ID работы: 3726015

Чудовище вроде меня

Джен
Перевод
PG-13
Завершён
104
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
316 страниц, 12 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
104 Нравится 58 Отзывы 39 В сборник Скачать

Несдержанность

Настройки текста
      До того, как мы поженились — даже до того, как начали встречаться — мы с Питером ходили на американские горки.       Не мы вдвоем, конечно. Тогда мы держали друг друга на расстоянии осторожно вытянутой руки, на вежливом расстоянии. Он был миленьким брюнетиком, у которого начали устаканиваться отношения с Гвен; я же была той смешливой рыжей девчонкой, с которой его познакомил друг его тети. Не более. Может, даже менее.       Так что на американские горки он пошел, конечно же, с Гвен. С Гвен, которой так легко удавалось быть красивой, классной и очаровательной, что мне приходилось громче смеяться, смешнее шутить, носить более сексуальную одежду, чтобы прикрыть то странное чувство беспомощности, которое накрывало меня всякий раз, как она оказывалась поблизости. Она была так уверена в себе, настолько раскованно держалась, что я нервничала и даже приходила в отчаяние. У нее был хороший дом, хороший отец, хороший парень. Рядом с ней мне почти сразу же хотелось напиться.       И Гарри. Гарри Осборн, парень, про которого с первого взгляда понимаешь, что связываться с ним — себе во вред, но всё равно хочется. Парень с лисьим лицом, всегда готовый улыбнуться, готовый рассмеяться, готовый притвориться ранимым. Слабость окружала его, как аура, заставляя других чувствовать себя виноватыми перед ним и стыдиться своих поступков. Не знаю, почему я решила встречаться с ним. Может, потому что мне казалось, что он без меня развалится, и, может, потому что это мне в нем нравилось.       Ярмарка была в городе только одну эту ночь; во тьме порхали светлячки и вместе с теплым воздухом следовали за нами по улице к Центральному Парку. Их дрожащий, мерцающий свет в конце концов затмила ослепительная, головокружительная подсветка колеса обозрения. Вокруг мощно пахло сахарной ватой, попкорном и опилками, и это почти что скрыло на одну прекрасную ночь вонь загрязнений и мусора. Гарри держал мою руку полной ладонью и сжимал ее чуть крепче, когда Питер подходил ближе.       Конечно, именно Гвен предложила проехаться на американских горках. Конечно, именно я сразу же согласилась — я, яркая счастливая малышка Эмджей, согласная на любой движ, хотя одного взгляда на это чудовище, на эти фиолетовые вагончики, спускающиеся по деревянным склонам и взмывающие вверх, было достаточно, чтобы мне захотелось выпить чего-нибудь ядреного. Навеселе я могла выдержать что угодно — может, мне бы это даже понравилось. Но раз Гвен считала, что будет весело, так считала и я. Ни за что в жизни она не будет самой смелой.       Питер поднял взгляд, задрал голову к нему и заметно побледнел.       — Там, ух. Там высоковато, Гвенди.       — Ой, брось, Пити! — воскликнула я, шлепнув его сумкой, пока его подружка не успела открыть рот. — Мне нравится, когда высоко. А тебе не нравится быть на высоте? Всем это нравится. Правда, Гарри?       — О, да, — тут же согласился Гарри, подыгрывая мне. — Высота. Тебе понравится на высоте.       — А ты, Гвенди? — спросила я, великодушно интересуясь ее мнением. — Высоты тебя привлекают?       — Высоты меня более чем привлекают, — уверенно ответила Гвен, беря Питера под локоть и кладя голову ему на плечо. — Они меня действительно… Привлекают. Высоты.       Питер покраснел; я отвернулась.       Мы купили билеты, залезли в вагончики и опустили измазанный металлический удерживатель себе на бедра. Гарри прижался ближе ко мне, так близко, что я чувствовала запах одеколона, которым он надушился — дорогого и с примесью отчаяния, прямо как сам Гарри. Гвен и Питер сидели впереди нас, прижавшись друг к другу и слово находясь в другом мире. Я наблюдала за толпой, за звездами, за деревянными склонами — за чем угодно, кроме них.       Зазвенев колесами, вагончики начали взбираться по рельсам — медленно, по чуть-чуть, со скоростью спящего сердца. Я не поворачивалась к Гарри, хоть смотреть на него и было приятно, нарочито ухала и ахала, и вертела головой, пока мы поднимались всё выше и выше. А потом, знаете, случилась страннейшая штука. Как только мы поднялись выше огней города, выше верхних ветвей деревьев, всё будто отдалилось, упало на землю, оставшуюся подо мной. Я забыла о Гвен, Питере и Гарри, забыла о маме с папой, забыла про Гейл и ее детей, которых должна была нянчить той ночью. Воздух становился холоднее и чище, а вместе с ним — мой разум и мое сердце. Я была легче этого воздуха. Я почти что могла улететь вместе с ним.       Мы достигли вершины и замерли. Повисла звенящая тишина, как будто мы все разом вдохнули. Я полностью отдалась этому моменту; меня волновало лишь то, что случится дальше, куда повезет меня этот вагончик через пару секунд.       А потом мы нырнули.       Мы понеслись вниз; из моего горла вырвался крик, волосы отбросило назад, а глаза то зажмуривались, чтобы насладиться ощущениями, то распахивались, чтобы впитать как можно больше. Всё моё тело вздергивало, выкручивало, опускало и взметало ввысь, а ветер пел в моих ушах. Я чувствовала каждую каплю крови в теле, ощущала их металлический привкус. Мы летели вниз, во тьму, и это было приятно во всех мыслимых отношениях. Путь наверх был волнующим, но он не мог сравниться с этим бесконечным, бездонным спуском.       И даже если внизу меня ждало разочарование, ужас, страдания или боль, я не желала останавливаться.       Дверь в спальню распахивается, тут же заставляя меня очнуться; свежий укол боли в боку поздравляет меня с возвращением в сознание. Поначалу я не могу понять, почему лежу в спальне моих родителей, а не на диване, но спустя секунду или две вспоминаю, что прошлой ночью Мэри Джейн подняла меня сюда, чтобы у меня зажили раны.       Эта Мэри Джейн как раз заходит в спальню, неся в щупальце маленькую стопку газет. Она весело улыбается, что выглядит нелепо на фоне синяков и ссадин, но в то же время ярко в такой мрачной обстановке.       — Эй! — здоровается она, кидая газеты на кровать. — Я тебя разбудила?       Я прочищаю горло и спрашиваю, который час, тщетно пытаясь сдержать усталый стон.       — Не знаю. Может, пять утра или полшестого. Во всяком случае, солнце уже встало. Я подумала, что тебе захочется прочесть новости, — беспечно продолжает она, не дожидаясь ответа. — Посмотреть их вместе. Ну, ты знаешь.       Она запрыгивает на кровать, отчего мой бок пронзает очередной приступ боли.       — Осторожнее! — выдыхаю я.       Она, не слушая, выхватывает газету, пододвигается ближе ко мне и начинает читать. Через ее плечо мне видно заголовок новости.       — «СУПЕРМОДЕЛЬ СТАЛА СУПЕРЗЛОДЕЙКОЙ». Какое элегантное преуменьшение.       Мэри Джейн закатывает глаза.       — Пф. Серьезно? Они же всё переврали! Я никогда и близко не была супермоделью.       — Думаю, скоро ты поймешь, что в «Бьюгл» куда больше ценят игру слов, чем их точность, — замечаю я, просматриваю статью. Я невольно отмечаю, что текста крайне мало — особенно по теме реальных жертв вчерашней эскапады — в сравнении с количеством фотографий Мэри Джейн. Надо признать, она выглядит потрясающе даже на дешевом черно-белом снимке: пылающий взгляд, волосы разметались, как у Медузы Горгоны, щупальце — черное, блестящее пятно за спиной. Моих фотографий почти что нет. Не важно. Как-никак, вчера была ее ночь.       — Эй, — внезапно говорит она, листая газету. — Тут сказано, что прошлой ночью никто не был убит. Полно испорченного имущества, какие-то травмы, но без смертей.       Я изгибаю бровь.       — Тебя что-то не устраивает?       — Нет, нет. Боже, нет. Просто… Когда ты сказал, что позаботишься об охране…       — Я их вырубил, — тихо говорю я. Она приподнимается на локте и пристально, с любопытством смотрит мне в лицо.       — Как так? Без обид, но ты вроде как не сострадательная натура.       Я спускаю ей это с рук.       — Ты пошла на первое дело. Это казалось не подходящим.       — Подходящим? — скептично смеется она.       — Ты и так должна была справиться с огромным стрессом. Не хватало еще тебе сразу руки в крови испачкать, — я замолкаю. С тех пор, как мы вернулись домой, мой разум терзал один-единственный вопрос. Почти весь вечер я не мог уснуть, прокручивая его в голове, изучая со всех сторон и пытаясь предугадать, что она может на него ответить. — Мэри Джейн…       — М-м-м?       — Я хотел бы кое о чем спросить. Я… — я кашляю, пытаясь очистить голову. — О… Человеке-пауке, о стычке с ним прошлой ночью.       Вероятно, она думает, что я не замечу, но она на миг застывает, услышав это имя. Свет в ее глазах затухает, гаснет.       — Да? А что с ним? — оживленно спрашивает она, смотря в газету.       — Что бы ты сделала, если бы я тебя не спас?       Она поднимает взгляд, и в ее взгляде пробегает нечто, что мне сложно понять. Удивление? Беспокойство? Чем бы оно ни было, оно пропадает; она вновь смеется, но в этой светлой напевности слышится дрожь.       — Ну, это спорный вопрос. Ты же был там. Мне повезло. Нам повезло.       — Да, — настаиваю я. — Но что было бы, будь ты одна? Не думай, что такого никогда не случится, Мэри Джейн, — добавляю я, видя, как она раздраженно морщится. — Ни на миг не думай. Как ты сама видела, — я указываю на швы, — я не неуязвим. Итак. Спрошу еще раз: не будь меня, что бы ты сделала?       Она опускает взгляд, водит им по напечатанному тексту, мрачно изучает его, будто надеясь увидеть в нем ответ.       — Что ты на самом деле хочешь узнать, Отто? — тихо спрашивает она. Значит, лучше сказать прямо.       — Ты бы убила его?       В спальне повисает тишина, мягкая и окутывающая, как бархат. Она не поднимает взгляд, делает вид, что не понимает вопрос, повисший между нами в воздухе. А потом:       — Тяжеловатые темы для шести утра, — бормочет она. — Ты так не думаешь?       Я смотрю на нее, на ее опущенную голову. Она не смотрит — и не посмотрит — на меня. Молчание затягивается, становится практически невыносимым. Я решаю пока что оставить эту тему.       — Тут сказано, — говорю я, неуклюже меняя тему, — что Алессандра Джорджиано планирует на длительное время улететь в Париж, «оправиться от эмоциональной травмы».       Один миг — и возвращается моя Мэри Джейн; она поднимает голову, глаза блестят от злобного восторга.       — О, да, как же, — говорит она и весело смеется. — Такая «эмоциональная травма» у нее не скоро пройдет. Надо было видеть ее лицо, когда я вышла на сцену — я думала, ее прямо там удар хватит! — она сипло хихикает. — Ну, черт, она сама напросилась.       С довольным вздохом она спрыгивает с кровати и подходит к двери, но потом останавливается и глядит на меня через плечо.       — Я приготовлю завтрак, лады? Сегодня ты полежишь в кровати, восстановишь силы. Не против вафель? Всё остальное у меня выходит кошмарно, так что, пожалуйста, согласись.       Я пожимаю плечами, преувеличенно показывая свою беспомощность.       — Похоже, выбора у меня нет.       Она улыбается и отворачивается, но в этот момент меня осеняет, и я кричу:       — Мэри Джейн?       Она оборачивается, изогнув бровь, наклонив голову, приоткрыв губы. Солнечные лучи, проникающие через шторы, тонут в черноте ее волос, пропадают в ней; пряди отбрасывают тонкие тени на ее яркие глаза и бледную кожу. Это сражает меня; какой восторг, какая странная честь вот так смотреть на нее, наблюдать за ней здесь, в моем доме. По праву она принадлежит совсем другому, этому хлюпику Паркеру. Но, несмотря ни на что, она здесь. Она здесь и она со мной. Прежде чем пауза растянется слишком надолго, до пределов неловкости, я вспоминаю, о чем хотел спросить.       — Как именно тебе удалось незаметно добыть эти газеты?       — О, знаешь, — спокойно отвечает она. — Дошла до местного киоска, купила у продавца. Конечно, там было полно других людей, но не думаю, что хоть кто-то меня узнал.       Я сажусь, распахнув глаза от ужаса, а потом понимаю, что она начинает хихикать.       — Отто, я украла их с соседского крыльца. Я не дура, — она театрально закатывает глаза и закрывает за собой дверь.       