ID работы: 3726015

Чудовище вроде меня

Джен
Перевод
PG-13
Завершён
104
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
316 страниц, 12 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
104 Нравится 58 Отзывы 39 В сборник Скачать

Королева вечеринок, маменькин сынок

Настройки текста
      — Gooooin' to the chap-el an' we're — gon-na get ma-a-arried, goin' to the chap-el of looooove…       Ее голос, дрожащий, отупелый, сломанный, плывет через толстую дубовую дверь, вниз по лестнице, в кухню, где я стою у плиты, на которой начинает закипать чайник. Она поет и поет эту песню наверху, ошеломленным гулом, в течение нескольких часов. Наверное, она имеет какое-то особое значение для нее. Это просто раздражает меня.       Я принес ее из подвала примерно три или четыре часа назад, мои щупальца бережно помогли переодеть ее, вялую и не сопротивляющуюся, в больничный халат. Я повел ее по лестнице, почти таща на себе, и оставил в пустой комнате с одним матрасом на полу, в комнате, которая была моей двенадцать лет. Странно видеть ее здесь брошенной марионеткой у стены, на которую я смотрел каждую ночь в течение первых двух десятилетий моей жизни; все в этой комнате так знакомо, хотя в ней нет ничего личного, и эта женщина, это инородное существо сидит, смотрит и не двигается ни на дюйм.       Хотя я о ней не волновался. Это нормально, если такой термин применим к опыту, который точно нормальным не является. Если бы мне пришлось писать статью об этом феномене — «физические и психологические эффекты после трансплантации инородного объекта в позвоночник», возможно — я бы назвал это «неверящей» стадией принятия. В результате сильной эмоциональной травмы, моя пациентка решила безопасности ради углубиться в воспоминания. Эти воспоминания не обязательно будут приятными; напротив, как я знаю, к ней придут наиболее плохие. Но даже грустные и ужасные воспоминания для нее лучше, чем оставаться в реальности, которой она так боится. Расстройство. Практически исчезновение из собственного тела.       Она должна считать себя счастливицей, раз я рядом с ней. Когда я проходил через то, что она проходит сейчас, рядом со мной не было никого, никого, кто понимал. Я был чем-то странным, невероятным медицинским феноменом, которого раньше никто не видел. Доктора окружали меня, лихорадочно чиркали записи в своих маленьких блокнотах, алчно представляли себе, как я скажусь на их репутации, как я сделаю их известным. Они раздевали меня, фотографировали, сканировали рентгеном, наблюдали за моей мозговой активностью, пока я спал.       Они хотели знать, как работает связь. Связь между моими руками и мной. Они задавали бесконечные вопросы, когда я сам отчаянно нуждался в ответах. Тогда мне все еще нужно было человеческое тепло, сочувствие. Одной ночью, к моему ужасающему смущению, я притянул к себе одну из рук этих людей и умолял ее не оставлять меня. Путаясь в словах, я пытался сказать ей, мой язык спотыкался на каждом слоге, как я чувствую, что мир ускользает из моих рук, и я не знаю, почему; как мое тело стало не частью меня самого, а костюм, костюм из плоти, костей и холодной стали, в которой я ютился внутри, рыдая; как я хотел вернуться, спокойно проскользнуть в подлесок моих воспоминаний, даже плохих, даже грустных, и никогда из них не возвращаться.       Тревога промелькнула на ее лице, потом отвращение, а после она скривила лицо и сказала, что они делали все, что они могли. Потом она отдернула руку.       Тогда я остановился, просто остановился и заставил свой мозг вспомнить и показать мне все, как кинопроектор. Доктора описали мое состояние как «кататоническое», но это было не так. Я не просто смотрел пустым взглядом во внутреннюю темноту, мой мозг не был полностью чист. Я позволял каждому воспоминанию, каждому кусочку памяти, который я выуживал из уголков разума, накрыть меня, обрушить на меня лавину исчезающих изображений и отзывающегося эхом звука. Я чувствовал так многое; я чувствовал все, снова и снова, просматривал мои прошлые радости, посещал многие горести.       Это была боль, которую я вынес с собой, когда наконец вышел из своего ментального кокона. Боль полностью потраченной, гнетущей жизни, выжатой в одну простую и несгибаемую мысль: все, в ком ты нуждался, тебя когда-нибудь покинут.       Я перебрался в обеденную и сел за стол. Чайник начал завывать. Я протянулся щупальцем на кухню, тупо вынул кружку из ящика, поместил туда чайный пакетик, залил горячей водой и поднес к своим губам. Я уставился на лестницу, откуда доносилось слабое и дрожащее пение, и вздохнул.       Я еще не скоро смогу выкинуть эту песню из головы.

