ID работы: 3726015

Чудовище вроде меня

Джен
Перевод
PG-13
Завершён
104
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
316 страниц, 12 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
104 Нравится 58 Отзывы 39 В сборник Скачать

Вернувшись на улицы

Настройки текста
      Когда мне было около двенадцати лет, и я увлекался греческой мифологией, которая, по-видимому, является обязательным пунктиком в списке необходимых вещей для умных, одиноких детей, наиболее очаровавшим меня мифом была история о секте вакханок.       Преданные последовательницы Диониса, бога хаоса, вакханки были женщинами, дикими женщинами, жившими на грани экстаза и истерии, наделенных особой свободой, служащей только безумным. Что в этих женщинах меня больше всего зачаровывало, так это — вскользь упомянутое в моей книге с мифами — то, что все они, вне своей службы Дионису, все были идеально-обычными, простыми домохозяйками, дочерьми, матерями. Они все были милыми и обладали хорошими манерами. Они сладко улыбались, скромно улыбались, тихо жили. Но после одной встречи с богом — и все они отбрасывали эти фанеры респектабельности, кандалы и узы хороших манер, как будто они были слабее рваных лент. И становились другими — сумасшедшими кошкам, раскрашенными кровью, бешено завывавших, варварски танцующих по лесам, ногтями расцарапывая лицо каждому, посмевшему попытаться остановить их, даже своих любимых, детей, мужей. Дикие танцовщицы, в чьем бешеном кружении сливалась смерть, безумие и разрушение.       Оглядываясь назад, я был смехотворно романтичным ребенком.       Я сижу в кресле в гостиной, держа в руках эту потрепанную старую книжку с мифами, которая так долго провалялась на антресолях, которую смогли достать только мои щупальца. Мое переперепрочтение ее, однако, было случайным; похоже, этим вечером меня легко отвлечь, взгляд то и дело устремляется к окну, на залитую дождем темную улицу за блестящим стеклом.       Если я закрою глаза, то смогу увидеть тебя. Ты дрожишь, устала, готова упасть, но не падаешь; что-то тянет тебя вперед, идея, остатки отчаянной надежды в глубинах головы, мысль о том, что все это можно как-то исправить, что тебя можно исправить. Отчаянно, решительно, ты игнорируешь то, что нельзя игнорировать — неестественный отросток, следующий за тобой, уродливая тень, которую даже темнейшая ночь не отделит от тебя. Если ты позволишь себе подумать о ней, даже на мгновение, ты знаешь, что проиграешь. Поэтому ты плетешься по безжалостным улицам, прихрамывая от боли, твои кости болят, горят от колдовского зелья бурных эмоций, которые ты изо всех сил сдерживаешь под кожей, чтобы сохранить здравомыслие.       О, да. Я знаю, где ты, потому что я тоже там когда-то был.       Будь осторожна, моя девочка. Приготовься, что тебя ранят. Знай, что тебе скоро придется упасть, и приготовься к удару. В этом мире больше нет места для тебя.       Как нет такого и для меня.

***

      Рваные газеты летают по темному асфальту улицы позади миссионерского дома, разнося мусорные банки и пластиковые пакеты к заклеенным листовками кирпичным стенам, которые словно погрязли в угрожающе-красном граффити, сделавшим их похожими на паршивую головную кошку, выжидающую свою крохотную добычу. Крысы (а, может, и нет) пробегают под моими босыми ногами, когда я, перегнувшись через край, роюсь в ящике для одежды Армии Спасения, выискивая что-нибудь не очень рваное и грязное, чтобы надеть. Болезненно-зеленый больничный халат, который на меня нацепил Ок, почти ничего не прикрывает, и холодно в нем до жути.       Я шастаю по боковым улочкам с тех пор, как удалось вернуться в город, что было где-то час-два назад. Я никогда не осознавала, насколько огромен этот город, как нависают над тобой здания, темные и предвещающие беду, похожие на великанов-людоедов. Один неверный шаг — и тебя проглотят с головой. Они ничего не отдают, черные и сверкающие снаружи, не выдавая ни следа присутствия человека. Как очки дока Ока.       Куда бы я не пошла, всякий раз, как шуршит бумага на ветру или мне кажется, что я слышу шаги, я оборачиваюсь, дыхание перехватывает и обжигает легкие, пот начинает течь по вискам. Осьминог. Он может быть где угодно. Он может следовать за мной, прямо сейчас стоять за спиной. Может, он убьет меня, чтобы я не смогла сообщить все полиции, убьет, выбросит в реку, в реку, где меня поджидает Гвен, чтобы утащить в свой мрак.       Может, я надеюсь, что он убьет меня.       (Питер все исправит.)       Щупальце висит рядом с ногой, мягко ударяется своей головой, в которой спрятаны клешни, о мою икру. Каждый раз, как оно касается меня, каждый раз, как оно проводит по моей коже, я съеживаюсь и ничего не могу с этим поделать. Не знаю, что я сделала, чтобы заслужить это. Хотела бы, чтобы Ок хотя бы мне это рассказал. Хотела бы, чтобы он сказал, что сделал это из-за того, что я сделала или не сделала. Хотела бы я, чтобы он дал мне причину, что-то более смутной идеи социального переворота. Я знаю, что он сумасшедший. Я знаю, что, возможно, он даже не понимает, почему что делает. Но этого недостаточно. Вещам нужна причина. Все означает что-то.       Заслужила ли я этого?       Должно быть, заслужила.       (Питер все исправит.)       Я склоняюсь ниже в темноту ящика для одежды, вытаскивая первую вещь, которую хотя бы носить можно — темно-зеленый мужской плащ, испачканный, пропахший сигаретами, слишком большой для меня, такой большой, что рукава свисают ниже моих пальцев, как будто пятилетняя я играется с маминой одеждой. Я закатываю рукава до запястий и замечаю, как дрожат руки. В плаще сигаретами пахнет еще сильнее, но в нем тепло и он скрывает щупальце, а мне больше ничего и не надо. Как только я попаду домой, я смогу помыться, поспать, надеть мою одежду, увидеть Питера, а он все исправит.       Ноги покрылись волдырями, порезами, они все в грязи. Я заглядываю в ящик с одеждой, пытаясь увидеть, нет ли там обуви, но кликающий звук за спиной чуть не заставляет сердце выпрыгнуть из груди, мягкий желтый свет падает на меня, заставляя мою тень появиться на кирпичной спине, когда я оборачиваюсь, почти врезаюсь в мусорку, в спешке пытаясь спрятаться.       