Я сижу еще несколько минут, слушая, как она спускается по лестнице. Только убедившись, что она точно меня не услышит, я позволяю себе тихо, облегченно рассмеяться.       Как будто домой вернулся.       Питер заглядывает в кабинеты «Бьюгла», засунув руки в карманы пиджака; в этом шумном рое бегающих журналистов, девочек и мальчиков на побегушках и временных работников его никто не замечает. Он вдыхает знакомые запахи чернил, дешевых ковровых покрытий и кофе, пока идет по знакомому пути к чересчур знакомому кабинету Джеймсона. Не слишком-то тут много приятных воспоминаний, думает Питер. «Все снимки смазанные. Ну, полагаю, придется их использовать. Но заплатить я за них не могу.» «Сегодня ночью выходишь на слежку, пацан. Складской район. О, около полуночи. Что значит «комендантский час»? И ты называешь себя газетчиком?» «Да, ничего так, вроде бы, но ты не мог бы сделать такой снимок, чтобы этот паукообразный был более, не знаю… устрашающим?»       Эх. Сколько воспоминаний. Он осторожно стучит в дверь.       — Да, что? — рявкают из-за нее. Не позволяя себе и на миг засомневаться, Питер поворачивает ручку и входит. Джеймсон сидит за столом, просматривает распечатки и даже из вежливости не поднимает взгляд. Но Робби Робертсон, сидящий на краю его стола, тут же восклицает:       — Питер! Эй!       Джеймсон поднимает взгляд; его глаза распахиваются, и он вскакивает на ноги, непривычно широко и по-отечески улыбаясь.       — Ну, разрази меня… Блудный сын вернулся! — быстро выйдя из-за стола, он хлопает рукой по плечам Питера. — Как дела, Пити?       Питер неуютно откашливается.       — Думаю, ты как раз знаешь на это ответ, Джона.       — Конечно-конечно, — с огромным сочувствием кивает Джеймсон. — У тебя, ух, некоторые сложности с женой. Женщины, хах. Что ты намерен делать? Эй, Робби, — окликает он. — Скажи Бетти, чтобы сварила кофе Паркеру, и…       — Джона, прекрати, — резко заявляет Питер. Он не спал всю ночь. Веки такие тяжелые, будто в них железные блоки запрятали, а голова раскалывается в ритме пульса. Даже Джеймсон, никогда не отличавшийся жалостью, замечает черные круги под его глазами и бледные синяки вокруг подбородка.       — Что прекратить?       — Я знаю, что ты делаешь. Ты мне мозги не запудришь, я слишком долго на тебя проработал. Не важно, как ты ко мне подлижешься, я всё равно не дам ни интервью, ни заявления, ни фото, ни даже сжатую цитату для колонки общественного мнения о моей жене. Ясно? Кроме того, вежливость, услужливость и щедрость за тобой никогда не значились, Джейджей.       Джеймсон раздраженно прикусывает сигару.       — Ох, как же я по тебе соскучился, Паркер.       — В чем дело, Пит? — спрашивает Робби, понимая, что тут дело может дойти и до драки, и решая немедленно разрядить обстановку. Питер злобно смотрит на Джеймсона.       — А ты угадай, — он кидает на стол газету. По полированной деревянной поверхности разлетаются изображения Эмджей, застывшей с выражениями ярости, гнева и злобы на лице. Джеймсон фыркает.       — И я должен извиниться, что освещаю важные новости, Паркер? Если ты забыл, мы тут именно этим и занимаемся.       — Есть большая разница между «освещением новостей» и тем, что ты тут написал, Джона, — Питер подхватывает газету и начинает читать; его голос становится злым, истерично высоким, хотя он репетировал эту речь. Ничего не помогло. — «Становление Мэри Джейн Уотсон новой суперзлодейкой этого города не может быть виной влияния одного лишь Отто Октавиуса; как стало ясно по бездумным разрушениям, учиненным ею прошлой ночью, сумасшедшая манекенщица затаила злобу и необъяснимое недовольство на индустрию, которая так много ей дала. Могут ли быть сомнения, что мы имеем дело с таким же бездушным социопатом, как и ее напарник, подстрекавший ее на преступления? По мнению редактора, этих современных Бонни и Клайда остановит только внезапная и грубая рука справедливости.»       — А я-то думал, ты мою колонку не читаешь, — ласково замечает Джеймсон. Питер смотрит на него исподлобья.       — Это низко, даже для тебя, Джеймсон. Ты встречался с Эмджей. Тебе она нравилась. Ты чертовски хорошо знаешь, что она не злая, не бездушная и не социопат! Я знал, что ты пойдешь на всё, чтобы продать тираж, но мне казалось…       — Казалось что, Паркер? — громыхает Джеймсон, теряя те крохи терпения, что у него были. — Что мы обойдемся с ней полегче, с пониманием, потому что она — твоя жена или потому что когда-то давно она была с нами мила? Очнись, Паркер, и хватит ныть. Все эти психи когда-то были милыми, а потом, ох, в них вселился какой-то инопланетный симбиот, или они споткнулись о кабель и обрели власть над электричеством, или перед ними взорвался ядерный реактор и присобачил им на спину пару-тройку механических рук, — Джеймсон бросает сигару и злобно втаптывает ее в ковер. — Твоя девочка ничем от них не отличается, Пити. Она такая же, как все. С одним только исключением — ее любит камера.       Питер удивленно моргает.       — Что?       Джеймсон пожимает плечами.       — Она чертовски фотогенична. Наверное, сказывается профессиональный опыт, но таковы дела. Как думаешь, почему мы всю страницу украсили ее фотографиями? Как только она проявилась на пленке, то заворожила всех вокруг. У леди все задатки звезды. Все любят плохих девочек.       — Ты же понимаешь, Джона, что я больше на тебя не работаю и что мне ничего не помешает прямо сейчас дать тебе в морду, — низко рычит Питер. Джеймсон пожимает плечами.       — Давай, пацан, попробуй. Это ничего не изменит. И, знаешь, я, конечно, не психолог, но… — он подается вперед, кладет руки на подлокотники стула Питера и смотрит прямо в его прищуренные карие глаза. — Ты зол не столько на меня, сколько на нее, на Отто Октавиуса и на самого себя. Вся эта ситуация тебя бесит, и это понятно. Но не пытайся пристрелить гонца, Паркер. Я просто дал публике то, что она хочет. А чего она сейчас хочет? Твою жену, суперзлодейку. Смирись с этим, — Джеймсон выпрямляется, с достоинством поправляет галстук, разворачивается и уходит.       Робби, молча наблюдавший за их перепалкой, смотрит ему вслед, а потом поворачивается к Питеру, обмякшему на стуле, понурившему голову, оставшемуся без сил.       — Он не хотел грубить, Паркер, — пытается Робби. — Ты же знаешь Джону, он… — он замолкает, видя, что Питер не отвечает, а потом пробует вновь: — Знаешь, Питер, люди ожидают от «Бьюгла» определенных высказываний по таким проблемам…       Бульканье отчаянного смеха.       — О. Теперь она «проблема», — раздается надломленный шепот. Робби замолкает, скрещивает руки и внимательно смотрит на Питера, не зная, что сказать, что сделать.       — Ты в порядке, Питер? — наконец, спрашивает он. — То есть, я понимаю, что всё… всё непросто. Но ты в порядке?       Питер резко вскидывает голову, смотрит на Робби покрасневшими глазами. Он вскакивает на ноги и, не говоря ни слова и даже не оборачиваясь, быстро выходит из кабинета.       Будь он проклят, если расплачется в кабинете Джея Джоны Джеймсона.       Я стою перед напольным зеркалом в тенях спальни моих родителей, раздетый по пояс, крутясь из стороны в сторону. Под каким углом я бы себя не рассматривал, оставшийся от нее шрам все равно виден.       Конечно, нечестно было бы пенять только на нее. Рана — дело рук той мерзкой модельерши. Но Мэри Джейн… Мэри Джейн оставила на мне шрам. Этот кривой черный рот в моей плоти, прокаженные губы, сшитые грубой черной нитью. Он зарастает достаточно быстро, впитывается в меня с пугающей скоростью. Прямо как она.       Поражает и нервирует то, как легко возникает близость. Как трудно вспомнить, каково было жить одному в этом доме, не слышать ее пение в душе по утрам, ее шаги по лестнице, ее бормотание в бреду и разбитый тон голоса. Она оставила свой отпечаток на доме так же, как и на моем теле — мокрыми полотенцами, пахнущими цветами, накинутыми на батарею, ботинками, брошенными на ковер в гостиной, бюстгальтером, висящим на вешалке в ванной. Эта неделя, проведенная в стенах дома в ожидании исцеления тела, открыла мне глаза на эти детали, эти незначительные, незаметные детали, которые я в иной бы день проглядел. Я никогда прежде не жил с женщиной; подобные элементы домашнего уюта, совершенно обыденные для других мужчин, были мне абсолютно чужды — но не то чтобы неприятны.       С Мэри Элис мы не успели узнать друг друга в таком неприглядном виде. Наш роман был окутан красотой, поскольку он был так до обидного, мучительно короток. Я любил ее и я потерял ее, а потом потерял вновь, уже навсегда — ее поглотили ненасытные гончие Болезни и Смерти.       А Станнер? Станнер была мечтой. Моей мечтой, ее мечтой. Сном внутри сна. Представить, как она готовит завтрак, или напевает песни в душе, или разбрасывает белье в ванной, было смеху подобно. Как создание из виртуальной реальности может быть домашним? Как мечте выжить в такой прозаичной обстановке? Ее бы сдуло, как щепотку звездной пыли.       Доктор Трейнер. Возможно, с ней больше всего сходства. Верная, как доберман, целомудренная, как луна. Я оставил ее подле себя, позволил служить мне — поскольку ничего другого она от жизни не хотела — наполнил ее ложными надеждами, несбыточными мечтами. Она говорила мне то, что я желал слышать, и никогда ничего не требовала взамен — даже поцелуя. Я не дал ей ничего. Мне не стоило удивляться, что в итоге она меня ни с чем и оставила.       Такие вот женщины моей жизни. По крайней мере, те, что я помню. Короткий парад мимолетной красоты, смерти и исчезновения, иллюзии и одиночества.       Сегодня ночью я видел сон. Полагаю, вы можете назвать его эротическим. В этом сне я занимался любовью с женщиной, чье лицо и тело постоянно менялись. В ней были элементы Мэри Элис и Станнер, и подо мной она была так же реальна, как это напольное зеркало. Это должно было вызвать возбуждение, но во сне я чувствовал лишь невыразимую грусть; даже обладая ей, я знал, что потерял ее, и то, что я обнимаю, уже исчезло.       Я не буду думать об этом. Я отказываюсь думать об этом.       Я смотрю на движущиеся стрелки часов; они показывают, что сейчас почти пятнадцать минут третьего утра, но я почему-то совсем не чувствую усталости. Запахнув халат, я тихо спускаюсь на щупальцах по лестнице в гостиную.       Окрашенная тенями, она спит на смятых простынях на моем диване. Ее волосы — черный водопад, закрывающий половину ее лица; я могу даже поверить в то, что она — другая черноволосая Мэри, Мэри Элис, восставшая из мертвых и мирно спящая под моей крышей. Но, разумеется, это не она. Я знаю это. Знаю.       Хотелось бы мне не напоминать себе об этом, вот и всё.       Я прохожу через гостиную к кухне, вытягиваю щупальце и ставлю чайник на плиту. Я прижимаюсь к тумбочке, подавляю вздох и выгибаю шею, проходясь ладонью по волосам.       — Эй.       Я распахиваю глаза, опускаю голову и вглядываюсь во тьму.       Мэри Джейн сидит на диване, подогнув под себя ногу. О сне напоминают лишь взъерошенные волосы и медленно моргающие глаза.       — Как ты себя чувствуешь? — спрашивает она.       На один неловкий миг я думаю, что она спрашивает про мой сон; потом, конечно же, я осознаю, что она говорит о пулевом ранении.       — Неплохо, — отвечаю я, пока щупальцы за моей спиной выключают плиту, хватают чашку и наливают горячую воду. — По крайней мере, боль пропала.       — Так всегда и бывает, — загадочно говорит она. Она зарывается пальцами в волосы, откидывает их на плечи и смотрит на лужу лунного света на полу. — Ты немного заспался, — говорит она.       — Как и ты.       — Да, ну… — она пожимает плечами. — Я в основном плохо сплю, — пауза. На минуту мне кажется, что она сейчас пригласит меня сесть рядом. В целом идея не ужасная. Не спать вместе. Чай. Телевизор. Я так иногда делал вместе с матерью — в те ночи, когда она не хотела спать вместе с отцом, в те ночи, когда они особенно кошмарно спорили. Мы бы сидели в этой самой гостиной, под одним покрывалом, смотрели телевизор до восхода солнца, а потом она бы пошла готовить завтрак, греметь кастрюлями и сковородками, с темными от усталости глазами.       