***

      Мама говорила, что я вырасту и стану самой красивой девочкой в мире.       С Гэйл она сдалась. Гэйл была пацанкой, у Гэйл были короткие волосы, у Гэйл было лошадиное лицо. Я была младшей дочерью, любимой, той, которая точно найдет свое место под солнцем.       В нашей гостиной, чистой, белой гостиной, в которой жалюзи были подняты достаточно, чтобы мерцающий свет попадал внутрь, мама включала какую-нибудь музыку из тех, что она любила, когда была молодой и красивой и ей не нужно было думать ни о чем, кроме платьев, танцев и субботней ночи. The Shangri-Las. The Chiffons. The Shirelles. The Dixie Cups, и мы вместе танцевали в гостиной, я в ночной сорочке, заливисто хохоча, неуклюже вальсируя в лучах солнца под звуки «Chapel of Love», раздающиеся из радио позади нас. Я никогда не смеялась так, как я смеялась тогда, хихиканье шло изнутри меня и вырывалось наружу, сумасшедшее, радостное. Волосы нависали мне на лицо, красные, горящие золотом на свету, когда мама поднимала и опускала меня, и мы хором пели вместе с записью:       — We'll love until, the end of time, and we'll nev-er be lone-ly any-moooooore…       Дверь распахнулась, и мама прекратила танцевать, посмотрела куда-то, и кровь отхлынула от ее лица. Там стоял папа, во все свои шесть футов роста, с горящими глазами, налитыми кровью. Я чувствовала запах алкоголя, исходящий от его кожи, даже с такого расстояния. Оглядевшись, он прошел через комнату и вырубил радио, обрывая приторно-сладкие голоса.       — Кое-кто, — сказал он тихим голосом. — Пытается работать.       — Знаю, Филипп, — начала мама. — Мэри Джейн и я просто…       — Кое-кто, — продолжил папа. — Пытается найти, чем поддерживать семью в достатке. Кое-кто, — его голос перешел на рев. — НЕ ХОЧЕТ СЛУШАТЬ ЭТО ДЕРЬМО НА ПОЛНОЙ ГРОМКОСТИ РАННИМ СУББОТНИМ УТРОМ!       — Филипп, — снова взмолилась мама, мягко отводя меня за свою спину. — Мы просто веселились, только и всего, а потом я бы вернулась к домашнему хозяйству. Мы не хотели расстраивать те…       — Боже! Ты на все отговорку найдешь, Мадлен? — прорычал отец и передразнил ее издевательски-жестоким высоким голосом. — «Мы веселились». «Мы не хотели расстраивать тебя». О, Боже, Мэдди, хотел бы я повеселиться! Хотел бы, чтобы у меня было время и куча сил, чтобы вальсировать по гостиной под какую-то подростковую буйду из шестидесятых с нашей восьмилетней избалованной…       — Она не избалованная! — крикнула мама и тут же отпрянула, прикрывая себя руками, когда отец подошел ближе.       — Да ладно? У нее ухудшаются оценки. Она палец о палец по дому не ударит. Ей хочется только играть с куколками, наряжаться в платьишки и спускать все мои деньги на занятия балетом, — он смерил меня взглядом, его глаза блестели от презрения, губы были плотно сжаты. Я уставилась на пыльный деревянный пол, не зная, куда смотреть. — Иисусе. У меня был уровень IQ 151, знаешь ли. Все говорили, что я самый умный ученик в школе в ее возрасте. Меня предлагали перевести сразу в следующий класс. И вот что я получил. Пустоголового ребенка, который думает только о своих радужных сказочках. Ладно хоть у Гэйл все нормально с учебой; эта же — просто малолетняя дурочка. Полагаю, этого следовало ожидать, женясь на королеве красоты маленького городка…       — А ты-то, Филипп, чего добился? — крикнула мать, доведенная до предела. — Что бы тебе не пойти в кабинет и не поработать еще немного над тем романом? Ну, над тем, над которым ты «работаешь» десять чертовых лет? Ах да, ты же у нас местный Шекспир. Боже, да какое право у тебя есть…       Папа с размаха отвесил ей пощечину, так сильно, что она пошатнулась и сползла по стене. Она отдернулась от него, одной рукой прикрывая себя, а другой закрывая невидимое для меня лицо. Я закричала, мое тело застыло, превратившись в лед. Папа пошел ко мне, и мама поднялась; красный след от руки был все еще виден на ее щеке.       — Нет! Нет, Филипп, нет! — закричала она срывающимся от отчаянья голосом, поднимаясь и закрывая меня своим телом. Я чувствовала ее духи, чувствовала соленый вкус ее слез. — Она ничего не сделала. Она ничего не сделала! Это все моя вина. Прости. Прости. Я не хотела. Это моя вина. Не вымещай на ней гнев.       Папа уставился на нее, презрительно скривив губы. Он взъерошил свои седеющие рыжие волосы, развернулся и пробормотал:       — Просто не включайте снова эту чертову музыку, ладно? — и ушел.       Мама оставалась в таком положении какое-то время, прижимая меня к себе так близко, что я чувствовала, как дрожит ее тело. Мне было горячо, я задыхалась и хотела отпрянуть, но я не хотела еще сильнее расстраивать ее, поэтому я осталась на месте, едва дыша. В конце концов она отодвинулась и, сглатывая, поглядела на меня; слезы все еще висели на ее ресницах. Ее тушь стала черной маской на глазах; я видела, что слезы заставили ее макияж расплыться по всему лицу и только в нескольких местах была видна чистая кожа.       — Твой папочка не имел в виду ничего плохого, — мягко сказала она, обнимая мои плечи.       — Знаю, — ответила я, хотя ничего не знала.       — Он просто… — она не закончила и пробежалась своими мягкими, холодными пальцами по моим волосам. — У тебя такие красивые волосы, — прошептала она. Она заглянула мне в глаза и попыталась улыбнуться. — Когда-нибудь, — все еще тихо сказала она. — Ты вырастешь и станешь самой красивой девочкой в мире. Во всем-всем мире. И ничего из того, что произошло, уже будет не важно. Потому что тебе больше никогда не будет грустно, — она шмыгнула и протерла глаза. — О, Боже. Должно быть, я ужасно выгляжу.       — Ты хорошо выглядишь, мамочка, — я была готова сказать что угодно, лишь бы она снова стала счастлива.       Она улыбнулась.       — Спасибо, сладкая. А теперь улыбнись. Мне станет намного лучше, если я увижу твою прекрасную улыбку.       Я не хотела улыбаться. Мое сердце стало камнем, тяжелым камнем внутри моего тела. Но я все равно улыбнулась.

