя во сне прогуливающимся так же, как «этот неприятный тип», в хорошо сидящей форме, с уверенным и неприступным лицом, повергая в ужас одним своим видом, затыкая любое недовольство одним взглядом… В его грезах цепи позвякивали, волны плескали о борт корабля, луна пряталась за облаками, голоса каторжников звучали приглушенно, его собственные каблуки отбивали по доскам равномерный ритм. Жилю нравилось. Он видел себя таким уверенным, таким сильным, таким… офицером. И уж конечно, он бы не был таким отвратительно неприятным типом, если бы носил форму. Он был бы поражающим, впечатляющим, он вызывал бы почтение и трепет, а не насмешки, как сейчас…
Видеть сны было так приятно, что он совсем не сразу понял, как проснулся. Лежал, прислушиваясь, и не вполне понимал, что эти равномерные шаги — не его, что эти волны на самом деле, а шепот заключенных и звяканье цепей становятся все более и более громким. Отдельные слова вплетались в продолжение сна, короткие и рваные. «Сейчас», «держи», «быстрее». Снова цепи. Шепот. Скрип досок. Размеренный звук шагов. Плеск волн. «Держи его».
Жиль даже не успел ничего понять. Просто два ряда, восемь здоровенных мужиков, поднялись, словно единым движением. От Жавера он видел только спину, его быстро закрыли спины заключенных, и было очевидно, что сейчас он получит удар, упадет, и беглые каторжники бросятся освобождать остальных…
Он не думал и пары секунд. Вскочил и заорал «Тревога», попытался рвануться вперед, помочь — и совсем забыл, что привязан за ногу еще с вечера. Упал, пропахав носом палубу, вызвав у обернувшихся на крик взрывы громового хохота. Нос разбил, коленку тоже, а пока поднимался, пока выпрямлялся, с кубрика уже бежали матросы, и почему-то было тихо там, в центре палубы, где сгрудились нападавшие. Он сразу не разглядел, а потом там и вовсе собралась толпа, а из носа хлестала кровь, а с юта уже бежал Кальмар, так что Жиль просто отполз в сторонку и начал отвязываться. Получалось плохо: рывком с места он очень неприятно затянул петлю на ноге, и мокрый узел просто так не поддавался. Он еще и ноготь содрал об эту дрянь, пальцы раскровенил, обидно было до слез. Все, теперь быть ему в глазах всей команды тем-самым-идиотом.
Кто-то бегал мимо, кто-то кричал, слышен был звон, кажется, уже совсем не цепей, а потом выстрел и чей-то невероятно громкий в наступившей тишине вздох. Жиль ковырялся в своей веревке, только затягивая её сильнее, а потом рядом с ним появилась темная фигура.
Жавер опустился на колено и своим ножом помог разрезать особенно тяжелый узел. На его перчатках были следы крови, дубинка на его бедре тоже была испачкана красным, а оставшиеся непокрытыми волосы выбивались на лицо тонкими прядками. Жиль только надеялся, что «этот неприятный тип» не видел, как он падал, разбивая лицо… А тот пожал ему руку, сказал «спасибо» и помог подняться.
***
То утро он уже встречал в комнатке на юте. Да, она была маловата. Да, там едва хватало места самому Жаверу, но это был ют, здесь не было такой кошмарной качки, и была крыша над головой. И койка: настоящая, не гамак, почти что кровать! Большую часть времени ему светило спать все-таки на полу, но шанс хоть раз в неделю лечь на что-то мягкое и укрыться настоящим одеялом… Да такое и дома-то не всегда выпадало.