Нет. Это совсем не ужасная идея. На самом деле, я надеюсь, что она меня пригласит. Мне до странного прохладно, а она так и излучает тепло, которое наверняка пошло бы мне на пользу. Но она не приглашает. Вместо этого она говорит:       — Эй. У меня идея. Пошли.       — Сейчас? — я моргаю. — Прямо сейчас?       — Да.       — Сейчас же полтретьего утра.       Она лениво и беспечно смотрит на меня.       — И?       — И… ты не устала?       — А ты?       Мы глядим друг на друга долгую, тихую минуту; мои спина и щупальцы прижаты к кухонной тумбочке, она не двигается на диване.       — И куда же ты хочешь пойти? — спрашиваю я.       Я и не думала, что в редакции «Бьюгла» может быть так тихо.       Словно в город-призрак попала. На сдвинутых друг другу деревянных столах разбросаны бумаги. На стенах приклеены на скотч мотивационные постеры и комиксы «Дальней стороны» — они отходят, как высохшая кожа. По всем углам расставлены холодные кофейные чашки, на паре из которых алеет полоска помады. Я подбираю одну из них, прижимаюсь губами к отпечатку, пытаюсь представить, какого быть женщиной, работающей здесь, и отставляю чашку.       Для Отто здесь слишком мало места; ему неуютно, его щупальца царапают полы и потолок. Его тень проносится мимо панорамного окна, на миг закрывая огни города; он резко поворачивает голову, и свет отражается от линз его очков.       — Ты точно знаешь, где сейф?       — Конечно, — фыркаю я, поднимая плакат с заготовкой завтрашнего заголовка — тут ничего обо мне, хо-хо, ну это мы еще посмотрим — разрываю его клешней Бренды и иду дальше. — У меня муж тут работал. Я его постоянно навещала… — я замолкаю: в голове вспыхивают образы Питера, такие же нежеланные, как полицейские сирены. Я трясу головой, сбрасывая их в темноту.       Думаю, Отто тоже немного взволнован, но он отворачивается, и я не могу понять, в чем именно дело. Внезапно он вытягивает щупальце и вдребезги разносит все столы, стулья и иные предметы, которым не повезло оказаться поблизости.       — Можем начинать, — заявляет он.       Я улыбаюсь, пульс зашкаливает, тело вспоминает фантастический восторг от уничтожения модного показа и того, как прекрасно было наконец-то сорваться на всех. И я вновь даю волю этому чувству; Бренда взмывает, разрезая воздух, и разбивает одну из осветительных панелей. На пол льется дождь из осколков. Так по-детски наслаждаться этим. Я мелко хулиганю, вот и всё. Но и «Дейли Бьюгл» — мелкая конторка, поэтому большего она не заслуживает.       Кроме того, похоже, Отто это нравится. Поэтому-то я и предложила пойти сюда. Парню нужно немного непредсказуемости, капельку спонтанности, чтобы развеяться. Когда я проснулась, он выглядел каким-то грустным. Каким-то потерянным. Мне не нравится видеть его таким. Из-за этого я чувствую себя уязвимой, незащищенной. Но теперь он вновь в порядке, так что не о чем волноваться, нечего чувствовать — лишь спешку, с которой мы рвем мир на части. Чужой мир — на маленькие-маленькие части.       Щупальца кружатся вокруг нас, разбрасывая по редакции куски офисной мебели и обрывки бумаги. Я забираюсь на один из немногих нетронутых столов, смотрю в камеру наблюдения, закрепленную в углу и произношу маленькую речь, которую всё утро прокручивала в голове. Играю на публику? Может быть. Но, эй, я же профессиональная актриса. А настоящий профессионал никогда не разочарует свою аудиторию.       Она хорошо смотрится даже на черно-белой записи. Решительная, худая, голодная. Глаз, не скрытый повязкой, хоть и лишен цвета, пылает подобно белому пламени на зернистой записи камеры наблюдения. Можно ослепнуть, если слишком долго смотреть на нее.       — Привет, стервятники, — приветствует она. — С вами Мэри Джейн Уотсон, если вы вдруг про меня уже забыли. Отто Октавиус тоже здесь, но он немного занят для речей, так что эту валентинку вы получите лишь от меня. Знаете, хотела премного поблагодарить вас за сводку обо мне в прошлый вторник! Так сердце согрели, — из медового тона ее голоса сочится издевка, отравляющая запись, как змея в ночи. — Но, должна сказать, хотя фотографии мне польстили, мое внимание больше всего привлекла колонка Джоны. Особенно мне понравилась часть про «затаила злобу и необъяснимое недовольство на индустрию, которая так много ей дала». Ну, ты прав, Джейджей. Дала. Много дала. Чертовски много. Так что я стараюсь хоть каплю ей отплатить. И поскольку «Бьюгл», как средство массовой информации, тоже часть этой индустрии, можешь считать это моим благодарственным письмом.       За кадром раздается оглушительный треск; Мэри Джейн оборачивается, расплывается в улыбке чеширского кота и поворачивается к камере.       — Похоже, Отто нашел сейф. Будем считать, что это — плата за вашу бесстыдную эксплуатацию моего образа, и дело с концом, а? — она подмигивает. — Покеда, детишки.       Перед камерой проносится черное пятно, похожее на хлыст, и запись прерывается водоворотом белого шума.       Джеймсон найдет эту запись следующим утром, аккуратно приготовленную для него на рабочем столе. Это место окажется единственным нетронутым во всей редакции «Бьюгла».       Ты чувствуешь это? В воздухе? Шепотом в лёгких, покалыванием в теле?       Блестящий хромированный вагончик добрался до самого верха изогнутых деревянных рельс. Тут ничего нет. Ничего. Только ветер, обдувающий щеки, развевающий волосы, и звёзды в вышине, такие яркие и близкие, что их можно коснуться, даже если за это они сожгут тебя в золу.       Мы достигли вершины. Подъем был трудным, невыносимо крутым, длинным и ну очень медленным. Но теперь мы здесь. И послушайте моего совета, вцепитесь покрепче. Потому что отсюда лишь один путь. Только одно направление из этой пустоты, из этой холодной, чистой пустоты, которая существует наверху.       Мы направляемся вниз.       И быстро! Нет времени на сожаления! Нет времени на раскаяния! Нет времени что-либо чувствовать, кроме внешних раздражителей, ускоряющих сердцебиение и пронзающих электричеством мозг! Твоя кожа горит, твои глаза — фейерверки-вертушки, которые нарезают круги в голове, пытаясь увидеть всё вокруг и не заботясь о том, запомнишь ты это или нет. Просто чувствуй это сейчас, сейчас, сейчас. Не думай о будущем. Не думай о прошлом. Не думай.       Просто чувствуй.       Да, чувствуй!       В воскресенье — день священного покоя — мы наведались в клинику пластической хирургии.       И, заметьте, не в какую-то там клинику. В НИИ косметического усовершенствования имени Свансона, если быть точным. Самая элитная клиника в Нью-Йорке, исполняющая тщеславные людские желания. Она занимает весь пятнадцатый этаж модного здания в модном районе и представляет собой ряд шикарных, чистых, белых кабинетов с белыми кожаными диванчиками, приглушенным освещением и вычурными фотографиями пустоглазых моделей.       Крайне приятно опустошать это омерзительное место. Крайне приятно отдать всего себя разрушению, забыв про мысли и чувства.       Мы с Мэри Джейн позабыли про скрытность и мягкость; мы снесли полстены, и большая часть докторов и пациентов сбежали в ужасе, толпой кричащих и плачущих сверхпривилегированных представителей человечества втискивающихся в и так забитые лифты. На том, что осталось от белого мраморного пола, среди пыли и обломков кирпичей лежат настенные диаграммы, скальпели, обрывки одежды и украшения. Сигнализация орет, возмущаясь нашими действиями, но никак не может остановить нас.       Вообразите себе такую картину: я стою у взломанного сейфа и запихиваю деньги в мешок (для нас они не играют роли, но, поскольку наши цели понимают лишь язык валюты, мы, что логично, бьем их по больному). В нескольких футах, спрятавшись за перевернутым столом, лежит секретарша в белом — теперь уже сером от пыли и грязи — платье; слезы стекают по ее милому личику и пропадают в каштановых волосах.       А на краю стола, подобно огромной и прекрасной хищной птице, сидит Мэри Джейн, а щупальце лежит на ее плечах и словно смотрит на секретаршу. Мэри Джейн притянула колени к груди, положила на них ладони, будто кошка, играющаяся с мышкой. Секретарша, кажется, пытается что-то сказать, но слезы текут слишком сильно, слишком быстро. Мэри Джейн нежно улыбается, и ее щупальце опускается и заправляет секретарше локон волос за ухо; девушка начинает кричать еще громче.       — Ну же, милая, — успокаивает ее Мэри Джейн. — Если бы мы хотели навредить тебе, мы бы уже это сделали. Тебе так не кажется?       Девушка, распахнув глаза, сглатывает истеричные всхлипы и пытается осознать это. Почти физически чувствуется, как напряженно работает ее крохотный мозг.       — Мне нужно от тебя лишь одно, — продолжает Мэри Джейн, будто напевая колыбельную. — Лежи тут, пока мы не уйдем — а это уже скоро, ага? Так вот, лежи тут, пока не приедут копы. И когда они придут, расскажи им, кто сюда ворвался. Скажи, что это были Мэри Джейн Уотсон и Доктор Осьминог — или наоборот, — говорит она, слыша, как я раздраженно ворчу. — И скажи им, что дело не в деньгах. Скажи, что дело не в бессмысленном разрушении. Скажи, что дело в красоте. Вот, что случается, когда почитаешь красоту. Вот, что случается, когда возносишь красоту на пьедестал. Вот, что случается, когда с ноги выбиваешь этот пьедестал из-под нее, — она ослепляет испуганную девушку яркой улыбкой. — Расскажешь им это, милая? Хорошо?       Девушка судорожно дергает головой. Мэри Джейн вновь улыбается и одним быстрым движением выпрямляется и встает на сломанном столе.       — Отто! — зовет она. — Мы закончили?       Я завязываю мешок и крепко зажимаю его клешнями щупальца.       — Закончили, — отвечаю я, и Мэри Джейн смотрит на секретаршу.       — Мы закончили, — весело говорит она, посылает девушке воздушный поцелуй и уходит.       — …заручившись поддержкой своего наставника, Отто «Доктора Осьминога» Октавиуса, Уотсон начала полномасштабную войну с индустрией моды и красоты, и именно это разожгло неожиданные споры в академических кругах. Пока полиция продолжает охоту, социо-политические последствия действий и слов Уотсон вызвали особенный интерес к культуре. Долорес, ты бы сказала, что выражаемые Уотсон обиды являются, как предполагалось ранее, отклонениями от нормы? С точки зрения психологии?       — Едва ли, Стивен, — отвечает высокая седая ученая, поправляя очки на носу. — Подобное недовольство типично — конечно, в куда меньшей степени — для многих бывших моделей, неожиданно ставших слишком старыми, слишком увесистыми или иным образом невостребованными. В их жизни наступает момент, когда они осознают пустоту индустрии, в которой работали, эксплуатацию их жизней…       — Пустоту? Эксплуатацию? — прерывает модельный агент; ее серьги сверкают нефритово-зеленым, когда она поправляет волосы. — Да бросьте. Вы пытаетесь превратить Уотсон, а заодно и всех бывших моделей, в каких-то жертв. Они не работали под дулом пистолета, никто не заставлял их наниматься на работу, где платят за хорошую внешность, а всякий, кто идет в этот бизнес, не зная о его рисках, заслуживает то, что получил.       — Именно из-за ваших строгих рамок понятия «хорошей внешности» и началось то, что творит Мэри Джейн Уотсон, — заявляет ученая.       — О-хо! О-хо! Так, давайте начистоту — значит, это общество виновато в том, что Уотсон стала городской террористкой? Это общество виновато в том, что она совершает преступления? Как вам такая идея: может, во всем виноват Доктор Осьминог? Ну, знаете, чувак, который вживил ей щупальце в спину? Тот, кто явно дергает за ее ниточки? Что, теперь она уже не кажется феминисткой и героиней? Теперь она — фанатка того, на ком висит… — агент поворачивается к безмятежному ведущему. — Сколько там, Стивен? Где-то семьдесят трупов?       — Я не стану отрицать того, что Отто Октавиус — жестокий убийца, — заявляет ученая. — Я лишь считаю, что нам нужно сосредоточиться не на его участии, а на том, что пытается донести Уотсон. Несомненно, Доктор Осьминог убил многих, и, соглашусь, этому нет оправдания…       — Переключи канал, — резко говорит Мэри Джейн. Я поднимаю голову и оборачиваюсь, не ожидав увидеть ее в темноте, рядом, перегнувшейся через спину дивана. Тени и свет от телевизора пляшут по ее лицу, в глазах.       — Опять заспалась?       — Я же говорила — я плохо сплю, — она обходит диван, падает рядом со мной и кладет голову мне на плечо. — Переключи, ладно? Это скучно.       