ID работы: 3726015

Чудовище вроде меня

Джен
Перевод
PG-13
Завершён
104
переводчик
Автор оригинала: Оригинал:
Размер:
316 страниц, 12 частей
Описание:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
104 Нравится 58 Отзывы 39 В сборник Скачать

Змея, укусившая меня

Настройки текста
      Так часто тело помнит то, что забывает разум.       Я забыла, какой эффект произведет на меня наша встреча после столь долгой разлуки. Забыла про свою прежнюю отстранённость. Но мое тело помнит. Помнит, как ощущение ожога, пореза, удара током. Мгновенная реакция. Отдача.       Но, боже, он выглядит таким…       После первоначального шока я замечаю, действительно замечаю, что она выглядит…       …Разбитым. Я привыкла думать о нем, как о чем-то всеобъемлющем, обволакивающим, а сейчас будто впервые вижу его по-настоящему. И он ужасен. Волосы сальные и растрёпанные, кожа бледная и болезненная; его сжатая челюсть потемнела от щетины; его руки дрожат. Все его существо кровоточит отчаянием. Мне не понять, изменился ли он из-за последних событий или же был таким всегда. Тело предает меня: я инстинктивно приподнимаю руки, чтобы обнять его и утешить; опускаю их, вспоминая, что он этого не любит; сжимаю кулаки, напоминая себе, что он сделал; впиваюсь ногтями в ладони, чтобы прогнать тошноту и собраться с силами, чтобы убедить его, как необычайно он мне необходим.       …Иной. Насколько я вижу, ее щупальце пропало; они забрали его, украли у нее. Она одета в грязную униформу медсестры, спрятанную под поношенным пальто, ее лицо осунулось. Но дело не только в том, как она выглядит, тут замешано что-то… ещё. И я додумываюсь сказать лишь:       — У тебя снег в волосах.       Она поднимает руку, касается прядей.       — О, — вяло говорит она. — Да. Ну. Снаружи всё… Там всё в снегу…       — Знаю, — тихо говорю я.       Тишина. Глаза учеников прикованы к ней; в помещении слышен лишь шелест ее юбки, когда она перетаптывается с ноги на ногу. Я замечаю, как трепещут ее веки.       — Кажется, тебе нездоровится, — говорю я.       — Да, — она вздыхает, закрывает глаза и прислоняется головой к дверному косяку, обхватив руками локти. — Да, я, эм. Всё не так уж радужно, — она взмахивает рукой. — Дорога вышла трудная. Дорога сюда, — она открывает глаза и вяло улыбается мне, и я понимаю, что впервые за всю неделю вижу, как она мне улыбается.       И почему-то от этого не так хорошо, как мне представлялось.       — Но это не важно, — говорю я, притворяясь веселой, бойкой девчонкой, пришедшей на выручку. — Какая разница? Пара ушибов, пара синяков. Поболит и перестанет.       Отто смотрит на меня, серьезный, как надгробие, и я начинаю нервничать. Нужно играть дальше. Нужно быть миленькой и притворяться, что всё круто.       Нужно притворяться, что я не вижу Питера, валяющегося на полу у ног Отто, Питера, у которого из ноздри течет кровь, который что-то бессвязно бормочет разбитыми губами. Нужно притворяться, что я не вижу тело той девочки, накрытое чем-то в углу. Нельзя раскрывать карты. Нельзя ломать четвертую стену.       Я выбираю эту жизнь. Я выбираю его. Ради общего блага я выбираю его. Чтобы больше не было мертвых девочек, чтобы на горле Питера больше не было ярко-красных отметин. Чтобы реальная жизнь больше никогда меня не касалась.       С застывшей улыбкой на лице я отхожу от дверного косяка и иду к нему. Его присутствие словно обволакивает все мое тело, заглушая даже эхо моих шагов в безмолвном помещении и притягивая меня, как рыбу на леске. И каждый сделанный шаг дрожью отзывается в позвоночнике, причиняет сильную боль, но я игнорирую ее и продолжаю улыбаться. Потому что именно этого он хочет.       — Должна сказать, Отто, я такого не ожидала, — говорю я, подходя к нему, подходя ближе. Я все еще не могу смотреть ему прямо в лицо, в глаза. Лучше разглядывать помещение, будто мне хочется что-либо здесь видеть. — В смысле, я и раньше уезжала, и встречали меня пару раз с фанфарами, но ты прямо-таки превзошёл…       Голос подводит меня, замолкает; я забываю реплики, устремляясь взглядом к крошечному телу, лежащему в углу. Отто быстро, неуклюже заслоняет его собой; он знает, что не может скрыть его от меня, но все равно пытается.       Он прямо передо мной, всего в каких-то дюймах от меня. Больше я не могу отводить взгляд.       Я поднимаю голову и сталкиваюсь с темнотой. Чёртовы очки, боже, смотреть в них даже хуже, чем в его глаза; я вновь опускаю взгляд — а там Питер, поломанный и истекающий кровью. Между его опухших век просматриваются две белые щели; он что-то кряхтит — возможно, мое имя — но я не могу сказать его в ответ. Я вообще ничего не могу ему сказать. Больше никогда.       Я думал, что мне будет столько всего ей сказать. Когда ее не было, все возможные фразы, какие я только мог сказать ей, наводняли мой разум потоком слов: ненавижу тебя, хочу тебя, убью тебя, найду тебя, прошу тебя, проклинаю тебя. Но вот она здесь, а мне приходят на ум лишь банальности.       — Ты ранена, — говорю я, и мой голос хрипит, как наждачная бумага. Она стоит так близко ко мне, так близко, что я мог бы прикоснуться к ней. Я замечаю, как она побледнела, как пот намертво прилепил ее челку к коже; я замечаю морщины под ее глазами и тонкие синие вены на руках, перемежаемые яркими красными отметинами. Она быстро проводит языком по верхней губе; пожимает плечами.       — Да, немного. Но это не важно, — она смотрит на меня, прямо мне в глаза, и вновь улыбается ярче солнца. — Мы же вновь вместе, так? — тихо говорит она. — Ты и я, мы. Наше общее дело. Всё же вновь будет хорошо, да?       Но она не может удержать на мне взгляд. Не может не посматривать на мертвую девочку, на искалеченного мужа. И не может помешать мне заметить, как ее улыбка гаснет, как ослепительный фейерверк, исчезающий в холодном и неприветливом зимнем небе.       За всем этим, за ее резкими движениями, которые изо всех сил пытаются быть плавными, за ее неуверенными улыбками и бегающим взглядом кроется какая-то правда, правда, которая наполняет меня безымянным, неописуемым страхом.       Она проводит руками по плечам, словно ей холодно. Она смотрит на меня и вновь ловит мой взгляд. На миг она будто опешивает, словно не ожидав, что я все еще наблюдаю за ней, и снова опускает взгляд.       — Слушай, — тихо говорит она. — Можно я… Ты и я, мы можем, знаешь, поговорить? Где-нибудь… — она бросает тревожный взгляд на смотрящих на нас учеников. — Наедине?       Он смотрит на меня, и мне кажется, что он откажется, скажет, что нам нечего обсуждать; кажется, что он видит меня насквозь, видит, что за миленькой улыбкой что-то во мне умирает после каждого фальшивого слова. Но он не отказывается. Он кивает и жестом указывает на дверь, ведущую в основное помещение.       Я опускаю голову, как приговоренная, и иду мимо него. Я задеваю его грудь, всего на миг и легче вздоха; хоть он и не меняется в лице, он отшатывается, как ошпаренный.       Я прохожу мимо Питера, который вновь что-то бормочет, но я сомневаюсь, что он видит или слышит меня. У меня уходят все силы, чтобы не видеть и не слышать его. Но всё в порядке. Я открываю дверь, захожу в темное помещение; скоро здесь здесь не будет ничего, кроме Отто, кроме его теневого присутствия, которое будет обволакивать меня, поглощать, пожирать заживо. Скоро, напоминаю я себе, мне больше не придется лгать. Скоро мне не придется притворяться, будто бы я жажду жить с Отто. Потому что скоро я не буду знать ничего, кроме жизни с Отто. Скоро не нужно будет притворяться, потому что не будет ничего, кроме притворства; настоящая я утонет где-то в его сознании, и я забуду, что она вообще существовала.       Я захожу в помещение; в тени проскальзывает тусклый отблеск, свет на воде, черный панцирь жука. Я поворачиваюсь, моргаю, и тысячи девушек поворачиваются следом, тысячи глаз открываются и закрываются; вся комната, от пола до потолка, выложена зеркалами, разделенными лишь полированным балетным станком, заточающим нас в клетку. Я почти уверена, что была здесь раньше. Что бродила по зеркальному залу, когда рядом был кто-то знакомый, и шла навстречу судьбе, которую никогда не понимала. Я была здесь раньше, о да, но не могу вспомнить, когда, как и с кем. Это уже не важно. Это просто эхо в моей голове, последняя музыкальная нота из сломанной серебряной шкатулки.       Отто беззвучно проскальзывает в помещение и закрывает дверь; он словно втекает внутрь, растворяясь в друзьях-тенях. Он щелкает выключателем; тусклые прожекторы пронизывают тьму, и их лучи скорее подчеркивают мрак, чем рассеивают его.       Я немного прохожу вперед, накручивая прядь волос на палец, как маленькая девочка. Мне не нужно смотреть на него, чтобы знать, что он смотрит на меня; я чувствую его взгляд, кулаком сжимающийся вокруг меня с каждым шагом, что я делаю все дальше в темноту. В голове всплывает воспоминание; смех срывается с моих губ.       — Боже. Всё так… Именно так, как я помню. Вроде того.       Я подхожу к станку, обхватываю холодную перекладину и смотрю на ноги, избегая его, избегая своего отражения.       — Отто, я когда-нибудь рассказывала, — говорю я, — что в детстве я занималась балетом?       — Правда? — спрашиваю я. — Правда?       Я хочу знать о тебе всё. Теперь, когда меня настигает ощущение конца, когда это ужасное чувство завершенности затягивается петлей на шее, я хочу знать, кто ты, кем ты была. Раньше не хотел; тогда я желал стереть твое прошлое из истории. Я хотел быть твоим прошлым, настоящим и будущим.       Теперь мне хочется знать, что что-то осталось. Что внутри тебя есть не только мое искаженное отражение. Теперь, когда я чувствую, как время несется мимо меня огромными, холодными, равнодушными волнами; теперь, когда я чувствую, как песок скользит между моими пальцами. Теперь, когда ты кажешься такой далекой и такой изменившейся. Стань вновь ближе ко мне, моя Мэри Джейн, моя девочка. Сократи расстояние. Расскажи о том, как занималась балетом. Расскажи. Расскажи о своем первом питомце, о первом дне в школе, о первой поездке на велосипеде; расскажи про первый поцелуй, первую любовь, первый раз с мужчиной. Подари мне всех своих первых.       