Жиль не умел читать, а потому смотрел с невольным трепетом на сундук, в верхней части которого Жавер хранил письменные принадлежности и несколько книг. После того, как выяснилось, что он, в самом деле, ведет записи — делает всю подобную работу за Кальмара, честно говоря – и, в самом деле, пользуется краткими часами отдыха, чтобы читать пересказы мыслей каких-то людей, которые умерли давным-давно, но почему-то считаются очень умными, испытываемое Жилем уважение начало стремительно клониться к восхищению с легкой ноткой сочувствия. Есть же, на что время тратить…
Жавер объяснил ему все, что мог. Сам он ходил младшим надсмотрщиком уже третий год, и то, насколько это хлебное место, долго растолковывать не пришлось: два своих комплекта формы! Свой собственный теплый плащ, пропитанный так, чтобы не пропускать воду! Книги! Для Жиля это все казалось признаками совершенно невероятного богатства, приближающегося к вульгарной роскоши, как он себе её представлял. Он уже, наверное, хотел бы остаться, если бы не качка. И не вонь, ох да. И побриться уже очень хотелось. С бородами на корабле ходили все, но Жиль, приученный в Обани к бритью раз в два дня — подмастерье цирюльника был его приятелем и набивал руку, за счет чего Жиль ходил бритый и чаще всего чуть порезанный, но зато это было бесплатно и красиво. Здесь же о цирюльнике никто не заводил и речи, подбородок чесался и обрастал, и добыть горячей воды с мылом почему-то было проблематично. Он даже сам спросил, но Жавер только грустно покачал головой и посоветовал расставаться с этой идеей сразу. Пообещал научить подравнивать бороду, чтобы выглядело не так страшно: совсем не тот ответ, которого ждал Жиль, но немножко — совсем чуть-чуть — лучше, чем ничего.
Жизнь под присмотром оказалась в самом деле лучше. Вместо того, чтобы смеяться над ним за неуклюжее падение, команда хвалила его за вовремя поднятую тревогу. Кок проникся особенными симпатиями и пару раз припрятывал кусочки повкуснее. Из ямы гребцов, правда, слышался скрип зубов и сдавленные проклятия, но здесь было не как в тюрьме — здесь можно было сказать Жаверу, и на спину нарушителя дисциплины опустился бы хлыст. Оскорбление служителя закона — преступление, и Жиль с удовольствием вживался в свой новый статус — не одной из дворовых крыс, но полноправного начальника над кем-то. Наверное, со временем у него будет свой хлыст тоже. И форма. И дубинка — тяжелая дубинка с резной рукоятью, удобно лежащая в руке, одним ударом сбивающая с ног огромного мужика.
А потом снова начиналась качка, и все, о чем он мечтал — сдохнуть в наиболее пристойной позе где-нибудь в углу. И если бы это была единственная проблема!
Кальмар происходящим на палубе не слишком-то интересовался, но по какой-то мистической причине его вечно приносило проконтролировать состояние дел именно тогда, когда Жиль делал что-то не так. Спотыкался, ругался с кем-то, отдыхал под мачтой вместо того, чтобы патрулировать, быстренько ел дополнительный паек. Каждый раз, не реже раза в неделю, Жиль получал от него ругань и подзатыльники, и даже не мог сказать, что ни в чем не виноват.
А вот с матросами – мог. Ну не знал он, что… ну, догадывался, да. Но просто вовремя не понял. Тут было еще два юнги по пятнадцать лет, но с ними он ничего общего не имел, и когда выяснилось, что кое-кто его поведение принял за то, что ни один достойный христианин себе позволить не может, было уже немножко поздно. По счастью, непоправимого не произошло, но сам факт намерений привел его в ужас. Конечно, Жиль тут же сообщил Жаверу, и весь оставшийся срок пути до Алжира проводил или в их каюте, или у мсье Жака, или на палубе, но так, чтобы точно быть на виду у кого-нибудь более-менее благонадежного. И все равно было страшно. Какие же люди бывают…
***
Алжир заставил его забыть о тревогах — забыть обо всем на свете. Белый город, окруженный песками и голубым-голубым морем, под высоким и чистым небом, казался сошедшим из какого-то мистического видения. По улицам ходили смуглые люди в странных одеждах, всюду слышался непривычный говор и странные улыбки, из кабаков пахло незнакомой едой, красивые голоса разносились над городом несколько раз в день, призывая его жителей к молитве, и при этом прямо в пристани были выставлены на продажу живые люди. В первый же день у него украли кошелек — настолько пустой, что даже не очень жалко —, а потом сначала затащили в какой-то красивый дом, благоухающий воистину райскими ароматами, а потом так же быстро оттуда вытолкали. Жиль успел увидеть краешком глаза женские фигуры в немножко прозрачных тканях, и увиденное грозило еще долго стоять перед его внутренним взором, радуя глаз и душу.
