ID работы: 3726015

Чудовище вроде меня

Джен
Перевод
PG-13
Завершён
104
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
316 страниц, 12 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
104 Нравится 58 Отзывы 39 В сборник Скачать

Прошлогодняя модель

Настройки текста
      Тиканье часов. Гул стиральной машины. Тихий шорох дождя за стеклом.       Дом затих.       Я сижу за столом, сжимаю чашку с чаем, а щупальца лежат на сияющей деревянной столешнице. Если я сосредоточусь, то, полагаю, услышу дыхание моей подопытной.       Когда последний хнык исторгся из ее дрожащего тела, когда она уже не могла плакать, потому что слезы высохли, она упала на меня. Она устала, выбилась из сил и даже не могла стоять, поэтому не стала возражать, когда мои щупальца подняли ее и понесли по ступеням. Сняв с нее пальто, я осторожно положил ее под одеяло в комнате родителей. Там она и осталась, недвижимая, как мертвец; я развернулся, чтобы уйти, как мягкая, прохладная рука схватила меня за запястье.       — Не уходи, — прошептала девушка сонным голосом, даже не открывая глаз. — Пожалуйста. Все отвернулись от меня. Не уходи. Прошу. Останься. Останься.       Я замер на какой-то момент, смотря на нее, смотря на ее руку, держащую меня, и, подтащив стул, сел рядом с ней. Выдохнув, она сжала глаза и отпустила меня.       — Прости, что разбила окно, — пробормотала она и уснула заслуженным сном.       Я не уходил, пока не убедился, что она не проснется, и позволил щупальцам бесшумно вынести меня из комнаты. С тех пор я возвращался каждый час — она продолжала спать, по моим наблюдениям ни разу не проснувшись. Скорее всего, она проспит до следующего дня, может, и до послезавтра; даже несмотря на ее явную физическую усталость, уверен, она еще цепляется за остатки желаний никогда не просыпаться. Не в подобном жестоком мире. Не в подобной разрушенной жизни.       Часы отсчитывают полдень; я механически встаю из-за стола и иду наверх. Она, конечно же, еще здесь, спит в затемненной спальне родителей под страшным покрывалом из искусственной шерсти, которое мать когда-то купила на распродаже. Она прижала колени к груди, как эмбрион, и потому все, что я вижу из-под одеял — закрытые полупрозрачные веки и копну разбросанных по подушке алых волос. Ее дыхание мягкое, медленное, явно спокойное. Ничто в этом мире не сможет разбудить ее. До тех пор, пока она сама не решится проснуться.       Глядя на нее, я задумался о том, что же ей может сниться. Может, она переживает заново все, что произошло за последние сорок восемь часов, хоть и в виде кошмара. Она еще не рассказала мне о своих злоключениях, но ей и не нужно: ее внешность и мои воспоминания все поведают за нее. Я знал, что друзья отвернутся от нее; что любовь того мальца испарится в ту же секунду, как он увидит ее. Ее мир сжался до этого дома, этой комнаты, этой кровати, моей тени в дверном проеме. Вот и все, что ей осталось. Вот и все, что у нее есть.       Я разворачиваюсь и ухожу. Мне вновь кажется, что я один здесь, опять сижу и жду ее возвращения. Полагаю, технически, я бы мог пока оставить ее — она проспит еще пару часов, и, как я могу считать, уже не станет ранить себя. Но, что странно — чувство паники, странной важности происходящего, удушающая клаустрофобия, мучившие меня всю прошлую неделю, чудесным образом испарились. Этот дом дышал, когда женщина была в нем. Когда тут нет никого, кроме меня, призраки слоняются по комнатам, околачиваются у мебели, ожидают в саду. Но, как только здесь женщина — будь это моя мать или эта девушка — темнота рассеивается и исчезает.       Так что, как видите, дело не в том, что сейчас мне не нужно было постоянно наблюдать за ней. Я не чувствовал в этом надобности. Если вы понимаете ход моих мыслей.       Я смотрю на часы и поражаюсь, понимая, что уже почти десять вечера. Обычно в это время я на улице, шныряю в тенях небоскребов, претворяю планы в жизнь и иногда, не по своей воле, имею дело с решительно нежелательным паукообразным. Но сегодня я даже не смог заметить, как удлинились тени и появились звезды; вообще, это мало значит, поскольку в настоящее время мой единственный план спит наверху, на кровати, в которой умер мой отец. Странно говорить, что мои надежды возложены на другого человека; странно терять даже такие крупицы власти. Станнер в плохом настроении обычно обвиняла меня в том, что я «одержим» этим, называла меня «типичным Овном», что бы это ни значило.       Станнер. Моя потерянная последняя возлюбленная. Интересно, где ты теперь.       Не думай о ней.       Ее больше нет.       Станнер в прошлом. Сейчас мне нужно думать о будущем. Надо подготовиться, дать ход делу. Шестеренки уже двигаются в механизме, медленно, но уверенно; до сих пор все шло просто превосходно, просто как по маслу. Я даже боялся, что что-то может не сработать, что в конце концов меня ждет провал. Но это просто природный пессимизм, тот жалкий, бесхребетный пессимизм, рожденный из жизни, полной разбитых надежд и разочарований. Да, должен признать, другие мои планы провалились. Но этот удастся.       Он удастся, потому что она не подведет.       Я потягиваюсь, зеваю и медленно моргаю. Я устал куда сильнее, чем предполагал; странно этому удивляться, учитывая, что я не спал последние двадцать четыре часа. Теперь, когда она в безопасности, я могу отдохнуть.       Я устало иду в гостиную, сажусь на кресло, пока щупальца кладут на диван простыни и полотенца. Ей захочется сходить в душ утром. Оставлю ей один из халатов матери. Потом вытащу ее одежду — джинсы, майку, пальто неясного происхождения — просушиться. Сделаю ей завтрак. Оставлю его в комнате, если она не захочет спускаться. А вечером пойду в город и осмотрю места, которые, как я полагаю, будут важны на следующем этапе плана.       Как бы то ни было, следующие дни обещают быть занятыми.

***

      Дождь шумит за окнами, завывает в трубах и сточных желобах, но Питер Паркер не слышит, не видит этого. Он смотрит на один и тот же узор на ковре, на выцветшую и тусклую краску, но все равно проходит по нему в тысячный раз. Он не может сидеть. Он как акула. Если он остановится, всему придет конец.       — Хочешь сказать, — медленно говорит Мэй Паркер с дивана, держа руки на коленях. — Что Мэри Джейн была здесь? Пару часов назад? И ты… Оставил ее в таком состоянии?       — Боже, тетя Мэй, я не хотел! — взрывается Питер, выбрасывая свое горе и беспокойство на престарелую женщину. — Она убежала. Она как с ума сошла. Он свел ее с ума. Она честно думала, что я… Ну, она подумала…       Мэй изучающе смотрит на него.       — Что она подумала?       Питер опять смотрит на ковер. Кто-то прожег в нем дыру сигаретой. Эмджей купила его в секонд-хэнде, сама притащила домой. Это было в первые дни после их свадьбы, когда каждый день вместе был сродни приключению. Он неожиданно понял, что Эмджей купила всю мебель, что у них была. Тут нет ничего, к чему бы она не приложила руку. Пока он каждую ночь носился между крыш, изгибаясь, прыгая, рассекая воздух, она была здесь, строила их дом. Если бы она умерла, он мог поклясться, что ее призрак появился бы в этой квартире.       — Питер? Что она подумала? Что ты сказал?       Голос Мэй, резче обычного, возвращает его в ужасную реальность.       — Я… — начал он и замолчал от стыда. — Ну… Я подумал… — он сел и закрыл лицо руками. — О, тетя Мэй. Думаю, я сказал кое-что очень глупое.       — Например?       — Ну… — он сглатывает, крепко сжимает веки от боли воспоминаний. — Думаю, я мог сказать — но, Мэй, я не хотел, я не имел ничего против нее, я просто был так шокирован, я не знал, что сказать, о-оно само вышло так неправильно… — он опять закрыл лицо. — О, Боже, — приглушенно сказал он. — Я дурак. Я такой дурак.       — Питер, просто скажи. Что ты сказал?       Он выдыхает, смотря на залитое дождем окно.       — Думаю… Возможно, я случайно… Я… Назвал ее чудовищем, — шепчет он.       Мэй резко выдыхает, закрывает глаза.       — О, Питер, — бормочет она. — Ты не мог.       Питер ничего не говорит. Что он может сказать? Ему нет оправданий. Он был шокирован. Он не хотел, чтобы это так прозвучало. Он не хотел ранить ее. Как можно вобрать в слова всю любовь, все горе, всю ярость, которые пылают внутри тебя, когда твою любимую так ужасно и безжалостно изуродовали? Слова — это лишь слова.       Слова могут отвадить любовь.       Слова могут убить любовь.       Мэй качает головой, стараясь понять.       — Питер, как ты мог? Разве ты не думал… Ты был нужен ей, Питер. Больше кого-либо в мире. Я в этом уверена. И услышать от тебя такое, ну, не удивительно, что она убежала. Я бы поступила так же.       — Я ее верну, — шепчет Питер в пустоту. — Я найду ее и верну. Я отвезу ее в больницу, и доктора уберут эту… Штуку. Щупальце. А потом заберу его, выслежу Ока и заставлю его съесть эту дрянь.       Теперь промолчала Мэй. Она думала о докторе Осьминоге, мужчине, которого она когда-то любила, в ком она отказывалась видеть зло, в те дни, когда она была слепа и глуха ко всем предупреждениям. Первым ее желанием было защитить Октавиуса, даже зная, что его ничто не оправдает, поверить, что Мэри Джейн вернется в любую минуту, здоровая и бодрая, и все подозрения падут с плеч Октавиуса, как вода. Она когда-то любила его. И она знала, что бы там ее племянник не говорил, что нет способа полностью убить любовь. Она приходит и уходит, но, даже когда не остается и малейшей искры чувств, она никогда не исчезает в темноте.