Странно — обычно ей нравится слушать, как ее обсуждают в новостях, с детским восторгом впитывать внимание к себе. Затем я понимаю, что в программе до сих пор обсуждают мои преступления и деяния — особенно те, что привели к людским жертвам. Я смотрю на Мэри Джейн, замечаю, как она хмурит брови, и переключаю канал.       На экране появляется черно-белая игра теней; сквозь помехи слышна музыка тридцатых годов. Увидев бушующую толпу деревенских жителей с факелами, несущуюся на холм, я узнаю фильм: это «Франкенштейн» Джеймса Уэйла. Можно отвлечься и этим, потому я кладу пульт и молча наблюдаю.       Через какое-то время Мэри Джейн полноценно кладет голову мне на плечо; ее волосы рассыпаются по коже моего плаща, словно соревнуясь в том, кто чернее, ярче. У меня невольно перехватывает дыхание. Она, не отрывая взгляда от телевизора, ёрзает, прижимается спиной к моему боку, а ее щупальце ложится на спинку дивана и кладет клешню на подлокотник рядом со мной. После этого она больше не двигается, и я слегка расслабляюсь. Она просто устраивается поудобнее. Возможно, она слишком устала, чтобы заметить, что вторглась в мое личное пространство. Она, как обычно, просто не подумала об этом.       Проходит еще несколько минут. И тут я чувствую ее пальцы в моих волосах.       Я резко поворачиваю голову; пульс участился от чего-то, похожего на возмущение, на нервозность. На что-то такое.       — Ты что это делаешь? — спрашиваю я. Она смотрит на меня из-под ресниц, не убирая ни головы с плеча, ни пальцев из волос.       — Просто думаю, — отстраненно, почти что сонно говорит она. — Размышляю… — она хихикает. — О твоих волосах.       — А что с ними? — с вызовом спрашиваю я.       — Почему ты так долго ходил с этой дурацкой стрижкой под горшок? Мне всегда хотелось об этом спросить.       Я моргаю. Только она решила бы задать такой случайный, такой бессмысленный вопрос. Почему я удостаиваю ее ответом — я, возможно, никогда и не узнаю.       — Моя мать, — тихо говорю я, — всегда стригла меня так, когда я был маленьким. Я… очень долго не мог изменить всё, что напоминало о ней.       Мэри Джейн молчит. Она опять лезет пальцами мне в волосы, проходится по всей их длине, будто они никак со мной не соединены.       — Тебе вот так намного лучше, — наконец, заявляет она. — Мне так больше нравится.       Мне становится крайне неуютно. Я знаю, что эти прикосновения — неправильны, ее непринужденность — неправильна. Почему она трогает меня? Почему для нее это не кажется чем-то важным? Она вообще не видит во мне мужчину? Я раздраженно убираю ее руку щупальцем; она опускает ее, не задетая отказом и попросту безразличная ко всему. Она молча смотрит, как Генри Франкенштейн стоит перед своим созданием с факелом в руке и грубо и открыто отказывает ему.       — Мой отец был таким же, — говорит она так тихо, что это с легкостью можно пропустить мимо ушей.       Я не знаю, что сказать. Мы никогда не обсуждали ее прошлое — во всяком случае, не на такие темы. Я почти ничего о ней не знаю и, честно говоря, не думаю, что это важно. Она разрушила свое прошлое и оставила его позади — я разрушил ее прошлое и увел ее; ее жизнь теперь здесь, лишь со мной. Никто не может претендовать на эту Мэри Джейн, кроме меня. Она же продолжает говорить, как загипнотизированная, как умирающая, делающая последнее признание.       — Он постоянно говорил мне, какая я тупая. Он был писателем и учителем, он был умным. Поэтому я думала, что он вроде как должен знать… — она замолкает, мотает головой. — Тебе не стоит этого знать.       Несколько ударов сердца висит тишина. Когда раздается чей-то голос, я удивляюсь тому, что голос-то мой.       — Что бы я ни делал, — напряженно, сдавленно произношу я, — моему отцу ничего не нравилось.       И мы опять молчим, слушая приглушенные звуки телевизора. Через какое-то время она вытягивает щупальце, выключает ящик, и мы погружаемся в вакуум.       — Как пулевое ранение? — наконец, спрашивает она, сухо, монотонно, слишком громко после такой длительной тишины. Я откашливаюсь.       — Нормально. Почти зажило.       — Хорошо, — шепчет она, на полмига закрывая глаза. — Потому что, думаю, нам нужно ускориться.       — Ускориться? — переспрашиваю я, умышленно разыгрывая непонимание.       — Двигаться дальше, Отто. Нам нужно двигаться дальше. Прошлое… оно постоянно гонится за тобой. Но от него можно сбежать. Если быстро двигаться дальше…       — …получили ранения, но о серьезных травмах не сообщается, — отмечает ведущий новостей. — Новый дуэт не отклоняется от выбранного ими курса: теперь они совершили налет на «Маргариту» на Пятой Авеню, один из самых дорогих и элитных бутиков в Верхнем Вест-Сайде. Это нападение на мир высокой моды породило еще больше дебатов. Кто же Мэри Джейн Уотсон: современный Робин Гуд или бессовестная суперзлодейка?       На экране съемочная площадка в Голливуде, лестно освещенная и снятая таким образом, чтобы показать зрителям снимаемого, Тимоти Холландера, крутым, обворожительным индивидуалистом, которым он сам себя считает.       — О, она — икона, никаких сомнений, — тянет Тим, пряча глаза за фиолетовыми темными очками и зажимая в пальцах сигарету, вероятно, думая, что так он предстает беззаботным пройдохой. — Именно это я подметил в ней, когда выбрал ее на главную роль в моем предстоящем фильме «Это ли желание?» (который я как раз снимаю, выйдет в январе). Она обладала таким… таким… — он взмахивает сигаретой, будто пытаясь подобрать слова, словно это интервью совсем не репетировалось. — Безумным шиком, который был у всех запоминающихся преступников нашего времени. Такой был у Билли Кида, у Бонни и Клайда, у Зеленого Гоблина, и вот теперь у Мэри Джейн Уотсон. Конечно, она абсолютно поехавшая, стопроцентно ёб (БИП), но, знаете, я будто понимал ее. Я почувствовал это, когда мы познакомились. Мы общались. Это была встреча умов. Я без колебаний позвал бы ее сниматься и в другие фильмы.       На экране появляется оживленная городская улица, на котором снимают несколько быстрых интервью, кусочки общественного мнения, поданные в приемлемом тридцатисекундном формате.       — Я считаю, что она отвратительна, — фыркает пожилая леди. — Совершенно отвратительна. Жестокая хулиганка. Ей надо гнить в тюрьме.       — Я не согласна с тем, как она это делает, — признает женщина, — но я считаю, что она со своими идеями… в чем-то и права.       — Она — марионетка, — пожимает плечами парень лет двадцати с чем-то. — Все знают, что Док Ок манипулирует ей. Я ее не ненавижу, но и, знаете, поддержать тоже не могу, потому что так я поддержу и его.       — Мне плевать, — раздражённо заявляет юная студентка, поправляя лямку рюкзака на плече. — Честно сказать, я считаю, что всё это — рекламный трюк, чтобы, типа, продлить карьеру. Она же моделью была, так? Думаю, она просто хочет остаться знаменитой.       — Мэри Джейн Уотсон рулит! — пищат три школьницы, одетые в одинаковые красные майки, синие джинсы и зелёные плащи и с одинаковыми выкрашенными в черный волосами. — Ву-ху! Мы любим тебя, Эмджей! — кричит одна. — Ты крутая! — добавляет другая.       Питер сидит на диване и смотрит в телевизор в каком-то ступоре, поровну состоящем из отчаяния и отрицания. Не может быть, думает он, не может быть, чтобы эти люди говорили о Эмджей. Только не о моей Эмджей. Они не могут так думать о ней. Они не могут видеть ее в таком свете.       Мэй Паркер, стоя у кухонной раковины, заглядывает за угол, видит худую фигуру племянника, видит удивленное выражение его лица. Она прикусывает губу, поворачивается к намыленным тарелкам и ополаскивает их под холодной водой. Вероятно, ей не стоит ничего говорить. Как-никак, это не ее дело. Питер справляется так, как может.       Но она знает, что не справляется. Он может лучше. Намного лучше.       Вздохнув, она стягивает розовые резиновые перчатки, бросает их рядом с раковиной и направляется в гостиную, садится рядом с ним, берет пульт и выключает телевизор.       — Не знаю, зачем ты смотришь эту чушь, — замечает она.       — Если честно — я тоже, — признает Питер. — Кажется, будто все эти люди знают ее лучше меня. Но в то же время я словно остался единственным, кто вообще её знает, — он качает головой, пытаясь привести в порядок мысли, которые циркулировали в нем уже много недель; в итоге он опускает голову на руки.       — Уже почти октябрь, — тихо говорит Мэй.       — И? — раздается сдавленный ответ.       — Я… думала, что ты поймаешь ее к этому времени.       Питер поднимает голову, с подозрением глядя на нее.       — О чем ты?       — Ну… — Мэй отводит взгляд, накрывая ладонь Питера теплой морщинистой рукой. — Не хочу ни на что намекать, Питер, но, будь Мэри Джейн какой-то другой злодейкой, в смысле, будь кто-то другой на ее месте… ты бы уже давно положил этому конец. Или хотя бы попытался.       — Эй, я пытался ее остановить! — возражает Питер, выхватывая руку. — У меня даже синяки в напоминание остались. Они с Доком Оком практически отполировали моим лицом подиум.       Мэй раздраженно щелкает языком: мальчик отчаянно отказывается что-либо осознать, и она это понимает.       — И ты искренне пытаешься убедить меня, что после одной неудачи ты совсем опустил руки?       Питер ёрзает на месте.       — Нет. В смысле, это не… так просто… — он замолкает. Затем вновь переходит в защиту: — В смысле, да, я знаю, что должен был помешать ей всё разрушить, и я пытался, правда пытался. Но я никогда не успевал. Они с Оком приходят, крадут, устраивают погром и сбегают. Как только я прилетаю на место, ее уже нет.       — Питер, это невероятно слабое оправдание, — строго отвечает Мэй. — И даже не пытайся меня переубедить, — она обнимает ладонями его лицо и поднимает его, смотря на раненые карие глаза и морщины, возникшие из-за неустанного беспокойства. — Ты боишься, — тепло говорит она. — Ты боишься вновь увидеть ее, боишься того, что она может сделать, что ты можешь сделать. Ты боишься заглянуть ей в глаза и увидеть, что всё потеряно. Но, Питер, веришь ты мне или нет, я скажу, что не всё потеряно. Далеко не всё. Той ночью Мэри Джейн с огромной лёгкостью могла убить тебя — но не стала.       — Да, — говорит Питер, и Мэй рада видеть нисходящее озарение в его взгляде. — Ты права, да, не стала.       — И, знаешь, — продолжает Мэй. — Она вообще никого не убила, — она прищуривается, синева ее глаз прев превращается в сталь. — И я не думаю, что конкретно за этим решением стоял Отто Октавиус, — она кладет ладонь на ногу и опять вздыхает. — Я уже давно смирилась с тем, что Отто потерян. Для меня. Для мира. И то, что он сотворил с ней, настолько чудовищно, что я задаюсь вопросом, способен ли он уже отличать добро от зла, — она поднимает голову и смотрит Питеру в глаза. — Но Мэри Джейн сломана не так, как Отто, не безнадежно — пока что. Она разбита на части. Она не знает, кто она. Но ее можно собрать воедино. Она может вновь найти себя, если кто-нибудь протянет ей руку помощи.       Питер опускает голову.       — Я не… — начинает он и замолкает. — Не знаю, хватит ли у меня сил, тетя Мэй, — шепчет он.       Мэй берет его за руку и крепко сжимает ее, как бы говоря, что просто так уже не отпустит.       — Питер, я не знаю никого сильнее тебя.       Вчера мы наведались в элитный спа-салон. Еще одна засечка на ремне. Еще один кирпичик в стене. Я так скоро на резюме накоплю.       Забавно, что даже бунт в итоге превратился в рутину. Поначалу, в волшебный первый раз, это было весело, захватывающе и жизнеутверждающе, а теперь это походит на работу, начинает утомлять. Раньше всё казалось мне дешёвым удовольствием, а теперь, когда я привыкла, это кажется мне очень дорогим. Вот, что случается с тем, что вызывает восторг: ты должен постоянно увеличивать дозу, чтобы сохранить ощущения, иначе свалишься на землю, оставшись ни с чем.       В последнее время я замечаю, что после очередного нашего с Отто смелого налета я просто разваливаюсь. Днем, когда он рядом, вокруг нас обломки и люди, кричащие осанну моему имени, у меня будто тело поет, будто меня пронзила молния, будто в паутине нервов, окружающих мой мозг, есть лишь чистый адреналин. Ничто не сравнится с этим чувством. Ничто.       