Хотел бы я стать твоим последним, Мэри Джейн.       — Угу, — говорю я, вставая в пятую позицию; ее опять же помнит тело, как и прочие глупые, неискренние позы. — В смысле, я никогда не собиралась становиться балериной. Совсем не мое призвание. Вообще, это больше по части Гейл. Но мама подумала, что если я тоже займусь балетом, то разовью самообладание. Найду внутренний баланс, — я смеюсь и надеюсь, что это звучит легко и очаровательно. — А мне просто нравились красивые платьишки. Но мама была счастлива, что я занимаюсь. И это главное.       Я держусь за станок правой рукой, как можно грациознее поднимаю левую над головой и, дрожа, встаю на пуанты. У меня получится; я уверена, что удержу эту позу. Всего на пару секунд, пока он смотрит на меня…       Что-то выворачивается в моей спине, как штопор; я хватаю ртом воздух и сгибаюсь напополам, неуклюже падая на ноги.       — Ох, — выдыхаю я, прижимая руки к спине. — О, боже. Это… Вот это было плохой идеей. Черт.       Отто смотрит на меня из другого конца помещения, скрестив руки и прислонившись к стене. Он не движется, но его щупальца медленно извиваются, попадая под прожектора и размножаясь в зеркалах сверкающим морем механических рук.       — Не останавливайся, — тихо говорит он. — Продолжай.       — Не могу, — я качаю головой. — Мне больно. Надо… Надо прекратить.       Он ждет, не отводя взгляда, пока я переведу дух. Наконец, он вновь подает голос:       — Они изменили тебя.       — Вернули на исходную, — бездумно поправляю я и морщусь, осознав свою ошибку.       Отто, похоже, не замечает этого, но по его равнодушному лицу ничего нельзя судить наверняка. А потом:       — Покажи мне.       Я открываю рот, чтобы что-то сказать — бог знает что: может, «нет» или «я не хочу». Что-то типа того. Но я закрываю рот, поднимаю на него взгляд, а потом разворачиваюсь к стене. Я смотрю в собственные глаза; мое дыхание затуманивает зеркало и эхом отзывается в ушах, пока я снимаю пальто, завожу руки за спину и расстегиваю молнию. От звука открывающихся металлических зубов я стискиваю зубы; мой разум пронзает причудливый образ того, как я расстегиваю молнию на собственном позвоночнике.       Я понимаю, что было глупо поворачиваться к нему спиной, потому что стена — зеркало, и Отто все равно все видит. Но тем не менее я продолжаю.       Я опускаю молнию до середины спины и опускаю униформу. Воздух холодит голую кожу; хотя Отто в другом конце помещения, я явственно ощущаю его дыхание на затылке.       Она снимает медицинскую униформу неопределенного происхождения; снимает, открывая то белое пространство плоти, то тело, которое я изучал, сканировал рентгеном, описывал в течение нескольких дней, тело, что стало куда понятнее, чем собственное. Нисходящий изгиб шеи, скрытый прядями черных волос; тени лопаток; впадина в позвоночнике — и я вздрагиваю, видя грубые белые повязки, собственными глазами вижу кровавое пятно Роршаха, приклеивающее их к ее спине. По краям оно цвета ржавчины, переходящей в темную звездную вспышку артериальной крови…       Это ужасно, да. Невероятно ужасно. Но я должен увидеть. Увидеть худшее.       — Сними их, — сухо требую я, приближаясь к ней.       Она колеблется, но потом опять заводит руки за спину. Ее ладони дрожат, когда она хватает края марли, трясутся, когда она начинает ее разматывать. Покажись мне, Мэри Джейн. Покажи свою наготу. Все свои раны. Все причиненные мной раны. Я хочу пообещать, что смогу всё исправить, пусть и знаю, что лгу.       Я вижу в отражении, как трепещут ее ресницы, словно крылья испуганной птицы. Ты пытаешься не плакать?       Она поднимает взгляд, и ее глаза в отражении проникают сквозь темные линзы в мое сердце. В них нет ни слез, ни страха. Я в них ничего не узнаю. Она прячется, как я — за очками.       Пожалуй, умный ход, Мэри Джейн. Я не заслуживаю того, чтобы меня подпускали ближе.       Но ты все равно подпусти. Умоляю. Будь уязвимой для меня. Передо мной.       Она стоит передо мной, обнаженная до пояса. Ее спина — буйство цвета: лопнувшие стальные швы, сочащиеся кровью, черные и пурпурные синяки, желтеющие по краям раны, превращающиеся в белую рубцовую ткань. Насколько я понимаю, кровотечения нет. Но эти шрамы останутся навсегда. Никто не сможет их излечить. Даже я.       Я протягиваю руки, прижимаю пальцы к ее спине. Я словно касаюсь жемчужины, окутанной кожей. Я впервые дотронулся до нее здесь собственной рукой; здесь, где я впервые осквернил ее красоту.       — Ничего, — деловым тоном говорю я. — Они сделали обычную ампутацию протеза, — Бренды, твоей Бренды, ребенка, которого я тебе подарил, которого ты так любила. — Но это достаточно легко исправить. Я могу всё вернуть.       Она вздрагивает; я чувствую это. Совсем незаметно, мимолетно; если не смотреть на нее, на то, как движется ее тело, то можно с легкостью упустить. Но я смотрю. И я это чувствую.       — Да, — бормочет она, — Да. Будет здорово.       И в этот момент я с абсолютной и полной уверенностью понимаю, что она лжет.       Это знание разрезает поверхность моего сердца с остротой лезвия скальпеля. Она врет. Мне, именно мне; тому, кому она когда-то поклялась в полной и абсолютной искренности; она лжет мне.       Паркер был прав.       Я ей больше не нужен.       Я изо всех зажмуриваюсь.       Я ей больше не нужен, и никакое ее притворство или мое воображение этого не исправит.       Но я не поверю в это. Нет, эта правда не приемлема. Мне нужны более весомые доказательства.       Она должна об этом сказать. Я ни во что не поверю, пока слова не сорвутся с ее губ.       Неторопливо, сдерживая трясущиеся пальцы, я наматываю на руки испачканную марлю.       — Возможно, — медленно говорю я, — теперь я смогу прикрепить к тебе больше одно. В смысле, больше одного щупальца. Поскольку ты так хорошо справилась с… Как ты ее называла? — спрашиваю я.       — Брендой, — бормочет она, отказываясь повернуться ко мне лицом — что это, скромность? Страх? Отвращение? Я уже не понимаю.       — Брендой, да, — соглашаюсь я. Мои пальцы скользят по грязной поверхности повязки; я ласкаю пятно крови. — Ты так хорошо с ней справилась, что мне захотелось проверить, как тебе подчинятся несколько. Я мог бы сделать тебе даже четыре, если хочешь.       — Да, можно…       Я встречаюсь с ее взглядом в зеркале.       — Прямо как у меня.       Она молчит.       Я смотрю на повязку. Мои щупальца бережно забирают ее, сжимая клешнями; я отхожу, чтобы дать им больше пространства или себе отдышаться, пока они ловко перевязывают ее торс. Я представляю, как ощущаю тепло, идущее от ее кожи, легкое прикосновение ее груди к холодному металлу щупальца, биение ее сердца под ними.       — Всё, знаешь ли, изменилось, — продолжает он, когда я уже надеюсь, что этого не случится. — И всё же по-старому. Великолепная возможность начать всё с нуля. Это будет наше новое начало. Возрождение. Я могу забрать тебя домой. Мы составим новые списки того, что нужно разрушить, новых врагов, с которыми нужно бороться, и новых драконов, которых нужно убить. Тебе бы этого хотелось, Мэри Джейн?       Я так крепко стискиваю станок, что чувствую, как его изгиб отпечатывается на моих ладонях. Щупальца ловко связывают концы повязки и отлетают от меня. Пока они перевязывали меня, то невольно задевали кожу; я вижу свой пот, блестящий на кончиках их клешней, когда надеваю униформу.       — Ну? — спрашивает Отто. — Хотелось бы?       Играй роль, Эмджей. Верь в каждое произнесенное слово, и они прозвучат естественно. Не нервничай. Не давись. Не сейчас. Сейчас нельзя. Пусть он продолжает смотреть на тебя из-за темных линз, пусть ни один мускул на его лице не дрогнул с тех пор, как мы вошли в это помещение, любая оговорка может положить конец всему — не давись. Я вздыхаю, поворачиваюсь к нему, по-прежнему держась за балетный станок, потому что мне больше не на что опереться.       — Конечно, — беспечно говорю я, склоняя голову набок. — Да, почему бы и нет.       Но он еще не закончил. Он приближается; щупальца беззвучно уводят его от прожекторов, ведут сквозь темноту.       — И мы, — тихо говорит он, и его голос, скрытый в тени, звучит бесплотно. — Вновь будем партнерами… на долгие годы вперед. Ты рада этому, Мэри Джейн?       Не успеваю я заметить, как он оказывается передо мной, смотрит сверху вниз, заполняет всё поле зрения. Даже если я отодвинусь, то не сбегу от него — зеркальные стены отражают тысячи дубликатов его и меня, такое маленькой и такой испуганной.       — Я вот, — говорит он, — очень рад.       Скажи, что ты тоже рада, Эмджей. Скажи ему.       Черт возьми!       Ты меня слышишь?       Скажи! Или все умрут!       — Я…       …Не могу завершить эту фразу. Черт, я могу лишь продолжать смотреть в его глаза.       Он оглядывается как раз в тот момент, когда тишина достигает предела.       — И то, что почти случилось той ночью, — пауза. — На столе.       О Боже. О, я не могу. Не могу. Я отворачиваюсь, я так не могу. Болезненное отчаяние, идущее изнутри, накрывает меня с головой; твердая древесина подпирает мою спину, Отто нависает надо мной. Когда-то я не могла решить, как относиться к этому воспоминанию; теперь у меня даже нет выбора.       — Может, когда-нибудь повторим, Мэри Джейн? — резко и холодно спрашивает Отто, наблюдая за мной. — Будем партнерами не только в жизни, но и в постели? Будем ли мы заниматься любовью, Мэри Джейн?       — Я… Ну…       У меня всё плывет перед глазами; может, так ощущается головокружение. Поверить не могу, что когда-то я была не против, что ему может этого хотеться, хотя мне и кажется, что он спрашивает о чем-то другом, о чем-то совсем противоположном.       Но другого выбора нет. Мне придется пройти через это. Держи позу, Эмджей. Докажи, что ты чего-то стоишь.       Щелк.       — Я… Если тебе этого хочется, Отто, — говорю я, медленно, болезненно выдавливая изо рта по слову. — Если тебе кажется… Если тебе кажется, что это нам поможет. Что это, эм, сблизит нас.       Даже теперь, даже после такого он не меняется в лице. Я не знаю, поцелует ли он меня; я не знаю, смогу ли я ему ответить. Но он молчит. Вместо этого он отходит от меня, отворачивается, выходит в центр помещения.       О, боже. Это был неправильный ответ? Я вновь потею. На самом деле он ждал чего-то другого? Господи. Вот бы я могла его об этом спросить. Просто скажи, что, черт возьми, ты хочешь от меня услышать. Просто скажи, и я это произнесу.       Только не проси говорить начистоту.       Ага. Похоже, я полностью уничтожил тебя, Мэри Джейн.       Ты настолько меня боишься? Так боишься, что готова даже переспать со мной. Ты готова дать мне всё, что я пожелаю. Плясать под мою дудку.       Сама мысль об этом обладает ужасной, мрачной, девиантной привлекательностью. Я мог бы держать тебя в моем полном и безоговорочном подчинении. Сделать из тебя раба.       Во мне возникает желание раздавить тебя. Желание коллекционера бабочек поймать хрупкое прекрасное создание и пронзить его бьющееся сердце. Чтобы сберечь, навсегда оставить при себе даже после того, как сердце перестанет биться, а душа улетит прочь.       Нет. Ни одна бабочка не хочет становиться собственностью коллекционера, даже если потом она будет годами стоять на самом видном месте.       О, Мэри Джейн, признайся. Почему ты, прирожденная актриса, раз за разом не можешь убедительно соврать? Почему, даже когда я хочу поверить, что ты принадлежишь мне душой и телом, что ты — та женщина, которая никогда не уйдет, не умрет, не исчезнет и не оставит меня одного — почему я вижу эту боль в твоих глазах, что недвусмысленно говорит мне, насколько я недостоин?       Если буду желать тебя, но так и не получу, то буду страдать.       Если буду обладать тобой, не желающей меня, то буду проклят.       То, чего я хочу, и то, что нужно тебе… невозможно совместить.       — Значит, ты уверена, что хочешь остаться со мной?       — Да. В смысле, конечно, да, — быстро говорит она.       — Отлично. Но давай сыграем в игру, Мэри Джейн, — говорю я, не в силах смотреть на нее, понимая, что напрашиваюсь на всё, что боюсь услышать. — В простенькую, ничего не значащую игру. Ответь, — я спиной чувствую ее растерянность, ее осознание того, что ее заводят в ловушку. И, собственно, так и есть. — Чисто навскидку, что бы ты сказала, решив уйти?       Я вижу в отражении ее удивленное лицо, спешно скрытой проклятой маской, которую она носит для собственной защиты.       — Ну, я даже не знаю, Отто. В смысле, мы же созданы друг для друга. Было бы…       Я грубо ее прерываю:       — Что бы ты сказала?       — Я, эм… — начинает она и замолкает. А потом: — Я не хочу играть в эту игру. Или в любую другую. Это же бессмысленно, так? Я остаюсь с тобой, и точка.       Легкая нервная возбудимость. Сотрясения земли перед извержением вулкана.       — Что бы, — повторяю я, — ты сказала? Она смотрит на меня; в решающий момент маска сползает, и она смотрит на меня глазами, потускневшими от усталости и боли. Ее собственными глазами.       — Отто… пожалуйста. Ты выиграл, хорошо? Ты получил то, что хотел, ты получил меня. В этот раз ты наконец-то победил. Просто порадуйся за себя, хорошо? Не заставляй меня…       — Что бы. Ты. Сказала?       Правду, Мэри Джейн.       Всю правду.       И ничего, кроме правды.       И да поможет тебе бог.       В моей голове стоит звон, чистый, как колокол; уверена, если я надолго закрою глаза и сосредоточусь на нем, то, возможно, смогу понять, какого черта мне теперь делать.       Я не знаю, чего он хочет. Я не знаю, чего он ожидает от меня. Когда мне казалось, что я знала, когда в моей голове стоял его четкий образ, он взял и разбил его, исказил, и теперь я не понимаю, к какое его части мне взывать.       Я медленно иду в противоположную от него сторону, словно готовясь к дуэли. С каждым шагом я чувствую, как под ногами трещат движущиеся ледяные пластины; я иду по опасному полю, где негде удержаться, не на чем стоять. Господи, врать-то было сложно, а говорить правду, притворяясь, что это еще одна ложь, уже выше моих сил. Я сглатываю, представляя, что пришла на прослушивание или на занятие в драмкружке или, к черту, на что угодно, кроме этого.       — Ну, — начинаю я, переплетая пальцы и прижимая их к сердцу. — Ну. Эм. Думаю, я бы сказала… Думаю, я бы сказала: «Отто, думаю, нам не стоит быть вместе. Потому что, эм…»       Черт возьми, Эмджей, да скажи ты прямо. Скажи, что с момента вашей встречи ты отрывала от себя куски; скажи, что всё зашло слишком далеко, что ты больше не можешь жить его жизнью; скажи, что каждое глупое, покорное, лживое слово, выплюнутое из-за фальшивой улыбки, уводит тебя всё дальше и дальше от правды и реальности; скажи, как сильно ты его ненавидишь за то, что он поставил тебя в такую ситуацию, как тебе больно, сколько злости кипит внутри, потому что тебе, черт побери, не наплевать после всех этих мерзостей, тебе не наплевать на него, хотя ты не хочешь этого и ненавидишь его за то, что тебе не наплевать, и…       Нет, это невозможно. Я не могу. Не могу этого сказать.       