Но, так или иначе, а он остался без денег. Пришлось поступать так же, как на корабле — цепляться за Жавера и мсье Жака. Со вторым было интереснее: Жавер носа не совал из порта, ходил вместе с Кальмаром и капитаном по рынкам и тюрьмам или присматривал за порядком среди каторжников. Кажется, красоты города его совсем не трогали — Жиль решил, что это вопрос привычки. Ну и конечно, так у него оставалось существенно больше денег. Мсье Жак существенно поиздержался, таская Жиля по самым интересным местам Алжира, каковые были ему известны во множестве. И даже раскрыл ему тайну дома со щедро раздетыми женщинами — оправдавшую самые смелые ожидания.
В обратную дорогу он готов был отправляться другим человеком: повзрослевшим, загоревшим, бритым до скрипа. Жизнь играла новыми красками, хотелось дышать полной грудью, с губ не сходила чуть снисходительная улыбка: Жиль чувствовал себя познавшим жизнь.
А потом земля скрылись из виду, ветер усилился, и все, что он мог — лежать носом в угол и пытаться не шевелиться.
***
Среди гребцов было пополнение: выбывших во время бунта заменили новыми, с темной до угольного цвета кожей, ворчащих на непонятном языке, свирепых на вид, с оскаленными зубами. Еще и рассадили их по разным скамьям, чтобы даже переговорить не могли, отчего их оскалы выглядели даже более свирепо, а среди французских каторжников начались волнения. Жиль никогда не думал, что такое возможно, но бесправные и бессловесные заключенные, не боясь кнута и дубинки, попросту требовали убрать подальше «чудовищ», рядом с которыми, якобы, можно погубить свою и без того грешную душу. Кальмар разорался, обещая лишить дневного пайка всех, кто скажет еще хоть слово, капитан попросту не обратил внимания, Жиль ничего не мог поделать: ему и самому было бы страшно все дни проводить рядом с этакими страхолюдинами. Конечно, в результате никого не перековали, а после нескольких наказаний кнутом, когда даже самые громкие голоса чуть поутихли, Жавер попросил корабельного священника вмешаться. Тот, позевывая, все-таки прочел проповедь, которую лично Жиль нашел весьма вдохновляющей: о том, как посылаемые испытания укрепляют и очищают душу, и как нуждаются эти несчастные заключенные в смирении и терпении, а их новые соседи-варвары — в слове Божьем и братской любви. Сам Жиль не хотел бы стучаться к подобным варварам с братской любовью, а тем более — с проповедями. Языка они явно не понимали, скалились, но гребли исправно.
***
Ночью, в шторм, одного из них убило — правда, вместе с двумя гребцами-французами. Огромная пушка сорвалась с креплений, пробила корму, но прежде насмерть задавила трех человек. Жиль был рад, что не видел самой трагедии, но к сожалению, поднялся на палубу именно к тому моменту, когда Жавер при помощи двух матросов отковывал от общей цепи трупы. Кальмар зевал у юта, под навесом, хмуро осматриваясь, и вдруг Жиль осознал, что даже не дал о себе знать. Он просто чуть ли не свалился в трюм, даже не решившись добраться до юта по ходящей ходуном палубе. Внизу хотя бы не смоет, так он рассуждал, и можно помогать ребятам, которые откачивают воду. Правда, до них дойти не получилось. Так, пристроился в уголке, вцепился в балку, зажмурился и не шевелился.
