***
POV Локи Тучное, холено оплывшее роскошью тело, опрокинутое на жертвенный камень, извивалось, дергалось и корчилось под моей мертвой хваткой. Склизкий, присвистывающий звук разрезаемой лезвием плоти, брызжущий на руки и пятнавший багряным молочную белизну манжет, был чересчур кровав и неприятен, как и зрелище изуродованного, перекошенного пыткой лица, от безобразия которого я отводил в брезгливой надменности взгляд ‒ не стоило это вынужденное истязание ни внимания, ни презрения, ни даже мыслей. Творившееся вокруг занимало гораздо сильнее. Взбаламученная паникой, обезумевшая, вскипевшая первозданным ужасом толпа, надушенная, пестрившая сортами благополучия и не далее десяти минут назад сочившаяся от избытка напыщенным высокомерием, светскими манерами и чопорностью, неукротимо, невменяемо бесновалась, как дикий зверь, безжалостно давила спотыкавшихся, топтала упавших, что немощно силились подняться, суетливо толкалась, рвалась, неистовствовала, возопив визгливыми женскими голосами и разрозненной массой кинувшись к дверям, стоило только древнему алтарю, унизительно украшавшему зал, с моей подачи вспомнить свое истинное предназначение. Страх смертных, подперчивший воздух, вызывал в груди захватывающе-упоительное, чуть оскверненное послевкусием убийства ликование, злорадный, ядовито-гремучий восторг и утонченное, долго, с наслаждением смакующееся осознание безразмерной власти над чужими судьбами. Блаженно-медленный, шумный вздох, призванный восстановить бесстрастное самообладание, лишь, не удержавшись, сполз на тщетно поджатые губы хищной, коварной ухмылкой, искривившейся в полноценном, ядовитом оскале, когда впечатанный в каменное ложе человек, пронзенный судорогой, вздрогнул в последний раз, неестественно изогнулся и затих, безжизненно обмякая на своем смертном одре. Разжимая стиснутые душащим ошейником руки, похолодевшие и испачканные смертью, я в последний раз окинул жертву своих амбиций скептическим, изучающим взглядом ‒ глаза ослепленно, бессмысленно пусты, рот ‒ распахнут, на покрасневшей, дряблой шее угадывались бурые отпечатки кровоподтеков, оставленные впившимися в слабое горло пальцами. Мидгардец даже не противился своей участи. Осознавал неизбежность, веровал в чудесное спасение или же просто был убог настолько, что не хватило сил даже на бесплодную, жалкую попытку?.. Трансформированный в трость скипетр, ненадолго обделенный вниманием, ненасытно-капризно, ликуя, требуя пира, завибрировал в руке, раздразненный, нетерпеливый, одобряюще почерневший рунами вдоль дола. ‒ Успеется. Утолишь еще свою кровожадность. Камень у острия в ответ лукаво, протяжно загудел, поторапливая и вспыхивая искристо-сапфирово с долей уступчивого, наигранного возмущения. Сменить обличье ‒ дело ухмылки, мастерства и легкого усилия воли. Шаги неспешные, развалистые, смакующие триумф красного ковра под ногами ‒ ровно таким же тогда были бархатно устланы ступени у подножья трона, отполированного до ослепительного золотого блеска, и пол колоссальной залы, пленившей весь торжествующий, благоговеющий, рукоплещущий Асгард в своей ненасытной, облепленной ликованием утробе. По нему же ступал, вскидывая с победной улыбкой руки, раззадоривая и без того восторженную, скандирующую его имя толпу, наследник престола, беззаботно ловивший кувыркавшийся игриво молот, громоподобные овации и укорительно-мягкий, любящий взгляд матери. Рукѝ на плече, узкой, преданной, безмолвно и упрямо заверявшей, тогда не хватало отчаянно, до спирающей, удушливой боли в груди. Гвалт запачканной страхом улицы, оглушительный, сдобренный фантомными аплодисментами, унизительными хлопками гремевшими под изнанкой слуха, почти противен в своей назойливой громкости ‒ машинально и раздраженно вскинулся, эскизно целясь, скипетр, и визжавшая механическая повозка, подожженная сапфировым лучом, безжизненно замолкла, встала на дыбы и, объятая пламенем, проскрежетала корпусом по дороге, неловко завалившись на оплавленную крышу, хрустнув, как яичной скорлупой, раздробленными стеклянными глазницами. Вспыхнувшее магией, ликованием и утробным медным гулом копье ‒ опустилось ударом на гранитный камень. Голос, сорвавшийся на исступленный, взревевший крик, ‒ опустился на несколько октав. Толпа, окруженная паникой, безысходностью и кольцом ухмылявшихся фантомов, ‒ опустилась на колени. Склоняя головы, смиренно внемля, прорастая леденящим жилы ужасом, оплетшим омерзительно-склизкими щупальцами горло, смертные, ‒ вышколенные, вылизанные, как породистые собаки с блестящей шкурой, выдрессированные на упрямую охрану своего благополучия, кислые, в пену взбитые сливки общества, прогоркшие развратом, свободомыслием и вседозволенностью, наборы хрупких костей, жидкой крови и слабой плоти, имеющие срок годности не шибко дольше говяжьей отбивной ‒ не смели поднять и взгляда, бессмысленного, впрочем, и равнодушного, как у обреченного преступника, выслушивавшего свой приговор и не признающего вины. Идеально скроенные, выглаженные и вычищенные костюмы на искривленных плечах бесталанных, празднолюбивых нечестивцев с отвратными павлиньими повадками, вдохновенно и жалко вещавших окрыленный пафосом абсурд; избалованные, корыстолюбивые женщины в откровенных платьях, целомудрие восхвалявшие с хищной, сладострастной ухмылкой на губах, ‒ я в нескрываемом презрении шел меж коленопреклонных рядов, стараясь не задеть эту пустоцветную роскошь и мысом сапога, вложить хоть каплю здравого осмысления в то незаслуженно изнеженное, что осмыслять отказывалось по причине консерватизма, ограниченности и развращенных издержек родословной. Узреть невинность среди чумного пира, среди обесцвеченного, хамелеонного голубокровия изысканных причесок, накрахмаленных манжет и драгоценных серег было странной, удручающей неожиданностью ‒ как тупой удар под дых с близкого расстояния, сбивающий с верной мысли. Темно-каштановые пряди с уморительным бантом на затылке, завитые аккуратными спиралями и едва прикрывающие ими голую простуженную шею, кукольные руки, обнимающие крупные детские коленки, скучающе уроненный на них подбородок ‒ девочка, скрючившись на карачках, как в песочнице, сонным взглядом подстреленного олененка перепрыгивала по статным спинам мужчин и женщин, неуютно перетаптывалась на месте с нетерпеливой непосредственностью, потерянно и послушно теребила край юбки не успевшими растерять пухлость пальцами. Я прищурился, сжав губы и шагнув прямо в сгорбленную, замурованную в унижении толпу, волнами испугавшихся шума пауков косолапо расползшуюся в стороны. Взъерошенная, общипанная макушка с извилистой бледной черточкой оцарапанного веткой пробора, облепленного паутиной и мокрой листвой, потерянно прильнула к моему подбородку, вызвав беспомощный ступор. Смятенный и озадаченный, я тяжело, ошалело сглотнул кактусовую колючку изумления, жалобный, полный муки вой утонченных монарших манер, памятующих что-то крамольное о дистанции, такте, личном пространстве и сейчас агонизировавших карнавальной пляской на нокаутированных инстинктах воспитания. От спутанных, мягко пушащихся волос, бесцеремонно и нагло ползших вражескими лазутчиками мне в лицо, упоительно веяло просмоленной, росистой хвоей. Пряный и прилипчивый, измазывал с изнанки легкие, щупал горло аромат лекарственных трав и мяты, пучками распиханной по ее бездонным карманам для продажи. Щуплые девичьи руки, неожиданно крепко обхватившие пояс, теплом локтей, предплечий и сцепленного на моей спине замка̀ грели уплывшее под разнеженно ноющие ребра сердце, барабанившее где-то в животе. Изгибу