Лучше скормить ему что-то милое. Что-то цивилизованное, неуверенное и вежливое.       — Думаю, мы должны, эм, расстаться. Ну, нет, не расстаться, мы же не… В смысле, больше не видеться, не работать вместе. Потому что… Потому что мы… не подходим друг другу, и я… Знаешь, я изменилась, и, эм… Теперь я ощущаю всё иначе. Я уже не такая злая…       Ты в ярости и понимаешь это. Ты желаешь взорваться, придать гнева голосу и раскалить добела атмосферу в помещении. Нагреть зеркала так, что они треснут.       Но вместо этого ты продолжаешь играть. Сдерживать себя.       Что же такого ты не хочешь мне сказать? Какие запретные чувства испытываешь, о которых мне знать не положено? Какая правда настолько остра, настолько болезненна, что я ее не выдержу?       Я тебе больше не нужен, и ты имеешь на то полное право. Но ты об этом не скажешь.       — Не такая злая, значит? — горько спрашиваю я. — Стало быть, теперь поползешь обратно?       — Поползу обратно? — удивленно спрашивает она, глядя на меня.       — К нему. К существу, которое ты называешь мужем, — я сплевываю это слово, как яд. — Ты выйдешь из этого помещения и пойдешь к нему, и вы вдвоем вернетесь в вашу уютную квартирку и будете зализывать друг другу раны. И ты вернешься к модельному бизнесу и подобию актерской карьеры, и всё, что я для тебя сделал, всё, чему я научил, пойдет прахом.       Мэри Джейн моргает; боль ярко отражена на ее лице, как шрам. К моему удивлению, я сам дрожу от гнева; я впиваюсь пальцами в предплечья, сжимаю и разжимаю кулаки. Я понимаю, что всё это сказал искренне. Боль на ее лице медленно сменяется хмуростью. Она чуть сжимает зубы.       — Ты и впрямь в это веришь?       — Мне нет поводов сомневаться, — говорю я, не в силах скрыть рычание в горле. — Ты, конечно же, понимаешь, что всё, чем ты сейчас являешься, создано моими стараниями и только ими? Но прошу, Мэри Джейн, уходи. Бросай меня и падай беспомощной куклой, которой обрезали ниточки. Запихивай свою жизнь обратно в блестящий, бездушный, пластиковый мир мечты, угождать прихотям и капризам общества, которое когда-то тебя отвергло…       — Погоди-ка…       Я не могу остановиться; это льется из меня ливнем ядовитой брани, облаченный в ледяной голос; потоком слов, который без моего ведома ждал шанса высвободиться.       — А твой муж, о да, твой муж; тот, кто определяет тебя, дарит тебе личность, лишь глина, из которой ты лепишь весь свой мир. Давай не будем забывать про его. Как долго ты, Мэри Джейн, ждала, чтобы сбежать к нему, испуганно крича от ужасов реальности…       — Да что вообще ты знаешь о реальности? — мертвенно тихо говорит она.       — Чтобы вновь стать его наградой, его игрушкой, его симпатичной куколкой, трофеем, которым он хвастается перед друзьями — ты бы предпочла принадлежать ему, нежели мне, верно?       — Нет, не верно, — она прищуривается. — В корне неверно.       Я отворачиваюсь.       — Видимо, мой эксперимент окончился провалом, — бросаю я через плечо, отмахиваясь от нее. — Брак во всех смыслах. Ты едва ли стоила моего времени. Не знаю, чего я столько с тобой возился.       Он не знает, почему столько со мной возился.       Он не знает. Он не знает… ничего.       Он не знает, как сильно ранил меня. Что он со мной сделал. Что он сделал с людьми, что он сделал с той девочкой, с Питером и с бесчисленным множеством других.       Может, мне следует его пожалеть. Пожалеть его разлагающийся разум и разбитую душу, которые не понимают масштабов причиненной боли; которые даже не могут понять, что люди — что я, черт побери, что я больше, чем какой-то эксперимент, развлечение, хобби, за котором можно скоротать часок-другой. Объект. Красоты, научного любопытства, чего угодно. Какой-то симпатичный манекен, управляемый кем-то одним или обществом и не способный мыслить, руководствоваться собственными нуждами и желаниями.       — Я лучше этого, — говорю я. — Я знаю, что я лучше этого. И ты тоже это знаешь.       Отто разворачивается, скрестив руки на груди.       — О, да? — скептически спрашивает он, подходя ко мне. Я стою на своем, прижав руки к бокам. — И я полагаю, еще ты лучше меня знаешь, что для тебя лучше? Ты думаешь, что знаешь, чего хочешь, не так ли?       — Именно, — я впервые говорю это с такой уверенностью. И в этой уверенности собрана вся уверенности мира. Я чувствую ее, как текущую за глазами кровь, как нечто горячее и темное, бегущее по венам, как вторая доза болеутоляющего. Я больше не вспоминаю, что должна была играть. Я больше не вспоминаю, что должна была остаться с ним, несмотря ни на что. — Я знаю, чего хочу.       — Как и я, — злобно говорит он. — Мне стоило сразу это понять. Ты хочешь его. Больше всего в жизни ты хочешь Питера Паркера. В этом всё дело, да, Мэри Джейн? Ты была рабом и рабом осталась.       