***

      Они наконец-то заметили. Газеты и телевидение. Ничего так хорошо не продается, как прекрасная женщина, которая может быть мертва.       Ища спасения от бесконечного пения девчонки, от безумных завываний, преследовавших меня из комнаты в комнату, я включал телевизор, который с пощелкиванием и потрескиванием оживал; им уже давно не пользовались. Щелкая между обычным мусором, я все же нашел новости и, как я ожидал, лицо моей пациентки приветствовало меня, истеричные слова ТОП-МОДЕЛЬ ПРОПАЛА проходили по нижней части экрана. Изображение из прошлого, конечно же. Гламурный снимок с выдержанной позой, цветом и ветром, чтобы создать нереалистично идеальную симуляцию жизни. Ничего похожего на бледную тушу с сальными волосами и мертвыми глазами, лежащую, скрестив руки и ноги, прислонившись к стене моей бывшей комнаты наверху, заполняя ее запахом своего пота; создание, которое смотрит сквозь меня каждый раз, как я приношу ей пищу, которое за последние три дня и ночи не спало ни секунды и ничего не ело.       Интересно, что бы они сказали, увидев такую ее? Не кокетливую королеву, которая грациозно вышагивает на экране; не манекен с неподвижных фотографий в журналах, завернутую в дорогие шелка и кружева; конечно же, не преданную жену Питера Паркера, юнца с фотографии из ее кошелька, на кратком появлении на телевидении выглядящим еще более бледным и значительно более изможденным. «Я не знаю, где она, — говорит он усталым, почти раздраженным голосом. — И я, я, я искал везде. Везде. Если кто-либо что-либо знает, прошу, сообщите… — он смотрит в камеру, его глаза потемнели от усталости. — И, Эмджей, если ты смотришь нас, прошу, прошу, возвращайся. Я скучаю по тебе. Я люблю тебя.       Я фыркаю. Как сильно ты будешь ее любить, мальчишка, когда увидишь ее вот такой, с черным щупальцем, растущим из спины, невообразимым пятном на ее красоте? Обнимешь ли ты ее тогда, прошепчешь, что любишь? Или закричишь от отвращения и оттолкнешь?       Подхалимствующая пресса, ее хнычущие подружки-модели, ее робкий муж. Будут ли они беспокоиться за нее, если она будет не такой, как раньше? Если она станет другой женщиной, простой женщиной, жирной, некрасивой женщиной, в которой нет ничего, что продемонстрировать Обществу? Такой женщиной, которую вы никогда не заметите, когда вы идете по улице, совсем не той женщиной, которая станет кому-то сниться?       Не думаю. Я точно не думаю. Но, полагаю, мы скоро узнаем.       Я смотрю на изображение ее мужа. Питер Паркер. Что-то болит во мне, когда я смотрю на его простодушное лицо; что-то говорит, что я хорошо его знаю, что-то большее сверх того, что он обручен с моей девочкой. Это чувство часто берет надо мной верх по многим причинам; иногда я прохожу мимо здания, парка, трещины на незнакомом бульваре и ощущаю нечто похожее на дежавю.       Я уже умирал однажды. Это не то, чем могут похвастаться многие люди, но я один из них. Когда я вернулся из мира мертвых, при обстоятельствах, которые сейчас я едва ли вспомню, моя память была вычищена, вымыта, представляла собой чистый лист. Моя бывшая коллега, доктор Каролин Трейнер, рассказала мне события моей же жизни. С того дня я помню только то, что она говорила, и даже это теперь ускользает.       Каждый раз, даже сейчас, я, кажется, чувствую полумертвые воспоминания, поднимающиеся на поверхность моего сознания, как скелеты китов поднимаются на поверхность океана после шторма. Я тут же вспомнил доктора Трейнер рядом со мной, лечащую и заматывающую в бинты, и что она любила меня по каким-то причинам, которые я не мог ни понять, ни обсудить с ней; но я не помню, что в конце концов с ней стало. Кажется, будто в один момент она была рядом, а в следующий исчезла. И я помню Станнер, мою драгоценную девочку, которая солнечным ожогом прошлась по моему разуму, и то, как она прикасалась ко мне, и как она исчезла в коматозном мозгу Анджелины Бранкл; но я не помню, где она теперь и выходила ли вообще из клинической смерти. Я помню, что хотел когда-то жениться; я даже помню, как смотрел на алтарь, потел, нервничал, ожидал в черном фраке, а моя невеста шла ко мне в белом платье; но я не помню ни ее имени, ни лица, ни почему вообще хотел взять ее в жены.       Большинство моих забытых воспоминаний, стоит заметить, сильно связаны с любовью. Иногда я верю, что я не помню всего, потому что не хочу. Иногда я верю, что им было предназначено быть забытыми мной, несмотря на то, что они делали меня счастливым. И иногда я верю, не в силах заснуть ночью и пялясь в темноту, что никогда по-настоящему не воскресал; что часть меня до сих пор гниет в холодной и неплодородной земле, и что постепенная потеря моих воспоминаний — это отчаянная попытка моего ума, стремящегося вернуться к умиротворенности и уединению могилы.       Я понял, что сижу здесь, задумавшись, полтора часа; новости давно закончились. Я выключаю телевизор, но облегчения это не приносит: каждый раз, когда дом тих, я слышу, как она, наверху, поет, поет, всегда поет.       В этом доме я никогда не буду одинок.

***

      Когда она ушла от него, она подняла нас посреди ночи, прошептала, чтобы мы быстро собирали вещи, выходили на морозный ночной воздух, где на дороге нас ожидало такси. Мы обе были так взбудоражены, стояли в наших сорочках, прижимали к себе спортивные сумки, боялись опоздать. Я видела каждую звезду в небе, хотя мы ехали.       Папа был, конечно же, пострадавшей стороной. Когда мама ушла от него, когда она забрала нас с собой в темноте ночи, он был опустошен. Его жизнь разорвали в клочья, его жизнь профессора в колледже, и все из-за нее, бывшей королевой красоты из Мичигана без гроша в кармане, которая забрала его детей и его гнев. И судьи поверили ему. Ему была выплачена сумма ущерба, потери его дорогих и любимых детей, из суммы всех денег, что мама имела на свое имя.       Мама могла бы выиграть дело. Если бы она рассказала о пьянстве, пощечинах, угрозах, насмешках. Но она отказалась. Не видела надобности, сказала она, втаптывать его репутацию в грязь.       Гэйл проклинала его, называла последними именами, клялась, что будет презирать его до самой смерти, что у нее больше нет отца, что он мертв для нее. Но я не могла так сделать. Я не могла ненавидеть его. Было бы неправильно с моей стороны ненавидеть его. Он был моим папочкой.       Переезды, постоянные переезды. Из дома в дом. Из штата в штат. От родственников к родственникам, в дома к возмущенным кузинам и взрослым тетям со стальными глазами. Жизнь в дымке. Главное — память.       А потом дядя Фрэнк.       Мамин брат Фрэнк. Шести футов росту, бывший морской котик, выбритые волосы, лицо бульдога, чьи нататуированные руки сжимают испорченного избивателя жен. Конечно, мы можем остаться с ним. Конечно, у него, его жены и детей найдется место. Но нам надо будет платить за проживание. Нахлебников в его доме не любят, милая.       Мама была его рабыней. Она готовила. Убирала. У нее болела спина, но она все равно вставала на колени и скребла пол. Ее руки тряслись, но она продолжала стоять за плитой час, два, три. Если мы жаловались, Фрэнк ясно давал понять, что выгонит нас на улицу. Мы оставались только из-за его доброты. Но он ничего для нас не делал.       Однако я не могла ненавидеть Фрэнка. Не могла. Он был нашей семьей. Он был строг, но справедлив. Он больше всех заменял мне отца, раз уж папа не отвечал на звонки, не писал письма. Мне нужно было быть хорошей девочкой. Мне нужно было улыбаться.       Когда я одной ночью нашла бутыль бурбона в шкафчике Фрэнка, мне было четырнадцать. Даже не раздумывая, я выпила ее, всю до дна, сжимая зубы, когда кислое тепло достигло моего желудка. Когда Фрэнк нашел меня, я каталась по полу, хихикая, держа пустую бутыль у себя на животе. Не знаю, от чего голова болела сильнее — от пьянки или случившемся марше ора, когда мама умоляла Фрэнка не выгонять меня из дому.       Я завела друзей. Не помню теперь их имен, но они были моими друзьями. Мы гуляли допоздна, оставались в комнатах, полных яркого неонового света и отблесков дискошара, музыки, бившей по мозгу с двух сторон, когда я танцевала, а мое отражение кружилось подо мной на зеркальном полу. Я больше не слушала мамину музыку из шестидесятых: теперь моими любимцами стали Dead Or Alive, New Order, Nazareth. И теперь рядом всегда был кто-то, кто-то дружелюбный, кто-то заводной. Мне нравился бурбон, и виски, и текила, и смешные маленькие коктейли со смешными маленькими названиями.       Мне исполнилось пятнадцать. Каждый вечер я приходила домой в безбожно позднее время, хихикая, ослепшая от огней вечеринок, тяжело дышащая из-за алкоголя, молясь, чтобы Фрэнк спал. Гэйл знала, но она ничего не говорила мне или кому-либо еще, хотя я знала, что ей это не нравится. Мне было плевать. Я была счастлива. Все меня любили. Мальчики меня любили. Я была веселой, я была очаровательной, меня хотели видеть рядом с собой. И я была красива. Все с этим соглашались.       Все было не важно, потому что я была так чертовски красива.