шеи и левому уху ‒ от уткнувшегося в них дыхания ‒ было жарко, щекотно и влажно, как запотевшему от горячего пара стеклу. Я оторопело мигнул, по-прежнему округлившимися, загнанными глазами оловянного солдатика глядя то на изумрудно-карий частокол пушистых елей, то на вороного жеребца в дорогой сбруе, бьющего о землю подкованным копытом, то вновь на растрепанную, легкомысленную голову, безумной идеей загнавшую обоих ‒ или же только меня? ‒ в исключительную неловкость. Да, выскочил на тропу заяц, да, скинула с седла перепуганная до заполошного ржания лошадь, ну так всё же в порядке, ни ссадины, ни ушиба, слегка ущемленная гордость да раздражение маленькому для верховой езды весу подростка, уставшего отряхивать от пыли бесконечно сбитые колени, ничего страшного, зачем же сразу, что она вообще творит… Сказать ничего из этого не получалось, язык как к нёбу присох, размякший, неповоротливый, опухший, точно от крапивы или пчелиного укуса, безвкусно ворочался во рту с липким медом беззвучных недоумений и не хотел повиноваться уже с добрую минуту. Дар речи и дыхания пропал, как выскользнувшая из пальцев уздечка, когда Эрида, странно всхлипнув, отчаянно зажмурившись, как перед прыжком в воду, оплела меня, перепачканного травой, бессердечно-сердечным объятием, неуклюже упав на ключицу щекой, заставив растерянно и в высшей степени постыдно растопырить над ее плечами руки, не зная, ни куда их деть, ни надо ли их вообще куда-то девать, ни что, йотун возьми, здесь вообще происходит. В усидчивых и тщетных поисках причины, несвоевременных, но отчего-то занявших все трезвые, не разившие абсурдом мысли, с внезапной, молниеносной очевидностью чиркнуло: волновалась. Беспокоилась. Не кто-нибудь ‒ Эрида. И от такого простого осознания нутро отчего-то сладко, истомно сжало дрожью. Облизнув противно пересохшие, обветренные губы, я с рассеянной, неуверенной улыбкой накрыл похолодевшей ладонью ее затылок, в сомнениях погладил по голове, а почувствовав, как та послушно отмирает, расслабляется с облегченным выдохом, боявшись, очевидно, моего укора, осмелев, положил вторую руку на лопатки, еле-еле, с деликатной осторожностью, как кельнер с фарфоровым сервизом, прижимая к груди и утыкаясь носом в темную макушку ‒ всё ту же, по-прежнему безобразно потрепанную, усыпанную листьями, но теперь казавшуюся аномально-уютной. И наплевать, что там о сей возмутительной бестактности нецензурно глаголет дворцовый этикет. Детский круглый подбородок, жезлом аккуратно подцепленный вверх, так же безмятежно покоился на смертоносном острие, как некогда на коленках: без дрожи, всхлипываний, прыгающих губ. Игриво-мятные глаза смотрели безотрывно и храбро, с легким интересом и наивным непониманием опасности. На загорелой шее плутовато белела нитка жемчуга, атласно вилась заботливо подвязанная лента на воротнике. ‒ Bitte*, ‒ прерывисто вздохнув, испуганно взмолилась рядом женщина ‒ сорванный, жалобный голос, черные хвосты заплаканных клякс под влажными глазами, искусанные губы с пурпурными кусочками смазанной помады, амбровый парфюм, смутно что-то напоминавший. Узорный алый мак распустившегося на платье сердца ‒ как пятно крови, шелковисто расплывшееся по груди и ребрам. ‒ Ich bitte Sie, nicht*, ‒ задыхаясь, повторила она, едва держась на обломках растоптанной гордости, не дающей заломить дрогнувшие руки. В интонациях трепетала, слезами захлебывалась безнадежная мольба, и не нужно было вслушиваться в грубый, зернистый помол звуков, чтобы понять их незатейливое значение. Мать спасает свое дитя. Дитя, изумительно на нее не похожее, но явно не лишенное внимания и ласки. ‒ Пожалуйста, ‒ совладав с собою, выдавила она с сильным, царапающим слух акцентом, и я, поразмыслив, опустил скипетр вниз. «Освободить этих двоих? Из милосердия?» Внутренний голос, кажется, зазвучал изумленно, не понимающий причины мягкотелости, нежелания преподать урок смертной так же, как и всем прочим. У той из уголков глаз расползались стрелки неулыбчивых, отчаянных морщинок, золотое вдовье кольцо, из скорби цельно отлитое, одиноко поблескивало на бережно вычищенной цепочке и затравленно пульсировала жизнь на обхваченной, как от нехватки воздуха, ухоженными пальцами шее. Уверенность незаметно окрепла до состояния клятвенной непреложности, стоило ей судорожным рывком притянуть отпущенную девочку к груди, уткнуть себе в плечо, спрятав, как могла, беззащитную макушку, в безысходности укутав, как птенца, бесполезным щитом-объятием крыльев-рук; камень Разума недовольно шепнул что-то оскорбительное о вшивых сантиментах, но когда я уже собрался в милостивом одобрении кивнуть женщине на выход с площади, а после продолжить тянуть пафосными речами время, подстегивая, если придется, нерасторопного Фьюри безвинной кровью, что-то со свистом, металлическим гулом и недюжинной силой врезалось в бронированный висок шлема. От удара меня, с трудом устоявшего, качнуло на пару шальных метров в сторону, а в ушах колокольно, бронзово зазвенело визгливыми оперными нотами, от которых восторженно лопаются фужеры, монокли и барабанные перепонки, зашумело шипением застонавшей в венах крови. ‒ Я уже бывал когда-то в Германии. Смотрел на человека, стоявшего выше всех. Человека жестокого, амбициозного, жаждущего власти, величия, контроля. Мы так и не поладили, ‒ голос за спиной отливал громом, воодушевленным, идейным упрямством и сталью, голос уверенный, ударный, повстанческий, голос оратора, бунтаря и революционера. Толпа возбужденно зашепталась, заползала, заколебалась, оживленно зарябила мятежными волнами, обнадеженными вздохами облегчения и возмущенной бранью ‒ расхрабрившиеся поднимались с колен, утягивали соседей за локти, муравьиными тропами стекали на спасительное перекрестие улиц. ‒ Неужели тебе настолько недостает чести, что ты готов убить ребенка для устрашения публики? ‒ в нотах заигрился очаровательный в своей наивности укор, совестливый упрек морали, дань традициям нравственности, и я, нисколько не изумившись услышанному, с повседневной усмешкой развернулся к сопернику насмешливо гримасничающим лицом. Пускай тяжело его было узнать с баснословным боевым щитом, что не уступал звездным ядрам в прочности, в размалеванном сине-ало костюме с иголочки, смехотворно-беззащитным в сравнении с броней, и облепившей скулы маске, но сказочным, рыцарским геройством переслащенной доблестью легенды от всей его идеализированной фортуной фигуры разило за версту, и ошибки быть не могло. Стивен Роджерс. Совершенный солдат, замурованный в океанических льдах ‒ бесстрашный в битве, но так беспомощно трусливый сердцем. За могучей спиной с услужливым предложением сдаться миролюбиво оскалились орудия летучей машины, тут же растерянно заметавшиеся меж дюжиной идентичных целей, синхронно оскалившихся иллюзорными копьями в ответ. Единственно же настоящий скипетр, гудевший медным, бархатным смехом восторженного безумца, успел зарядиться лишь наполовину, когда острие отбили в сторону, царапнув им о землю, по скуле мазнули кулаком, а паривший крылатый механизм, оплавленный сорвавшимся лучом, возгоревшись, чадно задымившись, неуклюже спикировал подстреленной птицей на стеклянно-стальное здание, протаранив клювом крышу. Щека раскаленно, пренеприятно ныла от удара и изумительной наглости поступка, оскорбительно напоминавшего пощечину. Роджерс не спешил атаковать еще раз, но, разглядев что-то красноречиво-многообещающее в выражении моего лица, предусмотрительно отступил на шаг назад, подняв наизготовку щит. От первого моего выпада он увильнул налегке, успев