***

      Я просыпаюсь от скрипа пружин, тихого звука, идущего сверху. Свет, пробивающийся через занавески, пасмурный, водянисто-синий. Солнце еще не встало.       Я лежу, разрываясь между сном и реальностью, внимательно прислушиваясь к звукам наверху. «Звуки», возможно, не самый подходящий термин — она ходит так тихо, что никто и не услышит, не будь они так настроены на эти шаги, как я.       Открывается очередная дверь. Тишина на целый удар сердца. А потом гулкое шипение душа разрывает молчание.       В темноте внизу я позволяю себе улыбнуться.

***

      Не помню, как проснулась. Не помню, как вылезла из кровати или вышла из комнаты, как сняла медицинский халат. Все, что я знаю — сейчас я голая, горячая вода течет по моим волосам, стекает по коже, собирается у ступней. Я прижимаюсь к белым плиткам стены, странно надеясь, что их прохлада передастся мне, вернет чувства.       Но я ничего не чувствую.       Думаю, это к лучшему.

***

      Я стою на кухне, оживленно готовя завтрак, пытаясь вести себя спокойно, чтобы скрыть собственный восторг. Солнечные лучи освещают аккуратно перестеленный диван, вымытый обеденный стол, сковороду в клешнях металлического щупальца, на которой жарятся оладьи. Жизнь вернулась в этот дом, я это чувствую даже своими искусственными руками; как будто кто-то вдохнул свежий воздух в закупоренный вакуум.       Я притворяюсь, что не слышу ее тихие, неуверенные шаги по ступеням, делаю вид, что не заметил краем глаза маленькую фигуру, потерянно стоящую в дверном проеме.       — Что делаешь?       Я смотрю на нее с оттренированным выражением удивления на лице. Вот она, стоит, чистая от грязи и сажи, красные волосы все еще взъерошены, убраны от бледного лица; ее щупальце обернулось вокруг ноги, вопросительно приподняв голову, словно осматриваясь; ее тощая фигура слишком мала для махрового халата моей матери — у нее оголено одно плечо, но девушка сжимает белую ткань, чтобы она полностью не упала. Глаза очень зеленые, очень большие и совсем лишены эмоций. Я без слов протягиваю ей сковороду.       — Оладьи, — говорит она, словно для самой себя. — Можно… Можно и мне немного?       Я киваю и оборачиваюсь к плите, щупальцем ставя чайник на огонь. Она идет в гостиную, со вздохом садясь на диван. Она откидывается на спинку, закрывает глаза, оголяя бледное горло. Я останавливаюсь и смотрю на нее; она открывает глаза, тут же встречаясь с моими, и я вновь благодарен очкам, позволяющим мне отвести взгляд.       — У тебя милый дом, — говорит она, но, прежде чем я успеваю ответить, она уносится на этом поезде мыслей. — То есть, он так снаружи не выглядит; на самом деле он снаружи ужасен, но, думаю, ты этого и хотел, да? Но внутри все очень мило устроил, знаешь, с этим диваном и дедушкиными часами, и этим столом и всем, и все это просто очень мило, очень… Мило.       Пауза. Перед тем, как я успеваю придумать какой-нибудь ответ, она опять продолжает:       — И, знаешь, у тебя самая опупенная кровать! Серьезно! Не помню, как я проснулась утром, по крайней мере, в первый раз, но мне надо было в душ, но потом я вернулась в кровать, потому что она была такая мягкая и теплая, прямо как пузико огромного кота. Такая приятная и удобная. Я могла бы там лежать годами, смотря в потолок, завернувшись в одеяло, и никогда не выбираться. Конечно, у меня была хорошая кровать, но теперь я не могу к ней вернуться, а твоя во столько раз лучше, такая отличная кровать, и спасибо, что разрешил поспать на ней, потому что это просто шикарная кровать.       Обращайся с ней нормально. Притворяйся, что не слышишь истеричные нотки в ее голосе. Притворяйся, что она не вела бессмысленный монолог.       — Похоже, тебе действительно понравилось, — замечаю я.       — Что случилось с твоим лицом? — спрашивает она.       На какой-то момент я теряюсь. Потом, прикоснувшись пальцами к щеке, я вспоминаю. Шрам, который она оставила, в тот день, когда меня поцарапало ее щупальце. Она не помнит. Да и откуда? Может, физически она и была здесь и вызвала это, но ее разум был очень далеко.       — Ничего важного, — пренебрежительно говорю я, поворачиваясь к чайнику.       — На вид плоховато. Тебя кошка оцарапала?       Я невольно улыбаюсь.       — Дикое создание. Да.       — Там, куда я пошла, были кошки. На улице. Везде бездомные кошки. И та монашка, она их кормила! Это хорошее занятие. Надо приглядывать за бездомными. Они же без тебя погибнут в этом жестоком мире, в этом жестоком, холодном мире…       Она замолкает, опускает взгляд на пол, обнимает себя рукам, словно внезапно замерзла. Понимая, что происходит, я наливаю чашку чая и ставлю ее щупальцем перед ней. Она подбирает ее, благодарно смотрит на меня и жадно пьет.       — Спасибо, — сипло говорит она.       Это оказывается более неловко, чем я ожидал.       — Ты сегодня склонна разговаривать, — говорю я, зная, как это банально звучит.       Она закрывает глаза и опять откидывается на спинку. Когда она говорит, ее голос звучит более уравновешенным, более нормальным или хотя бы приемлемым.       — Знаю, что я говорю глупости, — тихо говорит она. — Но если я не буду говорить, я начну вспоминать, — она открывает глаза, сгибается и очень крепко обнимает себя. — Всех них, — говорит она приглушенно и тихо. — Моих друзей. Коллег. Мужа. Они все меня выбросили. Я думала, они любили меня, а они просто выбросили. Как будто я мусор. Какая-то ненужная вещь.       Странно, что это может ранить тебя, даже если они ничего не значат. Она говорит не это, но я это понимаю. Это говорит тон ее голоса, ее скрюченная поза. Я честно не знаю, надо ли мне сейчас радоваться или не придавать этому всему внимания. Теперь мы с ней похожи. Я подавляю это чувство, эту нежеланную симпатию. Важно оставаться объективным. Она все еще подопытная. Эксперимент еще очень далек от конца.       — Питер — мой муж — я думала, он всегда будет любить меня, — говорит она, смотря перед собой. — Правда думала. И знаешь? Ты всегда думаешь, что есть люди, на которых можно положиться или которые хотя бы любят тебя. Но он… Не помог. Ничего не сделал. Он увидел меня такую… — она показывает на щупальце, ставящее чашку на пол. — И все. Конец. Прямо так, — она щелкает пальцами.       Она оборачивается ко мне, ее взгляд намного холоднее, спокойнее, чем раньше.       — Мне надо тебя ненавидеть, — тихо говорит она. — За то, что ты сделал. Правда нужно. Когда я лежала там, в твоей кровати, смотря в потолок, я пыталась ненавидеть тебя, хотя бы найти силы на это. Но не выходило. Я не ненавижу тебя, Осьминог. Не могу. Ты единственный, кто не выбросил меня.       Она встает, начинает бесцельно бродить по комнате, подбирая вещи, рассматривая их и ставя на место.       — Раньше я без проблем ненавидела тебя, — говорит она. — Но теперь все иначе. Я не могу думать, как раньше. Пока мне просто хорошо, что есть кто-то рядом, который понимает, каково тебе. Даже если это тот, кто сделал это с тобой.       Мне требуется много сил, чтобы не отвести взгляд — этим я бы признал слабость. Меня раздражает, что это простое признание так трогает меня, и раздражает еще больше, что я не могу сделать вид, будто бы не слышал его.       — Прости, что ты была там одна, — слабо говорю я и злюсь на самого себя за это. Она пожимает плечами.       — Да. Ну. Все было плохо. Но, знаешь, это смешно. То, что ты дал мне, это, эм, щупальце. Оно было весьма заботливо ко мне, — щупальце, понимая, что обращаются к нему, поднимается и ложится ей на плечи, как дружелюбная кошка. Она улыбается и отстраненно дотрагивается до него. — По крайней мере, поддерживало меня. Понимаешь?       Да. Понимаю. Со мной было так же. Когда я был там, в холодном мире, о котором она говорит, один, искалеченный и запертый, мои щупальца были моими единственными друзьями. Они обнимали меня, когда я дрожал, утешали, когда я грустил. Когда все вокруг хотели заработать на мне или избавиться, металлические руки согревали меня. Я говорил с ними, доверял им, и взамен они утешали меня, как мать когда-то очень давно.       Позже я понял, что они просто подчинялись приказам моего подсознания, у них не было какой-либо симпатии ко мне или искреннего сочувствия. Я хотел, чтобы меня обнимали, и они помогали. Я нуждался в заботе, и они позаботились обо мне. Даже когда я не давал осознанных приказов, они делали именно то, что я говорил.       Она тоже это поймет, со временем. Я могу сказать ей сейчас. Но время еще не пришло. Она потягивается, зевает и опять садится на диван.       — Боже, я так устала. Почему я до сих пор устала? Я там с год проспала…       — Ты не спала, — напоминаю я. — Почти неделю, — переложив на тарелку оладьи, я передаю их ей вместе с ножом и вилкой. Она подхватывает и немедленно начинает поглощать пищу.       — Ты серьезно? — пронзительно говорит она, но сдавленно из-за еды во рту. — Неделю? Я не помню, чтобы не спала неделю.       — Я не удивлен, — говорю я, оборачиваясь к раковине и начиная мыть посуду. — Ты в основном находилась в полукататоническом состоянии. Ты и не ела, как я знаю.       — Боже. Не удивительно, что я такая голодная, — говорит она, проглатывая кусок оладьи. Она замолкает, полностью сосредоточившись на еде, поглощая ее ненасытным зверем. Я стою в дверном проеме, скрестив руки, и смотрю на нее. Какой-то интересный восторг видеть ее сейчас. На ней нет макияжа, грязи и пыли, а кожа словно сияет от утреннего воздуха. Изгиб ее шеи, переходящий в спину, из которой идет щупальце. Оно так часто дергается, переполненное энергией. Она куда менее расслаблена, как кажется. Напряжение сковало все мышцы, каждую ресницу, ее элегантные трясущиеся руки. Она упорно ест, заглушая чувства, пытаясь сбежать от мыслей. Я не могу ее винить. Ее будущее не предопределено. Ее прошлое перечеркнуто. Ее настоящее потерялось где-то между ними. И через эти унылые фоны проходит красная нить разбитого сердца.       Конечно, хорошо, что она избавилась от мальца. Как только я увидел его бесхребетное изображение на фото, я тут же понял, что он не достоин ее или хотя бы не достоин того, чем она могла стать. Она теряла свои годы на него, на этого лупоглазого выросшего ребенка, так радостного быть с кем-то таким красивым, таким популярным. Знак почета, вот кем она была для него, доказательством, что он добился, что он был кем-то. Конечно, ее нынешний облик вызвал у него отвращение. Мысль о том, что она может измениться, стать хуже, поменяться, всегда была противна таким, как он.       Она это поймет. Поймет. Я хочу ей это сказать. Хочу сказать, что сейчас больно. Да, адски больно. Но так не будет вечно.       Вместо этого я молча смотрю, как она ест.       Она заканчивает, с громким стуком складывает столовые приборы на тарелку и ставит на диван. Одна из моих рук тут же забирает ее и относит в раковину.       — Спасибо, — бормочет она, пряча глаза. С глубоким вздохом она откидывается, опять закрывает глаза, закидывает голую ногу на столик. — Что теперь? — спрашивает она, не открывая глаз.       — Советую вернуться в кровать, — тихо отвечаю я. — Тебе надо беречь силы.       Она открывает глаза.       — Беречь для чего? — подозрительно спрашивает он.       Я улыбаюсь. Она остра, острее, чем была. Восприимчива. Пока еще не доверяет мне полностью. Беспокойна, наблюдательна и следит за тем, чтобы ее не запрягли что-то делать против воли.       Я это уважаю.       — Для грядущих дней, — отвечаю я и ухожу.       Она сидит там пару минут, моргая, взвешивая мой ответ и пытаясь понять его смысл через туман усталости. Она встает с помощью своего щупальца и возвращается обратно по ступеням.