— Явился! — прогрохотало над палубой, от чего многие все-таки повернулась посмотреть на источник шума. Многие, но далеко не все: к тому, что Кальмар всегда орет, все уже привыкли.
Жиль покаянно опустил голову. Тут что не делай, наорут так, что хоть за борт от стыда бросайся, да пристроят к делу погрязнее. Ничего, не в первый раз, слова — они не грязь, не налипают. Тем паче, ничего нового не прозвучало: бездельник, лодырь, крыса трюмная, трус, нахлебник. Чтобы уже в который раз от этого волноваться, нужно было вовсе не учиться на собственных ошибках, поорет — и успокоится. Жавера он еще жутче распекает, а тот даже бровью не ведет и голову не опускает.
Жилю опущенная голова позволяла косить взглядом в сторону пробитой кормы, где сейчас все еще копались Жавер и корабельный кузнец, осматривая цепи и крепления. Ничего хорошего с той стороны тоже не звучало, хотя ругались тише. Он и дальше осматривался, насколько позволял угол обзора. Так. Для порядка.
Потом он так и не мог сказать, что его дернуло: все каторжники были на своих местах, мир был тих и спокоен, а потом Жиль просто обнаружил себя орущим: «Пригнись», Жавера — медленно, слишком медленно поворачивающимся в сторону угрозы, а каторжника с незнакомым —, а теперь запомнившимся навсегда — лицом, что было хуже всего, с пистолетом в руке. Он не думал особенно, зачем, куда и почему, когда бегом бросался между ними, понимая, что увернуться Жавер уже не успеет, что он надежно окружен двумя рядами прикованных гребцов…
Он только надеялся, что успел, когда услышал словно раскат грома, а потом крики ужаса.
А потом — смех.
Жиль стоял, как дурак, между своим сослуживцем и верной смертью, не решаясь взглянуть ни на одного из них, а вокруг почему-то хохотали в голос. И теперь уже несомненно над ним. И кажется, это было вечностью…
— А ты молодчина, Жиль. Спасибо, — сказали откуда-то слева, и кажется, это правда был Жавер, хотя и было невозможно ждать от него таких слов.
***
Они не остались на палубе надолго. Как только Жиль увидел, что случается с человеком, когда у него в руке взрывается пистолет, ему срочно потребовался свежий воздух где-нибудь в другой части корабля. Жаверу же попросту стало нечего делать: Кальмар не мог пренебречь возможностью взять живым опасного преступника, покушавшегося на слугу закона, и отправить его под справедливый суд, а помощников отправил «отдыхать» — подальше от возможности примазаться к столь чудному достижению.
— Зачем он это сделал? — Жиль правда не мог понять. Свежий воздух — кажется, он вовсе перестал чувствовать вонь корабля — привел его в чувство и вернул связанные мысли. — У него был только один пистолет. Он бы не освободился, не поднял бунт, только сделал бы себе хуже. Неужели он этого не понимал?
— Понимал. Но ничего не мог поделать.
Жавер смотрит на воду, у него глаза грустные и задумчивые.
— Эти люди совершают свои преступления не потому, что ими движет какой-то расчет или цель. Часто их слова, описания, оправдания выглядят здравыми, но достаточно лишь пары вопросов, чтобы понять: все, что они делают, делают потому, что могут. Это их изначальное, природное, единственное оправдание. Они крадут не потому, что голодны или босы, они крадут потому, что взгляд их падает на вещь, которую они желают. Они убивают не чтобы защитить себя или свою семью: просто их взгляд падает на человека, который на миг оказывается слабее. Так же и этот несчастный: он не планировал побег, даже не думал о нем. Просто его преступная натура получила способ проявить свою внутреннюю, гнилую сущность, и все прочие мысли он утратил в тот же миг.
— А отец Виктор говорил, что так думать — грешно. Что каждый человек заслуживает шанса исправиться, и что нельзя отказывать ближнему в любви и вере, — при последних словах Жавер морщится так, словно ему под нос сунули тухлую рыбу.