подкатиться под свистом разрезающего взмаха, отпрыгнул от укола, взметнулся, крутанувшись, в воздух, огибая сверху скользящий удар по животу, мастерски используя неповоротливый с виду щит ‒ смертный дрался умело и грамотно, с долей отработанного, танцующего изящества, следил за мной безотрывно и тщательно, испытывал на прочность оборону, благоразумно не приближаясь дольше, чем на пару изобретательных атак. Бой не был из тех, какие выигрывают измором, хитростью иль банальной силой, бесполезных для неподвластного обману, он требовал не столько внимания и концентрации, сколько вычисления уязвимых мест, их бессовестного применения, угроз, кропотливого подбора слов, и вскоре эта головоломка начала доставлять заржавевшему от безделья уму, полному презрения и злобы, извращенный аналог удовольствия ‒ азарт, эйфорический пыл схватки, терпеливая жажда победы трепетали под ребрами, подстегивали, кривили губы закусанной ухмылкой. ‒ За что так яро сражаешься, солдат? ‒ осторожно прощупывая почву, начал я, блокируя проскрежетавший по рукояти скипетра удар. ‒ За славу, честь, воинскую доблесть? За справедливость, мир, свободу? За что?.. Вопрос был задан нейтрально, наигранно заинтересованно, с едва интригующим оттенком задумчивости ‒ так, риторика, не обращайте внимания, невинные размышления вслух, ‒ и Роджерс проглотил его с молчаливым недоумением: беседовать в драке ‒ крайняя степень неопытности, пустая трата драгоценного воздуха, или же очевидная попытка провокации, чаще тщетная, чем эффективная, как известно из практики. ‒ Или за кого? ‒ невозмутимо продолжил я, щурясь на противника в театральном подозрении, том самом, когда актеру уместно приложить палец к губам, коснуться виска или возвести одухотворенный взор к небу. ‒ Чье-то конкретное внимание тебе нужно, не так ли? Чьи-то безраздельные помыслы, сердце, жизнь? Единственное одобрение, судия всех поступков, что вечность будет верен? Дерешься за дни и ночи, о которых грезишь и которых так и не получил? ‒ солдат помрачнел, нахмурился в глухом, слепом и безъязыком негодовании, исподволь ударив сильнее обычного, напрягшись, будто внутри оттянули какую-то тонкую, но значимую струну. Лучную тетиву со стрелой, упершейся отравленным наконечником в грудь. ‒ За Риду Эмбертон? ‒ понизив голос до вкрадчивого, насмешливо-участливого шепота, вопросил я. Неверяще вскинув на меня оледеневший взгляд, Роджерс ошеломленно покачнулся, от неожиданности пропустив болезненный удар в горло, позволив обрезать себе плечо и в последний момент заслонив задребезжавшим щитом грудную клетку. ‒ О, не-ет, ‒ издевательски проворковал я, наслаждаясь бесценными метаморфозами лихорадочной мысли, роскошнейшей палитрой недоверия, скепсиса и подозрительности, расплесканной в чертах солдата ‒ в обострившихся скулах, потяжелевшем подбородке. ‒ Не столько за любовь, сколько за правду. Ты, глупец, одного страждешь ‒ откровения. И больше смерти боишься его же. ‒ Замолчи, ‒ отчаянно выдохнул он в расцветающей ярости, в убийственной, жертвенной, безвозмездной отваге за то, что дорого ‒ таким в Асгарде ветками мальвы, плакучей ивы и утреннего сияния* устилают погребальный костер; мой, хоть и был схож когда-то с подобным, безнадежно-амарантовым, затаенно-акациевым, давно в лядвенце, бархатцах и гортензиях. ‒ Ты не знаешь, о чем говоришь, ‒ тяжело дыша, угрюмо покачал Роджерс головой. В заполошном стуке сердца отчетливо послышался щелчок сорванного предохранителя. ‒ Я не ведаю? Я?! ‒ проревел я в бешенстве, замахиваясь и с плеча рассекая намеченную мишень ‒ воображенный крест на виске солдата. Достиг бы осатанелый, дьявольский удар цели, скользнул по пунктирной линии среза мгновением раньше ‒ солдату кроваво и зрелищно размозжило б череп, сняло скальп, но острие лишь просвистело над приклоненной головой, сорвав ненароком шлем и с досадой вспарывая заместо плоти воздух. Яд свирепо заклокотал под языком, обжигающе закислился в горле, горькой желчью уперся, несцеженный, в стык зубов. ‒ Ты будешь метаться, тлеть, ни жив ни мертв, на костре собственной обреченности, зажимать, как рану, истину, что не хочешь признавать, ‒ скрестив с надрывным лязгом скипетр и щит, желчно выплюнул я ему в лицо. ‒ Выгоришь насквозь, истерзаешься сомнениями, жаждой и страхом, будешь урывать каждое прикосновение, восхищенный взгляд, оттенок симпатии, упиваться ими, пьянеть и знать с кристальной ясностью, что большего ты никогда не заслужишь. Смертный с приглушенным, отчаянным рычанием дернулся ‒ безуспешно, хватка была крепкой, ‒ упрямо поджал губы, сморщился, усердно отводя от меня болезненный, не желающий ничего видеть взгляд отчитываемого в углу мальчишки, порывавшегося закрыть ладонями уши, чтобы не слышать обидной правды. ‒ Хватит, ‒ со свистом выцедил он сквозь зубы, но я лишь со злорадной усмешкой, бегло облизанной языком, покачал головой. ‒ Облегчу, впрочем, твою участь ‒ самолично, голыми руками пересчитаю ей ребра, усердно, вдумчиво, не торопясь, хлипкое тело выворачивая костями наизнанку, потешусь вдоволь и сверну ей шею при первой же нашей встрече, ‒ скрипя зубами, прошипел безумно, свирепо, так голодно и жадно до крови, что у самого защекотал спину скользкой чешуей трепет предвкушения. Беспрепятственно отшатнувшись, Роджерс ‒ будто душа упала камнем в пятки ‒ недвижимо застыл на месте, парализованный угрозой, безвольно прижав к бедру безжизненный, умолкший в своей песне боя щит, сверля меня отрицанием, запретом и ледяной, бодрящей своим холодом ненавистью, зигзагами пепельных молний чиркавшей по освирепевшему, грозящему взгляду исподлобья ‒ забава, сантименты, умилительный детский лепет: я ухмылялся врагу в лицо торжествующим, плотоядным оскалом ‒ почти польщенно, почти не ядовито, ‒ любовался озлобленной мимической рябью, смехотворной игрой эмоций на обескураженном лице и огибал солдата хищными, унизительно-раздразнивающими кругами, сокращая дистанцию шаг за шагом и терпеливо, неспешно примеряясь, высчитывая, куда наносить удар. Я медлил, следя, наблюдая, выискивая: балом правило любопытство, но любопытство не праздно-невинное, а жестокое, циничное ‒ сродни тому, с каким разглядывают дети полураздавленное, еле-еле ползающее по траве насекомое, тыкают палкой в рваные подкрылки, опрокидывают на спину, щекочут брюхо, заставляя дергать изломанными лапами, и, морща брезгливо носы, размышляют: прихлопнуть сейчас или пусть еще помучается?.. ‒ Ты не посмеешь, ‒ выдавил, наконец, мидгардец, гневно ширя ноздри, играя скулами, морща переносицу и лоб ‒ того гляди оскалится, как взбесившийся пес. Запрокинув голову, я раскатисто, хрипло расхохотался театральной угрозе, всласть опаляя смехом стылый воздух, ударяясь взглядом о незнакомое звездное небо; чувство дежавю, во рту размякшее, к языку приклеенное и затопившее теплой патокой горло, услужливо-коварной, точечно прицельной памятью прострелило висок: как будто под чинно и лениво переступавшими ногами, скрипя, потрескивая и стесывая сапоги, захрустело скребущимся о барабанные перепонки эхом истолченное крошево поломанного Биврёста, почти взаправду оскалился прозрачными зубьями его обгрызенный Мьелльниром край, древо молний ледяными щупальцами вновь опоясало обсерваторию, оплело золотые колеса рун извилистыми, липкими ветвями, и ‒ ярче всего прочего ‒ мелькнуло желчное, хмурое, изуродованное яростью лицо громовержца, мимолетно перекошенное от так легко спровоцированной ревности и отвращения: «Быть может, когда тут закончим, я тоже нанесу ей визит?» Три, два, один… Показательно зажмурившись, я, издевательски