В паре шагов открыта задняя дверь миссионерского дома, откуда идет теплый свет, и в дверном проеме стоит монахиня, кладя миску с молоком на ступеньку, скорее всего, для бродячих кошек. Она молода, может, немного старше меня, и по тому, что я вижу, она выглядит доброй, умной, так, как и должна выглядеть монахиня. Она не ранит меня. Она попросту не сможет ранить меня. Но я не могу перестать дрожать.       Несколько тощих кошек подбегают к монахине, мурча и обтираясь о нее; она говорит им что-то по-испански. Я отчаянно хочу, чтобы она ушла, но также сильно я хочу, чтобы она обняла меня и сказала что-то успокаивающее, что точно не правда, даже на языке, который я не понимаю. Я меняя позу, и щупальце, выбравшись из-под плаща, ударяется о стенку мусорки, переворачивая ее с громоподобным шмяком.       Монахиня оглядывается, она обеспокоена. Дыхание застревает в горле, перехватывает, попадает в ловушку, прямо как я. Монахиня делает несколько неуверенных шагов вперед, по привычке держа одну руку в кармане.       — Тут кто-то есть? — неуверенно спрашивает она.       Паника проносится по моему разуму, и я подскакиваю, опять спотыкаясь о мусор, убегаю вниз по улице, даже не останавливаясь, чтобы посмотреть на нее.       — Эй! Эй, погодите! Прошу вас! — слышу я ее крик, но я не могу остановиться даже на минуту. Не хочу, чтобы она видела меня. Не хочу, чтобы меня видел кто-то, кроме Питера.       Я убегаю на улицу, улицу еще хуже, чем та, на которой держал меня в плену Ок. Повсюду в затемненном полумраке виднеются граффити, которые перерастают в ливень; приглушенный шум бумбоксов бьется в моей ноющей голове, мое бессонное сознание влачит себя через разбитые окна и тонкими, как бумага, стенками; крысы открыто бегают по улице, пируют на смятых обертках из фаст-фуда и гниющих овощах, которые лежат на дороге; где-то далеко завывают полицейские или пожарные сирены, не могу сказать, какие. Сгорбившись, как старая леди, я ползу вниз по улице, кутаюсь в вонючий плащ, чувствуя первые холодные капли дождя, падающие на мое лицо. Я так долго жила в Нью-Йорке и думала, что знаю этот город внутри и снаружи, но я понятия не имею, где я. Я потеряла чувство направления. Я потеряла свой центр. И если этот легкий дождь перейдет в грозу, я окажусь еще более потерянной, чем сейчас. Я никогда не найду Питера, никогда не найду убежище. Я буду кружить по городу, как умирающая птица, вечно не находя себе места, безнадежно, бесполезно.       Тишина улицы, спокойствие центра шторма, пугает меня. Только тихая музыка дает мне понять, что здесь где-то есть жизнь и это просто пугающий рев далекого грома. Веки закрываются, и я чувствую, как ресницы задевают щеки, тяжелые от недостатка сна, но даже найди я, где можно отдохнуть, я бы не смогла этого сделать; я плетусь вперед, ведомая лишь тупым страхом и целеустремленностью.       Я начинаю петь, чтобы успокоить себя, чтобы хоть на немного подбодрить: «My boyfriend's back and you're gon-na be in trou-ble, hey la, hey la, my boyfriend's back…» Мой голос эхом разносится по пустынной улице, только подтверждая, насколько я одинока. Я натягиваю плащ, словно желая исчезнуть в нем, и тут щупальце осторожно выглядывает из-за воротника и пытается лечь мне на плечи. Я суживаю глаза и быстро, дико шиплю, как никогда не делала раньше; оно отшатывается, как будто испугалось меня. Я так устала, так замерзла и вымоталась, что мне даже все равно, почему я так сделала.       Когда я в последний раз ела? Желудок завывает, как дикий зверь, так ужасно болит, что я чуть ли не сгибаюсь напополам. Такое чувство, что во рту кто-то умер. Но даже будь у меня деньги, я не смогла бы купить еды: только от мысли, что придется к кому-то подойти, выглядящему, как я, с этой вещью, растущей из меня, уже достаточно, чтобы во рту пересохло, а голова разболелась от стыда, бессмысленности и глупости всего этого. Но, Иисусе, я так голодна…       Охваченная волной слабости и тошноты, я сажусь на бордюр, даже не зная, что я сделала это, пока не уставилась, сгорбившись, в канаву, наблюдая за грязной дождевой водой, кружащейся по вниз в коллекторные люки. Надо подумать. Нужен план. Я поднимаю взгляд, осматривая небо, здания, возвышающиеся надо мной, чтобы понять, где могу находиться. Я оглядываюсь, смахивая челку, налипшую на глаза, когда дождь начинает усиливаться, мой усталый взгляд обводит улицу, ища знаки, которые были бы мне знакомы. Я знаю это место. Да. Хлоя. Хлоя живет где-то здесь. Квартира Хлои прямо в этом районе!       Я встаю, быстро, слишком быстро, мои ослабшие ноги дрожат, голова кружится, но мне все равно, я начинаю опять идти, на этот раз быстрее. Как только я попаду к Хлое, я смогу позвонить Питеру и сказать, что со мной все в порядке, что он может заехать и забрать меня, и все опять будет хорошо.       Питер все исправит.       Питер всегда все исправляет.

***

      Хлоя зарабатывает немалые деньги, кружась по подиуму, но вы об этом никогда не догадаетесь, если посмотрите, где она живет. Это микроскопическая квартирка, находящаяся рядом с тем ужасным районом, откуда я сбежала, в ветхом кирпичном здании, покрашенном дешевой побелкой, которая бежит меловыми ручейками в каждый дождь. Некоторые окна на верхних этажах потрескались, круги разбитого стекла напоминают паутину (паутина, пауки, о, Боже, Питер, не волнуйся, я иду домой). Семья у Хлои богатая, поэтому она живет здесь по собственному желанию; ее отец предлагал ей хорошо обустроенный дом в престижном районе, но она всегда говорила нет, говорила, что жить с людьми, у которых меньше денег, чем у нее, укрепит ее характер. Надо бы что-то ехидно заметить на эту тему, но я слишком устала и это слишком просто, поэтому я выталкиваю это из головы, забираюсь по обшарпанным ступенькам, открываю двойные двери из грязного стекла и захожу в холл, больше чтобы спрятаться от дождя, чем для чего-то еще.       Не стоило этого делать. Подтеки на стенах и потолке стали еще хуже, чем когда я была тут в последний раз; вода омывает мои босые ноги, когда они шлепают по треснувшим плиткам, капает с дешевых обоев, с потолка в ржавые железные почтовые ящики, промачивая письма, которые могут быть внутри. Весь свет выключен, за исключением одного мигающего, жужжащего, ужасно резкого фонаря болезненно-синего цвета, сделанного так, чтобы помешать каждому, кто ищет вену. От него болит голова, воет желудок, и я прикрываю веки, чтобы спрятать глаза от его сияния, и прорываюсь через рой мошкары. Дрожащим пальцем я нажимаю номер Хлои — четырнадцатый, быстро, пока я не передумала. Быстрее, чем я ожидала, появляется ее голос, первый знакомый звук за целую вечность.       — Алло?       Я высыхаю. Я стою, смотрю на черный домофон, а в мозгу ни мысли о том, что я должна сказать. Я внезапно боюсь, так ужасно боюсь. Кажется, будто я не могу ни с кем говорить. Это была глупая идея. Я должна идти.       — Алло? — нетерпеливо спрашивает Хлоя.       Возникает мой голос, что почти удивляет меня, слабый и тихий, едва слетающий с губ.       — Хлоя?       — Кто это?       — Хлоя, это… Это я, — шепчу я.       — Ты же… Мэри Джейн? Ох. О, Боже — это ты?       Я сглатываю, облизываю сухие губы.       — Да.       — О, Боже. Ты не представляешь, я — ты просто — то есть, это — погоди, погоди, не двигайся, никуда не уходи, я впущу тебя, ладно? Я сейчас.       Резкий жужжащий звук, и дверь, стоит мне ее толкнуть, открывается. Я медленно поднимаюсь по пыльной лестнице, ноги облеплены грязью, руки крепко обжимают меня; я смутно понимаю, что ладони сжаты в кулаки, словно я собираюсь драться. Я с некоторым усилием опускаю их, и тут через перила свешивается бледное лицо Хлои, обрамленное короткими пушистыми светлыми волосами, в нескольких шагах выше, встревоженно смотрящее на меня.       — Боже, Эмджей, — бормочет она. — Посмотри на себя.       Да. Посмотри на меня.       Она сбегает, чтобы встретить меня, и обнимает за плечи, прижимая к себе; почти невольно я обнимаю ее, чувствуя, как меня накрывает уставшее облегчение. Она ведет меня по ступенькам в свою квартиру, разговаривая по пути; я едва слышу хоть слово, просто рада оказаться в дружественном месте, но, полагаю, она говорит о чем-то вроде «мы все тебя искали» и «мы думали, что ты умерла».       Она осторожно переходит на одну сторону, мягко опуская меня на кожаный диван; внутри ее квартиры есть на что посмотреть, это место так отличается от остального дома, что можно поклясться, будто оказался в другом здании. Она украсила все в своем стиле, к которому привыкла — освещение по настроению, махровые ковры, кисейные шторы и мягкая кожаная мебель. Я со вздохом сажусь на диван, закрываю глаза, тупо думаю о том, как хорошо она выглядит и как, должно быть, ужасно выгляжу я в сравнении. Хлоя орудует на своей маленькой кухонке, ставит чайник на плиту, все еще продолжая говорить; единственное из ее речи, что привлекает мое внимание — это слово «Питер».       — Питер? — сонно спрашиваю я, поднимаясь, как могу.       — Да, — говорит она, смотря на меня огромными синими кукольными глазами. — Он просто с ума сошел, Эмджей. Искал тебя везде. Даже был на ТВ неделю назад, ненадолго, но все же. Ему прям очень плохо. Надо позвонить ему, сказать, что ты в порядке…       Я улыбаюсь, тепло проходит через мое холодное, раненое тело. Питер искал меня. Питеру не все равно. Он все еще любит меня. Я все еще нужна ему.       — Эй, слушай, — говорит Хлоя, принося две чашки горячего кофе к дивану и ставя их на стеклянный столик передо мной. — Я не хочу ничего говорить, но, блин, Мэри Джей, тебя как будто на сковородке жарили. Где ты была? Что с тобой случилось? Я серьезно спрашиваю, детка.       Я выдыхаю, опускаю лицо на руки; только от мысли, что придется вспомнить все произошедшее, я начинаю чувствовать себя невероятно усталой.       — Меня правда не было неделю? — спрашиваю я ее сдавленным голосом.       — Больше, — говорит она, желая поскорее услышать мою историю. — Вроде дней десять, может, одиннадцать, вроде того. Расскажи мне, Эмджей. Где ты была? Ну же, я волновалась. И если случилось что-то, знаешь, плохое, тогда тебе точно надо рассказать, надо открыться.       Горький смех срывается с моих губ; Хлоя выглядит растерянной, немного испуганной, и я ее не виню.       — Меня уже очень хорошо открыли, Кло.       — Что это значит? — спрашивает он, затем закрывает рот, глаза широко распахиваются от ужаса. — О, Боже. Эмджей, тебя… Какой-то парень…       Я трясу своей тяжелой головой.       — Нет, Хлоя. Меня не изнасиловали. Я… Ох, знаешь, я не могу, я не хочу обсуждать это сейчас. Мне нужно… Мне очень нужно позвонить сейчас Питеру. Может, поможешь мне подняться? Я больше не могу идти…       Хлоя кивает.       — Да, да, Эмджей. Я понимаю. Да. Хотела бы я еще чем-то тебе помочь. Чем угодно.       Я устало улыбаюсь ей.       — Спасибо. Я ценю это.       Хлоя встает, идет через комнату, чтобы взять ключи, потом останавливается, оборачивается, нахмуривается.       — Но, эй, знаешь, Эмджей, перед тем, как мы пойдем, должна сказать, что тебе стоит переодеться. Этот плащ весь сигаретами пропах, понимаешь, о чем я? Тебе надо принять душ, я дам тебе одежду, а потом пойдем.       Пальцы Паники, холодные и ледяные, как у трупа, сжимают мое горло, и я инстинктивно натягиваю плащ, качая головой.       — Нет. Не могу.       — Что? Почему нет? Это просто старый, мерзкий плащ. Давай, я помогу…       Я отскакиваю, сузив глаза, прижав колени к груди.       — Отойди, — шиплю я не свои голосом.       Хлоя останавливается в замешательстве.       — Эй, Эмджей, я тебя не раню, — мягко говорит она, медленно приближаясь ко мне. — Давай. Это же я. Я сказала, что помогу тебе, и я тебе помогаю. Ты же можешь мне доверять, верно?       Я смотрю на нее, отчаянно желая верить, так ужасно стыдясь черной, похожей на хлыст вещи, прячущейся под плащом, вещи, которая дергается и изгибается, даже когда она смотрит на меня.       — Хлоя, — неуверенно говорю я, поднимаясь, пряча от нее лицо. — Я… Ладно, я сниму плащ, но ты должна пообещать, что не испугаешься того, что увидишь. Обещаешь?       — Эмджей, мне все равно, что случилось с тобой, это была не твоя в…       — Просто пообещай! — резко и быстро кричу я.       Хлоя моргает.       — Да, конечно, — слегка раздраженно говорит она. — Да. Я обещаю.       Я вздыхаю и медленно снимаю плащ, позволяя ему упасть к моим раненым ногам. За спиной я слышу ее дыхание. У больничного халата почти нет спины. Она все видит. Тишина длится больше года. Затем, доносится слабый голос, такой плоский, что холодит кровь.       — Это шутка?       Я оборачиваюсь, смотрю в пол и качаю головой.       — Ну же, Эмджей. Это чертова шутка? — спрашивает она, и в ее голосе слышны нотки истерики.       — Нет, — отвечаю я, но голос подводит меня, и я осиливаю только одно слово.       — Какого черта?.. — не закончила она, и я медленно подняла голову. Она вся побелела и пялилась на меня с широко раскрытыми глазами и распахнутым ртом.       Я сделала шаг к ней, раскрыв руки       — Хлоя…       И даже до того, как я успела произнести ее имя, она закричала, и крик пронзил меня, как молния громоотвод; она попятилась, бешено выискивая оружие, не видя меня, не зная меня, замечая только щупальце, черное щупальце, протянувшееся к ней, такое же незнакомое для меня.       — Убирайся к черту! — взвизгнула она с животным страхом в глазах. — Убирайся!       — Хлоя, ты чего? Это же я, Мэр…       — Убирайся! — завыла Хлоя, хватая дорогую на вид лампу и бросая ее в меня; она врезалась в стену за мной всего в паре дюймов над головой. — Убирайся! Убирайся убирайся убирайся! Не трогай меня! Не подходи ко мне! Убери эту штуку и выметайся из моего дома!       Ее крики преследовали меня, пока я хватала плащ и убегала к двери, преследовали, пока я сбегала по скрипящим ступеням, эхом отдавались в коридоре, колокольчиками звенели в ушах, когда я бежала по дороге, уносясь от ее квартиры. Сердце стучало в каждой клетке моего тела, похоже, даже в самом щупальце. Я бежала и не прекращала бежать, пока не оказалась достаточно далеко от дома Хлои.       Я шла быстро, обняв себя руками, словно я замерзла, и, если начистоту, так и было; дрожь гусиной кожей проходилась вниз и вверх по спине, заставляя щупальце дрожать, словно лист на ветру. Все мое тело потряхивало.       Пять минут. Вот сколько это заняло. Ей понадобилось менее пяти минут, чтобы стать из хорошей подруги кричащей незнакомкой. Она говорила, что ей все равно, что под плащом. Она обещала, что с ней все будет хорошо вне зависимости от того, что я ей покажу. Но с ней все было не хорошо. И теперь ничто не сможет это исправить.       (Питер все исправит.)       Мы с Хлоей никогда не были особенно близки. Никакими лучшими подругами тут и не пахло. Честно говоря, она часто действовала мне на нервы, и, уверена, я подбешивала ее. Но мы были профессионально знакомы несколько лет, ходили вместе на пару вечеринок, ходили друг к другу в гости, и я думала, что мы связаны или что-то вроде того. Но когда она увидела это, увидела, что Ок сделал со мной, увидела черную механическую руку, простирающуюся из моей спины, она разорвала все. Как она могла смотреть на меня и видеть только эту вещь, а не меня, ее подругу? Как она могла так предать меня из-за того, что даже не было моей виной, что она даже не дала мне объяснить?       Теперь до меня дошло, что у меня не так много друзей. Настоящих друзей, с которыми можно поделиться секретами и к которым можно обратиться, когда мир накрывает ужасающей тьмой. Хлоя была ближе все ко мне, хотя мы не были близки вообще — и уж точно не будем сейчас. Питер был моим лучшим другом, единственным другом так долго, что я даже не поняла, что кроме него у меня никого и нет.       Мы с Гвен были подругами. Такими подругами, когда можно выцарапать друг другу глаза из-за парня, когда соревнуешься из-за всего, когда надо быть лучше другой, но мы называли себя подругами. Даже когда ей достался Питер, даже когда они поженились. И когда она умерла, я успокоила его, потому что соревнование не закончилось.       Похоже, все, сколь-либо важное в мое жизни, как-то связано с Питером. Я теряю все остальное.       Хлоя ненавидит меня.       Я наклоняю голову от сильного ветра и продолжаю идти. Теперь я в складском районе, и от этого внезапного факта, всплывшего в моем мозгу, я понимаю, что это то самое место, где у меня была фотосессия с Джеральдом десять дней назад, в тот день, когда все это началось. Этот старый, насквозь продуваемый склад, где вместо сидений упаковочные железки и тот старый, клацающий телефон. Телефон. Да. Я могу пробраться туда, позвонить Питеру и попросить его забрать меня. Я могу просто подождать на складе, спрятаться в уголке, совсем одна, послушать собственное дыхание, и дождаться его, и только он будет видеть меня, пока мне не станет лучше.       Даже мысль об этом делает меня счастливее, заставляет почти забыть о Хлое, и я бегу, подняв голову, целеустремленно глядя перед собой, чувствуя, что я сильнее, когда у меня есть четкий план в голове, что я иду туда, где точно буду в безопасности.       Склады собираются вокруг меня, обступают со всех сторон, усиливая запах металла и дождя на этой заставленной маленькой улочке. Все строения выглядят одинаково: сплюснутые безглазые окна, темные кирпичи, по которым течет грязная вода, двери, которые едва держатся на старых болтах. Я начинаю волноваться, что не узнаю нужное мне или попаду в тупик, но скоро улица начинает казаться более знакомой, такой, какой я видела ее из окна тысячу лет назад, и склад, мой склад, появляется передо мной из пелены дождя.       Дрожа, я подхожу к двери и, моля Бога, чтобы она была не заперта, дергаю за ручку. Она поддается быстро, легко, без усилий; наконец-то, наконец-то я передохну.       Я открываю дверь.       И все мое тело сжимается. Другого слова и не подобрать. Такое чувство, что у меня началось трупное окоченение от увиденного ужаса.       Склад заполнен от пола до потолка людьми, как селедками в бочке. Хорошо одетые люди, держащие высокие бокалы с вином и шампанским. Модные люди в дорогой на вид одежде из шелка и блесток. Чистые люди, скромно смеющиеся над сухими, плоскими шутками, делающие замечания, которые они учили и репетировали месяцами. Красивые люди. Везде. И большое число их повернулось к двери и смотрит на меня.       Запах сладких пряностей и шампанского. Пол усеян серебряными блестками. Изысканные прожекторы освещают помещение из-под потолка. Музыка, играющая настолько громко, что моя и так болевшая голова готова взорваться, сменяется с «Like a Rolling Stone» до «Somebody to Love» группы Jefferson Airplane. Какая-то часть меня, живущая отдельно от всего остального, что я делаю или думаю прямо сейчас, задается вопросом, почему людям, у которых больше денег, чем у Бога, так нравятся песни о боли и унижении.       Поверх музыки я слышу, что большинство говорит друг другу обо мне. И говорят они ничего хорошего.       — Господи Боже. Это, что ли, теперь называется высокой модой?       — А я только подумала, как одевались бездомные в середине девяностых.       — Да кто она вообще такая?       — Думаю, Лорелэй, вопрос больше не в том, кто она, а в том, что делает здесь.       — Ох, ну в самом деле. Это очень, очень жалко выглядит.       — Эмджей?       Вырываясь из своего оцепенения, я оборачиваюсь и вижу Джеральда, одетого в белую водолазку и черные брюки, держащего бокал вина и идущего ко мне.       — Джеральд? — хриплю я.       — Он самый, — он кладет руки мне на плечи и осматривает с ног до головы. — Господи Боже, дорогая, ты как раз вовремя. Знаешь, мы все так переживали. Ну, все, кто тебя знает.       — Не думаю, что здесь меня кто-то знает, — бормочу я, глядя на все эти милые лица, поворачивающиеся ко мне от презрения и скуки.       — Вообще-то, дорогая, большинство знает. Просто ты всегда выглядела… Ну, немного иначе, чем сейчас. Но забудь, забудь. Пошли в уголок и поговорим. Я хочу знать, где ты пропадала последние десять дней; тебя показывали по новостям и много где еще, о тебе говорила общественность несколько часов…       Я отдергиваю руку, желчь поднимается в горле.       — Нет, Джеральд. Прости. Мне действительно… Я думала, что тут никого нет, и пришла, чтобы воспользоваться телефоном. Мне надо позвонить мужу. Мне нужен Питер. Я не очень хорошо себя чувствую.       — Ты даже не задержишься здесь, дорогая? Честно говоря, в последние дни ты какая-то смурная. Всегда уходишь домой к муженьку. Никакой тебе социальной жизни, — в его дыхании хорошо чувствуется вино, и я понимаю, что он полупьян. Иисусе. Значит, я на самом деле здесь одна.       — Джеральд, прошу. Просто пусти меня к телефону…       — Слушай, милая, дай я хотя бы стяну с тебя этот чертов плащ. Богопротивная вещь, даже не знаю, где ты его откопала. От него за километр куревом несет. Я просто сниму…       — Джеральд! — кричу я, но уже слишком поздно; он стаскивает плащ с моих плеч, и он бесполезно повисает на локтях, оголяя спину. Я вздрагиваю и хочу натянуть его обратно, но щупальце, эта чертова тупая безмозглая идиотская вещь, не хочет опять прятаться; оно распрямляется, вытягивается, как человек, проехавший много километров на машине, и выбрасывается, плюхаясь на пол со звуком, похожим на удар хлыстом.       Все в помещении тут же замолкают; даже музыка останавливается. Они обступают меня кругом, распахивают глаза, раскрывают рты. Не зная, как объясниться, я стою перед ними круглой дурой, в защитном жесте подняв руки к груди. Единственным звуком в комнате на долгие, долгие минуты стали колебания щупальца, похожие на то, как кошка водит хвостом.       Первой решается заговорить Алессандра Джорджиано, одетая в золотое узкое платье, с волосами, убранными в прическу Клеопатры, всего десять дней назад говорившая, какая я «волшебница».       — Боже! — выдыхает она, подняв руку к шее, увешанной драгоценностями. — Какой кошмар!       И, может, потому что она пьяна или чтобы избавиться от охватившего ее ужаса, она начинает смеяться. Нервно, истерично. Заразно.       Еще одна хорошо одетая, красивая персона начинает хихикать. Потом другая. И еще одна.       Все они, все, даже Джеральд, начинают смеяться, как ненормальные, как дикие гиены. Истеричные слезы текут из тщательно подведенных глаз, размазывая тушь; стройные тела склоняются друг другу в поисках опоры, сгибаются пополам. Я обвожу их взглядом, паника зверя, пойманного в клетку, душит меня; меня стошнит, я знаю, а я не могу позволить себе сделать это перед этими людьми, не могу. Они все продолжают смеяться, перейдя ту грань, которую разумный человек находит смешной, превращая все это в кошмар. Я закрываю лицо руками, оборачиваюсь и бегу к двери. По дороге я спотыкаюсь о ящик, падаю, царапаю колено о его металлический край, растекаюсь по полу. От этого они заново взрываются смехом, и я не могу выдержать этого, не могу. Поднимаясь на ноги, игнорируя боль в колене, я распахиваю дверь и возвращаюсь на улицу, захлопывая дверь за собой.       Я падаю на тротуар, внутри меня разрастается дикий стон боли, захлебывающийся кашлем перед тем, как я блюю в канаву. Я не ела, так что не знаю, чем меня рвет. И опять я полностью потеряла контроль над своим телом.       Опускаясь на тротуар, я обхватываю себя руками, отчаянно пытаясь остановить дрожь, охватившую меня. Они смеялись надо мной, они смеялись и смотрели, все глаза, все рты, и я хотела убить их, всех и каждого, вернуться и окрасить стены их кровью, вырвать их сердце, перерезать разбитыми бокалами их шеи, убить их, убить их всех…       Нет. Это моя вина. Должна быть. Моей.       Эта вещь на мне, во мне. Это проклятие. Мои друзья, мои коллеги не знают меня из-за нее. Теперь она лежит позади меня на тротуаре, тревожно стучит своими металлическими клешнями по асфальту, словно желая знать, куда нам пойти. Я хочу вырвать ее, вырвать из моей спины, даже не задумываясь, покалечит она меня или убьет. Всяко лучше, чем это, чем такая ненависть, чем такое одиночество и ненависть.       Боже.       Значит, таково быть Отто Октавиусом?       Не думай о нем. Не думай.       Думай о Питере.       Вставай.       Думай о Питере.       Встань.       Питер.       Я стою, дрожь уже прекратилась, одна нога идет вперед другой, и снова, и снова. Я снова почему-то иду, натягивая плащ поверх щупальца, которое вновь послушно, прохожу по станции метро, убогая черная грязь просачивается сквозь белые плитки стен, ветер раздувает мусор по трамвайным путям, запах плесени и мочи забивается мне в ноздри, и я сажусь в вагон, моля Бога, чтобы сюда же не забрались контролеры, изводя себя мыслью, что другие пассажиры смотрят на меня, потому что многим я кажусь сумасшедшей бездомной. Я знаю это, потому что теперь вижу себя в темном окне. Мои волосы превратились в грязный, жирный рыжий клубок; кожа болезненно-белая, словно я ни разу в жизни не выходила на свет; скулы острее ножей и слишком выпирают из лица; глаза слишком большие, как у пришельца, полные темноты и страха. Я касаюсь стекла, пытаясь понять, кто эта незнакомка. Я точно ее не знаю.       А потом я снова на улице, под знакомым фонарем, смотрю на знакомый свет за знакомой тенью, где двигается знакомый силуэт.       Питер.       Питер.       Питер, теперь все будет хорошо.       Питер все исправит.       