***

      После того первого утра он каждый день приносит мне завтрак в постель. В девять утра, точно по часам. Что-то на задворках разума считает, что он сознательно удерживает меня в кровати, но каждый раз, как я пытаюсь понять, зачем, или как мне этого избежать, я тут же чувствую себя слишком усталой, чтобы думать об этом. Кроме того, мысли о побеге приводят к мыслям о том, хочу ли я этого, на что я точно знаю ответ. Есть что-то в том, как я лежу здесь на кровати доктора Ока, а меня кормят и всячески обслуживают, из старых деньков, когда я болела. Мне так они нравились, но не потому что я могла не ходить в школу, от меня ничего не требовали и я могла ничего не делать — нафиг домашку, нафиг домашние дела, я сегодня болею! — а потому что мама оставалась дома и присматривала за мной, включала тихую музыку, приносила мне много журналов и чашки со сладким чаем. Я поняла, что никто о тебе так не заботится, как во время болезни.       Ок, видимо, читает мои мысли, потому что спустя пару дней приносит мне пару модных журналов почитать и аккуратно складывает их рядом с тарелками с едой на подносе. Только благодаря этому я понимаю, что он выходил на улицу — он такой тихий в большую часть времени, как будто не хочет меня тревожить. Возможно, он их украл, но мне плевать. Я благодарю его, он кивает и закрывает дверь.       Я беру их, пролистываю, пытаясь абстрагироваться от всего, но это невозможно. На каждой странице я вижу или читаю о ком-то, кого я знаю, ком-то, кого я видела на той адской вечеринке пару дней назад. Вот подпись: фотограф Джеральд Кордовер. Вот статья о новой коллекции Алессандры Джорджиано. Вот маленькое фото Хлои, рекламирующей мыло, гель для душа или еще какую-то дребедень.       Интересно, зачем Ок, такой тактичный до этого момента, приносит мне их, учитывая, что я более чем хорошо знаю его отношение к СМИ, моде и моделям. Но Ок же такой непредсказуемый. Это я знаю по словам Питера уже несколько лет.       Питер.       Каждый раз, как я думаю о нем, дыхание перехватывает в горле, и укол фантомной боли ударяет меня прямо в живот. Как только я вспоминаю Питера, мне отчаянно хочется позвать Ока, поговорить с ним о чем угодно или просто видеть его рядом, чтобы отвлечься. Я могу думать обо всех остальных. Мысли о них приносят только тупую ярость. Но Питер другой. Питер был для меня всем. И теперь, потеряв его, я потеряла все.       Ну, все, кроме Ока. Смешно. Представлять доктора Осьминога чем-то успокаивающим должно быть странно. Я все о нем знаю. Я видела его по ТВ, кусая ногти, когда они собачились со Спайди. Я лечила Питера, вправляла ему суставы, помогала со сломанными костями после их схваток. Я утешала Гвен, когда он убил ее отца. Я стояла и смотрела, не зная, как помочь, когда тетя Питера чуть не вышла за него замуж, Господи ты Боже.       Все эта ситуация странная. Я это знаю. Но мне плевать. Мне нужно укрытие. Ок дал его мне. Думаю, все настолько просто. И все как-то обретает смысл: когда тебя выгоняет герой, тебя подбирает суперзлодей.       Думаю, это тоже как-то связано со злодейством.       Я смотрю на глянцевые страницы, на милые лица, большинство из которых практически плюнули мне в лицо пару дней назад. Ты бы никогда не позволил им так говорить с собой, да, док? Никогда бы не дал им смеяться над собой. Ты являешься многим, в основном ничем прекрасным, но ты не слабак. Не посмешище. Уже нет. Готова поклясться, ты бы запер двери и выпотрошил их всех. Разорвал всех на крошечные кусочки. Хотела бы я так сделать. Хотела бы я жить, как ты.       Боже, о чем я думаю? Да, они ужасны. Мразоты. Но они этого не заслуживают. Они не заслуживают смерти. Никто ее не заслуживает. Я стыжусь, что даже думала о подобном. Возможно, это из-за того, что слишком много времени провожу с Оком. Его идеи заседают в голове. Он возвращается позднее, чтобы забрать поднос. Я хочу поговорить с ним, ни о чем особенном — просто поговорить.       — Не знала, что ты выходил на улицу, — говорю я, маша одним из журналов. Он смотрит на меня, но не собирается отвечать. Приходится продолжить. — Ты только к газетчикам ходишь или, эм, еще куда? — слабо, как же слабо.       — Я стащил их с прилавка пришлой ночью, — говорит он обычным постным голосом, но поддерживает вежливый тон. — И, да, я еще куда ходил.       — И куда? — мне плевать, просто говори со мной.       — Куда попало, — уклоняется. — В разные места.       — Гулял, значит?       — Вроде того.       Повисает неловкая тишина. Он не уходит из комнаты, чувствуя, что я хочу, чтобы он остался, и поводил плечами.       — Мне нужно идти, — спустя какое-то время бесцеремонно бросает он. — Боюсь, у меня есть кое-какие неотложные дела, мисс Уотсон. В полдень я принесу вам обед.       Я раздраженно машу рукой.       — Ладно. Только сделай одолжение, забудь все это «мисс Уотсон»? Просто называй меня Мэри Джейн. Или Эмджей. Все так делают.       Он останавливается, стоя ко мне спиной, а потом задумчиво смотрит через плечо.       — Можешь называть меня Отто, если хочешь, — бормочет он, а потом, словно смутившись, уходит из комнаты.

***

      Задняя дверь миссионерского дома со скрипом открывается, и теплый свет падает на камни улицы. Сестра Эйлин Гутьеррес как всегда появляется под знакомый плачущих хор бродячих котов, которых она привыкла считать своими. Они сердечно приветствуют ее, трутся об ноги, громко урчат. Она улыбается, ласково общается с ними по-испански, ставя перед ними остатки вечерней трапезы. Выпрямляясь, она думает, не вернется ли та девочка со странным черным хлыстом на спине. Ей интересно, смогла ли она сбежать от копов и заслуживала ли этого. Она думает, могла ли она, сестра Гутьеррес, что-то сделать. Ничего не видя, она собирается уйти, но тут ее останавливает вежливый тычок в плечо.       — Извините, сестра…       Она с тонким вскриком оборачивается и почти сталкивается нос к носу с Человеком-Пауком. Он висит перед ней вверх ногами, цепляясь паутиной за крышу соседнего дома, глядя белыми глазами маски ей в лицо.       — Простите, — говорит он. — Полагаю, можно было просто постучать?       Сестра Гутьеррес ненарочно отшагивает.       — Человек-Паук, — бормочет она, прижимая руку к груди и пытаясь успокоить сердце. — Я слышала о вас.       — Ну, хотя бы мой пиар-агент нормально работает. Слушайте, вы ведь сестра Гутьеррес? — она кивает. — Я вас ненадолго отвлеку. Мне нужно у вас кое-что спросить. Говорят, что вы недавно встретили кое-кого необычного. Ну, кроме парня в костюме паука на крыше, естественно, — застенчиво добавляет он.       Сестра Гутьеррес, только сейчас понимая, что ее рот был открыт с самого его появления, закрывает его, прикусывает губу и неуверенно говорит:       — Да, — говорит она и пристыженно опускает взгляд. — Да, боюсь, что да. Молодую женщину. Она казалась… Что-то с ней… Сделали. Длинный черный объект, очень тонкий, как хлыст, был у нее прямо на спине.       Кажется, он слегка вздыхает.       — Значит, она была здесь.       Сестра Гутьеррес кивает.       — Если вы ее ищете, то да. Полагаю, она не сама к себе это прицепила? С ней что-то сделали, да?       — С ней что-то сделали, да, — его голос тяжелеет.       Сестра Гутьеррес наклоняет голову.       — Мистер, эм, Паук… Вы должны понимать, что этот дом видел множество странностей, и наша задача — помочь тем, кто в беде. Она довольно странно выглядела, но это моя вина, что я не смогла ничем ей помочь. Полиция прибыла сразу же за ней, они кричали, наставляли пистолеты. Я не знаю, преступница она или…       — Она не преступница, — резко.       Монашка наклоняет голову еще ниже.       — Тогда я еще сильнее стыжусь, что не помогла ей. Я не могла понять, для чего она полиции. Понимаете, она потом напала на них.       Глаза на маске расширяются.       — Вы шутите? Она напала на них? Мэри Джейн?       Так зовут девочку, понимает сестра Гутьеррес, но ничего не говорит и не спрашивает, откуда ползун по стенам может это знать.       — Похоже на то. Она подняла объект за своей спиной и запустила его в них. А потом убежала. Больше я ее не видела. Полиция расспрашивала меня часами, но я не смогла рассказать им больше, чем вам.       Человек-Паук вздыхает и отворачивается.       — Вы не заметили, в каком направлении она побежала?       Она качает головой.       — Боюсь, нет, сэр. Простите.       — А, ладно. Я так понимаю, скоро я ее не найду… — он замолкает, а потом встряхивается. — Ну, простите, что побеспокоил, сестра. Спасибо за помощь. Я пойду…       — Человек-Паук? — неуверенно окликает она, когда он прыгает на соседнюю стену и начинает взбираться. Он останавливается и смотрит через плечо.       — Да?       — Если найдете, — начинает она, не особенно зная, чего добивается или зачем вообще это говорит. — Убедитесь, что она в порядке. Помогите, если она в беде. И, если ей еще не все равно, скажите ей, что мне… Что мне очень жаль.       Человек-Паук останавливается, медленно кивает, а потом заползает на крышу здания и исчезает из виду.       Сестра Гутьеррес смотрит ему вслед. Это странно. Чувство вины, которое она держала в себе последние дни, должно было уменьшиться после того, как она все рассказала ему. Он герой, она это знает. Если кто-то и может помочь той девочке, так это он. Она сделала все, чтобы помочь ему. Она должна чувствовать себя менее виноватой.       Должна. Но не чувствует.       Она разворачивается с поникшими плечами и заходит внутрь. Опять начинается дождь.