***

      Пять дней, а кровать все так же нетронута, еда не съедена. Под ее пустыми глазами залегли черные тени, похожие на два темных полумесяца, и она заметно схуднула — что опасно для и так тощей девушки. Так не пойдет. Этим утром я пробую покормить ее с руки, придерживая за затылок одним щупальцем, держа ложку овсяной каши в другом, пытаясь протолкнуть между ее губ. Ее немелодичное пение, повторяющееся и безостановочное, делает это невозможным, и, в конце концов, я сдаюсь.       Мое желание покинуть этот дом становится донельзя отчаянным. Если бы она замолчала, если бы только перестала петь, я смог бы по крайней мере терпеть; сейчас же звуки этого надрывающегося женского голоса только вытаскивают воспоминания, воспоминания, от которых я пытался сбежать многими ранними утрами. Мать.       Мать тоже часто пела, занимаясь домашними делами, моя посуду, вывешивая наши вещи на просушку. Ее чистый, звонкий голос преследовал меня из комнаты в комнату, как теперь бесплотный голос этой девчонки, и меня он так успокаивал, напоминал, что, где бы я ни был, она и ее любовь всегда были рядом. В школе, где девчонки смеялись надо мной, а парни издевались, я ждал, когда она снова будет рядом, обнимет и успокоит. Мне нужны были ее теплые карие глаза, ее огрубевшие руки, гладящие по волосам, теплая темнота ее объятий. Ее голос бормотал слова поддержки, слова, которые облегчали раны на моей душе.       — Все хорошо, Отто. Мамочка здесь. Я никуда не уйду. Ты хороший мальчик, очень хороший мальчик и не слушай никого, кто говорит иначе, ладно?       Она была так не похожа на отца, в корне не похожа. Это был неравный брак и мы, все трое, это знали: она — пахнущий лавандой ангел из греко-американской семьи выше среднего класса, он — «синий воротничок», рабочий из немцев, пахнущий потом и дешевым мясом, проводящий все дни, что-то строя, а возвращаясь домой — что-то руша. Например, своего сына.       — Клянусь Богом, Мэри, — говорил он не без веселости, заходя на кухню после тяжелого рабочего дня, вытаскивая неизменное пиво из холодильника, возвращаясь в обеденную и критично меня оглядывая. — Клянусь Богом, пацан становится жирнее каждый раз, как я его вижу. Чем ты его кормишь? Куриными ножками? Или курами целиком? — и он заливался смехом от собственного уничтожающего остроумия.       Мать смотрела на него и ставила передо мной тарелку с тостом и джемом.       — Он не толстый. Мальчик растет и ему нужно есть. Его метаболизм…       — Да, да, да. Ну, я и не ожидал, что ты со мной согласишься; ты ведь и сама не Софи Лорен, — ответил он, хлопая ее по заду. — Этот курдюк можно использовать вместо диванной подушки. Черт, ты с Отто составишь целый диванный гарнитур, — гогот.       Мать отворачивала лицо, ее щеки выдавали то, как сильно она сжала зубы. Она была худой, когда выходила за него замуж; не думаю, что отцу хоть раз приходила в голову мысль, что сочетание постоянного сидения дома и вынашивание его ребенка заставит ее набрать вес. Но, не увидев от нее никакой реакции, он быстро обратил свое внимание на меня.       — Как делишки, Бочка? Есть подружка?       — Ему девять лет, — громко говорила моя мать, моя посуду.       — Эй, у меня была девчонка в девять. Конечно, я еще не весил столько, сколько этот монструозный грузовик.       Я опустил голову и откусил большой кусок тоста; даже несмотря на сладкий слой джема, казалось, будто я ем угли. Мой отец пальцем указал на меня.       — Ииииии которой сидит прямо тут.       — Я не урод, — пробормотал я.       — Что ты сказал, малой? — отец нагнулся ко мне, грозно нахмурив брови. У него был плохой день на работе, он искал, на ком бы вымести злость. Я решил, что этим «кем-то» не стану. Ему бы потребовалось постараться, чтобы ранить меня.       — Ничего.       — Ничего. Большое жирное ничего, — он хмыкнул. — Неплохое описание тебя, да, парень?       — Пожалуйста, — выдавила мать, мягко, но строго.       — Пожалуйста что? — бросил ей вызов отец, отворачиваясь от меня.       — Не делай этого. Просто оставь его. Он хорошо учится в школе, невообразимо хорошо. У него лучшие оценки по естественным наукам в классе. Ну и что, что он… Что у него кость широкая в этом возрасте? Ну и что, что у него еще нет подружки? — она посмотрела на меня глазами, полными любви. — Он вырастет и станет кем-то замечательным. Он будет показывать людям то, что они никогда не видели раньше, — свет любви испарился, когда она обернулась к отцу. — И ему не нужно, чтобы какое-то подобие строителя поливало его грязью каждый раз, как приходит домой!       — Подобие? — сплюнул отец. — Ах, подобие, значит, да, Мэри? Да, видимо, поэтому я спину надрываю каждый день на стройке, пытаясь заработать на еще больше еды для этого куска свиного сала — потому что я подобие! Хочешь поговорить про подобия, да? Давайте поговорим про мою жену и сына, таких жирных, что едва проходят через кухонную дверь…       И так продолжалось снова и снова, бесконечными кругами, и я отгорождался от этого, когда я ел, мрачно и без удовольствия, сосредотачиваясь только на еде, которую я ел, выброс эндорфинов в мозг, когда я жевал. Он этого мне всегда становилось лучше, не потому что еда меня успокаивала, а потому что оно было приготовлено моей матерью, было ощутимым проявлением ее любви.       Даже сегодня, после всего, что произошло, были времена, когда я скучал по ней, скучал ее ободрению, согревающему теплу ее гордости мной и неудержимой радости моего существования, которую не выразить словами. Она заставила меня бросить мою первую и истинную любовь, Мэри Элис Андерс, и я сделал, как она сказала, хотя и не хотел терять ее. Но я все равно сделал. Я оставил мою Мэри Элис с темными волосами и синими глазами, из-за которой мое сердце беспощадно болело; и это было ради пустоты, ради женщины, которая умерла несколькими днями позже от сердечного приступа. Но даже тогда я не смел противиться ее желаниям. Я противился обстоятельствам, я противился судьбе и предназначению и всем этим милым бессмысленным словам, которые разделяли нас, но я не ненавидел ее.       Но я все еще ненавижу тебя, жалкая, отвратительная свинья. Я всегда презирал тебя и твои принципы; ты научил меня силе, а с тебя я взял пример только того, каким быть не надо. В ту ночь, когда ты умер, в кровати, в которой теперь я сплю каждую ночь, я сидел в углу комнаты, трясясь от жалкого страха того, что ты проснешься. Даже сейчас я рад, что ты так и не смог.       И вот я здесь, отец. Я силен, сокрушительно силен. Я могу выдержать больше моего веса в драке против тебя; мне не нужно больше наклонять голову и сдерживать горечь. У меня даже есть прекрасная женщина, наверху, прямо сейчас, в моей спальне. Теперь я для тебя больше похож на мужчину, старый ублюдок?       Я хотел покинуть этот дом. Прямо сейчас. Я хотел выйти, глотнуть свежего воздуха, потянуться и избавиться от всего, что я чувствую, что я помню. Но я не мог. Я не могу покинуть ее. Никто не знает, что она может с собой сделать, если меня не будет рядом, когда шок спадет. Она может повредить механизм. Она может попытаться убить себя до того, как я смогу увидеть результаты моего эксперимента.       Я не могу покинуть ее.