Я проношусь по лестнице нашего дома по ступеням, по которым я проходила тысячи раз, окрыленная радостью, извержением яростного счастья, которое расцвело внутри меня от мысли, что он здесь, в паре шагов, в трех шагах, в двух шагах, в одном…       Я поднимаю кулак, не дрожа, и стучу в дверь. За ней кто-то копошится. Этот голос, милый голос, медом звучащий в моих ушах:       — Сейчас!       Отодвигаются засовы. Скрипят болты. Поворачивается ключ.       И вот он.       Полотенце обыденно переброшено через плечо. Темные волосы растрепаны, непричесанны, торчат во все стороны. Теплое, гибкое тело, жилистые мышцы скрыты под фланелевой рубашкой и джинсами — наряд, который ему так нравится, что он носит его всегда. Прекрасные блестящие карие глаза, широко раскрытые, как и рот, но не от ужаса или отвращения, а складывающиеся в безумную улыбку искренней радости.       Питер.       — Эмджей? — шепчет он. Потом: — Эмджей!       Он затаскивает меня внутрь, захлопывает дверь, прижимает к себе так близко, так крепко, и мне кажется, что я заперта где-то в полной безопасности, откуда совершенно не хочется уходить. Питер, моя крепость. Я обнимаю его за шею, прижимая к себе моего дорогого, моего любимого.       — Эмджей, — шепчет он, гладя меня по волосам. — О, Боже. О, Боже. Я так перепугался. Я даже не мог… Ох. Так испугался.       Я хочу остаться в этом моменте, прямо сейчас, прямо здесь, до конца своей жизни, в сильных руках Питера, укачивающих меня, как дитя. Но я не могу. Он собирается спросить. Он спросит меня в любую минуту. Я опережаю его.       — Доктор Осьминог, — выдавливаю я.       Он отстраняется, продолжая держать меня.       — Что?       — Доктор Осьминог. Питер. Он… — дыхание перехватывает в горле; я кашляю, дышать становится сложнее только при воспоминании о нем. — Он что-то сделал со мной, Питер. Он что-то сделал со мной.       Тень проходит по лицу Питера; я вижу, как опускаются уголки его губ, как яростно он сжимает зубы.       — О, Боже. Я знал. Я говорил тете Мэй, она не верила, но… Я знал, что это он. О, Эмджей. О, моя прекрасная девочка, — он снова прижимает меня к себе, но теперь черед мне отстраняться.       — Хочешь узнать, что он сделал?       — Нет. То есть, да. Я… Я не знаю, — бормочет Питер. — Я не могу думать об этом, я не вынесу…       Я делаю шаг назад, оборачиваюсь и без лишних слов и колебаний сбрасываю плащ. Тишина звучит в ушах. Она эхом отдается от стен нашей квартиры. Она поет внизу, на улице. Единственный звук, оставшийся в мире. Медленнее вращения планеты я оборачиваюсь к нему. Лицо Питера побледнело. От него отхлынул весь цвет, оставив истинно-белым. Он стоит, замерев, как статуя, и может только смотреть.       — О, — шепчет он.       — Да, — говорю я. Полное спокойствие, сердце шторма, поселилось в моем разуме. Такое хрупкое. Я почувствую тот миг, когда оно решит сломаться.       Но Питер делает шаг вперед, а не назад. Он подходит ко мне, не убегает. Он встает передо мной, смотрит в глаза, словно пытаясь найти этому объяснение, причину, по которой это произошло. Щупальце беспокойно дергается, и спину сжимает. Глаза Питера полны слез за меня, той, кто пострадал, той, кто не может плакать.       — О, Мэри Джейн, — шепчет он и обнимает.       Тело обмякает, словно лишилось всех мышц — так сильно мое облегчение. Питер не такой, как остальные. Он не выбросит меня. Он любит меня. Нуждается во мне. Питер все исправит.       — О, Эмджей, — бормочет он, горячо дыша в мои спутанные волосы. — Что он с тобой сделал? Что он с тобой сделал?       Я прижимаюсь к нему, так крепко, как будто хочу слиться с его истощавшим телом, обнимая руками, словно сковывая цепями. Не важно, что Ок со мной сделал. Теперь все будет хорошо. Все будет хорошо.       — О, Эмджей, — вздыхает Питер. — Ты была прекрасна. Теперь он сделал из тебя подобие себя. Он превратил тебя в чудовище.       Лед. Все мое тело стало льдом, трещащим, как статическое электричество в мышцах, в пальцах рук и ног. Я оцепенела, более оцепенела, чем умерла. Со вселенской медлительностью я отхожу и гляжу на Питера. Он смотрит на меня с серьезным выражением лица.       За какую-то минуту, за какое-то предложение он стал для меня чужим.       Я отхожу от него, обхватив себя за плечи, защищая, беспокоясь.       — Что ты сказал? — спрашиваю я, и от хрипа почти ничего не понятно.       — Эмджей, — говорит он, делая шаг ко мне.       — Не двигайся! — рявкаю я. — Как ты меня назвал?       — Я не… — слабо отвечает он.       Щупальце выпрыгивает, бешено бьет, врезается в доски пола.       — Ты. Назвал. Меня. Чудовищем, — процеживаю я низким, плоским, безэмоциональным голосом.       Питер выглядит испуганным.       — Эмджей, я… Я имел в виду… То, что сделал с тобой Ок, это…       — Теперь я для тебя чудовище, — говорю я.       — Я не хотел этого говорить, — возражает он, почти молит.       — Я выносила твоего ребенка, — громко говорю я, хотя не знаю, зачем. — Хоть она и умерла, она была твоей.       Питер качает головой, прикусывает губу.       — Эмджей…       — Мы даже назвали ее в честь твоей тети, — продолжаю я, мой голос звучит в моих ушах. — Твоей тети. Не моей.       — Мэри Джейн, это просто оговорка, — кричит Питер. — Я… То, что он сделал с тобой, Эмджей, это чудовищно, так ужасно, что я даже не знаю, что…       — Всегда надо думать над тем, что хочешь сказать, Питер, — говорю я, и опять это не мой голос, это говорит кто-то внутри меня. — Знаешь, ты довольно известен, потому что тебе всегда есть, что сказать. И я ни разу не слышала, чтобы ты говорил не то, что хотел, — как у меня получается звучать так спокойно, так логично? Как у меня получается говорить так связно, хотя сердце трещит и воет внутри меня?       Питер снова шагает ко мне, потом останавливается, глядя на щупальце. Я тоже перевожу на него взгляд. Я встречаюсь с ним глазами и раскрываю руки; щупальце тоже поднимается, вытягивается к Питеру, тоже ожидая его объятий.       Питер отшатывается.       Он не хотел, вижу я. Но сделал.       Я не жду. Я срываюсь на бег, бешено вырываюсь из квартиры, которая больше не наша, пробегаю по коридору, который больше не наш, прыгаю в лифт и уезжаю. Питер несется за мной, кричит: «Эмджей! Погоди! Эмджей!» — я едва слышу его и последнее, что я вижу перед тем, как двери закрываются перед его бледным лицом — его широко распахнутые глаза, полные боли.       Ты больше не любишь меня, да, Человек-паук?