ухмыляясь, играючи уклонился от короткого, злого удара смертного под дых, открыто потешаясь над их с братцем идентичной предсказуемостью, нелепой схожестью мотивов. Роджерс, сжав зубы, рванулся вперед с яростью чибиса, которому под носом тряхнули перцем, ‒ слепой, озверевшей, неистово-отчаянной. Некогда танцующие, эффективно-эффектные атаки становились все грубее и однообразнее, топорнее и скучнее, сменяясь безостановочной чередой ударов, окольцованных временной петлей, рукопашной пляской кулаков, локтей и коленей. В оборону предвестницей ошибок сочилась усталость, щит бил по предплечьям заметно слабее, все чаще промахиваясь и гранью соскальзывая по наклонной бронированной пластины. ‒ Если притронешься к ней хоть пальцем… ‒ на минутном антракте меж вульгарных актов насилия выцедил Роджерс, отступив от меня на несколько шагов передышки и качая головой. ‒ У-у-у, и что же мне будет? Предашь суду? Посадишь в камеру? Пытать станешь? Большего тебе все равно не позволят. Ты потеряешь ее, солдат, раньше или позже: девчонка падет от моей руки ‒ падет опозоренно и болезненно. Неподдельный ужас мелькнул в выражении ярко-серых глаз, благодатно затеплилось в радужке замешательство ‒ испуганное и недоверчивое, закаленный металл бравады расплавившее до наивного безрассудства юнца. Душа солдата, побелевшего лицом, трепещуще трещала, зажатая меж молотом и наковальней страха, раскаленная, приплюснутая, бесплодно раздувающая меха легких, искрила брызгами и беззащитно плевалась угарным чадным дымом. На губах сызнова зазмеилась гадкая ухмылка. Яростно взметнувшийся, орлом спикировавший на грудь щит, шутя отбитый рукоятью, проскрежетал по земле оцарапанной серебристой звездой в обрамлении крови и слез. Проревел над головой вертлявый удар ногой с разворота, кулак почти впечатался в скулу, захват безуспешно соскользнул с плеча ‒ выждав момент невнимательности, растерянной паузы, выгаданной для дыхания, я, почти вальсируя, непринужденно нырнул солдату за спину, обняв скипетр с двух концов и накинув жердью ему на шею. ‒ Но есть идея даже лучше, ‒ с трудом удерживая сопротивлявшегося, трепыхавшийся, как заяц в мешке, смертного на месте, прошипел я ему куда-то затылок: вцепившись в небесную бронзу побелевшими от напряжения пальцами, тот тщетно пытался отодвинуть от себя жезл, ослабить давление на горло, грудь и болезненные точки под подбородком. ‒ Коли так трепещешь за ее жизнь, и волоса не упадет с ее головы, будет цела, невредима, но предаст тебя, по собственной или же по моей воле, ‒ скипетр, вторя, восхваляя презираемое, красноречиво и грозно завибрировал в руках, ‒ предаст, унизив, растоптав вероломно ту доверчивую привязанность, что ты питал, и будет служить мне, изменница, пока в безысходности битвы не сгинет по твоей же вине. Отчаянно взбрыкнув, ударив меня по носу затылком, Роджерс едва не выпал из ослабевшей хватки, пошатнувшись, как пьяный, отскочил назад, к расплескивавшему прохладу фонтану ‒ ансамблю брызг, водяных столпов и арок, затейливо переплетенных струями в узорчатый купол, ‒ упав предплечьем на его борт и с хрипом схватившись рукою за сжатое спазмом, лишенное воздуха горло. Пока соперник, согнувшись, заходился в кашле, я, ребром ладони утерев со рта соленую, горячую кровь, смердевшую металлом, ‒ с неверием и почти любопытством ‒ всматривался в ее багряную липкую черноту на пальцах, на пробу проведя языком по разбитой губе и втянув воздух кровоточившим носом. Драка приобретала личные мотивы. Пора было заканчивать этот фарс. Широкими шагами покрыв расстояние до фонтана, играючи уклонившись от слепого удара в ключицу, я хлестким движением, отточенным перьевым росчерком вскинул вверх лезвие скипетра, отбрасывая обратно попытавшегося подняться смертного, оставляя ему на скуле, оливково золотившейся загаром, вулканически забагровевший, рассекший бровь порез. Роджерс прерывисто, затравленно дышал, в изможденном бессилии откинувшись на мокрую, влажно блестевшую ограду, истекая потом, кровью и фонтанной водой, затемнившей ворот костюма, свалявшей волосы в слипшуюся бронзовую солому и обесцветившей до прозрачности червонно-бурые разводы на лице. Сплюнув с губ скопившуюся кровь, раздражающей струйкой стекшей на подбородок, я насмешливо замер, с прищуром выжидая, пока тот придет в себя, издевательски-бездельно прокрутил жезл свистящим, раздразнивающим колесом и, обрывая атаку, в воздухе перехватил взметнувшийся кулак, сжимая на нем заискрившие пальцы с такой озлобленной силой, исказившей гневом лицо и искривившей в оскале рот, что на костяшках солдата зашелушились, впиваясь в плоть, магические ожоги, кислотной ржавчиной разъевшей по мясо кисть. Зарычав от сумасшедшей боли сквозь зубы, смертный, сверкая яростью льдисто-пепельных глаз, отбил мое запястье свободной рукой, с воскресшей ловкостью ускользнул от захвата и, оттолкнувшись от борта, загнанный в угол, разъяренно пнул меня двумя ногами в живот, ступил решительно вперед, но, оглушенный сокрушительным ударом набалдашника по голове, повалился, как подкошенный, поясом на фонтанную ограду, хлопнув ладонями по воде, уничтоженно сполз вниз, щекой вжимаясь в щербатый камень, с кровью на разодранном виске и мутной, дезориентированной пеной головокружения в расплывшихся зрачках. В клокочущем, безумном бешенстве заломив ему за спину здоровую руку до музыкального хруста, я, коленом упершись ему в поясницу, продавившимися, приплюснутыми ребрами пришпилив к стенке, склонился, щерясь, к уху, вгрызаясь пальцами в палевый затылок и рвущим, дергающим рывком запрокидывая голову, вжимая жало острия в изогнувшуюся шею. ‒ А возможно, всё будет даже проще, пускай и не так изящно, ‒ клинок скребнулся о рыжеватую щетину вверх, обогнул прыгнувший в горле кадык, уперся бронзовым всплеском смерти под подбородок. ‒ Я просто перережу тебе глотку, как скулящей дворовой псине. Прямо здесь, прямо сейчас. А после поведаю ей, безутешной, как ты молил, захлебываясь кровью, о спасении ее жалкой шкуры. Потешусь над ее идеалами и верой, вблизи испытаю хваленую человеческую преданность, заставлю рыдать слезами скорби, и презирать, и ненавидеть тебя за смерть. Дальнейшее зависит: проявишь сейчас покорность ‒ милосердно передам последние слова, нет ‒ отправлю к праотцам и умолчу обо всем, кроме твоей трусливой лжи и так малодушно хранимого секрета. Обождав дипломатичную, необходимую для раздумий паузу, я острием развернул к себе мертвенно-бледное, посеревшее лицо: в искривленном, начищенном до блеска зеркале озлобленных, повлажневших глаз, как в каплях ртути, отражалась гладко отполированная мука, такая же текучая и смертельно-ядовитая, цвета старого почтенного серебра. И ожидающее согласие ‒ смиренное, безысходное, триумфальное. Лезвие удовлетворенно скользнуло вверх, оставляя влюбленную, запудренную голову солдата бессмысленно болтаться на плечах, и ‒ на этот раз требуя, приказывая ‒ секирой палача легло на взмыленную шею. ‒ На колени. Спину смертного свело судорогой обреченного унижения, окаменения, перебарывания гордости, упрямства и достоинства. Не поднимая на меня глаз, Роджерс, отпустив из отчаянной хватки свою гранитную опору, медленно, тяжело опустился передо мной на землю, с трудом удерживая равновесие, упираясь в нее кончиками пальцев, и даже не думал доставлять мне удовольствие сморщенной гримасой боли ‒ а ведь внизу было так удачно рассыпано стекло. ‒ Руки за спину, взгляд вверх, ‒ с безжалостной злорадностью выплюнул я, срывая торжествующую нитку ухмылки с губ. Добровольная беззащитность, намеренное подставление