***

      В лучшие дни я сплю чутко. Так проще всего не дать врагам одолеть меня, прервать воспоминания, идущие ко мне во снах. Ребенком я редко хорошо спал ночью — мать с отцом могли внезапно разругаться, и мне следовало идти и защищать ее. Их крики, ругань, громкие хлопки дверей и женский плач — эти звуки пробуждали меня ото сна, заставляли сесть, тихо, как горгулья, на лестнице, смотря через перила с бешено стучащим от беспокойства сердцем. Я никогда не умел спать, не просыпаясь, и, учитывая, какой в конце концов стала моя жизнь, это даже и к лучшему.       Когда я просыпаюсь, я тут же понимаю, что сейчас или слишком поздно, или очень рано — как посмотреть. Тихо шумит дождь, постоянный шорох за окнами. Мебель в гостиной кажется чередой черных квадратов, как неаккуратно нарисованный горный пейзаж. Весь мир затих. Только прислушавшись, я понимаю, что рядом раздается чье-то дыхание; спустя некоторое время я различаю темный силуэт в конце дивана, отличающийся от остальных, тех, что должны быть здесь.       — Проснулся? — говорит она сиплым шепотом.       — Да, — отвечаю я тоже шепотом; кажется, что сейчас неправильно говорить нормальным тоном в этом жутком, сверхъестественном мраке. — Почему не спишь?       — Прости, — девушка, вернее, Мэри Джейн, говорит, меняя позу. Она сидит на полу, прислонившись к дивану, прижимая одну ногу к груди, а другую вытянув перед собой. Она оделась в джинсы и красную майку, в которых была в ту ночь, когда мы встретились. — Не хотела тебя будить. Я, я просто… Ну, мне кое-что снилось, и я не хотела оставаться одна.       — Кошмар? — спрашиваю я, приподнимаясь на локтях.       — Ну… Да. Да, возможно, это кошмар, — она наклоняется к колену, молчит, а потом продолжает. — Я знала одну девушку. Мы были типа подругами. Все немного сложнее. Понимаешь, она и мой му… Она и Питер когда-то встречались перед тем, как он стал встречаться со мной. А она, эм, она умерла.       — Прости, — говорю я, потому что больше нечего говорить.       — Ее убили. Сбросили с моста. Знаешь Зеленого Гоблина? Это он сделал. Довольно известный случай был. Ты убил ее отца, — говорит она обыденным тоном. — Немногим раньше.       — Я убил, — говорю я. — Отцов многих людей, — не хочу ранить ее. Просто утверждаю.       Она пожимает плечами, даже не удивляется.       — Ну. Как-то так. Она умерла, думаю, сейчас это важно. И после этого она мне постоянно снится. В последние пару ночей все было хорошо, мне ничего не снилось. Но сегодня это опять произошло, и я… — она не закончила.       Когда она вновь заговорила, ее голос приобрел сонные, задумчивые нотки.       — Во сне я в ее доме, ее доме. То есть, это не совсем ее дом, но во сне это так. Я вижу по картинам на стенах. Иногда изображена она, иногда ее отец. И там есть все остальные — я, Питер, Флэш Томпсон, Гарри Осборн, все, кого я знала. Я стою в этом прекрасном доме с плюшевыми коврами и огромными лестницами, нарисованными окнами за вельветовыми шторами. На мне очень тугой корсет с черными перьями, в котором я была на модном показе; щупальце висит у меня за спиной, и каждый раз, как оно двигается, мне больно. В моих руках бокал шампанского, и я отпиваю, чтобы заглушить боль.       «Любовь ранит, дорогая», — говорит голос надо мной. Я оборачиваюсь, и наверху стоит она. Гвен. Ее звали Гвен. Она медленно спускается, одетая в мое зеленое пальто поверх блестящего черного платья. Должно выглядеть ужасно, но на ней смотрится отлично. «Любовь ранит», говорит она. «Как и красота».       «Кто-нибудь еще придет?» нервно спрашиваю я, глядя на часы в углу. Без пятнадцати полночь. «Вечеринка не задастся, если будем только мы вдвоем».       «Наоборот», — говорит Гвен по-французски, забирая мое шампанское и отпивая. «Знаешь, это шампанское так вышло из моды. Что подумают соседи?»       «К черту соседей», говорю я жестче, чем хотела бы. Гвен цокает языком, качает головой.       «Что я тебе говорила про то, как надо себя вести? Не удивительно, что мы одни».       «Мы всегда будем одни?» отчаянно спрашиваю я, сжимая ее руку. Ее кожа ледяная. Она пахнет ладаном и карамелью, но под ногтями видна гниль. Гвен улыбается.       «Найди нам что-нибудь перекусить, милая», говорит она, убирая с себя мою руку. «Большой злобный мир. Уверена, этому щупальцу так больно. Тебе надо выводить его подышать».       «Не могу», говорю я, закрывая спину и чувствуя, как сжалось щупальце. Она смеется и возвращается наверх.       «Дай знать, если еще кто придет, милая», бросает она через плечо. «Хотя я буду сильно удивлена этому».       — Я не хочу, чтобы она уходила. Эта паника, эта ужасная, холодная паника переполняет меня, и я пытаюсь взбежать по лестнице, но не могу сделать и шага. С помощью щупальца я бы смогла. Я развязываю корсет, он падает, а щупальце освобождается, но на верху лестницы я вижу всех этих людей с картин всех, кого я знаю, смотрящих на меня, не двигающихся, молчащих, прямо как восковые куклы. И я стою с уложенными волосами, красивым макияжем, юбкой и топлес, с щупальцем за спиной, и я… Ну, думаю, тогда я проснулась.       Она сидит, положив локти на колени. Я ничего не говорю, терпеливо ожидая.       — Знаешь, что худшее в смерти, Отто? — тихо говорит она. Она впервые зовет меня этим именем. — То, что ты встретишь ее один. Что никто вместе с тобой не разделит. Когда боль пройдет, ты останешься там совсем один, — она закрывает лицо руками. — Я стану совсем как Гвен, — бормочет она. — Я останусь одна.       Тишина. Долгие минуты в комнате ничего не движется, только дождь стучит за окном. Я смотрю на нее, разглядываю ее, пытаясь заметить каждую деталь, словно рассматриваю произведение искусства в музее. Тусклый свет темными пальцами проходится по ее красным волосам. Ее изогнутые пальцы отбрасывают тонкие тени на бледное лицо. Ее спина согнулась буквой «С», а из-под майки выглядывает черное щупальце.       — Ты не одна, Мэри Джейн, — говорю я, но не думаю, что она слышит меня. Она садится с долгим шмыгом и бессознательно убирает волосы с лица.       — Все равно. Прости, что разбудила.       — Не стоит извиняться, — удар сердца. — В кухонном шкафу есть горячий шоколад. Будешь?       Она опять шмыгает и кивает.       — Да. Было бы круто. Спасибо.       Я отбрасываю одеяло, ерошу волосы, заправляя их за уши, отряхиваю плащ, в котором я спал. Мне пока неуютно ходить перед ней в повседневной одежде. Я тянусь к столику за очками, но их там нет — их держит Мэри Джейн, переворачивает, изучает, а потом с любопытством смотрит на меня.       — Хех, — говорит она. — Знаешь, я никогда раньше не видела тебя без очков.       Я жду, необъяснимо напрягшись.       — У тебя довольно добрые глаза, — говори она и возвращает мне очки.       Оставайся объективным.