Какая-то искра загорается в моем мозгу, искра белого огня; она проходит по моим напряженным мышцам, по рукам, в пальцы, стягивая их в кулаки. Во мне пробуждается гнев, самое знакомое из чувств; последние несколько месяцев я носила его близко к телу, как доспехи. Но испытывать его по отношению к Отто, который когда-то был моей вселенной; точно знать, что я права, а он нет — это ново. Это чужая территория.       Я прерывисто дышу. Я втягиваю воздух через нос, глотаю его в легкие.       — Ты не имеешь права так говорить, — говорю я, пытаясь сохранять спокойствие, пытаясь напомнить себе, как легко он может убить меня, и понимаю, что мне все равно. — Ты больше всех не имеешь права указывать мне, как думать или чувствовать. Особенно после всего, что ты сделал…       — Сияющая сталь. Лицо, наклоняющееся надо мной, маска, черные дыры вместо глаз. Белые перчатки, мокрые от красного. Что-то извивается, черное, блестящее, зажатое клешнями -       — Со мной. После того… — я резко вдыхаю. — Как ты ранил меня.       Вот. Это оно; я наконец-то это сказала. А его лицо по-прежнему не дрогнуло. Ни капли. Чисто мужской эгоизм; он не желает даже намеком дать понять, что он чувствует. Даже если задевает за больное. И наконец:       — Я ранил тебя, — не ясно, вопрос это или утверждение. Я опускаю взгляд.       — Да, — внезапно прядь падает мне на глаза, и я медленно заправляю ее за ухо. Я вижу свое отражение в полу: нахмуренные брови, покрасневшие глаза, сияющие на белом лице. — Сильно, — говорю я громче, чем следовало бы.       Отто какое-то время молчит. А потом:       — Ты должна быть со мной.       — Быть с тобой или принадлежать тебе? — злобно спрашиваю я, поднимая голову. Он раздраженно отмахивается.       — Какая разница, Мэри Джейн?       Вот и всё. Вот и всё, что требуется, чтобы взорвать бочку с порохом внутри меня, чтобы слова вырвались из горла, а все рациональные мысли утонули.       — Большая, черт возьми, разница! — кричу я. — Я не принадлежу тебе, я не твоя вещь, и ты это знаешь, и я не вещь Питера. И никогда ей не была! Меня тошнит — так тошнит — от необходимости всегда быть чьей-то! Не хочу я быть твоей. И не хочу принадлежать Питеру! Я хочу принадлежать самой себе! Себе! — я с силой ударяю кулаком в грудь. — И ничьей еще, ничьей…       Мой голос срывается. Моя голова, внезапно отяжелевшая, падает, и я смотрю на свой дрожащий кулак, все еще прижатый к сердцу. Я устала, и каждая часть меня болит, и я просто не могу этого выдержать.       — Ничьей еще, — шепчу я, когда мне хватает дыхания.       Отто не сдвинулся с места. Он стоит и смотрит на меня, как и все это время. Я не в силах смотреть на него.       Всё неправильно. Вообще всё. Всё, что я так чертовски старалась исправить. Я была хорошей и потерпела неудачу. Я была плохой и тоже провалилась. И конечный результат такой… жалкий. Убили девочку, избили Питера, а я тут разглагольствую, злюсь и кричу о своей независимости, но все это не имеет значения, потому что Отто уже победил. Вот почему он не реагирует ни на какие мои слова. Он будто смотрит на неисправную заводную куклу. Злиться на нее — попусту тратить силы.       — Ох, черт с этим, — устало говорю я, отталкиваюсь от балетного станка, медленно волочу ноги к двери. — Забудь об этом, Отто. Забудь, ладно? Игра окончена. Пойдем домой.       Когда я тянусь к дверной ручке, он говорит это. Так тихо, что я, возможно, даже не слышала этого.       — Прости.       Я роняю руку и оборачиваюсь. Он стоит, как статуя, посреди помещения, не глядя на меня, на свое отражение и, похоже, вообще на всё.       — Что? — сухо спрашиваю я.       — За то, что я сделал, — продолжает он, и от него это звучит неправильно, неловко и вымученно. — Это было неправильно. Думаю, я… Полагаю, я тебе это задолжал. Извинение.       Я иду вперед; звук моих туфель по зеркальной плитке бьется в том же ритме, что и кровь в моих ушах. Я останавливаюсь перед ним и смотрю в непрозрачную поверхность его очков.       Ты извиняешься. После всего, что произошло…       После всего, что ты сделал…       Ты извиняешься.       Я замахиваюсь и отвешиваю ему звонкую пощечину.       Физически я намного сильнее ее. Меня заставляет отступить не сила удара. И не жгучая боль. Только шок, только сильное удивление.       — Ты ударила меня, — говорю я.       Извиниться и без того было сложно, заставить голосовые связки произнести непривычное для них слово «прости». Не знаю, какой я ожидал реакции. Часть меня надеялась, что это заставит ее побежать ко мне, обнять и пообещать никогда ее не покидать. Что это всё уладит.       А другая часть ожидала этого. Ожидала и приветствовала.       Однако гнев, мой неизменный друг, уже пробудился во мне; я прижимаю руку к лицу, оскаливая зубы.       — Ты ударила меня, Мэри Джейн.       — Да, — хрипит она; я вглядываюсь в ее лицо и вижу, что по ее щекам текут слезы. — Ударила. И что ты сделаешь, а? Убьешь меня? Как убил ту девочку?       