И ничто не сравнится с пустотой, которую я испытываю после. Ничто не сравнится с чернотой, которую я вижу, просыпаясь посреди ночи, чернотой вокруг и внутри меня. С этой пустотой. С этой дырой в сердце.       Даже репортажи обо мне уже не могут ее заполнить — теперь я вижу лишь говорящие головы, которые меня не знают, которые считают, что всё про меня поняли, и теперь обсуждают каждый мой шаг. Они говорят, что я — икона. Это странно. Мне казалось, что я была иконой до того, как Отто освободил меня. Мне казалось, это уже в прошлом. Но все, похоже, знают меня лучше меня же.       Я выбираюсь из кровати где-то в час ночи. Не помню, спала ли я вообще. Есть такое ощущение, будто мне что-то снилось, но я не помню, о чем и было ли это вообще. Одеяла собрались вокруг меня, душат меня. Я сбрасываю их в горячую тьму, не понимая, какого черта температура подскочила до таких безумных высот. Встав и проверив градусник, я понимаю, что дело лишь во мне.       Я со скрипом открываю дверь и выхожу в коридор. После духоты спальни я как будто нырнула в бассейн с ледяной водой. Я тут же просыпаюсь и уже не могу спать. Хотелось бы мне с кем-то поговорить или просто побыть. Отто спит, и будет нечестно его будить; даже если я разбужу его, это не поможет. Он особенно не говорит со мной. Иногда мне кажется, что мы просто перебрасываемся словами. Ничего не запоминается, ничего не добавляется, даже если мне того хочется. Отто совсем не знает меня и, думаю, не особенно того хочет.       С Питером всё было иначе. Я замираю, закрываю глаза, и в голову проникают воспоминания, словно поджидавшие меня поутру, когда я расслаблена. Всякий раз, как я думаю о нем, появляется грустная, тупая боль в желудке, боль от того, что у тебя есть кто-то крайне близкий, но кого при этом невозможно коснуться.       Питер. До всего этого, до того, как всё прогнило и умерло, Питер был со мной. Посреди ночи, ранним утром — я могла поговорить с ним в любое время. Мы сидели на нашей кровати, накрывшись одеялами, он высовывал голые пятки из-под них, и мы говорили. Обо всём. А иногда не говорили; иногда касались друг друга, гладили, касались линии подбородка, шеи, спутанных волос, пока в спальню проникал солнечный свет. Иногда это приводило к участившемуся дыханию, поту, голодным губам, прижимающихся друг к другу; а иногда это оставалось балетом прикосновений, восхищением друг другом, выраженным через пальцы. Мы видели друг друга через них, как слепые.       О, боже. Мне больно. Мне больно, больно, больно. Кто-нибудь, остановите эту боль. Отвлеките меня чем-то. Разбудите Отто, пронзите дом молнией, мне плевать. Я думала, что убила эту боль. Я думала, что уничтожила ее.       Она мертва. Это лишь воспоминание. Вот и всё. Воспоминание о боли. Я на самом деле ничего не чувствую.       Ни черта.       Я спокойна. Безмятежна. Умиротворена.       Я в порядке. Всё в порядке. Я — Мэри Джейн Уотсон, черт возьми. Я — суперзлодейка. И всё в порядке. Бренда оборачивается вокруг моей талии, обнимает мои плечи, играется с моими волосами. Я улыбаюсь и глажу ее.       Итак. Вот она я, гуляю после полуночи. Прямо как Пэтси Клайн. Я вздыхаю, прижимаюсь к прохладной стене, обнимаю себя. В доме так тихо. Я — единственное разумное существо, оставшееся в холодном, спящем мире.       Да. Ну, ладно. Надо чем-то себя занять. Чем-то убить пару часов до рассвета. Поднимусь на крышу, посмотрю на огни города, посмотрю, как темные пальцы ночи медленно отпускают город, а солнечный свет скользит по металлическим крышам и пробуждает мир. А когда я спущусь, Отто уже приготовит завтрак — наверное — все тени исчезнут, и мне опять станет лучше.       Я просматриваю потолок на предмет откидной двери на чердак; среди пыли и паутины я наконец-то замечаю висящую веревку. Я вытягиваю Бренду, обхватываю ее клешнями, тяну, и сверху опускается шаткая деревянная лестница. Я взбираюсь по ней — медленно, тихо.       Чердак. Холодный и тихий. Крошечный треугольник из поеденного термитами дерева и пыльных коробок; они отбрасывают тени на пол из-за лунного света, пробивающегося через грязное окно. Я осторожно шагаю, замечая маленькие ураганчики пыли, которые поднимаются от моих ног, опускающихся на скрипящий пол; я так поглощена попытками не издавать ни звука, что не замечаю низкую, плоскую деревянную коробку, пока не ударяюсь о нее левой щиколоткой. Боль пронзает мою ногу и вырывается из горла громким и грязным ругательством, и я падаю на пол, обнимая ногу и рыча. Я ищу виновника, смотрю на коробку так, будто она намеренно ранила меня — а потом замечаю, что повалила ее на бок и рассыпала ее содержимое.       Ничего особенного. Ничего выдающегося. Ничего особенно сенсационного — например, фоток бывших девушек Отто или его старого плюшевого мишки.       Просто какие-то записи. Большие, объемные картонные конверты, поблекшие от времени, покрытые толстым слоем пыли. Они не похожи на то, что стал бы слушать Отто. Я подбираю их, рассматриваю на тусклом свету: в основном тут джазовые певицы. Эрта Китт, Пегги Ли, Джули Лондон. Много Джули Лондон. Полагаю, миссис Октавиус — потому что это явно принадлежало ей — была ее фанаткой. Я улыбаюсь: наверное, она бы поладила с моей мамой.       Какие-то пластинки из этой коллекции просто бомбические. Не понимаю, чем думал Отто, пряча их на чердаке, где им могут навредить жар, холод или крысы. Я смотрю на фотографии этих женщин на обложках, улыбающихся и гламурных в духе той эры, на их идеально уложенные прически и безупречный макияж, элегантные позы. Меня душит внезапное желание послушать их, заполнить тишину перед рассветом их сладкими голосами, голосами прошлого.       Я оглядываюсь, прикидывая, может ли здесь быть еще и проигрыватель, и действительно нахожу его, бесцеремонно задвинутого в угол за несколькими пустыми коробками. Я вытаскиваю его, сдуваю пыль; он старый — возможно, одного возраста с пластинками. Это большой граммофон «Victrola» с огромной латунной трубой. Я начинаю заводить его, потом медленно, а потом быстрее, пока крутящийся черный диск по центру не начинает крутиться с достаточной скоростью. Не выпуская рукоять, я раскладываю пластинки и выбираю одну из записей Джули Лондон, вытаскиваю его и осторожно ставлю на вертушку.       Хруст и шипение старой музыки. А потом — медленное погружение. Мягкая зыбь джаз-бэнда, а потом — низкий, сладкий, медовый голос, проникающий в уши, накатывающий, как теплые волны океана, успокаивающий, как колыбельная матери, пусть сами слова и наполнены печалью: «Всё начинается к полуночи, к полуночи. Мне неплохо до тех пор, пока не сядет солнце…»       Я закрываю глаза, ложусь на пол, не думая про пыль или грязь, и погружаюсь в музыку. Мои губы шепчут вместе с мелодией: «Милый, ты нужен мне; недавно я поняла — когда ты не в моих руках, я схожу с ума…»       Это такая глупость, честно. Позволить чему-то настолько тупому и невинному, как старая песня, проникнуть через защиту, через ледяную стену. Но я должна сжимать веки, не открывать их, обнимать себя руками, словно пытаясь сдержать всё в себе.       — Ты какого черта делаешь? — рычит голос во тьме.       Я распахиваю глаза; я пытаюсь сесть, взять себя в руки. Из люка виднеются голова и плечи Отто; его глаза скрыты за очками, но я всё равно чувствую их обжигающий жар. Его голос резок, холоден и ранит, как сосулька.       — Ты не имеешь права быть здесь, — цедит он сквозь зубы; его щупальца вылетают из люка, крепко встают на пол и быстрым движением поднимают его. Я моргаю; не знаю, от усталости это или нет, но я честно не могу понять, почему он злится.       — Я… — начинаю я, но он прерывает меня.       — Ты думаешь, что всё в этом доме принадлежит тебе, Мэри Джейн? — спрашивает он, выплевывая мое имя. — Ты думаешь, что, раз обстоятельства свели нас вместе, ты имеешь право на всё, что моё?       — Я не знаю… — пытаюсь я, но он ударяет щупальцем по полу; пыль подпрыгивает, как и я. — Это — пластинки — моей — матери! — грохочет он. — Они принадлежали ей, не тебе! Ты не имела права… Не имела права… — еще один удар; я невольно съеживаюсь, прижимаю к себе руки и ноги. — Подглядывать в мою жизнь. Они лежали на чердаке не без причины. Если бы я хотел разложить перед тобой, Мэри Джейн Уотсон, все мои воспоминания, я бы сделал это еще давным-давно!       Я никогда еще не видела его таким злым. Даже в начале, до того, как мы стали… Теми, кто сейчас. Лунный свет отблескивает от его зубов, придавая ему звериный вид — опасный, хищный. Он может убить меня прямо сейчас. Я в этом уверена. Он убивал и за меньшее. Я нервно, прикрываясь, встаю.       — Отто… — дрожащим голосом начинаю я. — Я не хотела никуда подглядывать. Я просто, я хотела пойти на крышу и нашла…       — Что ты нашла, Мэри Джейн? Хм? Что-то, с чем не стоит играть, не стоит даже трогать. Такие, как ты, не должны и пальцем касаться вещей моей матери.       А вот тут я уже сама злюсь.       — «Такие, как я»? Это какие же?       — Не будь чердак таким маленьким, Мэри Джейн… — опасно рычит Отто; его щупальца молча вытягиваются во тьме, и я чувствую, как они заходят мне за спину, готовясь схватить. Я решаю разрядить обстановку, пытаюсь успокоить его.       — Отто, — храбро говорю я, неуверенно приближаясь к нему. — Слушай. Если я сделала что-то не так, прости. Я не хотела… Ну, оскорбить тебя или воспоминания о твоей матери. Надеюсь, ты сможешь… — я кладу ладонь ему на руку.       По-видимому, зря. Отто шипит, как дикий кот, и, не успеваю я и моргнуть, не успеваю я и подумать, что-то проносится мимо меня и оттаскивает от него, отбрасывает на пол. Я не ранена, но всё равно ошарашенно смотрю на него; Бренда перекрывает меня собой; Отто притягивает к себе щупальца, и все они злобно щелкают на меня.       — Прекрати! — рявкает он. — Почему ты постоянно так делаешь? Почему постоянно трогаешь меня?!       Так, теперь я вообще ничего не понимаю.       — По… Постоя?.. — я пытаюсь это осознать.       — Коварная… — шипит он. — Всегда находит повод так сделать, находит оправдания… Пфе! — он взмахивает рукой, отворачивается от меня, скрещивает руки. — Это не правильно, бормочет он. — Не правильно.       Я, трясясь, поднимаюсь на ноги, опираясь на Бренду. Я чувствую себя разбитой изнутри, поломанной; я могу заплакать, точно могу, но слезы не идут.       — Отто, — начинаю я, но голос подводит меня. Я опускаю голову, закрываю глаза, пытаясь собрать себя воедино. Наконец, я могу произнести лишь: — Мне хотелось быть ближе к тебе, — я даже не знаю, правда это или нет. Отто разворачивается, и на его лице опять виден гнев господень.       — Ближе ко мне? Тебе хотелось стать ближе ко мне? — кричит он. — Это, Мэри Джейн, просто уморительно. Ты никогда не будешь близка ко мне, Мэри Джейн, потому что ты не хочешь идти туда, куда иду я, делать то, что делаю я, сделать последний, необратимый шаг. Ты не хочешь следовать за мной в несимпатичные места, в которых нет ничего гламурного или веселого. Ты не готова принести те жертвы, которые принес я. Хочешь стать ближе ко мне, Мэри Джейн Уотсон? Так убей кого-нибудь!       Он бросает в меня последние слова, а потом спускается по лестнице, захлопывая за собой дверь. Я стою, дрожу, а потом ноги подкашиваются, и я падаю на пол. Я слышу тихий хлопок входной двери и понимаю, что он ушел. Пусть я и понимаю, что хочу сделать, я жду целую вечность, пока не убеждаюсь, что он не вернется.       Я опять встаю, опираясь на Бренду, мою последнюю поддержку. Я иду, как зомби, к люку, открываю его и направляюсь вниз. Я думаю о кухне, о холодильнике, о бутылке шампанского, которую стащила еще тогда из лимузина, еще тогда, когда всё это было весело. Шампанское, конечно, успело выдохнуться. Но алкоголь остается алкоголем.       Сейчас важен лишь алкоголь.       Огни города кружатся вокруг меня, в ушах пульсирует миазма из автомобильных гудков и чужих голосов, но ничего из этого меня не трогает. Высоко над городом, пересекая крыши, я чувствую лишь ярость, обжигающую и ослепляющую.       Как она могла? Как она посмела?       