***

      Я сплю большую часть дня, просыпаясь только когда Ок — то есть Отто — приносит мне что-то поесть, а потом тут же засыпаю. Мои внутренние часы сошли с ума, но кому какая разница? Что теперь значит время? Для чего мне вылезать из кровати? Ранним вечером прикосновение холодного металла к плечу возвращает меня в реальность. Я сажусь, тру глаза, пока не вижу Отто, стоящего в дверном проеме. Он побрился, полностью оделся, его щупальца изгибаются во все стороны, и одно из них уходит от моего плеча. Его руки скрещены; похоже, он что-то задумал. Я, не знающая, что делать, не сразу это понимаю.       — Эй, — сонно говорю я. — Что такое?       — Ты все еще одета, — говорит он, оглядывая меня. — Хорошо.       — Почему? — спрашиваю я, начиная что-то подозревать.       — Мы с тобой, — говорит он, драматично изгибая щупальце. — Пойдем на прогулку.       Все внутри меня замерзает, внезапно охватывается ужасом, нелогичным, но от этого не менее сильным. Я трясу головой и притягиваю колени к груди.       — Нет.       — Пошли. Когда-то тебе придется покинуть этот дом, — отвечает Отто тем безоговорочным тоном, который напоминает мне об учителе физкультуры из старшей школы. Я опять качаю головой, зарываясь под одеяла.       — Я туда не пойду, — бормочу я. — Не хочу их видеть. Не хочу. Не хочу.       Может, мне только кажется, но выражение лица Отто смягчается, так, что сторонний человек даже и не заметит.       — Я буду с тобой, — замечает он. — С тобой ничего не случится, пока я с тобой. Никто нас даже не увидит.Уж это я могу пообещать.       Я поднимаю голову, выглядывая из-под одеяла. Он все еще стоит там, терпеливо ожидая. Он протягивает мне одно из щупалец, приглашающим жестом раскрывая передо мной клешни. Может, всему виной тон его голоса, уверенный, убеждающий, как будто бы знающий, как со всем справиться и что может случиться, но почему-то мысль выйти наружу — в мир, их мир, куда бы я никогда не рискнула снова появиться — не так уж пугает, когда я представляю его рядом с собой. Я хватаюсь за клешни, и он вытаскивает меня из кровати.       — Пойдем по крышам, — говорит он деловым тоном, пока я иду за ним по ступеням. — Так меньше шанса, что заметят.       — Гражданские, — бормочу я. Он оборачивается и смотрит на меня, приподняв одну бровь.       — Полагаю, мы подразумеваем кого-то особенного?       — Ты о Человеке-Пауке? Да.       Отто останавливается, не смотря на меня.       — Беспокоишься, что он может найти нас? Или, может… Надеешься на это?       Я опускаю взгляд и качаю головой. Честно говоря, я не знаю. Часть меня, одна маленькая, преданная, как собака, часть, заставляет сердце биться чаще при упоминании Спайди, хочет, чтобы он нашел нас, очень хочет. Она хочет, чтобы жизнь стала такой, как прежде, чтобы все стало хорошо, как хорошо может быть у женщины, вышедшей замуж за человека с ДНК паука. Но все остальное во мне болит от мысли, что я вновь увижу его. Воспоминания об отторжении, о разбитом сердце. Нет. Я не хочу встречаться с ним.       — Просто не хочу, чтобы меня поймали, — говорю я.       — Ты ничего не сделала, — замечает Отто, спускаясь по ступеням, и, кажется, я слышу, как он сказал: «Пока что».

***

      Мы идем на задний двор. Мэри Джейн стоит там, босая на влажной траве, слегка дрожит и смотрит в небо. Только-только потемнело, но уже можно заметить сияние звезд. Я оборачиваюсь к ней спиной и выставляю перед собой щупальца.       — Забирайся, — говорю я почему-то хрипло. Она неловко смеется.       — Чего-о?       — Забирайся ко мне на спину, — говорю я, призывая в помощь терпение; я уже чувствую, как адреналин уже поднимается в теле от изысканного ожидания грядущего вечера. Сегодня та самая ночь, когда всем моим планам либо суждено сбыться, либо меня ждет провал. Я жажду, всем собой жажду поскорее начать.       Но она все же не уверена. Она робеет, вопросительно смотри на меня.       — Я н-не знаю, — бормочет она. — Я пока довольно слаба. А если я упаду?       Я оборачиваюсь и спокойно смотрю на нее через плечо.       — Не упадешь, — просто говорю я.       Она смотрит на меня несколько невыносимо долгих минут, а потом медленно подходит. Обнимает руками мою шею. Я смотрю только вперед. Она обхватывает ногами мою талию. Она держится за меня, крепко, уверенно. Я чувствую ее тепло задней стороной шеи, мышцы внутренней стороны ее бедер, прижимающихся к моим ногам, ее груди, вжимающуюся в мою спину. Именно в этот неподходящий момент я вспоминаю, что я уже давно не находился в такой физической близости с женщиной. Уже очень давно.       Оставайся объективным.       — Готова? — спрашиваю я, хрипя от холода.       — Готова, — следует кроткий ответ.       Одно из щупалец выстреливает, впивается клешнями в кирпичи ближайшей стены. К нему присоединяется еще одно. Мое тело поднимается в воздух; девушка прижимается крепче, хотя дышит так же ровно. Она не кажется испуганной. Как будто уже проходила через это.       Щупальца поднимают нас на крышу моего дома. Мы разрезаем воздух, прыгаем на следующую крышу. Наслаждаемся моментом. Ветер развевает мои волосы, ударяет в лицо. Ее руки на моей шее сильнее сжимаются, как и ноги, и через меня проходит волна гордости: я не думал, что когда-нибудь смогу почувствовать себя таким сильным, таким способным.       Теперь мы приближаемся к городу. Я выхожу на улицу, иду по ней, поднимаюсь по кирпичам стены, забираюсь на плоскую крышу; опять прорываясь через воздух, кружась в пространстве, и в такие ночи я чувствую, словно все сделано только для меня, и даже ужасающее унижение стоит этого ощущения полета, абсолютной свободы, которой бы я иначе не узнал.       Пока мы поднимаемся выше, город проносится под нами картой в пятнах фар и точек людей. Теперь я над ними, во всех смыслах.       Теперь мы над ними.

***

      Прямо как в старые времена, думаю я, когда Отто со мной на спине проносится по воздуху, цепляется за небоскребы. Я чувствую, как тепло и дым города спадает, когда мы поднимаемся все выше и выше. Прямо как с Человеком-Пауком, в самом начале, перед тем, как все стало слишком запутанно. Когда были лишь он и я, одни вместе над всем миром.       Если я закрою глаза, я могу притвориться, что мы опять вместе, что я цепляюсь за него, не за Отто; что это он так легко, так уверенно несется по городу. Что это он теплый, способный защитить и интересующийся сейчас лишь мной.       Я не закрою глаза.       Отто уносит меня в ту часть города, где я ни разу не была, в места, которые Спайди никогда меня не относил. Отдаленные сирены свистят у меня в ушах. Внизу я вижу сбитые в кучу полицейские заграждения, лежащих людей — не знаю, пьяных или мертвых, стены из колючей проволоки, безжалостно блестящие в темном свете, осколки битого стекла, рычащих испуганных псов на цепях. Звуки грубых голосов, кричащих, орущих, угрожающих, плачущих. Все так далеко под нами, что совсем не важны.       — Мы на месте, — слышу я голос Отто, и, не успевая ничего спросить, мы начинаем спускаться.