под удар ‒ сущая пытка для инстинктов бойца, но Роджерс повиновался с обидной покорностью, запрокинув голову и открыв доступ к венам окропленной кровью шеи. Острие скипетра, примеряясь к убийству, тут же взметнулось и вжалось в яремную впадину ‒ солдат же, будто и не замечая угрозы, отстраненно выискивал, высматривал что-то в задымленной, невзрачной громадине небесного свода, шарил по нему взглядом, прощупывал туманные созвездия, черпал предсмертную свободу мысли жадными глотками, упиваясь идеями, что не успел обдумать, грезами, что не решался мечтать, сожалениями, что боялся себе позволить, и, наконец, завершенно, расслабленно прикрыл глаза, давно уже, видимо, смирившись с гибелью, осмыслив ее неотвратимость, а сейчас лишь исповедавшись пред совестью и сердцем. Камень у наконечника, окруженный сапфировой взвесью энергии, вспыхнул осуждением, недовольствуясь заминкой, загудел ‒ утробно, бархатно, жадно до крови, вынуждая не без наслаждения прокрутить лезвие под нужный захват, чуть отвести его для скользящего удара…I got my gun at the ready gonna fire at will Cos I shoot to thrill and I'm ready to kill I can't get enough and I can't get my fill I shoot to thrill, play to kill*…
Уже замахнувшись с блаженной усмешкой ликования, я настороженно замер, вслушиваясь в приближавшийся свист, механическое жужжание и вызывающе-крикливую, лихую музыку запугивающе-безумного содержания, и прежде, чем удалось обернуться на ее сумасбродный мотив, грудь прожгло лучистым столпом огня, откинувшим меня спиной на каменные ступени. Закованный в броню веселой бронзово-рубиновой расцветки, источая ироничное самодовольство харизмы, раскаленно-белый, ослепляющий свет реактора на груди и ударно-струнную брань неизвестных инструментов, защитник Земли вклинился в бой бескомпромиссным ультиматумом, насмешливо сверля меня прорезями глаз, угрожающе выставленными ладонями и наконечниками приведенных в готовность орудий, оскаленных в приветливой светской улыбке и аккуратным рядком оцепивших предплечье. Не желая более растягивать удовольствие искушением судьбы, я с праведным видом покаянного, надеющегося на милосердие, продемонстрировал безоружные, невинно раскрытые руки. С россыпью кровавых созвездий на испорченных манжетах. ..Когда Железный Человек, витиевато причитая на северных оленей, дамочек, угождающих в неприятности, и патриотично обматывающихся в американский флаг ископаемых, бегающих с щитом заместо автомата Калашникова, в лучших традициях защелкнул мне на запястьях наручники, продолжая вещать о своей ненависти к Германии, классической музыке и аристократам, я все же не удержался от соблазна взглянуть на опустошенного, покоцанного солдата, облокотившегося на фонтанный парапет. «Твоя возлюбленная на авианосце, не так ли? ‒ поймав его взгляд, прищурился я в очевидном, ироничном намеке, в безмолвном, клятвенном обещании и игривой угрозе. ‒ И меня сейчас поведут туда же, правда ведь?» Отсалютировав свежеприбывшей летающей машине рогаткой указательного пальца и мизинца, Старк с саркастически-удивленным «Чего лыбишься?» панибратски подтолкнул меня в плечо; Роджерс, следовавший за нами по пятам, не спускал с меня глаз вплоть до самого трапа, законно опасаясь подвоха. Бой окончен не был.***
POV Эрида Бездыханное тело охранника распласталось на асфальте, как кувыркнувшийся в рождественский снег ребенок, изображавший ангела растопыренными крыльями рук, ‒ стрела, как в тире, на очки, вошла ровнехонько в окровавленный бычий глаз нашивки «Секьюрити» на спине, ювелирно-играючи продырявив по центру хрустнувшее напополам яблочко человеческого сердца и опрокинутую арку буквы «ю». Пульса не было, но шея мертвеца еще хранила осадок тепла, а кровь на ране и оперении стрелы не успела подсохнуть, влажно, сгущенно поблескивая, будто форму пятнисто измазали ягодной мякотью ‒ Бартон проходил здесь не далее пяти минут назад. Поднявшись с колен, я настороженно осмотрелась по сторонам, нащупав в темноте очертания еще одного тела, поломанного, искривленного и неестественно выгнутого, как рухнувшая на пол кучкой костей марионетка, с торчащим из шеи черным стрелиным хвостом ‒ бедолага, должно быть, свалился с крыши. Цепочка из застреленных, удушенных и прирезанных охранников, развешанных праздничной гирляндой по карнизам, тянулась по складу извилистой змейкой ‒ знай хватайся за хвост и иди по ней до самой головы, как по Ариадновой нити: Бартон истоптал здесь всё смертью, как грязными ботинками, явно не рассчитывая, что по этим следам за ним будут охотиться. Превосходный боец, стратег и снайпер, Клинтон всегда работал бесшумно и чисто: лук, некогда воспринимаемый агентами как детская мечта, вскормленная сказками о Шервудском лесе, служил ему, словно в насмешку скептикам, универсальным орудием саботажа, скалолазания и убийства, одинаково грозным в безукоризненно-умелых руках. Сейчас же шпион без страха и упрека, пускай и далекий от рыцаря-джентльмена бондианы, но по достоинству ценивший стоимость жизни и не отнимавший ее без необходимости, исправно пользуясь дротиками с амнезией и снотворным, походил на сорвавшегося с цепи наемника, жаждущего крови: он резал глотки, сворачивал шеи, не оставлял охранникам ни единого шанса, всаживая в них стрелы с разрывными наконечниками. Проходя мимо обезглавленного подобным взрывом тела и едва удержав себя от тошноты омерзения, сожаления и гнева, я с циничным прагматизмом пробежалась пальцами по клинку в волосах, логикой ‒ по расстановке сил, мыслями ‒ по прочности своего консерватизма, глянула на тело, на кинжал, на раненую ногу, вновь на тело, вновь на ногу и, благоразумно плюнув на асгардские убеждения, подобрала из рук убитого крупнокалиберный пистолет, смачно защелкнув магазин, сунув его в пустующую набедренную кобуру и двинувшись вперед в пространных размышлениях. Выслушав мою просьбу о помощи, Старк, вскипевшим Везувием извергая упрямую спесь, наигранное недовольство и неохоту делать мне одолжения, умудрился-таки, кичливо подчеркивая щедрость оказанной услуги и собственное безвозмездное великодушие, сдержать данное слово: пообещал лично наведаться в многострадальный Штутгарт и помог мне бежать, добропорядочно взломав систему охраны, занеся сымпровизированный вылет в реестр санкционированных и указав на свободный джет, чей пилот оказался весьма сговорчивым под угрозой клеймения прикуривателем. Был ли это хмельной, необдуманный шаг к примирению, свершенный по усталости вражды, но Железный Человек, получив в ответ тяжело, безумно тяжело, но искренне сцеженное с горла «Спасибо, Тони», так и не огрызнулся на обращение по имени, сварливо чертыхнулся в трубку и в виноватом, кислом молчании оборвал звонок, а все остроты и колкости, как из пулемета слетавшие с его языка целыми обоймами, привычные слуху до мозолей на барабанных перепонках, теперь, по завершении разговора, казались лишь смущенным бормотанием оскорбленного эго, уже забывшего, на что держит обиду, и пытавшегося отыграться, оправдаться в приступе сентиментальности. ‒ Мистер Старк, мистер Старк, мистер Старк… ‒ всплеснув руками, издевательской скороговоркой пискляво пародировал меня изобретатель. ‒ Эмбертон, мне всего сорок семь, не делай из меня моего отца: я пока не ношу узконосых ботинок, очков и подтяжек. Я Тони, на крайний случай официоза, сарказма или подчеркнутого недовольства ‒ Энтони. Ясно? ‒ Предельно ясно, мистер Старк. ‒ Да что ж ты будешь… ‒ То есть, ничего не случилось, и явилась ты спонтанно? ‒ вскинув в скепсисе брови, фыркнул Старк, отхлебнув виски из граненого