II стадия
31 октября 2015 г., 21:13
Аллердейл Холл.
Поместье уже не то, каким было когда-то. Оно выглядит не просто опустевшим, а разрушенным. Такое чувство, что хозяева не просто разорились. Такое чувство, что их просто нет. Что они все умерли. И не где угодно, а прямо в стенах этого особняка. Томас замечает это, еще подъезжая к высоким воротам. Много лет он провел вдалеке от места, которое не звало во снах, не тянуло вернуться. Ложь. Снова ложь, которой так много теперь в его жизни. Звало, тянуло. Теперь он смотрит на разрушающийся на глазах особняк как на самое дорогое, что есть в его жизни. Хочет он изменить что-то или нет, но именно это его дом. На прошлой неделе бумаги были подписаны, поместье полностью перешло в его владение.
Время не властно над особняком, оно господствует вне. Внутри же все выглядит точно так же, как и тогда, когда он уезжал. Когда был вынужден уехать. Дыра в потолке приковывает внимание к себе моментально. Ее не было тогда. Только ее одной и не было. Ее и пронизывающего до костей холода. Объяснение этому довольно простое: много лет поместье пустовало, оставленное, брошенное, никому не нужное. Его единственные хозяева были далеко, а кроме них позаботиться о состоянии особняка некому.
Касаясь пальцами старого серванта в холле, Томас осознает, что действительно скучаю по этому месту. По воспоминаниям — лютым, черным, страшным, — что преследовали его и не давали спокойно жить дальше. Его взгляд едва общается к грязной от старости, начинающей местами трескаться поверхности зеркала. На самом деле, он никогда не хотел забывать обо всем, произошедшем в этих стенах. Все эти годы Томаса тянуло домой, и признаться в подобном нисколько не постыдно.
Он слышит чужое присутствие в маленькой, тесной кухне. И внутри все начинает оживать.
Странная натура — мертвая в нормальной жизни, исковерканная, неправильная. Живая во всей этой гнили, сырости, мраке.
Шаги у него всегда были тихие. Мать вздрагивала от испуга и давала звонкие оплеухи в детстве, кричала, что он всегда ее пугает, что в могилу этим сведет. Кто знал тогда, что все выйдет несколько иначе. Отец твердил, что он не должен красться, как какой-то вор, а должен ходить так, чтобы все в доме понимали, что идет будущий хозяин поместья. Баронет. Баронет, а не живущая за печью мышь. И все же Томас заходит в маленькое помещение тихо, улыбается как довольный кот. Разумеется, он и не ожидал увидеть никого другого. Его сестра, плотно упакованная в одно из своих старых платьев, снимает тяжелый чугунный чайник с печи.
Томас обнимает ее со спины и, накрывая ее ладонь своей, помогает удержать тяжелый чайник, который она точно бы уронила от неожиданности. Люсиль вздрагивает, резко отстраняется и смотрит на него настороженным, бездушным взглядом. Что-то изменилось в ней. Не годы оставили такой отпечаток. Другое. А он все так же широко улыбается, ставит чайник на стол.
Он говорит:
— Прости, я не хотел тебя напугать.
У Люсиль слова где-то в горле смешиваются. Застревают. Она чуть приоткрывает губы, хочет что-то произнести, но не издает ни звука. Томас снимает с рук перчатки, кладет их все на тот же стол. Он подходит к ней ближе.
— Неужели ты не узнала меня, сестра?
— Разумеется, узнала, — тихо, будто через силу проговаривает Люсиль, когда он заключает ее в свои объятия. Она кладет ладони на его спину так по-собственнически, словно кто-то может претендовать на него. Они одни, никто теперь не отнимет его. Она говорит: — Наконец-то. Ты вернулся ко мне.
Не сразу, но он привыкнет к этому взгляду. А она… Она никогда не расскажет ему обо всех тех страданиях, что пришлось пережить за последние несколько лет.
Выпуская сестру из объятий, Томас чуть отстраняется. Но теплые, трепещущие по необъяснимой причине губы Люсиль не дают ему уйти далеко. Она целует его со всем тем жаром, накопленным и спрятанном глубоко внутри. И в поцелуе этом, ровно как и в ее объятиях, есть что-то собственническое. Если кому-то он и может принадлежать, то только ей.
Ей одной.
Он сжимает осторожно ее лицо в своих ладонях и мнет ее губы своими настойчивее. Скучал, скучал все это время. И все то время, пока он с такой страстью и любовью целует ее губы, Люсиль не покидает ревнивая мысль. Мысль, разрывающая сознание на часть.