***

      Клик вспышка клик клик вспышка клик вспышка. Повернись вот так, детка. Покажи бунтарство. Покажи злость. Покажи грусть. А теперь улыбнись.       Повернись вот так и вот так. Пусть делают с тобой, что хотят, двигай ногами, как будто ты кусок мяса на вертеле. Сними что-нибудь, сними все — все так делают. Это искусство. Что, ты у нас блюстительница нравов? Ух, какая девушка. Теперь улыбнись. Клик. Вспышка.       Теперь я всем нужна. Все они меня хотят. Нужен кто-то для рекламы новой марки духов? Приведите ко мне ту рыжую лисичку. Нужен кто-то, на ком джинсы хорошо сидят? Как насчет той грудастой цыпы, ну, той, из Vogue? Кактамеезовут. Мэри Лу. Марианна. Как-то так. Да кому вообще важно это имя? Она горячая. Она шикарная. Прекрасная.       А потом собеседования. Ладно, мисс, спасибо, думаю, мы видели достаточно. Не то чтобы нам не понравилось, но для этой роли вы немного гламурны, чутка красивы, слишком стройны. Никто вам не поверит. Никто не будет воспринимать вас серьезно. Я не хочу вас обидеть, милая, но вы ведь на Бланш Дюбуа? Не леди Макбет, не Гедда Габлер, мисс Жюли, пиратка Дженни. Вы — не то, что мы ищем. Но не беспокойтесь. Уверены, вы найдете роли где-нибудь еще. Как можно их не найти? С вашим-то лицом.       Или: да, вы именно то, мы ищем. Не повернетесь ли вот так, пожалуйста? Да. Отлично. Прекрасно. А майку не снимите? У этой роли много обнаженных сцен. Реплики? Нет, простите, не очень много. Вас пристрелят пару сцен спустя. А теперь маечку, если вы не против?       Клик вспышка клик. Вспышка. Клик.       Давай, детка. Когда-нибудь ты станешь звездой.

***

      Седьмой день. Прошла целая неделя с ее трансформации. Она до сих пор не вернулась в реальность; ее глаза все так же пусты, далеки, даже когда я аккуратно переворачиваю ее на бок, чтобы проверить, нормально ли заживают швы.       Великолепно. Несмотря на небольшие синяки и некоторую корку вокруг, похоже, она и щупальце хорошо связались. Кожа почти полностью восстановилась у основания инородного объекта, почти незаметно вплетая его в ее физиологию; теперь практически невозможно определить, где заканчивается органическая материя и начинается искусственная. Чудо, что человеческое тело может приспособиться ко всему, что сделает с ним Природа или Наука; позор, что человеческий разум порой не способен это принять.       Щупальце лежит, как ее пятая конечность, растянулось на деревянном полу спящей змеей. Я гляжу на него с небольшой гордостью, с уважением. Оно более элегантно, намного более элегантно моих механических рук. Блестит черным, тонкое и гибкое, как хлыст, в каждой детали видна сокрытая сила и мощь. Оно по-своему женственно. Оно хорошо ей подходит.       Удовлетворенный, я перекатываю ее в прежнюю позицию у стены, стараясь не перемещать слишком грубо или быстро, и перед тем, как я успеваю развернуться, поток воздуха проходится по моему лицу и неожиданная острая боль распространяется по левой щеке, прямо под глазом. Я вскрикиваю, больше от удивления, чем от боли; прижимаю руку к порезу, мои пальцы обагряются кровью.       Я бегло осматриваю комнату и останавливаюсь на щупальце, неподвижно лежащем на полу. Его позиция изменилась. Клешни обнажены. На них есть кровь.       Я еще некоторое время смотрю на него; после нескольких минут тишины клешни с металлическим скребущимся звуком захлопываются.       Я стою, прижимая руку к раненой щеке, и смотрю на девчонку. Она не двинула и пальцем. Видимо, это было собственное движение организма, сокращение мышц.       Но даже так я на мгновение воображаю, что вижу темный блеск в глубине ее глаз.