стакана и водрузив передо мной его идентичный близнец, заполненный янтарно-бронзовым хмелем до деликатной середины. Наполовину пуст или наполовину полон?.. ‒ Милочка, у вас от вранья язык к небу еще не прилип? ‒ Рид, диванный психоаналитик из меня отвратный, но, черт, на собственной шкуре доказано, что демонов у тебя меньше не станет, если один раз напьешься. ‒ Предлагаешь пить регулярно? Как ты? ‒ Предлагаю ‒ в работу, занимать мозги. Так, чтобы они по ночам отключались, а не подкидывали поводы для параноидальных размышлений, уныние и желание напиться в самой безнадежной компании в Нью-Йорке. Тряхнув головой, я уязвленно закусила губу, хмуро петляя меж опустошенных, выпотрошенных постов охраны, обрызганных смертью, задумчиво касаясь воспоминаний краешком мыслей. Прошлой весной, судьбоносной, перевернувшей обыденность кверху дном, дела мои, и без того невеселые без магии, были особенно плохи, несмотря на раннее, погожее тепло, пестроту расшумевшегося Манхэттена и бодрящий запах эспрессо с карамелью по утрам. Интуитивная тревога, беспокойное ожидание чего-то масштабного, смута в мыслях, непреходящий зуд сердца ‒ Хель его знает, откуда взялось это пророческое чувство, из каких глубин подсознания вынырнуло, отравив будни, но оно же лишило меня сна на бесконечно долгий, мучительный месяц. Кошмары были изощренными, под стать моей предприимчивой фантазии, душераздирающими, будто нарочно склеенными из всех возможных фобий, опасений и угнетающих идей, бессонницы ‒ изматывающими и болезнетворными, усталость, апатию и безысходную тоску по утерянному, как шпаклевкой, измазывающими по снедаемому взглядом потолку. Пять лет ‒ пустая мелочь, смешная до слез: не сотая даже, тысячная доля асовской жизни, крупица времени в водовороте песочных часов, но от бесплотной, грызущей боли, нехватки чужого присутствия и той смиренной стадии терпения, когда теряется последняя, самая отчаянная надежда, в груди пекло, а под ребрами гноились беззвучные, невыплаканные рыдания. Неизвестность пытала хуже бессилия, молчание Одина, позабывшего, кажется, о моей ссылке, выводило из себя, и, просыпаясь еженощно, смятенная, укутанная страхом, как душным одеялом, я со злобой и проклятиями отдергивала от прикроватной тумбочки пальцы, машинально потянувшиеся к верхнему, теперь пустующему ящику, шумно вдыхая сонный, неподвижный воздух, пряно пропитанный зацветшей прямо под окном сиренью. Решение выбросить в Гудзон денарий ‒ опрометчиво-поспешное и необдуманное ‒ теперь казалось дальновидным и благоразумным: не удержись я хоть раз, передай Одинсону хоть единый вопрос, от банального справления о здравии до сумасбродно-масштабного «Асгард там, часом, не в руинах?», Всеотец бы в ярости мой безгранично-расплывчатый, не определенный в рамках срок увеличил еще на пару мстительных десятилетий ‒ изгнанникам запрещалось поддерживать связи с домом, а успокоение метущейся, кровившей души, разбереженной беспочвенными иллюзиями, не имевшими ни причин, ни доказательств, не стоило риска и гнева асгардского царя. Но чем дальше утекало время, тем безумней и навязчивей становились сновидения ‒ все, как один, крутившиеся вокруг моего возвращения в царство вечности, преподнося его, как кадры в фильме, со всевозможных ракурсов, один безнадежнее другого. Обломанный, сколотый с края Радужный мост, роняющий, как щепки, плеяды звездного стекла в пену взмолотого океана, рассыпался, вспыхивая ослепительными искрами, карточным домиком под ураганным ветром, витиеватой цепочкой домино, неаккуратно задетой с краю и в ярости сметенной со стола. Дворцовые стражники, вскинув затейливо скрюченные, замороженные пальцы, неестественно скорчившись в плену льда, застыв в выражении предагональной муки на заиндевелых лицах, жуткими скульптурами распростерлись, замурованные в пол, средь древних артефактов, безразлично слушая пылкие речи о лжи, трофеях и троне. Царица Асгарда, облаченная в траурный черный, не опустившаяся даже ‒ упавшая в обитое бархатом кресло, от горя постаревшая вечно юным, мягким и добрым лицом, беззвучно, бесслезно и безутешно рыдала скорбящей, порванной в клочья душой, опустошенно поджимая губы, смыкая веки, утешающе гладя узкой, мелко дрожащей рукою чью-то светловолосую голову ‒ могучий Тор, как нахулиганивший мальчишка, в раскаянии, вине и боли прятал лицо в материнских коленях, безразлично рухнув на свои собственные. Видение тронного зала с приспущенными гербами, выкрашенными в символичный изумрудно-зеленый, толпы с поминальными шарами в руках и золотых рун, выгравированных на черной мраморной плите, в память установленной у подножия престола, стало той каплей, что переполнила чашу рассудительности, опорожнила до дна, расплескав к демонам ее терпеливо накопленное содержимое. Купив в круглосуточном гипермаркете пятизвездочный коньяк, я прямо посреди ночи завалилась в башню Старка, зная, что тот наверняка бодрствует, безоговорочно, с требовательной наглостью стукнула по столу бутылкой и заявила упавшим, откровенно жалобным голосом, что сейчас напьюсь до потери памяти, а он, ничего не спрашивая, составит мне компанию. Старк не вещал с шантажирующим оттенком высокомерия о субординации, увольнении или вычетах из зарплаты. Старк не вскинул в насмешке брови, не съязвил насчет моего потерянного вида и не уронил ни единой унизительной шутки. Старк хмуро велел вылить в унитаз притащенный алкоголь, достал виски, два стакана, лед и, закатав по локти рукава измазанной в масле рубашки, уселся рядом с усталым вздохом человека, которому тоже паршиво, тоже не спится и тоже осточертело пить в одиночестве. ..Проснулась я тогда на галантно освобожденном гостиничном диване, удобном, низком, мебельно пахнущем кожей, по пояс укрытая по-детски подоткнутым под ноги пледом, впервые за месяц отдохнувшая и ‒ Мирозданье, чем только йотун не шутит ‒ с влажным полотенцем на лбу, в чьей надобности, за отсутствием похмелья, и не нуждалась. Сквозь наблюдательную щелку по-шпионски приоткрытых век были рассмотрены усатые пушистые перья, торчащие из подложенной под шею подушки, высокий, до краев наполненный водой стакан с заботливо уложенной поверх пластинкой таблеток, озолоченный солнцем стол, подстаканник с красной молнией AC/DC и шепотом переговаривавшаяся парочка у самого бара. Пеппер, обеспокоенно косясь в мою сторону, вела беседу тревожно и взволнованно, методично, безошибочно и абсолютно уверенно застегивая Старку пуговицу воротника, поправляя завязанный изящным виндзором галстук, шелковой удавкой накинутый на шею и черным хвостом загородивший кружок реактора на груди, аккуратно закалывая манжеты запонками, опоясывая часами запястье, ровняя смятые уголки платка в петлице; миллиардер отвечал оправдательно, скептически-мягко и лукаво, доверчиво позволяя вертеть собой, как только Поттс заблагорассудиться, вылепляя образец деловой порядочности перед инвесторами ‒ оправить рубашку на плечах, ослабить узел под горлом, стряхнуть фантомную пыль с пиджака ‒ и под конец сборов, обещаний присмотреть за невинно вовлеченной в пьянку мной и укорительных просьб еще разок дыхнуть в ее недовольно сморщенный веснушчатый нос, благодарно клюнул ее в ключицу своим, орлиным, с затаенным счастьем подставляясь под ласково нырнувшие в зачесанные волосы пальцы. Смущение мое было бы куда наименьшим, очнись я тогда за липкой, заляпанной стойкой захолустного бара, растормошенная по всем кинематографическим канонам переворачивающим стулья уборщиком, просипевшим, что заведение закрывается. В башне Старка мне не было места так же, как не было места