— Любовь и вера их развращают, если хочешь знать. Святые отцы не бывают такими гнилыми, даже худшие из них. Они судят по себе, по достойным людям, сознающим и свою ответственность, и цену своего слова. Преступники не таковы. Тому, кто единожды решил, что может стать богат, забрав имущество ближнего своего, что может обрести блага, погубив противника, кто хоть один раз преступил через законы светские и Господни, всегда будет стремиться сделать это снова. Просто потому, что может, потому, что душа его слаба, а легкий выход уже известен. Потому наказание должно быть неизбежным и самым суровым: таким, чтобы даже воспоминание о нем навсегда отвращало слабую душу от новых злодеяний. Понимаешь?
Жиль задумывается. Понимать-то он понимает, но уж больно безнадежно все это звучит. И потом, он еще в тюрьме всегда думал, что если хорошо с человеком поговорить, то это будет к добру. Ну, что несчастный, однажды оступившись, почувствует к себе доброе отношение, задумается, и постарается больше не оступаться.
— Я тоже так думал, — кивает Жавер, выслушав его измышления. — Но жизнь оказалась совсем иной. Они начинают судить совсем иначе. Решают, что добрые слова и облегчение условий содержания — это не потому, что им пытаются помочь на пути к исправлению, а потому, что наказание их несправедливо настолько, что даже стражи закона не могут его принять. Предоставленные сами себе, в мыслях своих они могут от одной плошки с супом сверх нормы дойти до того, что в ограблении со взломом нет особенного преступления, если они хотели есть.
— А это не так?
— Конечно. Особенно если при этом вытаскивают все, что есть в доме, а потом поджигают его за собой, заметая следы. И хороший, достойный человек остается без средств к существованию. Разве это справедливо?
Жиль ежится.
— Но если они хотят есть… А если у них были дети?
— Они должны были подумать, каково тем будет расти без родителей, отправленных в тюрьму. Должны были позаботиться о них. А вместо этого, на суде они прикрывались тем, что детей будет некому кормить. Считали, что это дает им оправдание. Понимаешь?
— Но ведь это правда.
— Но какая правда! Правда, обличающая их вину. Кто еще, кроме них самих, может быть причиной тому, что здоровые взрослые люди жили, ожидая подачек и чураясь честного труда?
— Они могли просто не найти работу. Ты знаешь…
— Не знаю.
Жавер поправляет рукава, сосредоточенно глядя на манжеты. Так, словно они могли дать ему какой-то ответ.
— Я от рождения не имел ничего. Своих родителей видел только за решеткой и не жалел о том. С того возраста, когда мои ровесники еще развлекались играми и взаимными подначками, я использовал любой шанс, чтобы работать и учиться новому. Я знаю, что это такое, когда нет сил, и знаю, что это такое, когда перед лицом захлопывают двери. Как уезжать в никуда, зная, что рассчитывать можешь только на себя. Ни в одной истории ни одного заключенного, из всех, кого я видел за эти годы — ни одного — я не находил испытаний, что были бы мне незнакомы. Это не вопрос обстоятельств, Жиль, хотя люди и любят так оправдываться. Это вопрос выбора.
Жиль молча смотрел на своего товарища. Должно быть, Жавера сделала разговорчивым близость смерти, хотя подтверждений тому ждать не стоило.
— И все-таки, они думают, что судьба к ним плоха. Почему бы не дать несчастным, пусть они хоть сто раз оступились, шанс поднять голову?
— Потому что они поднимут её слишком высоко. Потому что, услышав слова поддержки и внимания, эти люди не решат: «в мире есть доброта и для такой черной души, как моя». Они возгордятся. Решат, что осуждены несправедливо, повторяю тебе. А значит, выйдут на свободу и возьмутся за старое. Нет, Жиль, ради блага общества и ради блага этих же несчастных людей нельзя давать им повод так жестоко заблуждаться. Строгость, сдержанность и неизбежность наказания — вот основы, на которых держится закон, вот те рамки, которые не падут даже после того, как преступник покинет тюрьму. В них нет добра, Жиль, в них нет внутреннего стремления к правильной жизни, и только страх перед неизбежным может сдержать это зло.