***

      Ну конечно же, папочка, я прощаю тебя. Конечно, после того, как ты отсидел (за кражу, да?), ты стал совсем другим человеком, теперь ты точно осознал все свои ужасные ошибки — почему бы мне не встретить тебя с распростертыми объятиями?       Я подавила все негодование, всю ярость. Высокомерие человека. Само понятие того, что, когда мама мертва и гниет в земле, после того, как он завербовал мою сестру себе в соучастницы в преступлениях, он надеялся, что сможет заставить меня простить его. Но я смогла. Я простила его. Я была великодушна. Это было не горько. Я не держала зла. Конечно же нет! Я обняла его, назвала его папочкой, и мы жили долго и счастливо.       Он никогда не звонил.       Он никогда не писал. Когда я пыталась позвонить ему вскоре после нашего слезного сердечного воссоединения, я обнаружила, что номер не доступен. Всю мою жизнь были эти недоступные номера. Люди выбрасывали меня еще до того, как я пыталась что-то сделать. Я простила. Теперь я забыта.       И Гэйл тоже. Еще одно радостное, всепрощающее воссоединение. И, знаешь, я действительно думала, что в этот раз все будет, как надо, что мы будем сестрами больше, чем просто на словах. Но нет. Мы были разными с самого начала, слишком разными, и с возрастом эти различия оставались. Понимаешь, она была умной. Я была красивой. У нее была ответственность, двое детей — Томми и Кевин, два ярких симпатичных мальчика; я же прокатила ее, когда ей нужна была моя помощь, и моя улыбающаяся головка с волосами цвета вишни всегда была заполнена только мальчиками, вечеринками, весельем и тем, как сильно все меня любят. Нет, такое не забывают, если только ты не позволяла этому проникать внутрь меня в течение семи лет, словно яд через раны; если только ты не была Гэйл, брошенной отцом, мужем, тупой, пустой, сексуальной сестрой. Воссоединение длилось, может, пару месяцев. А потом мы вернулись туда, откуда начали, и тишина между нами была такой же холодной и непреодолимой, как стена льда.       Гэйл, холодная, упрямая, жестокая сучка Гэйл. У тебя был номер моего отца. Ты знала, где он теперь живет. Ты говорила с ним, знаю, что говорила. Вы меня хоть раз обсуждали? Хоть раз говорили о сказочной принцесске Мэри Джейн, которая вам так насолила, раз вы выбросили ее из своих жизней, как загнившую конечность? Вы теперь близки? Ты клялась, что для тебя он мертв, Гэйл. Клялась ли ты в этом насчет меня?       Но ничего, ничего. И раньше без твоей любви жила. У меня в жизни было более чем достаточно любви, чтобы заполнить эту пустоту.       Питер.       Теплые карие глаза Питера. Взъерошенные волосы Питера. Жилистое тело Питера, прижимающееся к моему в темноте, нежно и тепло дышащее. Вещи в этой квартире не были моими, они были нашими, и мне нравилось так говорить. Мне нравилось быть частью «нас», «мы», «нашего». Я была привязана к нему, моя кожа — продолжение его, его плоть — продолжение моей. Мы были друг у друга. Друг у друга. Друг и у друга.       Все в нем. Как его волосы падают на глаза, когда он читает газету. Смешные, плохо выученные песни, которые он завывает в душе громче текущей воды, проникающие в спальню. Ужасные шутки, глупые остроты, его постоянное отсутствие. Я могу любить все, что есть в Питере, потому что это есть в нем и потому оно наше.       Когда я однажды спросила, почему он всегда избегает меня — хотя тетя Анна и его тетя Мэй постоянно пытаются нас свести — он ответил быстро и прямо:       — Они говорят, что у тебя отличный характер. И ты знаешь, что это значит.       Уродка.       Это невысказанное слово повисло в воздухе между нами. Я немедленно продолжила разговор, не допуская тишины, хотя мой мозг зациклился на нем. Питер, стал бы ты любить меня, будь у меня только прекрасный характер и ничего больше? Ты, ботаник из старшей школы, тощий Питер Паркер, парень, в которого никто не влюблялся, никогда бы не посмотрел дважды на девушку, как-либо похожую на тебя.       Я бы никогда не стала встречаться с тобой. Не вышла бы за тебя замуж. Не стала бы рожать твоего мертвого ребенка.       Я днями лежала в больничной палате. Ничто меня не двигало. Ничто меня не трогало. Мир потерял цвет и стал состоять только из сочетаний света и тени. Мой ребенок, мое дитя. Я месяцами растила тебя в себе. Я держала тебя в руках всего мгновение. Часы боли, разделения, подарившие не жизнь, а смерть. Моя маленькая Мэй. Моя девочка.       Когда я, молчаливая, пришла домой, Питеру и мне было нечего сказать друг другу, было лишь три непросмотренных сообщения на автоответчике. Модельное агентство. Они хотели, чтобы я вернулась как можно скорее.       Питер стер сообщения, и я не думаю, что стала бы отвечать на них.       А вскоре после этого пришел человек. Он видел меня по телевизору, в журналах. Я была прекрасна. Богиня. Он любил меня. Я была нужна ему. Он хотел овладеть мной.       Он месяцами держал меня в плену. Я потеряла им счет. Может, девять. Достаточно, чтобы выносить ребенка. Даже ютясь в той темной норе, в которой он спрятал меня — безопасное место, в котором можно было восхищаться моей красотой — я все еще чувствовала, как крохотное создание внутри меня, как его сердце бьется в такт с моим. Сталкер не видел этого. Не чувствовал. Богини не беременеют. Богини не знают, что ты чувствуешь, когда умирает твой ребенок. Богини ничего не чувствуют. Они существуют лишь для того, чтобы им поклонялись.       Воссоединения семьи. Настоящая любовь. Выкидыш. Похищение.       Все выглядит таким мелким, когда пытаешься обобщить.       Щупальце. Это просто слово. Черное щупальце, растущее из моей спины, лежит передо мной на пыльном полу. Матрас. Металлический каркас кровати. Поднос с едой, кишащий тараканами.       Я в комнате.       Я в комнате в доме.       Я в комнате в доме с доктором Осьминогом.       Я в комнате в доме с доктором Осьминогом, который вскрыл меня, залез в мое тело, прицепил к моему позвоночнику тонкое черное щупальце и оставил меня в этой комнате в этом доме.       О Боже…       У меня…       Оно двигается…       Дергается, волнуется на моих глазах. Оживает. Использует мою жизненную силу, чтобы двигаться. Позвоночник скручивает, словно мой скелет разматывают.       Что он со мной сделал?       Что он со мной сделал?       ЧТО ОН СО МНОЙ СДЕЛАЛ?

***

      Около трех пополудни. Тени на улице стали длиннее, солнце вызывает тусклые, размытые силуэты на разбитом асфальте, стоящих на кирпичах машинах, обрывках желтеющих газет. Я чувствую слабое электричество в воздухе, покалывающее по длине моих щупалец. Скоро снова пойдет дождь. Хорошо. Мне нравится, когда идет дождь.       Я стою на почему-то неудобно захламленной кухне, ставлю чайник на плиту, а мои щупальца моют и вытирают тарелки в раковине. Это тихий день, мирный, расслабляющий. Я позволяю разуму отвлечься, сосредоточиться только на плеске воды, звоне тарелок, шипению чайника.       Так прошло почти полтора часа прежде, чем я кое-что понял.       Пение прекратилось.