нигде в Мидгарде. Лишней я была везде, куда ни ступала моя нога ‒ мне не были ни рады, ни огорчены, как не радуются и не огорчаются преходящим незнакомцам: тени не играют существенных ролей, они приходят и уходят, незаметно и безмолвно, не ища чьего-либо внимания или утешения. Вскоре на кислые раздумья не осталось свободных мыслей: бесшумно переступая от укрытия к укрытию, я осторожно заглянула за угол контейнера, откуда падал на асфальт круг искусственного света, раздавался механический писк и красноречивые щелчки оружия. Бартона видно не было ‒ тот, очевидно, был уже внутри, ‒ но у массивной пуленепробиваемой двери, капитулирующе распахнутой в кровожадной гостеприимности, дежурили двое его телохранителей, таких же массивных и пуленепробиваемых, облепленных увесистой защитой с ног до головы. Добежать до них ‒ не успеешь, нашпигуют свинцом по самые гланды; выстрелишь ‒ смахнут приплющенные пули небрежно, как ворсинки с пиджака. Окинув ищущим взглядом зажатую меж контейнеров площадку и немного поразмыслив, я, тщательно прицелившись, выстрелила в длинную люминесцентную лампу над дверью, забавно напоминавшую джедайский меч. Та треснула, возмущенно заискрила и погасла, опрокидывая воздух в бочку с дегтем, в которой иногда, по наизнанку вывернутым канонам жанра, вспыхивали, как с ложки уроненные, медовые всплески света: над головами вскинувших винтовки, заозиравшихся охранников покачивалась на проводе дряхлая, изредка, как в дешевом ужастике, включавшаяся хиленькой молнией лампочка накаливания, из жалости иль склероза смотрителя не выброшенная на помойку. Бесшумно подобравшись к двери в промежутке темноты, я с горчично-желтой, заляпанной и пыльной вспышкой света свернула ближайшему сопернику шею, шипя кувыркнулась, замеченная, подальше от обличительно прогрохотавшей по асфальту очереди и, встав на колено, в упор прострелила второму висок через прозрачное забрало схожего с полицейским шлема, успев поймать того подмышки и, ухнув, отбросить к стене. Уже отсюда, через прямоугольник дверного проема были рассмотрены коньячно-бронзовые, соломенным гнездом взъерошенные волосы, напряженная спина, обтянутая стандартной кожаной курткой с ядовито-фиолетовой, абстрактной полосой ‒ самолично выкрашенной с претензией на исключительность, ‒ и лямкой оттянувший плечо колчан, обхвативший блестяще-черные, хищно заостренные в крыльях оперения стрел. А ведь когда-то Соколиный глаз, устало облокотившись о перила ринга, попивая минералку и весело отпуская ироничные комментарии, доверчиво позволял любопытно вертеть их в руках, рассматривая спрятанные в них механизмы всех мастей ‒ от датчиков слежения до высоковольтных электрошокеров, ‒ и травил шпионские байки о том, как еще новобранцем строил из себя Итана Ханта из «Миссии: Невыполнима» и запутался в спасательных лебедках, от неопытности обмотавшись ими в кокон, как чертова мумия, или как на задании в Вестминстерском дворце перепутал бокалы с вином, куда надо было добавить порошковое снотворное, и вместо новоиспеченного Гая Фокса ‒ «Боже, храни королеву» ‒ усыпил Елизавету II, или как взрывчатка в наконечнике сдетонировала раньше времени, а он потом ‒ с опаленным, разъеденным лицом и ущемленным достоинством ‒ два месяца ходил, оглохший на правое ухо*… ‒ Бартон, ‒ легкомысленно рявкнула я и тут же, ускальзывая от незамедлительно пущенной стрелы, нырнула в укрытие ‒ тускло освещенное помещение все было удобно уставлено сейфами, ящиками и остекленными витринами. Гудело, перемигиваясь в полумраке цветастыми лампочками, таймерами и дисплеями, оборудование, от попискивающей морозильной камеры веяло устрашающим холодком. ‒ Не могу отсюда поднять белый флаг, но может, всё-таки решим все мирным путем? ‒ шутливо прокричала я себе через плечо, внимательно наблюдая за отражением Клинта в одном из стекол: тот аккуратно подступал к моему сымпровизированному убежищу, угрожающе натянув тетиву. На поясе, запаянный с двух концов, болтался стеклянный цилиндрический футляр с поблескивающим, очевидно, иридием внутри. Замолкнув, я неуверенно щелкнула предохранителем, хмуро следя за ползущей по решетчатому полу тенью ‒ стрелять не хотелось отчаянно: то ли из совестливых угрызений, запрещавших причинять ни в чем не повинному Бартону вред, то ли из риска смертельно опасного рикошета. Русская рулетка ‒ специализация Романофф, было бы некультурно лишать ее исключительной прерогативы. Хотя… Прищурившись, смутно припоминая правила игры в бильярд, зеленый ковер, траектории пунктирно-мелованных мыслей и углы падения, я инстинктивно выстрелила в искореженную техническую трубу, вышибив из нее искру и проделав дырку, из которой обильно повалил горячий белый пар. Отрикошеченная пуля, художественно свистнув, угодила в пол, прямо под ноги Клинтону не-вполне-Иствуду, подскочившему на месте ‒ танцуй, койот! ‒ почти как его тезка, пляшущий под револьверные хлопки, шпорами побрякивающий, каблуками выбивающий пыль; для канонов вестерной классики не хватало испорченной порохом ковбойской шляпы, лассо, грозившего рухнуть в ущелье поезда и ослепленных золотой лихорадкой бандитов, плюющих смачно чрез зубную щель, лакающих виски из простреленной бочки и динамит поджигающих от окурка пузатой сигары. Метнувшись за угол, пока агент, растерянный, не успел сызнова натянуть тетиву, я, припоминая его же уроки, прилипнув к полу ладонями и затейливо крутанувшись, вывернула лук из его запястья, сломав плаксиво хрустнувшим ударом верхний блок, упав на перебинтованное, занывшее колено в причудливых ассоциациях ‒ предложение руки и сердца? акколада*? ‒ и взяв Мордреда здешней Артурианы на прицел. Дуло пистолета прещающе чернело-скалилось снизу вверх, уткнувшись огнедышащей драконьей пастью лучнику в грудь; пальцы тревожно отползли подальше от исцарапанного, изношенного спускового крючка, играючи продавливаемого, уступчивого, испытывающего легкомысленной вспыльчивостью нервы. Шпион стоял молча, недвижимо и издевательски безмятежно, провокационно расправив плечи, вскинув подбородок ‒ идеальная мишень для дартса; в ядрено-голубых, неоном отливающих глазах ‒ вот ведь дьявол, готова поклясться ‒ мелькнул оттенок глумливой, потешающейся насмешливости, точно тот и вправду знал, что на лицемерный выстрел мне не хватит бессовестности. Обездвижить. Поранить ‒ в плечо или ногу. Всего-то навсего. Чтоб не сопротивлялся и не пытался сбежать, когда поведу его к джету. Для его же блага, не правда ли?.. Легкая, извиняющаяся ухмылка, трусливо обращенная куда-то в пряжку ремня, лицемерно клейменую ястребиной гравировкой; бесплотный, нежный тремор, эфирно прилипший к обессиленным рукам, облизанные нервно губы, крючок указательного пальца, обнявший братски спусковой… И жалобный, безнадежный щелчок осечки, от которого сердце ухнуло в горле. Бартон, не церемонясь, выбил безвредную, беззубую старушку Беретту у меня из рук и безуспешно попытался локтем ударить в солнечное сплетение. ‒ Мы ведь уже дрались, Клинт, не единожды, и ведь каждый раз кончалось удручающе плачевно. У тебя в последний раз, к слову, знатный синяк на виске остался, ты же, надеюсь, не в обиде? Мне не хотелось бы вендетты, ‒ неловко и бессмысленно разряжая обстановку, затараторила я, с затравленной беспомощностью глядя на агента, надвигающегося сурово, бесстрастно и неотвратимо, как снежная лавина, ураганный, скручивающийся в торнадо ветер. Атаки жалили бесплодно, но часто, втуне норовя болезненно укусить апперкотом под ребра, выбить дыхание ударом в шею, и, уклоняясь от них в тесной, узкой галерее, на ответную