***

      Плащ висит на одной руке, когда я медленно, тяжело, неторопливо иду по улице. Мне плевать. Мне плевать, что щупальце теперь видно всем и каждому. Мне плевать, что на этой улице, даже так поздно ночью, полно людей, их тут сотни, которые останавливаются, их тошнит, им страшно, отвратительно. Мне плевать, кто меня видит и что они обо мне думают. Я ничего не чувствую. Меня посадили за каким-то стеклом. Я чувствую только тупую, ноющую боль, как онемение у пациента под наркозом. Они все смотрят. Хорошо. Пусть смотрят. Рассмотрите хорошенько, люди. Последний шанс, чтобы увидеть чудовище.       Не знаю, как долго я иду, как далеко и куда. Все, что я знаю — я нашла улицу, холодную и темную, всю в мусоре, похожую на ту, откуда я пришла, спина скользит по кирпичной кладке, погребая меня под мешками с мусором. Я сижу там очень долго, слушая свое дыхание, а свет от фар проезжающих по улице машин проносится по моему лицу, раскрашивает под зебру ноги. Я откидываюсь головой на стену, закрываю глаза. Боль, похоже, начала проходить сквозь меня. Эта тяжелая, металлическая вещь в глубине живота взывает ко мне, засасывает меня. Долгий низкий стон слетает с моих губ, и я сгибаюсь, держась за живот, пытаясь избавиться от этого ощущения.       Питера больше нет.       Его больше нет, он стал чужим мне за пару минут и слов. Вот сколько ему потребовалось. Вся его любовь умерла из-за механической вещи, чего-то, что со мной сделали, чего-то, сделавшего меня некрасивой.       Питер говорил мне когда-нибудь что-нибудь милое или лестное о чем-то, кроме моей внешности? Хоть раз говорил, как любит меня, не отмечая, как я прекрасна? Не удивительно, что все кончено. Моей красоты больше нет. И моих друзей больше нет. И Питера нет.       Все кончено.       Хочу заплакать. Сильно. Но слезы не идут. Они застряли за моими глазными яблоками, неспособные выбраться. Я сгибаюсь, держась руками за живот, как будто снова беременна, пытаясь подавить боль внутри.       Что-то сильное, крепкое и нежное касается моих плеч, обнимает меня, защищая и успокаивая. Щупальце. Оно держит меня, как змея, и оно теплее, чем я думала. Клешни гладят меня по волосам с почти настоящей нежностью, чем-то, чего я никогда не ожидала от искусственного создания. Ему грустно, понимаю я. Ему грустно, потому что мне грустно.       Чепуха, это всего лишь металлическая игрушка, в самом деле, просто механическая вещь, гайки и болты, провода и схемы. Но все равно от нее спокойней. От того, как она касается, как держит. Любит.       Со вздохом, все еще в объятии щупальца, я натягиваю на себя плащ и опускаюсь на землю, закрываю глаза, как-нибудь пытаясь уснуть. Мой разум разбит на части и не хочет собираться. Все тело такое же тяжелое, как веки. Наконец, наконец, я могу отдохнуть, спрятаться в бессознательности. Где мне не надо думать или чувствовать, или вообще существовать…       А следующее, что я понимаю, это голос, отзывающийся в моей голове, вопрошающий, властный, мужской голос. Боже, мне теперь вообще поспать не дадут? Я открываю глаза, щурясь от мигающих синих и красных огней. Полицейская машина, прямо на повороте на улицу. Мужчина стоит надо мной, весь в форме, молодой, напыщенный. Говор в нос, прямиком из Бруклина. Коп.       — Давай, милая, подымайся, — говорит он, звуча и выглядя заскучавшим. — В этом городе есть законы против бездомных. Те надо найти другое место, шоб сегодня перекантоваться, лады?       Я смотрю на него мутным, усталым взглядом, губы разлипаются, позволяя мне говорит по одному слову за раз.       — Эй, ты глухая, нет? — спрашивает он, теперь раздраженно, наклоняясь, чтобы поднять меня. — Я сказал, подымайся и…       И тут этот голос в нос замолкает, потому что я встаю, и щупальце возвышается над моей головой, кружится в воздухе, защищающе закрывая меня.       — Господи… — все что он может выдавить.       — Я просто пойду, — бормочу я, шагая вперед.       Одним движением он наставляет на меня пистолет в дрожащей руке, раздвигает ноги в драматичной ТВ-позе копа, широко раскрыл глаза, побледнел.       — Не двигайтесь! — кричит он.       — Что? — бормочу я. О, Боже. Только не это…       — Поднимите руки!       О, все три, офицер?       — Гооооосподи Боже… — шепчет он, оглядывая меня, и рявкает: — Ты кто? А? Ты откуда такая взялась? Ты шо, из мутантов, да? А?       — Я не… — пытаюсь я, опять двигаясь вперед.       Он сжимает пистолет так крепко, что костяшки белеют, глаза вылазиют из орбит.       — Я сказал не двигаться! — кричит он и вытаскивает рацию с пояса. — Офицер Хэнли, запрашиваю подкрепление…       Больше нечего ждать, некогда думать. Щупальце выбрасывается и прижимает его сильнее, чем я когда-либо смогла, спиной к кирпичной стене. Пока он шокирован, я хватаюсь за возможность и убегаю от него на проездную часть, где пролетающие огни и губки автомобилей кружатся вокруг меня в неоновой дымке, заливая глаза, уши, так, что я даже не слышу его гневные крики и пальбу из пистолета.       Я взлетаю по каменным ступенькам к ближайшему дверному проему, прижимаюсь к косяку, сжимаю зубы так сильно, что даже стук сердца не может их расцепить. Я ударяюсь головой о косяк двери, закрываю глаза, ужасное, физически болезненное чувство бессмысленности и ярости затуманивает мне разум. Я провела всю эту ночь, всю эту ужасную ночь в бегах. Был ли в этом смысл? Куда бежать теперь?       Куда мне идти?       Надо задуматься, не слышит ли кто моих мыслей, потому что как только я закончила думать об этом, дверь за мной со скрипом распахнулась, и золотой свет прошелся по моему лицу.       Я моргаю, щурясь даже от тусклого света, и в его теплом сиянии я различаю миниатюрный маленький силуэт, приближающийся ко мне, четки постукивают между ее тонких смуглых пальцев, ее темные глаза наполнены ощутимым беспокойством.       В истерике или от облегчения, или от их сочетания, я начинаю смеяться. Это монахиня, молодая испанка, от которой я убежала в начале моего путешествия по городу. Это дверь миссионерского дома, в котором она работает. Я вернулась туда, откуда начинала.       Ее взгляд проходится по мне, по моему грязному телу, оглядывает ужасный плащ и прозрачный больничный халат, переходит на щупальце, висящее над головой, готовое защищать меня, даже когда этого не нужно. И она не кричит. Она не выглядит отвращенной или испуганной, не называет мутантом или чудовищем.       — Я знаю тебя, — медленно говорит она с испанским акцентом, склонив голову набок. — Я видела тебя. Раньше. Ты убежала от меня. Теперь я вижу, почему.       Она двигается ко мне, не колеблясь, раскрыв руки, словно желая обнять меня. Я робею, во мне поднимается внезапная паника, иррациональная и глупая, но которую нельзя игнорировать.       — О, дорогая, — бормочет она, словно разговаривая с испуганной лошадью. — Не бойся. Я не причиню тебе вреда.       Как она может сделать это? Меня уже ранили так, что не исправишь. Единственный человек в мире, который мог ранить меня, разорвал меня на части. Но я ничего не говорю, только беспокойно смотрю на нее.       — Mi hija, — нежно говорит монахиня и берет меня за руку. — Всем рады в Господнем доме. Тут есть еда и укрытие. Теперь ты в безопасности. Да. Ты в безопасности.       Я смотрю в ее глаза, ее добрые, прекрасные глаза, и в теплую, освещенную комнату позади нее. Что-то во мне тает, и я так сильно хочу верить ей, думать, что я в безопасности, что я опять могу быть в безопасности.       Завывание сирен разрубает ночной воздух и безжалостные красные и синие лучи ударяют нас по лицам. Я разворачиваюсь, глядя безнадежно, беспомощно на три полицейских машины, откуда выходят три похожих копа, выставляя на меня пистолеты, выглядящие не более чем кусками черного пластика. Монахиня кажется потерянной, глядит на меня с внезапным страхом.       — Отойдите от монахини! — кричит один из полицейских, возможно, тот, бруклинский, не знаю, плевать. — Отойдите от нее и подходите сюда с поднятыми руками!       Я поворачиваюсь к монахине, умоляю ее взглядом, руки примерзли к бокам.       — Помогите мне, — шепчу я, даже не смея надеяться.       Она качает головой, выглядя пристыженно.       — Не могу, — шепчет она, складывая руки на груди. — Не могу.       Я смотрю на нее, смотрю, как она моргает, избегая моего взгляда.       — Нет, — говорю я, понимая невысказанную правду. — Вы можете. Верно?       Она ничего не говорит, уставясь в пол, и на ее милом лбу появляются морщинки. Я отворачиваюсь от нее, изучая лица копов, превратившиеся в безумные глупые гримасы ненависти за их пистолетами. Этого я и должна ожидать. Вот чего я могу ожидать от этой жизни. Зло повсюду. И, что хорошо, оно беспомощно. Щупальце поднимается за моей спиной, ожидая приказа. Я закрываю глаза, поднимаю руки над голову, глубоко и медленно выдыхаю.       Удар.       Щупальце поднимается, слегка дрожа на воздухе, высоко над моей головой, согнувшись хвостом скорпиона. Копы смотрят на него с открытыми ртами, не веря в происходящее.       Удар.       И, рассекая воздух, с завывание, которое проносится по моим ушам, как крики демонов, щупальце кидается вниз, черная дымка скорости и сияющих клешней; оно падает на копов, как хищная птица, сносит их с ног, кидая в грязь и пыль. Я срываюсь на бег, очередной бег, миллионный бег, а, может, тот же самый бег, что я начала, когда выбралась из дома на Эрбор-стрит.       Я уношусь прочь, шлепая по мутным лужам, шагая по битому стеклу, крики полиции становятся все тише, и на этот раз я не остановлюсь. Я не остановлюсь. Я не буду думать, сомневаться, делать выбор, потому что у меня его нет, больше нет. Все пропало. Моя жизнь пропала. Моя красота пропала. Питер пропал.       Осталось лишь одно место.       Только одно место, куда я могу пойти.

***

      Напольные часы в коридоре звонко отсчитывают наступление шести часов утра. Рассвет. Остальной город просыпается, заклятие ночи спадает, и сердцебиение мира возвращается в свое русло. Люди скоро приготовят себе завтрак, поцелуют на прощание любимых, сядут в машины, поедут на работу. Для многих людей, еще спящих, этот день не будет отличаться от других. Ничего, собственно, не изменилось.       Я сижу в кресле, одно щупальце держит кружку горячего кофе, другое отодвигает занавески. Я так часто это делал, глядел сонными глазами на кровавые разводы, расплывающиеся на горизонте Нью-Йорка, накрывая здания, заливая серый асфальт. Это привычка, которая у меня появилась жизнь назад, еще в лаборатории, в которой я работал по двадцать часов или больше, работая над моим исследованием, на моими экспериментами, искореняя воспоминания о Матери и Мэри Элис. Я никогда не чувствовал себя таким чистым и таким пустым, когда глядел на встающее солнце над миром, в котором для меня не было места.       Я был так отвлечен алым светом, проходящим через окно, образующим сверкающие узоры в дождевых каплях, еще оставшихся на стекле, что не услышал мягкое, нерешительное постукивание во входную дверь с первого раза. Во второй раз оно стало громче, настойчивей; оно продолжалось и продолжалось, становясь все отчаяннее. Я встал, поставил чашку с кофе и позволил мои щупальцам довести меня к двери и открыть ее.       Улица была тиха, только ветер колыхал кроны, фонари начали один за другим выключаться, и коварное рассветное солнце захватило треснутый тротуар, растянув тени до невозможности.       В дверном проеме стоит она. Мой объект. Моя девочка.       Она покрыта пылью и грязью, каждый голый клочок ее кожи отмечен пятном города. Одно колено в темной, высохшей крови. Поверх больничного халата накинут старый зеленый плащ, от которого так несет сигаретами, что каждый раз, как она вдыхает, ей приходится кашлять из-за него. Хотя ее красные волосы сбились и спутались, солнечный свет сияет на них, алый на алом.       Вот глаза, ее глаза осуждают меня. Они пустые, тяжелые от немой муки. Круги под ними такие темные, что напоминают синяки. Веки раздулись от недостатка сна, низко свисают, заставляя ее выглядеть пьяной. Отчаяние течет из каждой поры, из каждого движения, не важно, как, но ужасная боль заразила ее сердце.       Она стоит передо мной, плечи поникли, щупальце плетется по земле, не двигаясь. Она молча смотрит на меня, ее усталые глаза моргают, щурятся от солнечного света. Я ничего не говорю, зная, что заговорить первым будет в корне неправильно.       Наконец, она сглатывает, облизывает бледным языком губы, расцепляет их. Когда она говорит, ее голос мягче, старше, чем семью днями ранее, наполнен сдерживаемым отчаянием, агонией, сдерживаемой в крепчайшей узде.       — Они пялились на меня, — говорит она. Ее руки, бессильно повисшие по бокам, поднимаются к груди, нервно сжимаются в кулаки до побелевших костяшек. — Они пялились.       — Знаю, — говорю я чуть ли не шепотом. — Знаю.       Она смотрит на меня, ее глаза огромные в рассветном свете. Потом она идет вперед, плотина рушится, и она начинает плакать, как первый человек, которому разрешили это сделать, как Ева, выгнанная из Эдемского сада. Она падает на меня, утыкается в мой плащ, хватается за лацканы так сильно, как только может, чтобы не упасть. Этот неожиданный контакт, признаюсь, застал меня врасплох, и первым моим желанием было отодвинуть ее; но я вовремя понял, какой ошибкой это бы стало, и остался. Мои настоящие руки свисают по бокам, но металлическим можно нежно обнять ее, как мог бы я сам. Даже приглушенные в моем плаще, ее всхлипы потерянные, безнадежные, горькие.       До какого-то момента, до самой последней ночи, в моем сердце присутствовала нотка беспокойства. Я волновался, что, возможно, есть шанс, что она не вернется ко мне. Я беспокоился, что она потеряется в городе и не сможет вернуться. Я беспокоился, что она не сможет справиться со всем этим и покончит с собой до исхода дня. Я беспокоился о многом.       Время подобного ненужного беспокойства закончилось.       Она моя.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.