***

      Моя голова ударяется о половые доски; мои ногти впиваются в дерево, занозя пальцы; мои вскрики заглушают волосы, повисшие сальными, спутанными нитями на лице. Я сажусь на колени, прикрывая глаза потными ладонями, и кричу в них. Щупальце, хотя я не двигаюсь, корчится и извивается, словно умирающий зверь, как будто ему тоже больно. Каждый раз, когда эта ужасная вещь двигается, спину крутит. По моим позвонкам, кость за костью, как будто ползет ледяной червяк. Даже если я закрываю глаза, не вижу отвратительную вещь дергающуюся и извивающуюся передо мной, я все равно не могу ее забыть. Она не просто где-то передо мной. Она во мне. Она не часть меня. И никогда не станет. Она не должна. Это паразит, и он во мне, и все из-за него.       Доктор Осьминог. Я замираю, завывания застревают в горле. Щупальце изваянием замирает прямо посреди движения. Я не могу дать ему знать. Я не могу снова встретиться с ним. Забудь, что ты сильная. Забудь про свои принципы, про свои права. Я не могу снова встретиться с ним, не могу подпустить его к себе, не могу дать ему коснуться меня.       Мне надо выбраться из этого дома.       Мне надо сбежать.       Мне надо найти Питера.       Питер все исправит. Он всегда исправлял. Питер сражается с плохими парнями и сажает их в тюрьму, и он может отвести меня в больницу и сделать так, чтобы это (о Боже, ох, оно действительно настоящее, оно самое настоящее, оно настоящее) чтобы это щупальце убрали. Я снова стану собой. Мне нужно только выбраться и найти Питера.       Я встаю. Я падаю. Мои ноги похожи на разваренные спагетти, слабые, жалкие. Я пробую снова. Я снова падаю. Матерясь, я упираюсь в пол кулаком. Христосе. Я не могу это сделать. Я едва двигаюсь. Мои мышцы уже атрофировались, хоть оторви и выброси; я даже не знаю, сколько я тут была. Я не могу стоять. Не могу бежать. Я бесполезна, безнадежна.       Щупальце.       В тот же миг, когда эта мысль появляется в моей голове, щупальце щелкает, чтобы привлечь мое внимание, мечется передо мной, снова ожидая приказов. Я бегло оглядываюсь, ища, за что схватиться.       На соседней стене есть окно. Болезненный свет проходит через него, дождливый свет, полу-свет. Металлические решетки перечеркивают стекло, почти тюремные решетки. И за них можно держаться.       Я смотрю на решетки, на одну определенную решетку. Сосредоточься, Эмджей. Выдавив все мысли из моего смущенного, кричащего мозга, я сузила глаза, с почти радиоактивной напряженностью уставившись на эту решетку.       Схватись за решетку.       Схватись за решетку.       Схватись за решетку.       Щупальце дернулось.       Схватись за решетку.       Оно колышется, немного шлепается по полу. Моя спина скручивается, напрягается.       Схватись за решетку, схватись за чертову решетку.       Последнее вздрагивание, такое сильное, что почти выбивает мне воздух из легких. Щупальце выстреливает, как луч лазера; клешня раскрывается; в мгновение ока она крепко вцепляется в решетку, угрожающе держась за нее. Может, мне это только кажется, но могу поклясться Богу, что эта вещь, кажется, внимательно следит за мной, ожидая следующих приказов.       Ладно. Хорошо. Схватились.       Подтащи меня туда.       На этот раз не приходится просить дважды. Без предупреждения меня поднимают на ноги, и щупальце притягивает меня к себе, как резинка; меня разворачивает, и моя спина ударяется о решетку. Я вскрикиваю, в последний момент смягчая удар рукой; хирургические швы еще рваные, свежие, и соприкосновение моей стены и решеток им лучше не делает.       Да, отлично постаралось, с сарказмом думаю я, хватаясь за решетки своими руками, прежде чем осознаю, что сыплю сарказмом на механическое устройство, и решаю, что я совсем поехала.       Ну, сейчас я стою, смотрю через окно, медленно дышу, а в ноги словно вонзились иголки. Снаружи я вижу то, что похоже на самую обычную улицу в пригороде в мире — бедную улицу в пригороде, если точнее (везде мусор, разбитый асфальт, грязные машины), может, из тех, что раньше были побогаче, но все еще улицу в пригороде. То место, которое можно увидеть по всему миру, может, проходить там пару раз, может, жить. Не то место, в котором предполагаешь место обитания сумасшедшего суперзлодея, не то место, в котором девушек вскрывают и засовывают им механизмы в тело. Наверно, когда-то это было милое место. Уверена, что теперь это точно не так.       Я смотрю на то место, за которое еще держатся клешни, немного выше моей головы. Щупальце ждет, оно напряжено ожиданием моего следующего приказа. Все решетки стоят на одном каркасе, прицепленном к оконной раме. Если как следует взяться и потянуть за одну из решеток, можно выдернуть их все. Тогда передо мной будет только тонкий, грязный слой стекла.       Выдерни.       Выдерни решетку.       Обрушь весь этот дом, если потребуется. Но выдерни.       Выдерни.       Поначалу казалось, что оно ничего не делает. Оно опять дернулось. Клешни ослабли раз или два, пугали, что отпустят, свалятся с грохотом на землю. Я сжала глаза, представляя, как решетка выдергивается из окна, как оседает на пол штукатурка, как трескается деревянная доска, когда все металлические решетки падают, оставляя только стекло.       Выдерни.       Спину скручивает. Мое лицо горит, пот ручьями стекает по моим вискам, тонет в волосах. Руки сжаты на решетках так крепко, что я чувствую, как ногти впиваются мне в ладони. Это чувствуется, правда чувствуется, хотя мой позвоночник того гляди вырвется наружу через кожу на спине. Щупальце вздымается, вздрагивает, посылая ударные волны через мои кости, тянет, тянет, тянет.       Я уйду из этого дома.       Я сбегу и вернусь к Питеру.       Я не стану Гвен Стейси.       Я не стану жертвой.       Громкий звук, крушащийся, расширяющийся. Штукатурка падает на пол. Решетка дрожит. Металлический скрип, клешни сжимают решетку так крепко, что я удивляюсь, как еще искры не полетели. Металл отделяется от дерева. Боль. Боль. Каждая мышца во мне напряжена, надрывается, скрипит от надрыва. Глаза захлопываются.       С последним напряженным усилием решетка вырывается из оконной рамы с ошметками штукатурки и щепками. Глаза открываются; щупальце отбрасывает решетку в другой конец комнаты, прямо на матрас, тяжелый металл, падающий на перья, издает сдавленный шмяк. Я хлопаю ртом, как рыба, и ослабляю хватку, зависнув в воздухе, чувствуя, как сердце замедляет свой ход, как мышцы расслабляются одна за другой. Я падаю прямо у окна, смотрю на дверь, к которой даже не подходила, зная, что она закрыта. Осьминог. Он, должно быть, слышал это, должен был. Он придет в любую секунду. Я почти слышу, как мягко ступают его щупальца по ступенькам.       Я пока еще не могу отдыхать. Только когда вернусь домой. Как только окажусь в кровати (я вообще спала?), как только рядом будет Питер, успокаивая меня. Но не сейчас. Не сейчас. Не здесь.       С большими усилиями и поднимаю руки над головой, хватаюсь за подоконник, подтягиваясь, чтобы встать, опасно дрожа. Я осматриваю окно. Протянув руку, пытаясь удержать себя, я хватаюсь за оконный переплет и с усилием толкаю его.       В тот же момент он вылетает; ошарашенная, я почти теряю равновесие, оставаясь на месте только благодаря тому, что дважды согнулась над подоконником, высунувшись из окна. Ветер бьет меня по лицу не потому, что он сейчас особенно силен, а просто потому, что я впервые почувствовала ветер после того, как в первый раз проснулась в этом доме. Это смрадный, зловонный запах города, погрязшего в промышленном загрязнении и гниющем мусоре. Это самая сладкая вещь, что я когда-либо нюхала во всей своей жизни.       Я смотрю на фасад здания. Простая кирпичная кладка, а внизу — газон. На котором я могу упасть и сломать себе шею, если решусь на этот прыжок.       Это более притягательная перспектива, чем оставаться здесь, ожидая, когда вернется док Ок и нанесет финальные штрихи на свой эксперимент?       Ну, что ты думаешь?       Осторожно подаваясь еще немного вперед, я подхожу к краю подоконника, отводя взгляд от земли и не обращая внимания на появившееся чувство головокружения, которое обрушивается на меня. Медленно я заношу одну ослабевшую ногу от пола и перебрасываю ее через подоконник. Подпрыгивая, я перелезаю полностью. Выдыхая, пытаясь контролировать свое дыхание, я чуть более удобно усаживаюсь на подоконнике. Перемещая зад дюйм за дюймом к правому краю, я осторожно держу свои дрожащие руки, цепляясь пальцами за все подряд, надеясь, по крайней мере, что так смогу удержаться за кирпичах.       Один есть. И да, это чертовски трудно, но что, черт возьми, нужно рисковать. Долгий, тяжело, глубоко вдыхая, я поднимаю себя от подоконника и цепляюсь за свою жизнь на другой стороне здания.       В нескольких футах над землей, единственное, что удерживает меня от жуткой смерти — это мышцы моих пальцев, я держусь там, замершая от страха и нерешительности, мое дыхание сбилось, я дышу, как собака. Мое сердце бьется о ребра, пытаясь выцарапать себе путь через мое болящее, сухое горло.       Голос в моей голове, который ужасно похож на Гвен, шепчет: Ты не сможешь.       Ты с тем же успехом можешь сдаться, можешь просто упасть, потому что ты не сможешь.       Я пытаюсь игнорировать его. Медленно, мучительно медленно, я протягиваю пальцы одной руки и пытаюсь потянуть его вниз. Я могу сделать это. Я могу…       Соскальзываю. Дыхание перехватывает, глаза распахиваются. Ноги барахтаются, руки хватаются за воздух. Ветер ударяет меня по лицу, и я ничего не вижу, ни неба над головой, ни травы внизу…       Дрожь, жестокий изгиб спины, выбивающий воздух из легких, со звуком чего-то разматывающегося; не думаю, что я мертва. Я падала. Не не думаю, что я умерла.       Оглядываясь, я вижу причину, по которой я все еще жива. Щупальце, даже не нуждаясь в моих мысленных приказах, выстрелило, зацепилось клешней за кирпичную кладку — не за прогалы между ними, а за сами кирпичи — и заставило меня задержаться в воздухе, как висельника на веревке.       Я почти чувствую, что должна отблагодарить его.       Щупальце задержало меня в дюймах от земли; я оживленно приказываю ей меня отпустить. Оно слушается, и я оказываюсь на земле, тихая, как кошка, но и близко не столь грациозная. Мое дыхание отдается в ушах, я некоторое время стою, пытаясь собраться. Мой мозг, мое мышление, все в таком беспорядке, так взбудоражено, чувствительно к каждому изображению, звуку, запаху. Трава фольгой шуршит под моими ногами. Воздух попадает в ноздри, забирается в череп. Серое небо надо мной мерцает обещанием, что свет еще вернется.       Мне больше нельзя терять ни секунды. Немного спотыкаясь, я бегу, мои ноги топают по траве, потом — по треснутому асфальту, битому стеклу, семенам и Бог еще знает чему, что оказывается под моими грязными босыми ногами, когда я уношусь от этого дома, как ракета. На мгновение вспомнив о полиции, уликах и доказательствах, я смотрю на адрес на почтовом ящике. Надпись гласит: 59, Эрбор-стрит. 59, Эрбор-стрит. Запомни это, Эмджей. 59, Эрбор-стрит.       Найди Питера.       Беги домой и найди Питера.       Найди Питера и все это закончится.       Ты даже моргнуть не успеешь.       Ты даже не успеешь подумать, что он с тобой сделал.