Где он научился так целоваться? Кем была та, что научила его?
Прерывает сладкий морок она первой. Снова обнимает брата и широко растопыривает напряженные пальцы, обнимая его.
— Отныне мы с тобой будем вместе всегда, Томас, — вкрадчивым голосом произносит Люсиль. — Я никогда не оставлю тебя, но и ты должен пообещать, что никогда не оставишь меня. Поклянись в этом прямо сейчас.
Разве может быть иначе? Он проделал столь длительный путь, преодолел почти половину страны, чтобы вновь оказаться здесь. И самое главное — чтобы вновь увидеть ее. Не для того он приехал, чтобы покинуть ее. Не для того. Томас целует сестру в висок.
Он говорит:
— Клянусь. Иначе и быть не может.
На губах Люсиль появляется тонкая улыбка. Эту страшную улыбку он не видит в темноте, когда сестра отходит в сторону. Эту страшную улыбку он не увидел бы и при ярком свете солнца. Слишком поглощен образом, слишком доверчив и открыт. Половицы под ее ногами трещат, скрипят, так и норовят провалиться. И где-то вдалеке ветер завывает на верхних этажах, гуляя по комнатам. Из одной в другую и обратно.
— Я готовила ужин на одного, никак не ожидала, что ты приедешь сегодня, — говорит Люсиль и ставит почерневшую от времени сковороду на стол. — Ешь. Я не сильно голодна, выпью горячего кофе.
Она протягивает ему ложку и ласково треплет по кудрявым волосам. Все прошедшие годы ему не хватало ее заботы. Этакой безрассудной, болезненной опеки. Сидит напротив, наблюдает за каждым его движением, ждет чего-то. Его сестра похожа на смертоносную кошку, готовую разорвать на части любого, кто посмеет хоть как-то посягнуть на то, что принадлежит ей. Но этого Томас не видит. С каждой минутой, проведенной рядом с Люсиль, он вновь начинает видеть мир ее глазами.
— Ты давно уже здесь? — спрашивает он спустя некоторое время.
— Где же мне еще быть, дорогой? — мягко замечает она, скрывая в голосе яд, и протягивает руку, сжимает его ладонь. — Другого дома у нас нет, так куда же еще я могла поехать?
И правда. Растратив почти все состояние, отец исчез, канул в лету. Естественно, оставив своим двум детям проседающий, разваливающийся на глазах особняк, что стоит на проклятой, высушенной глиной земле.
Откуда-то сверху снова раздаются скрипы. Заставляющие вздрагивать визги половиц. Люсиль размешивает что-то в собственной чашке, прикрывая на несколько секунд глаза. Потом она поднимает взгляд и смотрит четко на Томаса.
Взгляд этот уже так не настораживает его. Более того – он начинает привыкать к этому взгляду. Ему начинает казаться, что она всегда так смотрела.
— В этом доме одной можно сойти с ума. Со временем все эти звуки перестают пугать, и ты начинаешь чувствовать себя по-настоящему напуганным, когда их не слышишь. Особняк дышит, его легкие хрипят. Он умирает, и ты слышишь это. Если он провалится под землю прямо сейчас, я клянусь, я не буду так напугана, как если бы все эти визги и свисты затихли бы и испарились.
Особняк и его приближающаяся смерть — что это, если не их наполненные мраком души?
Спустя несколько дней Люсиль садится за рояль.
За старый инструмент, на котором никогда не бывает пыли, несмотря на плохое состояние почти что всего особняка. Она всегда тщательно следит за тем, чтобы рояль был в идеальном состоянии. Всю пыль вытирает сама. Каждый день. Денег для содержания слуг у них нет, да и кто согласится работать в поместье, которое многие считают чуть ли не проклятым после загадочной смерти леди Шарп в собственной ванне?
Ее пальцы касаются клавиш нежно, подушечки любовно поглаживают гладкую поверхность. Люсиль часами может сидеть за инструментом, сливаясь с музыкой и уносясь куда-то далеко. В такие моменты она всегда чуть прикрывает глаза и играет не по нотам, а скорее по памяти. Ее лицо принимает одухотворенное выражение, и минорные мелодии разносятся по залам особняка, проникая сквозь стены в каждую комнату, даже самую удаленную.