На том чердаке она игралась с моими воспоминаниями, беспечно слушала, как они вылетают из старого граммофона. Воспоминаниями о моей матери, стоящей у плиты или развешивающей белье на веревке, напевая эти песни; или о тех моментах, когда она пряталась от него на чердаке, и мы вместе прижимались к пыльному полу, слушая приглушенные шелковые голоса. Когда она умерла, я перенес всё наверх, чтобы эти воспоминания никто не мог потревожить, чтобы эти записи больше никогда не проигрывались, чтобы эмоции и образы, связанные с ними, сохранились навсегда. (Я съезжаю по сломанной кирпичной стене в переулок.)       Станнер никогда не посмела бы. Она бы инстинктивно понимала, что даже у меня есть нечто неприкосновенное. Пусть я никогда и не объяснял Мэри Джейн, что для меня значит мать — я лишь вскользь упоминал о ней тогда, на диване — она должна была знать. Должна была… почувствовать это. Или хотя бы допереть своим умом, что не все вещи в этом доме у нас общие. (Мои щупальца уносят меня по пустынной улочке к извилистому бетонному туннелю. Он близок к станции — я слышу отдаленный вой поездов.)       Это постоянное вторжение в моё пространство сводит с ума. Я сказал именно то, что хотел, про то, что она вечно лезет потрогать меня. Одно дело — ехать на моей спине, причем из необходимости, или штопать рану в боку; совсем другое — считать, что у нее есть право в любое время одаривать меня лаской, нежеланной и неприятной. Она не знает, что со мной творят эти прикосновения. Или, возможно, знает.       Ей нужно быть осторожнее. Она, видимо, считает, что я у нее на поводке, что теперь я смирный песик. Вовсе нет, моя девочка. Вовсе нет. Я сделал тебя такой, какая ты сейчас. Ты мной не владеешь. Я устанавливаю границы между нами, а не ты.       И, знаете, я не осознавал, что хочу, чтобы она убила, пока не произнес это вслух. Чем больше я думаю об этом, тем правдивее мне кажутся эти слова. Она должна быть готова убивать для меня. Ей стоит хотя бы ожидать этого. Это не беспочвенные ожидания. Меня должно оскорбить то, что она еще этого не совершила, даже не предприняла попытки, как будто у нее есть какая-то тайна, нечто, что она скрывает от меня, чем она не поделится со мной. Смотреть в ее глаза и понимать, что она не полностью покорилась мне, что она провела между нами границу — нет, я не стану этому потакать. Она должна убить для меня.       Я убью ради нее…       — Знаешь, Оки, надо сказать, лунный свет тебе к лицу.       …и у меня как раз появилась возможность это сделать.       Я медленно оборачиваюсь, смотрю на крышу туннеля. Этот ненавистный голос пронизывает мою кожу, простреливает позвоночник. Там, среди потускневшего граффити, сине-красное пятно. Свесившись вниз головой, как мелкое насекомое, коим он и является, он смотрит на меня своими белыми, наглыми глазами. Человек-паук.       Из моего горла поднимается рычание, гортанный звук без словесного эквивалента; я выбрасываю щупальце в его сторону, так резко и сильно, как только могу, но слышу лишь хруст бетона — он с легкостью уклонился. Я не в настроении. Я устал, зол, несобран. Уничтожить его было бы приятно, но только не сегодня. Он поднимает руки над головой и складывает ладони в букву «Т».       — Воу-воу. Тайм-аут. Я пришел поговорить.       Я выгибаю щупальца, ни на миг не доверяя ему.       — Нам с тобой не о чем разговаривать.       — О, я так не думаю, — он прыгает на землю в нескольких метрах от меня — умный мальчик, не подходи слишком близко. — Мы никогда по-настоящему не разговаривали, Отто. Во всей этой шумихе последних месяцев мы никогда не оставались наедине. Я решил, что надо бы это исправить. Поговорить по-мужски, — он опускает голову и смотрит на меня предположительно выразительным взглядом. — Не в присутствии дамы.       Я напрягаюсь. Мэри Джейн. Он о Мэри Джейн.       — Предположу, что тишина — знак согласия? — он подбирается чуть ближе, заложив руки за спину. — Ну ладно. Перейду сразу к делу — у меня к тебе предложение. Первое и единоразовое, — он опускает руки и прищуривается. — Отпусти Мэри Джейн Уотсон домой целой и невредимой, и я не стану выбивать из тебя всё дерьмо, когда придет время отсылать тебя в психушку.       Я невольно начинаю истерично хохотать.       — Разве мы уже не решили этот вопрос? Тогда, на модном показе. Она весьма четко высказала свое мнение, Человек-паук. Она выбрала меня. Не тебя.       — О, да, я бы с этим смирился. Если бы верил, что она так решила сама. А я не верю. Ни на секунду.       — Мне абсолютно плевать, во что ты веришь, мальчик, — рычу я и отворачиваюсь, не собираясь продолжать этот идиотский разговор.       — И ты считаешь, что она заслуживает ту жизнь, которую ты можешь ей дать?       Я замираю, оглядываюсь. Во второй раз за ночь во мне разгорается гнев.       — У нее всё ещё есть шанс, Отто, — продолжает он, причем, что удивительно, почти умоляя. — Она пока что никому серьезно не навредила. Если тебя беспокоит ее благополучие — а мне хочется думать, что это так — то передай ее в руки полиции. Они не будут ее прессовать. Я позабочусь, чтобы она…       Я искривляю рот в зверином оскале.       — Ты, — медленно говорю я, — просишь меня предать ее.       Он качает головой.       — Нет, я…       — Ты хочешь, чтобы я продал ее. Так?       Как удивительно изменчиво настроение. Всего пару минут назад я проклинал ее имя, проклинал день, когда увидел ее. Теперь одна лишь мысль о том, чтобы отказаться от нее, отдать ее этого паукообразному кретину, вызывает во мне слепую ярость. Он не может и надеяться понять ее. Он не может показать ей то, что показал я, о мире и о ней. Он хочет вернуть ее, целой и невредимой, в ее уютную жизнь в установленных рамках. Он хочет забрать ее от меня.       — Мерзкая, жалкая, гадкая жаба, — шиплю я. — Одно то, что ты посмел предложить мне такое, оскорбляет и ее, и меня. Ты не знаешь нас — никого из нас. Если бы знал, то понял бы, что ей не нужна жизнь, в которую ты хочешь ее вернуть. А если бы и была нужна, я бы никогда не отдал ее тебе.       Я выбрасываю щупальца, пытаясь схватить его, но он опять отпрыгивает на стену туннеля. Прокравшись до края туннеля, он исчезает в ночи, но я всё ещё слышу его голос:       — Поверь, Док, больше я этого не предложу. Я предупреждаю в последний раз. В следующий раз, когда мы встретимся — с тобой или с ней — я сделаю то, что должен.       Я замечаю ее, сгорбившуюся и одинокую, задолго до того, как вижу крышу своего дома. Не похоже, что она поняла, что я рядом; она смотрит на задний двор, в небо, на стоящие вдалеке здания, на слабый блеск огней. Сильный ветер развевает ее волосы, бьет ими ей по лицу, нежному, как жемчужина в темноте. Она устроилась у каменной трубы, обнимая себя руками, чтобы хоть как-то согреться; она совсем не двигается, а потом я замечаю, как щупальце подносит ей бутылку к губам, и она отпивает из нее. Я чувствую запах алкоголя в воздухе и хмурюсь.       — Ты же знаешь, что не должна пить, — говорю я, приближаясь к ней. Она поднимает голову, смотрит мутным, расфокусированным взглядом, и я тут же понимаю, что она пьяна.       — Что?       — Я хотел бы, чтобы ты оставалась в трезвом рассудке. Незамутненном, — я встаю рядом с ней; она не пытается подняться — просто отворачивается к городу и отпивает из бутылки.       Долгое молчание. Я вздыхаю, сажусь рядом с ней и смотрю туда же, куда и она.       — Нам с тобой не стоило ссориться, — нехарактерно нерешительно начинаю я. — Мы друг другу не враги. У нас есть настоящие противники, с которыми мы должны бороться, — хмуро добавляю я, вспоминая недавнюю встречу с паукообразным. Мэри Джейн фыркает и смеется.       — Полагаю, других извинений я не дождусь?       Ее предположения меня раздражают.       — Ты не получишь извинений, потому что я перед тобой не виноват. Я здесь не для того, чтобы потакать твоим лучшим чувствам.       — Да, таких вообще не наблюдается, — хрипло говорит она, опять отпивая из бутылки.       Я мог бы с легкостью выхватить у нее шампанское, выбросить его, но не стану. Вместо этого я просто наблюдаю за ней, смотрю на нее в спокойствии перед рассветом. Внезапно она кажется очень юной, легко ранимой, и я невольно вспоминаю о словах Человека-паука. Что-то про то, что у нее еще есть шанс. Что-то про жизнь, которую я могу ей дать.       Я смотрю на щупальце, мотающееся рядом с ней — оно так же пьяно, как и она. Такую жизнь я могу ей дать, такую жизнь дарует уродство. Мне интересно, пила ли она до встречи со мной. Мне интересно, случались ли в ее жизни ужасные взлеты и падения, острые пики и бесконечные спуски. И мне чуточку интересно, хорошо ли то, что теперь она их испытала.       Я зажмуриваюсь и отворачиваюсь от нее. Я не позволю, я не позволю Человеку-пауку посеять во мне зерно сомнения. Я не подписывался на его видение реальности, как и он не подписывался на мое. Она сделала свой выбор. Ну и что, что обстоятельства, в которых она приняла решение, были не идеальными; ну и что, что она была вымотана, истощена и испугана? А в каких тогда обстоятельствах, спрошу я вас, делается выбор, определяющий чью-либо жизнь?       Пока что я сделал ее жизнь лучше, богаче.       Я не уничтожил ее.       — Мэри Джейн, — медленно говорю я с закрытыми глазами, тщательно формулируя слова в голове. — Если ты не хочешь, ты можешь никого не убивать. Это… — я сглатываю. — С моей стороны было нечестно этого требовать.       Слова повисают в холодном воздухе, неуютные и неловкие. Мне кажется, что она их прослушала. Но потом она качает головой.       — Нет. Нет, Отто, всё нормально. Нормально. Ты был прав, — она притягивает колени к груди, смотрит на ступни. — Всю свою жизнь я была безвольной, — говорит она низким, странно глубоким голосом. — Все всегда это знали. Я пыталась казаться сильной, но никого это не убеждало. Мой отец это понимал. Он видел это. Он видел, что я просто… — она взмахивает рукой. — Просто слабачка, и потому он может… может и не вкладываться в меня. Но теперь я могу быть сильной. Я могу. Я могу это сделать. Я могу сделать… то, что ты сказал.       Я дрожу; ветер начинает кусаться, становится еще холоднее. Скоро снова пойдет дождь.       — Хочешь пойти в дом? — спрашиваю я. Она опять качает головой.       — Нет, — она ложится на спину, вытягивается позади меня, похожая в темноте на кошку. — Взгляни на звезды, — мечтательно говорит она. — Здесь они кажутся такими близкими. Если не знать, что они обожгут, то можно протянуть руку и коснуться их.       Я опускаюсь на локти и смотрю в ночное небо.       — Большой Ковш, — на автомате говорю я, вспоминая названия звезд, на которые так часто смотрел из окна дома под нами. — Малая Медведица. Большая Медведица. Орион.       — Млечный путь, — добавляет она, так внезапно, что я замолкаю и смотрю на нее. — Сириус. Бетельгейзе. Регул. Андромеда, — она смеется, смотрит на меня и я замечаю вызов в ее глазах. — Мой муж, — объясняет она. — Он преподает в школе. Знает названия всех звезд и созвездий, — она смотрит вверх. — Он постоянно говорил, что когда-нибудь откроет новое созвездие, в котором будет только три звезды. Одной будет он. Второй — я. А третьей — наша девочка.       Я сажусь. Я смотрю на нее, распахнув глаза. Сердце замерзает в груди, заставляя кровь вернуться в вены.       — Ваша… — голос подводит меня. Я пробую еще раз. — У тебя есть дочь?       Мэри Джейн очень, очень тиха. Смертельно тиха. Очень долгое время.       — Нет, — наконец, говорит она, и ее голос тише всего, тише дождя, тише ветра. — Нет, — она закрывает глаза. — Она была такой маленькой, — шепчет она. — Она была так прекрасна. Всё то время, что я вынашивала ее, я чувствовала ее, как она обретает форму, и чувствовала, что она прекрасна. Кажется, что ощутить красоту нереально, так? Но я смогла. И мы спорили, как ее назвать. По-доброму спорили. Но он победил. Мы назвали ее в честь его тети. Мы назвали ее Мэй. Я предлагала Бренду. Я считаю, что это хорошее имя. Бренда. И… ее не стало. Когда я очнулась, потому что я так устала, потому что пришлось столько тужиться, дышать и страдать… Они сказали, что ее не стало. Я подержала ее всего мгновение, а потом ее уже не стало. Всё закончилось. Ее больше нет.       Вновь тишина. Слова испаряются в моем рту. Всё моё тело оцепенело. Я не знаю, что ей сказать. Я смотрю на нее, пытаюсь представить ее беременной, пытаюсь представить ее с ребенком, с мертвым ребенком.       — Я всегда, — говорю я, напряженно, медленно и мучительно официально, — безмерно уважал матерей. Думаю, ты была бы замечательной матерью.       Она томно пожимает плечами.       — Теперь мы уже этого не узнаем.       Больше нет слов. Больше нечего сказать. Она садится; ее щупальце подбрасывает бутылку шампанского и, пока она крутится в воздухе, разбивает ее. Стекло взрывается сверкающими, как сама ночь, осколками, острыми бриллиантами, тихо падающими на траву. Мы смотрим им вслед, а потом он, вздохнув, поднимается на ноги и отряхивает джинсы.       — Я решила, — тихо говорит она, — кто это будет. Знаешь Тимоти Холландера? Того ублюдочного режиссера? Тот, который был на шоу прошлой ночью и порол обо мне всякую чушь, про какую-то там нашу с ним связь? Это будет он. Он знаменит. Поднимется шумиха. СМИ это любят.       Слегка покачиваясь, она идет по крыше к люку, ведущему на чердак. Что-то сжимает меня, сжимает мое сердце, пока я смотрю ей вслед, и я импульсивно кричу:       — Мэри Джейн?       Наполовину пропав в люке, она замирает и смотрит через плечо, прикрыв веки.       — Да?       Я молчу. Я должен что-то сказать. Мне кажется, ей нужно что-то услышать — фразу, слово, заклинание, какое-то идеальное сложение звуков, которое всё наладит. Но я его забыл. Если вообще знал.       — Нет, — я качаю головой. — Забудь.       Она продолжает стоять на лестнице и смотреть на меня уставшими зелеными глазами; ветер сдувает пряди волос ей на лицо, закрывая его блестящей черной вуалью. Наконец, она тихо произносит:       — Знаешь, что, Отто? Насколько я понимаю, все, кроме нас с тобой, могут катиться в ад.       Она отворачивается и пропадает в люке, оставляя меня наедине с надвигающимся рассветом.       Пот пропитывает кожу, и я дрожу, как наркоманка. Я не вижу четко руки — настолько сильно они дрожат. Голова гудит после попойки — о, надо было выждать денек, а то и два, а то и больше — но до странного легка; наверное, всё дело в воздухе этого высокого, прекрасного, пышного зеленого сада.       В нос ударяет запах роз. Я ощущаю себя так далеко. Так далеко от разбитых софитов, поломанного звукового оборудования, катушек коричневой пленки, разбросанной по кустам, разбросанных по ветру страниц сценария и от хорька, стоящего передо мной на коленях. Мое щупальце крепко сжимает его горло, выдавливая их него последние вздохи. Я наклоняю голову набок, закрываю глаза, позволяю ветру подхватить мои волосы и приподнять их над плечами.       — Сад на крыше, — отстраненно говорю я. — Мило. Видимо, сценарий прошел пару правок с тех пор, как я его читала. Не помню, чтобы там была такая сцена, когда я была Бетани, — я открываю глаза, и лицо кажется мне лицо кажется жестким, твердым, застывшим. — Думаешь, я бы по-прежнему подошла бы на роль Бетани, Тим? Или теперь я достаточно уродлива для Донны?       Тим не может внятно ответить; всё его тело трясется, сжимается от страха.       — О боже, о боже, о боже, прости, прости, я не знаю, что… Я не хотел… Прошу, о, Господи, о, Мэри Джейн, прошу, нет, прошу, нет, прошу, нет…       — Заткнись, — резко говорю я. — Молчи.       Это должен быть по праву мой идеальнейший момент.       Я ждала весь день. Спала от силы часа три и сбежала еще до того, как проснулся Отто. Я знаю, что он хотел пойти со мной, увидеть своими глазами, как я справлюсь. Мне невыносимо думать, что он стоял бы рядом, наблюдал, осуждал. Я подумывала оставить ему записку, но в итоге не стала — просто как можно бесшумнее ушла.       Мне кажется, что город сегодня тише, намного тише, чем полагается Нью-Йорку; я пытаюсь представить его вымершим, с замершим навсегда пульсом, с пыльными дорогами и заброшенными высотками, с брошенными на улицах дорогами. Мои ноги вымокли в лужах. Небо такое ясное. Я шла окольными переулками, даже смогла перелезть через пару стен, чтобы посмотреть, на что я способна, а потом шла дальше, убивая время.       Производственный график, который когда-то давно дал мне Тим, оставался в сумке; я стащила его, изучила места и время. Я ничего не планировала. Всё должно случиться сегодня. И быстро. И скоро.       Взобралась по пожарной лестнице. Долгое, долгое восхождение — к тому моменту, как я взобралась на крышу, у меня промокли джинсы и майка. Здание большое, дорогое — Тимоти Холландеру подойдет только лучшее.       Проникаю через дверь и оказываюсь на свежем воздухе, окруженная зеленью. Аккуратно подстриженные деревья в глиняных горшках, кусты, цветы, буйство цветов, туда-сюда бегают актеры и съемочная группа, держат в замерзших руках стаканчики с кофе, поправляют освещение, настраивают подвесные микрофоны. Моя киномечта. Свет, камеры и белые стульчики с именами звезд в саду из роз.       Я заворачиваюсь в плащ и чувствую, как Бренда обвивает талию. Я смотрю из-под полов неподходящей мне шляпы и вижу его, болтающего, смеющегося, дающего указания двум девушкам. Юным. Моложе меня. Одна бледная, брюнетка, немодная — или же то, что голливудский режиссер понимает под «немодным» — в очках в крупной оправе и в сером кардигане. Предположительно — Донна.       И Бетани.       Она выглядит в точности, как я. Меньше, моложе, но всё же моя копия. Ей на вид не больше восемнадцати. Ее рыжие волосы блестят, развеваются на ветру; она стирает мурашки с рук элегантными ладонями. Так странно наблюдать за этой девочкой, на месте которой могла быть я; словно смотрю на себя со стороны, только на себя из какого-то параллельного измерения, параллельной жизни.       Я провожу тут весь день, пока солнце не начинает садиться. Я смотрю, как они делают дубль за дублем, из-за розового куста, невидимая и неслышимая. Я слышу, как она произносит реплики, которые должны были стать моими, те пять фраз, которые почти вылетели из моего рта. Она говорит их невпопад — наверное, мерзнет — и смущается. Милашка. Невинная девочка.       А потом они заканчивают. На сегодня всё, ребят. Они пакуют оборудование, выключают свет, натягивают брезент на реквизит и технику, которые понадобятся завтра. Все идут либо вниз, либо к лифту. Тим уходит последним.       Я привлекаю его внимание, разбивая софит — не Брендой, а собственным кулаком. Руку пронзает боль, немного пробуждает меня, но недостаточно, недостаточно. Он разворачивается, распахивает глаза, и я сбиваю его с ног, роняю на усыпанный лепестками пол, не дав и шанса сбежать. Я ставлю ногу ему на грудь, пристально смотрю на него, пока Бренда бесится, разбивает освещение, срывает камеры, уничтожает всё, что он вложил, чтобы перенести свою мечту на пленку. Я изучаю его, каждую часть его лица, каждый квадратный дюйм кожи, и откладываю это в памяти; я замечаю, как течет пот по его виску, пятна кокаина в ноздрях, тонкие красные вены в глазах.       Итак, мы вернулись к началу. Я одна, я где-то в пространстве, плыву вне тела — всю работу делает Бренда, это она обернулась вокруг его горла. Я чувствую через нее косточки его позвоночника, чувствую его дрожь, как послание, идущее по телеграфному проводу. Он пытается говорить, молить пощады. Я не хочу этого слышать.       — Прошу. Прошу. Не скажу. Никому не скажу. Ты не можешь, ты н-не м-м-м-м…       — Замолчи! — рычу я. Такое чувство, что у меня череп развалится, превратив мою голову в выдолбленную тыкву. Просто сожми щупальце, Эмджей. Просто дождись хруста. Всё очень легко.       Он не сводит с меня взгляда. Скоро он уже будет смотреть себе в черепушку. Мне надо подождать. Просто продержаться. Вытерпеть. Соберись, Эмджей. Соберись…       — Прошу, — хрипит он, закрывает глаза, и из их уголков текут слезы.       Я опять закрываю глаза, чувствуя, как крутится вокруг мир, сорвавшись с оси. Тут так высоко. Голова, моя голова. Я должна это сделать. Должна это сделать. Я… Я…       Бренда обмякает. Отпускает его покрасневшее, раздраженное горло и возвращается ко мне, оставляя его глотать воздух и хвататься за шею. Я стою, наблюдаю за ним, и всё моё тело цепенеет и замерзает.       — Уходи, — шепчу я. — Убегай.       Он продолжает сидеть, хватать ртом воздух и смотреть на меня испуганными, залитыми кровью глазами.       — Пошел! — кричу я, и он наконец-то убегает. За ним с металлическим дребезжанием хлопает дверь, эхом отзываясь до небес.       Я падаю на колени, на листья, лепестки и битое стекло. Через джинсы проступает кровь, но мне плевать. Я даже думать не могу. Свет отражается от медного стекла — кто-то из съёмочной команды оставил бутыль «Southern Comfort».       Бренда выстреливает и хватает ее со стола.       Темнеет. Скоро включатся фонари. Но из чердачного окна я вижу лишь темноту. Бутыль ликера валяется на полу, последние капли падают в пыль. Я должна быть пьяна, но нет. Мне было бы лучше пьяной. Пьяной я ничего не чувствую. А это всегда лучше.       Я была так близка. Он был такой легкой добычей, такой заслуженной. Никто не стал бы скучать по этой скользкой личинке. Он извивался в моей хватке, как червь, коим он и являлся. Является. И всегда будет, поскольку я пощадила его. Наша встреча его не изменит. Он не станет волшебным образом хорошим человеком. Нет, он опять будет мелькать в телевизоре, рассказывать про ужасающие страдания в руках Мэри Джейн Уотсон. Хорошая реклама для нового фильма. Черт, ему впору мне платить.       Я не могу встретиться с Отто. Я не могу взглянуть ему в глаза и позволить увидеть во мне слабость, трусость. Я подвела его. Я потеряю его. Он вычеркнет меня, как очередной провалившийся эксперимент, не оправдавший его ожиданий, и выбросит, как и всех остальных.       Я прижимаю колени к груди, обнимаю ноги, кладу на них голову и смотрю в окно. Это спуск. Это спираль. Отсюда один путь — вниз. А я цепляюсь, цепляюсь за пустоту, беззвучно кричу и пытаюсь ухватиться за что-то настоящее, чтобы замедлить падение.       Я разваливаюсь на части. В этой прекрасной новой жизни, приготовленной для меня, в этом новом мире, где я — неуязвимая суперзлодейка, держащая всех в восторге и ужасе, я разваливаюсь на части или просто рассыпаюсь. Я должна быть счастлива, должна была оставить боль позади. Но я не смогла. Она по-прежнему со мной. Она проникает в трещины, забирается в мозг, шепчет в крови. Всё во мне болит. И мне нужен кто-то, кто сможет собрать все фрагменты меня воедино. Кто-то, нуждающийся во мне. Я не могу, не могу, не могу заниматься этим одна, больше не могу. Должно быть что-то лучше. Должно быть.       Иначе есть лишь пустота.       Ужин.       Мы сидим за длинным деревянным столом напротив друг друга и едим в тишине. Мэри Джейн играется с едой, с пристальностью пантеры наблюдая за мной. Я в основном избегаю ее взгляда, гляжу в тарелку, будто в ней творится что-то на удивление захватывающее; мне крайне неуютно, и я не знаю, почему. В воздухе повисла какая-то дрожь, похожая на вибрации приближающейся молнии; где-то назревает буря.       Я знаю, что она ничего не сделала. Не смогла. И она знает, что я знаю, и хочет, чтобы я спросил. Она ничего не выдаст сама. За день она не сказала мне ни слова с тех пор, как я очнулся и обнаружил, что ее нет. После того, как я позвал ее на ужин, она сидит и глядит этими зелеными глазами, которые ошпаривают, как кипящая вода.       Этим вечером что-то назревает, трещит между нами, электрифицируя каждый случайный жест; я чувствую это в щупальцах, в позвоночнике, в нервных окончаниях. Надвигается нечто злое.       Часы отсчитывают минуты, и это самый громкий звук в комнате, в доме. После трех отсчитанных минут я осмеливаюсь поднять голову и встретиться с ее спокойным, неестественным взглядом. Она перестала притворяться, что ест, и теперь неподвижно сидит, смотрит на меня, элегантно положив ладони на скатерть по обе стороны от тарелки. На ее лице застыло выражение жуткой безмятежности; она прикрыла веки, подняла подбородок. Я замечаю, что одна ее рука рассечена, и на ее идеальной коже засохли потоки крови, которые она не потрудилась смыть.       Я должен спросить. Должен узнать. Начать медленно, вступить в переговоры с диким зверем. Я откашливаюсь, осторожно опускаю нож и вилку на тарелку и спрашиваю:       — Что случилось с рукой?       