***

      Я стоял у разбитого окна, спрятав руки за спину, смотря на улицу в направлении ее бегства.       Мои щупальца на минимальной длине достигают шести футов и могут увеличиваться до максимума в двадцать четыре фута. В хороший день они могут двигаться со скоростью пятьдесят миль в час.       Кто-то может поинтересоваться, почему я не преследую ее, почему немедленно не верну обратно. Не мой ли это объект номер один? Не она ли апофеоз моих теорий во плоти? Не я ли через столькое прошел, чтобы уберечь ее, усмирить ее, завершить ее преображение?       А. Но вот в чем нюанс. Ее преображение на самом деле еще очень далеко от завершения.       Это не было неожиданно. Физически, она изменилась, как и я сам много лет назад. И даже сейчас она только начинает чувствовать несправедливость этого всего, чувствовать напряжение от сдерживаемой в течении двадцати пяти лет боли, компромиссов, с которыми ей придется мириться, компромиссов, которые нелегко вынести красивой, компромиссов, которые вопьются в ее личность, в ее саму. Она прошла стадию недоверия и перешла в стадию гнева.       Поэтому я позволил ей сбежать. Сбежать так быстро и так далеко, как она пожелает. Сбежать к ее любимым, к друзьям, к семье, к мужу.       Понимаете ли, о физической коварности Общества я могу поведать ей только на словах. Я могу различными способами попытаться убедить ее в том, что наша культура выбирает своих победителей и проигравших, обожествляя красивых и жестоко их отбрасывая их, как только они перестают таковыми быть.       Некоторые вещи нужно увидеть своими глазами, чтобы они воздействовали на тебя, приобрели хоть какое-то значение. Некоторые трудности ты должен перенести на себе. По какому-то огню придется пройтись, чтобы убедиться, что он обжигает.       Мне незачем ее преследовать. Вообще незачем.       Как только она достаточно обожжется, она сама вернется ко мне.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.