Томас сидит в кресле у затухающего камина и искоса наблюдает за ней, не смея прервать, нарушить гармонию с недоступными ему мелодиями. Он умеет играть, разумеется, умеет, но в присутствии Люсиль просто не смеет садиться за инструмент. С ней ему не сравниться, как бы долго и упорно он не упражнялся. Он крутит в руках маленькую вещицу, блестящую кроваво-красным цветом, когда на нее попадает блеклый свет единичных язычков пламени. Этот цвет взывает к воспоминаниям. Он смотрит на пальцы Люсиль, порхающие над клавишами, и невольно вспоминает, как эти же пальцы были перепачканы в крови их матери.
Хватит. Это все пустое.
Тогда Люсиль сказала, что убила мать ради них. У нее были причины, и Томас склонен ей верить. К тому же, не бесконечно же бередить давно ушедшие в историю события. Их мать заслужила смерть. Их мать была монстром, ровно как и отец. И находясь в закрытой школе, Томас ни разу не мог уснуть ночью из-за того, что погибла мать. Были у него бессонные ночи, были. Но этими ночами он думал о том, что сейчас с его сестрой.
Звуки музыки постепенно затихают, а вместе с ними и ненужные размышления уходят. Наконец, последняя нота звучит, и эхо разносит ее по коридорам, уносит вверх. К потолку. В другие комнаты.
Люсиль сидит еще некоторое время за роялем. Томас ловит себя на мысли, что может бесконечно долго смотреть на ее идеальную осанку и расслабленный профиль. Она прекрасна. Она — воплощение всего того, о чем только можно мечтать. Когда Люсиль поворачивается, на ее лице не проскальзывает и тени удивления. Пускай она не слышала, как он вошел, пускай, но его присутствием она нисколько не удивлена. Томас перестает крутить в руках маленькую вещицу и обращает взгляд к сестре.
Он говорит:
— Ждал, когда ты закончишь играть. Не хотел прерывать.
Улыбается он скромно, почти застенчиво. И эта улыбка напоминает ей о том маленьком мальчике, которого она всегда покрывала перед родителями. Теперь перед ней мужчина. Утонченный, воспитанный. У нее отняли возможность наблюдать за тем, как он становится таким. Подобные мысли отдают горечью во рту. Но теперь Томас полностью ее. Теперь он никуда не исчезнет, никто не заберет его теперь.
Если Люсиль еще способна испытывать счастье, то это оно.
Уголок ее губ слегка дергается. Она не произносит ни слова. Томас снова переводит взгляд на небольшую вещицу в своих руках.
— Я нашел кое-что, что теперь должно принадлежать тебе. Посмотреть хочешь?
Любопытной она никогда не была. Но Томас, кажется, может заинтересовать ее абсолютно всем. Любая фраза, произнесенная им, приобретает какой-то особый оттенок. Будто бы даже другой смысл. Никто не похож на него. Люсиль смотрит на него так, как другие в ее возрасте смотрят на драгоценные камни. Она желает обладать им всецело и полностью. В то же время, она любит его. Не искаженно, а по-настоящему. Так, как умеет. Так, как способна.
Она садится на ковер рядом с креслом, в котором расположился Томас. Садится к его ногам. Укладывает пышную юбку угольно-черного платья и поправляет чуть задравшиеся от игры на рояле длинные рукава.
Томас вытягивает вперед руку с зажатым между пальцами кольцом.
Он спрашивает:
— Узнаешь?
Какое-то время Люсиль смотрит на камень, поблескивающий в свете уже затухающего огня в камине. Цвет — этот цвет так много бередит в памяти. А еще он потрясающе смотрится на черном фоне. Она поворачивает голову и лишь потом обращает взгляд к брату.
— Фамильный перстень матери. Где ты его достал?
— Если я расскажу тебе, ты мне никогда не поверишь, — загадочно отвечает Томас.
Губы Люсиль сжимает в тонкую линию, чуть хмурит брови. Томас касается ее ладони, которую она совершенно непроизвольно положила ему на ногу. Он поглаживает ее нежные пальцы и лишь после надевает кольцо с кровавым рубином на один из них. Его большой палец проводит по тыльной стороне ее ладони, и губы оставляют отнюдь не братский поцелуй на нежной коже, пока два взгляда непрерывно устремлены друг на друга.
— Мне нравится он на тебе, — говорит Томас. — И я хочу, чтобы ты носила его всегда. Отныне он твой.
Одного Люсиль не понимает — как этот человек, казалось бы, такой тонкий и совсем не властный, умудряется не только заставлять верить себе, но при этом еще и вкладывать в слова нечто такое завораживающее, очаровывающее. И цвет у этого темный. Черный. Еще темнее, чем ее платье. В его душе мрака ровно столько же, сколько и в ее. А может, и намного больше.