взаимность не хватало времени. ‒ Хотя ты мне тогда стрелу с удушающим газом подложил, так что мы, наверное, в расчете, ‒ усмехнулась я, опрометчиво заходя в безвылазный клинч. В нос полз разгоряченный, взмыленный смрад крови, пота и странной затхлости, какая витает в подземках; мы, переступая гарцующими шажками, напряженно, спутанно застыли, безоружные, намертво сцепившись хитрозахватами оплетающих шеи, плечи и корпусы рук: Бартон, страшно скалясь, рвался сомкнуть жесткие, мозолистые пальцы у меня на горле, я ‒ вынырнуть из железных объятий и сделать подсечку. ‒ Ну-ка, Робин, покажи-ка глазки, ‒ пропела я беспечным, лжезабавляющимся тоном, цапнув-таки пятерней брыкающегося лучника за волосы, ненадолго усмирив его метания и сумев заглянуть в непроницаемое, чуть тронутое яростью лицо: опухшие веки были угрюмо налиты бессонницей, усталостью и изнуряющим рабским трудом, страшен гневно суженный, недвижимый зрачок, глаза измученны, кровавы и так неправильно, дьявольски ярки ‒ как из сапфира выточенные. От неживого, драгоценно-каменного блеска отполированной магией радужки сделалось дурно и муторно: что же за чертовщина… ‒ А почему у тебя, бабушка, такие большие и грустные глаза? ‒ извернувшись, изящным рывком отшатнулась я и, зазевавшись, с кашлем согнулась пополам, получив локтем в живот. ‒ Чтобы лучше видеть тебя, ‒ кувыркнувшись в сторону, шутливо пробасила замогильным тоном, активно уклоняясь от беспрестанных атак. ‒ Да брось, Бартон, подыграй, ты не можешь не знать Перро! Тебе ж уже за сороковник, дети есть? Сказки им на ночь читаешь? Перед носом, едва не полоснув по горлу, злобно просвистел вытащенный из голенища сапога охотничий нож ‒ от двоякого, беспомощного ощущения собственной спасительной везучести премерзко засосало под ложечкой. Сталь угрожающе сверкала, кромсала на ломти пустоту, проносясь в считанных сантиметрах от машинально увиливающего, точно чужого тела; юрко крутясь, я пружинисто отскакивала от танцующего танго лезвия, выписывающего в умелых руках фантастические кренделя, извивалась скользким жареным угрем, дрыгающимся на сковородке, и, зубами клацая, кляня и причитая, выла на Клинта отборной древнеасовской бранью, когда интеллигентный английский язык брезгливо меня оставлял, оскорбленный используемыми оборотами речи. Взывания к благоразумию, крики, рычания и пылкие просьбы очнуться, бьющие звонкими, хлесткими пощечинами по воздуху, пролетали мимо Сокола раздражающим белым шумом, пьяно огибали опальной, крамольной бессмыслицей, оставляя его абсолютно безучастным к шекспировской трагедии моего надрывающегося лексикона. После же того, как агент, едва не вспоров мне клинком живот, отбросил-швырнул, как вшивого щенка, спиной в одну из витрин, измельчив в крошево жалобно треснувшее стекло, а затем ‒ без намека на сомнение ‒ метнул в меня, ошеломленно прикрывшуюся, как щитом, подобранным с пола экспонатом, его же, прошив какие-то древнекитайские доспехи насквозь и вогнав нож по рукоять в нагрудную пластину, я, мрачно сплюнув с рассеченных губ сгусток крови, схватив наиболее крупный, удачно-треугольный осколок стекла, принялась драться молча, отказавшись от щадящих оглушающих атак, нападая тихо, желчно и свирепо: надежда на озарение Бартона истаяла окончательно, расщепленная на атомы выражением жестокой, алчной безжалостности, беспощадно-преданной исполнительности в некогда добродушных, внимательных глазах товарища по оружию. Спустя минуту мне, вскормленной решимостью, разгневанной бессилием, удалось рассечь осколком оплетенное крагой предплечье. Спустя две минуты ‒ испытно и болезненно, до рычания, кровоподтеков и кашля лягнуть коленом по первым истинным ребрам. Спустя три ‒ сцепив зубы, присев на раненной ноге и крутанувшись в воздухе волчком, не аристократической, но относительно изящной пощечиной ударить с размаху пяткой по виску. Бартон, отброшенный вглубь галереи, пошатнулся, накренился, заплетаясь в ногах, как щелкнутый по носу щенок, и, закатив глаза, без сознания рухнул в витрину, распластавшись на окровавленном, рассыпанном звездчатыми искрами стекле. Переведя дыхание, прерывисто вздымавшее избитую, немилосердно саднившую грудную клетку, я медленно, недоверчиво шагнула в сторону, скрещивая переступавшие настороженно-плавно ноги, шпаги обострившихся мыслей, упрашивающие о чуде пальцы ‒ Мироздание, хоть бы сработало ‒ и не спуская подозрительного, бдительного взгляда с расхристанного, комфортабельно обмякшего на решетке пола лучника. Но тот, вопреки опасениям, даже не думал шевелиться, ‒ не дернулся на отрезвляюще-громкий хлопок, равнодушно снес тычок в щиколотку мыском сапога, ‒ и я, осмелев, подобрала выроненный в бою драгоценный футляр с иридием, ‒ причину всех бед, щербатый, невзрачный, искривленный до уродства кусок серебристо-ртутного, пористого металла, испускающий антипротоны, запах баснословной дороговизны и временного стратегического преимущества пред Селвигом, ‒ аккуратно, стараясь не оцарапаться, стряхнув с него хрупкое крошево стекла, задумчиво постучав по прозрачному корпусу ногтем и очертив поползшую по нему извилистую трещину. Цилиндр играючи-победоносно, торжествующе кувыркнулся в воздухе, приземлившись в гостеприимно раскрытую ладонь, и я, с рассеянно-ликующей ухмылкой обернувшись на Бартона, мигом помрачнев и параноидально спрятав свои лавры за спину, бесшумно подступила к шпиону ближе, размышляя, чем бы ему связать запястья, склонилась, с сожалением всматриваясь в пустое, бесстрастное лицо… И, выпустив из пальцев иридий, вскрикнула приглушенным, рычащим стоном, отскакивая назад, пятясь, как от бубонной чумы, едва не падая и плотно прижимая руки к наискосок обрезанному ледяной болью животу: Бартон, вполне успешно притворяясь обморочным, вслепую полоснул мне вдоль ребер осколком стекла, неглубоко, некритично, опрокинув спиной на соседний стенд, и теперь осторожно, покачиваясь, поднимался на ноги, хватаясь за голову, ‒ инстинктивно, отчаянно, точно мысли удерживая внутри встряхнувшейся черепной коробки, ‒ опираясь на товарищеские плечи стен, уже будучи не в силах драться, и озлобленно стукаясь о мой затравленный, безнадежный, безмолвно скалящийся взгляд своим, расфокусированным, мутным и безжалостно-холодным. По витринному стеклу, на которое я, сгорбленная, шипя уронила ладонь, поползли зебровыми полосками нелицеприятные алые разводы, перед глазами танцевали головокружительно-страстную сальсу гепардовые пятна, и когда мне всё же удалось со скрипом выпрямиться, Бартон, оперативно подхватив футляр, уже хмельной походкой отступал к выходу, с трудом удерживая равновесие и цепляясь свободной рукой за перила. Зрение, помутившись, уловило лишь разорванный в лоскутья силуэт, улизнувший общипанной птицей в дверной проем, скрюченную тень, рябью шмыгнувшую через порог, и я, опомнившись, стряхнув оцепенение, запоздало кинулась им вслед, ныряя-падая во встревоженное, волнующееся море уличного воздуха, ни капли не соленое, безвкусно-свежее, коньячного, карамельного оттенка утонувшего в нем солнца, жидким медом стекшего за горизонт. Безысходно озираясь по сторонам ‒ ветер ужасающе завывал, петляя меж ребристых ребер контейнеров, играя реквием падшим на флейтах водосточных труб, потрескивала, мигая, лампа, назойливо стукалась мошка о ее стеклянное раскаленное брюхо, склад сиротливо пустовал, усеянный безвинно мертвыми, ‒ я осела на асфальт, от дьявольской досады чертыхаясь, прислоняясь к косяку пульсирующим виском и в бешенстве ударяя опрысканной кровью ладонью по металлу задребезжавшей двери. Сбежал!..