***

      Машины проносятся через тоннель быстрыми вспышками в ночной темноте, словно падающие звезды. Если бы хоть одна из этих машин на секунду остановилась, то ее водитель бы заметил две фигуры, спускающиеся к тоннелю — одну коренастую, с высоко поднятой головой, которую несли четыре щупальца, а в ее тени — фигуру поменьше, маленькую, идущую своими ногами, с тонким щупальцем, вопросительно выглядывающим из-за спины.       — Ладно, спрошу, — говорю я, прикрывая глаза от ярких вспышек, так часто возникающих из тоннеля. — Что мы тут делаем?       Отто оборачивается, полуулыбаясь: огни блестят на его линзах.       — Знаешь, Мэри Джейн, — начинает он преподавательским тоном. — Одна из интересных вещей касательно этих конечностей, с которыми тебе и мне приходится жить, — это то, что, как и любую другую часть тела, их надо тренировать, чтобы они слушались наших команд. Чтобы полностью контролировать их, надо как можно чаще их использовать.       — Это не ответ на мой вопрос, — ворчу я, обходя сотый осколок.       — Как ты могла заметить, — резко говорит Отто. — Щупальце не всегда делает то, что ты хочешь, даже когда ты ему приказываешь.       Я пожимаю плечами.       — Ага. Я до этого как бы сама дошла…       — Нет. Ты им управляешь, но не знаешь, как. Единственный способ нормально контролировать его — говорить, постоянно приказывать, снова и снова, до тех пор, пока оно само не будет понимать, что делать.       — Не улавливаю.       — Когда ты что-то подбираешь своей настоящей рукой, ты думаешь «возьми это»? Нет. Ты просто протягиваешь и берешь, что хочешь. Тебе надо научиться делать то же с щупальцем. Это единственный способ. Если сможешь, перед тобой откроются все двери. Никто не сможет противиться тебе. Свыкнись со своей новой конечностью, и мир падет к твоим ногам.       Я хмурюсь.       — Эм, Отто, мне это не особенно интересно. Без обид.       — Интересно тебе или нет — мне без разницы, Мэри Джейн. Хочешь ты того или нет, в конце концов тебе придется использовать щупальце на другом человеке.       Думаю о том, как я отреагировала на тех копов, я вздрагиваю.       — Я не буду этого делать.       Отто приподнимает бровь.       — То есть, ты хочешь сказать, что, выбирая между своей жизнью и некоего гражданина, ты выберешь гражданина?       — Именно, — упрямо говорю я.       Отто минуту молчит. И потом:       — Увидим, — просто говорит он и одним мощным движением щупальца выкидывает меня на середину дороги.       Я переворачиваюсь, перед глазами все плывет, я не могу ничего понять, а тело болит от удара, все чувства внезапно как будто перезапустились. По ушам бьет оглушающе громкий гудок; я вскакиваю; свет заливает мне глаза, яркий и болезненный, как солнце, и за ним виден грузовик, бегемот из ста тонн металла и стали, который мчится на меня со скоростью, не уступающей его огромным размерам.       Нет времени. Двигаться, думать. Я кричу, закрывая голову руками; грузовик мчится на меня; мое щупальце выбрасывается, вытягивается, как никогда раньше — эта чертова вещь длиннее, чем все мое тело; оно закручивается дугой, врезается в грузовик и отбрасывает его в сторону. Он улетает в стену тоннеля, и синие искры летят по асфальту; машины истерично пытаются объехать его, вокруг звенят гудки, шины скрипят, как умирающие животные. Грузовик пытается остановиться, но заваливается на бок; движение полностью останавливается, люди выходят из машин, дико озираются, кто-то пытается помочь бледному и дрожащему водителю грузовика выбраться из кабины.       Я стою посередине дороги с поднятыми руками, дрожа от шока. Я с ужасом смотрю на окружающий меня хаос. Мое щупальце извивается и хлещет по воздуху, дергаясь с нервной, агрессивной энергией.       — Это я сделала? — шепчу я, оглядывая замерший тоннель.       — Да, — говорит Отто, стоя позади меня; я даже не заметила, как он там оказался. — И сделаешь больше. Но не здесь. Нужно уходить.       Только когда я выхожу за ним из тоннеля на пыльный газон у автострады, мои чувства возвращаются. Я разворачиваюсь, цепляюсь за его плащ и притягиваю чуть ли не к своему носу. Доктор никак на это не реагирует.       — Ты выбросил меня под колеса! — рявкаю я.       — Да, — спокойно отвечает он.       — Ты мог убить меня! — кричу я.       — Вполне вероятно.       — И… И все эти люди! В тех машинах! Тот, тот водитель грузовика! Ты заставил меня — щупальце — мне пришлось — ты, — я понимаю все в тот же момент. — Это была какая-то проверка, да? Черт побери, это была проверка!       — Да, — холодно говорит он, отходя и поправляя плащ. — И ты отлично себя показала. Поздравляю.       — Поздра-Поздравляю?! — кричу я. — Сукин сын, я…       Я налетаю на него с кулаком; он перехватывает его щупальцем, даже не поведя бровью. Он держит меня, смотря прямо в глаза, пока я не перестаю вырываться и, наконец, отвечаю на его взгляд.       — Пожалуйста, не называй меня так, — мягко говорит он и отпускает меня. Я хмурюсь, потирая кулак. Он молча наблюдает за мной и начинает говорить. — Надеюсь, ты поймешь, Мэри Джейн, что это было необходимо. Я не пытался ранить тебя или убить. Я стараюсь лишь помочь тебе. Тебе придется принимать мгновенные решения, действовать, а потом думать. В конце концов тебе придется как-то подготовиться к этому. Кое-что ты уже поняла. А еще ты знаешь, что мораль под давлением на самом деле очень мало значит.       Я ничего не говорю. Я медленно глажу кулак, глядя на траву. Я не хочу ничего признавать. Я не хочу, что, попав на середину дороги, смотря смерти в лицо, впервые за последние дни почувствовала себя живой. Не хочу признавать, что яростное чувство силы, прошедшее через мое тело, когда я увидела нанесенный мной урон, немного напомнило мне о прошлом. Не хочу признавать это. Но почему-то мне кажется, что Отто уже знает.       Он разворачивается и терпеливо ждет. Без слов я забираюсь к нему на спину. Клешни щупалец выводят нас из тоннеля, забираются на его крышу и уводят нас прочь. Вскоре здания исчезают; теперь больше пустых мест, меньше шума, меньше машин. И тут я понимаю, что мы ушли за пределы города. Я крепче прижимаюсь к нему. Я боюсь того, куда он несет меня, но еще больше боюсь того, что останусь одна.