Момент настолько интимный, настолько личный, что на несколько мгновений у нее перехватывает дыхание. От одного этого продолжительно взгляда глаза в глаза. И разорвать этот контакт приходится почти что с усилием.
Люсиль смотрит на перстень на своем пальце, на большой и гладкий камень. Она ни разу прежде не замечала, насколько он прекрасен. Или же в нем нет ничего особенного, а смотреть она на него начинает глазами Томаса. Воспринимать мир начинает таким, каким его воспринимает брат. Томас смотрит на сестру сверху. На то, как она чуть склонила голову, разглядывая перстень, который видела сотни раз на руке матери. Теперь эта вещица выглядит для нее совершенно иначе. Для него.
— И все же, — произносит Люсиль спустя целую вечность молчания, — где ты нашел его?
Загадочный взгляд Томас сменяет на добродушную усмешку под пристальным наблюдением сестры. Скрывать от нее что-то он не привык. Но все те годы, проведенные порознь, сделали из него изощренного лжеца. Трудно устоять и не проверить свой своеобразный талант на Люсиль. Те же они, что были тогда? Так же хорошо она его знает?
— Валялся на полу. В коридоре рядом со старой спальней родителей. Мне казалось, подобным вещам не место в пыльных и скрипучих коридорах особняка. Особенно, на полу.
Почему-то услышанное кажется не просто смешным, но и ужасно глупым. Сколько раз Люсиль проходила там, но никогда не замечала ничего, кроме пыли и старой паутины, к которой не прикасалась скорее из принципа. Пауков и насекомых она никогда не боялась.
Она говорит:
— У этой истории есть еще версия?
Она говорит:
— Томас, ты уверен, что не хочешь мне рассказать правду?
Он доволен. Доволен намного больше, чем если бы она заглотила наживку и поверила бы сразу в такую простую, незамысловатую историю. Томас замечает, как Люсиль совершенно непроизвольно поглаживает камень подушечками пальцев. Вот бы у нее вошло это в привычку. Такую утонченную, элегантную привычку.
— Я стащил кольцо перед тем, как меня отправили в закрытую школу, — сознается Томас. — И с тех пор всегда носил с собой. Не знаю, чем был вызван тот порыв. Наверное, хотел, чтобы часть дома всегда была со мной.
Люсиль улыбается. Смотрит на него и улыбается. У Томаса на губах тоже появляется улыбка. Какая-то смущенная. Он головой из стороны в сторону качает, опускает взгляд.
— Я была уверена, что ее похоронили с этим перстнем, — говорит Люсиль задумчиво. — Она почти никогда его не снимала. Похоже, я ошибалась.
Почти одновременно они понимают, что не знают, в чем похоронили их мать. С раскроенным надвое черепом она вряд ли бы хорошо смотрелась в открытом гробу. Такую ужасную смерть трудно сделать красивой для похорон. Для какой бы то ни было церемонии. Неужели в закрытом? А в гробу ли вообще?
На похоронах их не было. Были ли эти похороны вообще? Но если бы и были, то кто бы на них пришел? Трое перепуганных до смерти слуг? В самом деле, это смешно. Отец вряд ли бы вернулся из своих бесконечных путешествий, чтобы только посмотреть на то, как его дражайшую-ненавистную супругу провожают в последний путь. Других детей у нее не было.
Впрочем, все это не имеет никакого смысла. Можно спокойно не думать о произошедшем. Никогда больше. Сейчас, понимая, что не знают, где ее могила и есть ли эта могила вообще, Томас и Люсиль не испытывают совершенно ничего.
— Теперь это не имеет значения, — произносит Томас. — Оно твое. И всегда будет только твоим.
Не время сделало их такими бесчувственными. Они были такими всегда. С самого рождения. Отвергнутые родными родителями, запертые на том чертовом чердаке, что мать ласково именовала детской. В них не могла не поселиться тьма. Пожирающая все на своем пути, уничтожающая их сердца. Они были обречены стать такими, какими стали. Найти виновных в произошедшем не получится. Виновных нет. Единственное чувство, что их искалеченные души, смогли испытать — это непреодолимое, безграничное притяжение друг к другу. Единственная любовь, что доступна им.
Единственная любовь — больная, извращенная.
Любовь их родителей была правильная, не осуждаемая. Эта любовь вылилась в то, что отец хладнокровно сломал матери ногу. Унижал ее, кричал, а потом и вовсе начал откровенно ненавидеть.
Так почему же после этого их любовь — больная?