Она медленно смотрит на ладонь, словно только сейчас осознавая, что она ранена. Неторопливо поднимая взгляд, она смотрит мне в глаза, образовывая нерушимую связь.       — Несчастный случай, — низко, почти урча, говорит она. — Ошибка.       Я хочу отвести взгляд. Хочу сбежать, встать и выйти из-за стола, оставить ее одну, потому что предчувствие усиливается с каждой минутой. Но я остаюсь и не знаю, почему.       — Какая ошибка?       — Типичная для меня, — говорит она.       Молчу. Я смотрю на скатерть, не зная, подбирать ли салфетку, чтобы хоть чем-то занять руки.       — Не смотри на стол, — ее голос звучит резко и гортанно. — Смотри на меня.       Обычно я, как правило, плохо следую приказам. Но почему-то я забываю собственные принципы и смотрю на нее, вновь встречаясь с ее яростным взглядом.       — Спроси меня, — говорит она.       Я молчу.       — Спроси. Меня, — рычит она.       Я чувствую, как за спиной извиваются щупальца — невольно, нервно дергаются. Да. Время пришло. Нужно произнести слова. Нужно ее спросить.       — Ты сделала это? — спрашиваю я, но она не собирается играть в эту игру. Судя по ее взгляду, она вообще не настроена играть.       — Что сделала? — спрашивает она, не спрашивая; она не скажет, пока я не скажу. Поэтому я говорю:       — Ты убила Тима Холландера?       Она молча сидит, замершая, как кукла; единственная живая часть в ней — глаза. Затем она медленно поднимает щупальце, изгибает его над головой в элегантную, грациозную арку.       И обрушивает его на стол.       С оглушительным дребезгом оно падает и сносит всё — столовые приборы, тарелки, стаканы, скатерть — на пол. Я смотрю, как разбивается фарфор, как раскалывается стекло.       Она змеей взбирается на стол, встает на руки и колени и ползет ко мне. Я знаю, что будет дальше. Мое сердце знает, что будет дальше; оно стучит в груди, вновь и вновь бьется о тюрьму моей грудной клетки.       Спустя долгий миг Мэри Джейн достигает меня, обхватывает руками мою шею и впивается в рот болезненным, карающим поцелуем. Я чувствую ее слюну, соленую, как слезы; ее язык раздвигает мне губы и настойчиво вторгается в пещеру моего рта.       Ее поцелуй высасывает воздух из моих легких, волю из души. Кажется, что она целует кровоточащую поверхность моего сердца, потому что моя кожа вдруг стала тонкой, прозрачной, как салфетка. Ее яд проникает мне в кровь; любое сопротивление — притворство; в моем мозгу происходит сейсмический взрыв.       Раньше я не хотел, чтобы она ко мне прикасалась. Теперь я понимаю, почему.       Это должно быть так.       Я должна быть с тобой. Должна знать, что ты рядом. Должна чувствовать тебя — потому что ты здесь, потому что ты сойдешь — и понимать, что кто-то цепляется за меня и что я могу уцепиться за кого-то.       Отто забирается на стол, опускается передо мной на колени, не разрывая наши удушающие объятья. Его ладони грубо исследуют мое тело, и я представляю, как они оставляют синяки на коже, проникают внутрь, сжимают мои внутренние органы, пока те не лопнут. Вот, что мне нужно. Кто-то внутри. Кто-то, кто прогонит тьму.       Ты подойдешь, Отто. Потому что это должен быть ты. Это должен быть хоть кто-то.       Я прижимаю ее ближе, чувствую ее дыхание на шее; ее волосы, ее блестящие черные волосы цвета воронова крыла. Волосы Мэри Элис. Если я закрою глаза, она может быть Мэри Элис, может быть женщинами, которых я любил. Больше не нужно их терять. Вся боль и все потери утонули в ней.       Я зарываюсь лицом в эти черные волосы, в мою мечту о ней. Она больше не Мэри Джейн. Мечта. Моя мечта о ней. Ты — не женщина, которой себя считаешь. Будь той, кто нужен мне. Будь женщиной, в которой я нуждаюсь.       Его щупальца окружают нас, удерживают его надо мной, когда мы падаем на стол. Дерево твердое и холодное, и моей спине больно, но это нормально. Одно из его щупалец вытягивается, выключает свет, и мир пропадает, погружается в темноту. Я вытягиваю следом мое щупальце, и они обматываются, как морские змеи. Его очки свесились с кончика носа; я снимаю их, но он всё равно не посмотрит на меня, не заглянет мне в глаза. О, боже, полюби меня хоть чуть-чуть!       — Мэри… — бормочет он, целуя меня в шею; его дыхание горячее и хриплое. Я чувствую длинные пряди его волос, попадающие мне в рот, его руки, проникающие под джинсы и майку. Мы поймали друг друга в смертельный захват, и мне вспоминается первая ночь, ночь на подиуме, когда мы катались по нему, дрались, цапались и резали друг друга. Всё как тогда. Мы занимаемся точно тем же — раним друг друга, но иначе, так, как нам нужно.       Я быстро раздеваюсь, но недостаточно быстро — Отто, потеряв терпение, рычит под нос и разрывает на мне майку. Я сбрасываю ее через голову. Уже скоро. Скоро всё будет. Скоро я буду близка к кому-то.       Не думаю, что она вообще нужна мне. Я осознал, что мне требуется. Эта кожа под пальцами, под моими губами, ее белый живот — физическое воплощение моих желаний; страсть во плоти. Всё, что я потерял, все несчастья, вся боль, все они уйдут, если я удовлетворю эту нужду. Это жажда по всему пропавшему, которая тоже когда-нибудь исчезнет.       Больно. О, как от этого больно. Залечи мои раны, милая женщина, кто бы ты ни была. Забери эту боль. А потом подари мне новую.       Ближе. Ближе к тебе.       Я вспоминаю белые простыни, которые я сама выбрала. А рядом со мной — взъерошенная темная макушка, стройное тело, которое скорее чувствуется, чем видится, и карие глаза, впитывающие каждую мою часть. Тогда я знала, каково быть прекрасной — и не в общем понимании. И потому что я была прекрасна, прекрасен был и он; его кожа, глаза, волосы, рот, руки — всё это попадало под рамки и понятие красоты.       И когда я была под ним или на нем, и наш пот смешивался, и я чувствовала исходящий от нас жар, такой горячий, что мог насытить мир, растопить тундры, вскипятить моря и согреть замерзшие сердца — это было красотой. Это было любовью. Всё было любовью. А теперь всё это пропало. Пропало.       Питер.       Сейчас. Это должно пройти сейчас. Не могу больше ждать. Не могу.       Я отрываю губы от ее плеча, нависаю над ней на вытянутых руках. Я близок к тому, чтобы овладеть ей, насытить эту боль, утолить эту жажду.       Я замираю.       По ее лицу текут слезы, утопая в ее волосах. Ее лицо замерло, не движется ни мышца, ничто не выдает ни мыслей, ни чувств. Лишь эти молчаливые слезы скатываются по ее щекам.       Температура вдруг понижается с точки кипения до нуля, и мой разум, подобно ледяной воде, наполняет здравомыслие. Внезапно я не знаю, куда смотреть. Я не знаю, что делать. Я не знаю. Я не знаю.       Я отодвигаюсь от нее, слезаю с нее. Она не встает, не двигается — просто лежит, как поломанная кукла. Щупальца снимают меня со стола, ставят на пол, на ноги, на землю. Я убираю волосы с лица, открываю рот; кажется, я должен что-то сказать. Но ничего не выходит — и не должно.       Я протягиваю руку, которая ощущается куском сырого мяса, беру очки со стола и надеваю их на переносицу. Я смотрю на нее. Всё же не двигается. Всё ещё смотрит в потолок. Всё еще плачет, всегда плачет.       Что-то трескается в моей груди, ломается, и я не знаю, почему. Я закрываю глаза, прислушиваюсь к дыханию, разворачиваюсь и позволяю щупальцам отнести меня наверх — прочь от нее, прочь от того, что практически произошло.       Всё началось и закончилось меньше, чем за пять минут.       Я слышу, как он он где-то далеко, наверху, хлопает дверью. Как только это происходит, я испускаю из горла звук задушенного, измученного болью животного, которым я и являюсь.       Полураздетая, замёрзшая, покрытая мурашками, я лежу и плачу, и плачу, и плачу, и плачу; я перекатываюсь на бок, закрываю лицо ладонями, притягиваю колени к груди, и всё моё тело сотрясается от рыданий, всхлипов, пока я высыхаю, давлю тошноту, кашляю и задыхаюсь.       Эта боль не прекратится. Не исчезнет. Я могу плакать, пока во мне ничего не останется, выплакать все слезы, данные мне на всю жизнь. Но боль не прекратится. Она в моем сердце, как свинец в желудке; я наклоняюсь, сгибаюсь напополам, обхватываю живот, беременная болью. Хотела бы я распасться на мышцы, на кровь, чтобы всё, что внутри меня, разбилось на части, оставив на этом столе лишь съеживающиеся, дергающиеся органы и сухую, хрустящую кожу. Я сжимаю кулак, разбитый кулак, и бью по столу — раз, два, три-четыре-пять раз. Бренда крутится вокруг меня, пытаясь обнять, успокоить, пусть я это никогда не смогу ощутить.       Что со мной не так? Почему, почему, почему я такая? Почему я такая растяпа?       Кто-то точно виновен в этом. Кто-то сделал меня такой. Когда-то я была хорошей, чистой и живой. Когда-то у меня не было демонов. Когда-то я умела любить. Когда-то я была счастлива.       Не Питер украл это у меня. Я хорошо это понимаю. И не люди из мира моды, не мои друзья, не СМИ. Не Тим Холландер, не Алессандра Джорджиано, но Хлоя Майлз, никто из них, никто.       Тогда кто? Кто, будь он проклят, кто? Кто? Кто?       А потом я понимаю.       Я медленно поднимаюсь, глядя в темноту.       Я знаю.       Я знаю, кто виноват.       Я знаю, кто сделал меня такой.       Этого не было.       Вот что я решил после часов метаний по комнате без сна и покоя. Моё тело до сих пор потряхивает от внезапности и жестокости случившегося.       Меня застали врасплох. Вот и всё. Она знала, на какие точки надавить, знала, что я расслаблен. Всю неделю жизнь шла наперекосяк и, вероятно, должна была вылиться в нечто подобное. Она почуяла слабость и, как я и учил, нацелилась в горло. Ударила прямо в сердце.       Хотел ли я сделать ее такой? Хотел ли я ее? Она — объект, тестовый образец, мои воплощенные теории. Я никогда не думал о ней в ином ключе. Я никогда бы не попытался соблазнить ее. Жизнь с ней не походила на жизнь со Станнер или моменты с Мэри Элис. Я никогда не желал ее. Я никогда не нуждался в ней. Если бы я хотел, то мог бы взять ее в самом начале, но…       Нет. Нет. Этого не было, и точка. И ведь это правда — в итоге ничего и не было. Она прекратила всё своими слезами.       Почему она заплакала? Она же всё начала. Это всё — её вина, целиком и полностью. Она не могла почувствовать сожаление или вспомнить про верность мужу — тот период ее жизни пройден, мертв.       Значит, проблема во мне. Я сделал что-то не так.       Но нет, этого не было. Это нас не изменит, как и то, что у нас есть. Будет глупо позволить этому встать между нами. Я этого не позволю, не дам этому расстроить наши планы, мои планы. Я Отто Октавиус, Доктор Осьминог. У меня бывали кризисы и похуже, и я выходил из них победителем.       Я могу выйти к ней.       Я выйду к ней.       Мы не будем ничего обсуждать. Не будем ссылаться на это. Я уже решил, что мы абсолютно точно, ни при каких обстоятельствах, не будем поднимать эту тему. Жизнь продолжается. И вскоре мы обо всём забудем.       Держа это в голове я в два часа ночи медленно, осторожно спускаюсь по лестнице.       Она сидит в кресле у окна, привычно прижав колени к груди. Опять идет дождь, бесконечный дождь, который никогда не прекратится. Капли отражают тусклый свет, бросают пятнистые тени на ее сияющее лицо. Она оделась; я замечаю дыру от моих рук на ее майке и морщусь.       Тишина обволакивает одеялом, нарушаемая лишь тихим постукиванием дождя.       — Привет, — говорит она, и я глубоко, безмерно благодарен за то, что она заговорила первой.       — Привет, — тихо отвечаю я.       — Не спится? — я качаю головой; все мышцы во мне напряжены. — Да, мне тоже, — говорит она.       Я начинаю расслабляться. Я должен был понять, что она придет к тому же выводу, что и я; должен был понять, что она достаточно умна, чтобы осознать, что этот инцидент должен остаться между нами. Она говорит идеально нормальным, идеально спокойным тоном. Ничего не изменилось. Всё по-прежнему.       — Ты… в порядке? — осторожно спрашиваю я. Она склоняет голову на плечо, оживленно и беспечно.       — Да. Конечно. Я в порядке.       Она смотрит в ночь за окном, пристально наблюдая за дождем. Наконец, она поворачивается ко мне, прикрыв глаза.       — Эй, — говорит она. — Знаешь, что?       — Я убью моего отца.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.