— Этот несчастный вот не сдержался.
— Его прооперируют, и если получится спасти — будут судить, чтобы наказать по всей строгости закона.
— Не слишком ли? Он уже потерял руку, какое еще наказание может быть соразмерным?
— По закону за покушение на представителя закона судят и приговаривают к каторжным работам либо смерти. Никогда не слышал, чтобы за преступление отнимали руку, по крайней мере, в наше время.
Жиль нахмурился. Он очень, очень хотел объяснить Жаверу, что тот не прав, но не мог найти слов. Что куда хуже, пришлось задуматься, а в самом ли деле он не прав: Жиль пытался вспомнить лица и имена тех, с кем был добр, но почему-то перед глазами всплывал Папаша Том — один из тех, кто устроил бунт в первые дни плавания, Сизый Жак — остался в Обани ждать казни за то, что зарезал цирюльника; он так жаловался на боль в зубах, что утра и полной охраны ждать не стали, повели прямо так, его же все знали… А в результате — один труп с бритвой в шее, один изуродованный стражник и побег почти на пять часов. Поймали же просто чудом.
Жиль еще долго стоит, даже когда Жавер уходит. Жиль вспоминает имена, лица, истории и пытается вспомнить хотя бы одного, одного-единственного, для кого все было не зря. Он же должен быть, должен.
Хотя бы один.
***
Несчастному отнимают руку, но спасают жизнь. Он сидит в трюме, под постоянным надзором, мучаясь от боли, от голода и невозможности пошевелиться. Жиль знает, что когда они приедут в Марсель, бедолагу будут судить, приговорят и повесят.
И не может заставить себя жить с этим в мире.
Его разрывают на части две равновеликие истины. Он знает, что прав Жавер, просто потому что прав, потому что весь опыт невеликой жизни Жиля говорит, что все устроено именно так, что преступление — любое преступление — ужасно, и наказание должно быть соответствующим.
И ему все равно. Он не хочет, чтобы так было, и он не хочет признавать, что так может быть. Страдания человеческого существа, сколь бы чудовищны ни были его ошибки, вызывает в нем лишь глубочайшее сочувствие. В тюрьме он мог тайком сунуть кому-нибудь свой кусок хлеба от ужина, или передать записку от ждущей у ворот жены, или хотя бы пересказывать услышанные на площади новости. Здесь нет площадей, новостей, жен, здесь каторжники сидят плечо к плечу круглые сутки, и единственный путь со скамьи — на тот свет, и так будет всегда. Теперь он видит многое из того, на что прежде не обращал внимания.
День за днем Жавер расхаживает по палубе, прямой и безжалостный, и его дубинка надежно лежит в руке, и каторжники смотрят снизу вверх из своих просоленных, пропитанных худшей вонью ям на него, как на древнее карающее божество, и им становится ясно, что пощады не будет, и глаза их гаснут, и в них остается только усталая покорность судьбе. На Кальмара смотрят иначе, на капитана даже шепчут проклятия, рискуя навлечь на себя удар хлыста. На Жавера каторжники молчат, и это молчание пугает Жиля даже больше, чем доносящиеся из трюма стоны. Ему кажется, что вокруг — мертвецы, заживо гниющие в могилах, и ему стыдно быть живым, когда вокруг не прекращаются похороны.
Жиль дождаться не может возвращения в Марсель. Когда вдалеке показывается берег, он готов броситься в море и научиться плавать, лишь бы быстрее оказаться среди живых. Он уже не вспоминает ни второго комплекта формы, ни книг в кожаных переплетах — просто хочет вернуться в свою тюрьму в Обани, где по камерам заперты несчастные, виноватые, но все еще живые люди.