***

      Верно, сейчас уже за полночь, когда мы наконец-то приходим на автосвалку. Я скольжу по рельсам, как несколько ночей назад, когда впервые нашел это место, это идеальное место. Отсюда открывается вид на горы на горах искореженных машин, сваленных друг на друга в башни разрушающегося металла — и так на мили вокруг. Порванные полицейские линии ограждения треплются на ветру легким серпантином.       Мэри Джейн соскальзывает с моей спины, встает и оглядывается, обнимая себя руками, чтобы согреться на этом морозце.       — Что думаешь? — безразлично спрашиваю я.       — Думаю, что у тебя довольно интересная «машинная» тема на этот вечер, — говорит она, не в силах скрыть за легкомыслием вскрученные до предела нервы. — И что мы тут забыли?       Я пожимаю плечами.       — Я подумал, ты можешь оценить подобное место, — говорю я, уходя немного вперед, глядя на ряды брошенных, ненужных машин. — Я всегда находил в автосвалках что-то горькое. Эти машины, раскрашенные лиловым, синим, желтым хромом. Модели этого года. Собранные, чтобы побеждать. Собранные, чтобы на них смотрели. Собранные, чтобы им завидовали. Какое-то время они дарили своим владельцам гордость и радость. За всеми ними так очаровательно заботились. Их подкрашивали, отмывали и натирали до совершенства. Их заливали маслом, держали в теплом гараже, осторожно прогревали. И все соседи владельца, если не владели подобной, хотели ее.       Я хмыкаю.       — Но сезоны менялись. Этот год перетекает в следующий. И компании, СМИ запускают новую линейку. Эти модели — произведение искусства. Быстрее. Изящнее. Красивее прошлых. Прошлогодние модели, как понимаешь, это прошлогодние модели. А ценность имеют лишь модели этого года. Поэтому машины, эти верные устройства, которым так завидовали, так желали, так любили… Отправились сюда. Раздавленные. Сломанные. Спрессованные. Их свергли с вершины на дно, чтобы освободить место для новых. Теперь они никому не нужны. Они бесполезны. Изуродованы. Ужасны. Здесь кончаются мечты, Мэри Джейн.       Я раскидываю руки, словно пытаясь обхватить все сломанные автомобили.       — Вот надгробие любви. Вот где умирает Красота, одинокая и нежеланная, прячущаяся от мира, ото всех, которые никогда не забудут ее непростительный грех уродства.       Мэри Джейн замерла. Я подхожу к ней, смотря на ее бледное лицо.       — Они не простят тебя, Мэри Джейн. О, нет, никогда. Понимаешь, теперь ты для них предательница. Ты была прекрасна, а теперь нет, не по их стандартам. Ты больше не недостижимая богиня, образ, который они радостно эксплуатируют, подпитывают, желают; теперь ты изменилась и теперь тебя презирают.       Пытаюсь не слушать его. Он ошибается. Он должен ошибаться.       Он прав.       Хлоя. Смеется со мной после модного показа Джорджиано. Кричит на меня в своей квартире.       Хлоя ненавидит меня.       — Ну, конечно, ты все делала правильно, — продолжаю я, обходя ее и незначительно приближаясь. — Улыбалась в нужное время нужным людям. Позировала так, как они велели. Носила одежду, которую они хотели на тебе видеть. Делай так, как тебе скажут! Будь хорошей девочкой! Будь милой девочкой! Улыбайся! Следуй нашим правилам, и мы исполним любое твое желание. Но за неподчинение мы тут же выбросим тебя из нашей жизни.       Повернись вправо, милая. Повернись влево. Вспышка. Клик. Вспышка. Клик, клик, клик. Облизнешь губы, милая? Снимешь свой топик? Можешь немного схуднуть к следующей съемке? Не забывай улыбаться.       Мама. Улыбайся для нее. Будь хорошей ради нее. Не будешь — она тебя разлюбит, прямо как отец. Не грусти перед ней. Улыбайся.       — Ты отдала им все. Свое сердце, свой разум, свою душу. Стала куклой, марионеткой, движущейся только когда кто-то дергает за ниточки. А когда их обрезали, постарались ли те люди поднять тебя, когда ты упала? Нет. Никто так не сделал. Они обещали тебе любовь взамен твоей личности. Но где же была любовь, Мэри Джейн? Где была любовь?       Где была любовь?       Не в доме моего детства. Не в доме дяди Фрэнка. Не на пьяных вечеринках. Не под светом вспышек фотоаппарата.       Не с отцом. Не с Гейл.       Не на улицах Нью-Йорка. Не в квартире Хлои. Не на модной вечеринке Джеральда. Не в миссионерском доме.       Не с Питером.       Не с Питером.       Питером, отшатывающемся от щупальца. Питером, говорящим слово «чудовище». Питером, отворачивающимся от меня.       Я сидела и ждала его. Ночь за ночью. Понимала. Не злилась. Не обижалась. Он должен был делать то, чем занимался. Поддерживай его, Эмджей. Не грусти и не злись. Не будь эгоисткой. Будь хорошей женой. Сиди. Жди. Хорошая супруга.       Где ты был, Питер?       Где была любовь?       Я наклоняюсь к ней, и мои губы почти касаются ее уха.       — Что такое? Только не говори, что ты внезапно решила восстать. Тебе нужно следовать правилам, моя девочка, и не забывать их. Ты больше не красива, так что лучше избавься от заблуждений, что все хотят видеть тебя, хотят слышать, что ты говоришь, во что-то тебя ставить. Пора на автосвалку, Мэри Джейн, пора спрятать себя от мира, ждать, пока ты не иссохнешь, пока не сгниешь. Понимаешь, теперь ты никому не нужна. Ты немодна. Ты устарела. Ты, — шепчу я. — Прошлогодняя модель.       Порви их. Разорви их. Вскрой их. Разбей винные бутылки и перережь их прекрасные глотки. Окрась стены в красный их кровью, вырви их сердца. Убей их, убей всех…       Мама. Отец. Гейл. Фрэнк. Джеральд. Хлоя. Алессандра.       Гвен.       Питер.       Питер.       Питер.       Из моего горла вырывается крик, разрывает мои голосовые связки, чужеродный, животный, кипящий внутри меня, обжигающий, ослепляющий. Гнев за двадцать пять лет, двадцати пяти лет ублюдков и сук, подавленной желчи, ядом проглоченной ненависти; гнев веков, гнев мира отвергнутого уродства, гнев выброшенных прошлогодних моделей.       Крик не утихает, только набирает силу, когда я выбрасываю щупальце и подбрасываю машину, словно это игрушка, разрывая ее на части сияющими клешнями; выбрасываю ее в пустоту, хватаю новую, скручиваю и выбрасываю; бью щупальцем по лобовому стеклу, салютом запуская в воздух осколки; поднимаю и бью по бокам, капотам, багажникам, разрываю, разбиваю, разрушаю.       Наконец, спустя пару вечностей, крик с болью в горле утихает; вокруг меня, насколько видит глаз, лишь разбитые и не подлежащие починке машины. Силы словно покинули мое тело; я падаю на колени, касаюсь ладонями земли, тяжело и рвано дышу.       Отто стоит в паре шагов, скрестив руки на груди, и смотрит на меня, наклонив голову, словно анализируя что-то.       Обнимая себя дрожащими руками, я начинаю смеяться.       В своей старой жизни я часто задумывалась, почему сколько суперзлодеев так любят громко смеяться в неподходящие моменты. Раз ничего из того, что они делали, не казалось мне смешным, я решала, что они сумасшедшее крыс, и забывала об этом.       Но они не поэтому смеются. Теперь я это знаю.       Это чистая радость заставляет их смеяться. Они смеются, потому что нет в мире чувства сильнее, чем ощущение чего-то разрушающегося, безнаказанного надругательства, полной и абсолютной свободы, развязывающей тебе руки. Теперь двери распахнулись; нет никаких запретов. Все дозволено. Нет больше никаких границ. Никто тебя не остановит. Как только ты начал разрушать, ты стал властителем этого мира.       Это чувство неописуемо. Это чистый свет. Это то, чего жаждут все в мире, чего желают и из-за чего режут друг другу глотки.       Из-за этого точно стоит смеяться, я в этом уверена.       Я продолжаю смеяться, когда Отто подходит ко мне, поднимает и обхватывает своими металлическими руками, гладя по волосам.       — Я так тобой горжусь, — бормочет он.       И тут, все еще смеясь, я начинаю рыдать.       Потому что никто до сих пор мне этого не говорил.

***

      Следующая видеокассета была доставлена ко всем основным новостным станциям Нью-Йорка примерно в девять часов утра понедельника:       Вспышка. После появляется изображение. Фокус наведен на девушку, сидящую в удобном кресле. Одета она обычно — длинное зеленое пальто, красная майка, синие джинсы, широкий пояс. Ожесточенные сощуренные зеленые глаза со всем ядом, плескающимся в них, смотрят прямо на зрителя через зернистый экран. Одна нога перекинута через ручку кресла. Ее поведение, поза расслаблены и спокойны. Поза завоевателя.       — Привет, Нью-Йорк, — начинает она, спокойно и медленно, но в этом голосе чувствуется скрытая мощь, сила, которая не светит ни одному законопослушному гражданину. — Может, вы помните меня, хотя я лично не стала бы ставить на это. Зовут меня Мэри Джейн Уотсон. Я — модель. Ну… — медленный, мерзкий смешок. — Я была моделью.

***

      Отто окунает мою голову в раковину, словно крестит. Когда я встаю, сушу волосы, они становятся из вишнево-красных чистейшего черного цвета воронова крыла. Из-за этого мое лицо кажется болезненно, почти призрачно-бледным; глаза пугающе выделяются на этом цвете. Слишком грубо, слишком резко. Это мне совсем не идет.       Это идеально.

***

      — Видите ли, в последнее время со мной произошли кое-какие изменения. Можно сказать, я увидела жизнь с другого ракурса. Не скажу, что это было легко. О, нет. Совсем нет. Очень сложно начать понимать, кому ты можешь доверять, кто заслуживает тебя, а кто — нет. В последнее время я много думала о людях и том, что они заслуживают…

***

      Отто советует мне, пока я полностью не привыкну к тому, что щупальце — это часть меня, как-то назвать его, чтобы ассоциировать его с собой. Назову свое Бренда. Почему-то я считаю правильным ее так называть.

***

      — Конечно, я знаю, о чем вы думаете. Вы считаете, что эту запись заставил меня сделать так называемый «похититель», человек, известный вам всем, как доктор Осьминог. Ну, хочу сказать, что для записи меня однозначно никто не принуждал, ничем не угрожал и не насиловал. Я заявляю это по собственной воле. И заявляю я, леди и джентльмены, следующее…

***

      Я снимаю зеленое пальто, и оно соскальзывает к ногам, оставляя от себя только запах сигарет на плечах. Ничего не имею против.

***

      — Это общество, это прекрасное, честное, свободное и равное общество выбросило меня в испуге и отвращении, когда увидело, кем я стала. Ну, всем вам, достойным и гордо стоящим леди и джентльменам, считающим себя частью этого общества, я могу пообещать… — девушка подошла ближе, и ухмылка исказила ее прекрасные черты. — Вы еще ничего не видели.

***

      Когда мы в полночь отправили записи, в одиночестве стоя на пустынной улице перед почтовым ящиком, Мэри Джейн с задумчивым выражением лица провожала взглядом исчезающие кассеты.       — Интересно, какие отзывы обо мне будут, — сказала она.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.