Я невольно вздрагиваю. Я смотрю вниз, прочь от ее горящих глаз, двойных обвинений. Ту девочку. Эми Лоуэлл. Пожираемую мухами. Юную жизнь, которая угасла благодаря мне. Которая так легко могла оказаться на твоем месте, Мэри Джейн.       — Я сделал это, — низким голосом говорю я. — Ради тебя.       — Да. Забавно, сколько всего ты ради меня сделал, о чем я даже не просила.       Наступает тишина, прерываемая лишь ее замедляющимся дыханием. Воздух между нами наполнен словами, остаточными образами слов, которые мы швыряли друг в друга, а за ними — затухающим эхом слов, которые мы сказали давным-давно. Или должны были сказать, но не сказали, а теперь уже слишком поздно.       В заряженной атмосфере гуляет запах цветов, проникающий в мою голову. Ее запах; этот сладкий и таинственный аромат, который не могут повторить никакие духи на земле.       — Значит, ты сожалеешь об этом? — тихо спрашиваю я. — Обо всём этом?       Мэри Джейн делает медленный, глубокий вдох; когда он покидает ее тело, она дрожит, будто всё её тело остывает. Она крепко обхватывает себя руками, обнимает себя.       — Я и не подозревал, что ты так сильно меня ненавидишь, — говорю я.       Пауза.       — Но я больше ничего и не заслуживаю.       Она долго молчит, а потом говорит:       — Ненавижу тебя? Нет, Отто. Я не могу, — она сглатывает и смотрит в пол. На ее макушке я вижу кроваво-красные корни волос, оттесняющие искусственный черный цвет. — Я должна бы, — говорит она. — Даже немного этого хочу. И, возможно, когда-нибудь возненавижу… но не сейчас. Я не могу ненавидеть тебя, Отто. Ты…       Ее голос снисходит до шепота; теперь она говорит сама с собой, а не со мной.       — Ты змея, укусившая меня.       Не знаю, осознает ли он — не знаю, ощущает ли он — но я ударила его до крови. Она так и течет из края нижней губы; тонкая темная струйка, след помады от поцелуя вампира. В любой момент первая капля может упасть на пол и размыть отражения под нашими ногами. Он подходит ко мне и обхватывает ладонями лицо — лишь ладонями, пальцами он зарывается в волосы.       — Взгляни на меня, — низким голосом говорит он. — Посмотри мне в глаза и скажи, что я не нужен тебе.       Я отрываю взгляд от отражения в полу и медленно смотрю на него, на его огромную блестящую черную массу, на извивающиеся щупальца, на его лицо, которое даже белее обычного, на черные впадины глаз — линзы теперь кажутся прозрачными, как вода.       — Ты мне не нужен, — тихо говорю я.       Он опускает руки. Он отходит, протяжно вздыхает, скрещивает руки, смотрит на меня так, будто я опять его ударила.       — Значит, вот оно, — бормочет он. — Так всё закончится. Так мы закончимся.       Он стоит неподвижно, а потом его щупальца резко выстреливают и бессильно бьют по стенам. Зеркала покрываются паутиной.       — Это не… — бушует он, но обрывает себя, и несказанное «честно» повисает между нами.       — И никогда не было, — тихо говорю я. — Кому-то всегда приходится что-то терять.       — Но почему именно мне? — спрашивает Отто, разворачиваясь ко мне. — Почему всегда мне?       — Потому что… ты постоянно ошибаешься.       Тишина. Я смотрю на стены, на спирали разбитого стекла. Питер однажды сказал мне, что зеркала делаются путем нагрева воды и песка до невероятных температур, из-за чего создается достаточное давление, способное превратить их в отражающие поверхности. Это отложилось у меня в памяти: два грубых элемента, вытащенные из темных морских глубин, соединились в огне и превратились во нечто, что показывает нам самих себя.       Я помню лишь это. И это кажется мне таким же прекрасным, как и тогда.       Я смотрю на нее. Я осознаю, что всегда смотрел на нее вот так, через затемненную комнату, не зная, какую ее версию я предпочитаю: настоящую, ту, которая живет и чувствует и которой, как я знаю, я причинил боль; или ту, чей прекрасный образ отражается в зеркале; в зеркале, которое показывает мне только ее, неизменную, всегда ту, что я хочу, но никогда не показывает мое собственное отражение.       Я должен был знать. Должен был понять. Всегда был только один выбор: либо принять каждую ее версию, либо остаться ни с чем.       — Знаешь, я мог бы убить тебя, — тихо говорю я. Одно из моих щупалец разворачивается, скользит по помещению, как морская змея, и нежно обвивается вокруг ее горла. — И никто другой не сможет тебя заполучить. Ты это знаешь.       Мэри Джейн смотрит на меня из-под опущенных век, спокойная и безмятежная, как буддийский идол.       — Да, знаю.       Она закрывает глаза и прижимается к щупальцу.       — Но ты не станешь, — говорит она.       Она кажется такой маленькой в конце щупальца; ее кожа светится в темноте. Упавшая звезда. У нее пурпурные пятна под глазами; она выглядит такой усталой.       В книгах, что я читал в детстве, в этих потрепанных сборниках мифов и легенд о богах, магии и крови, пролитой в славной битве, никогда не рассказывалось, что случалось с вакханками, когда у них проходило безумие. Никогда не говорилось, что они чувствовали, когда бог покидал их. Они оплакивали разрушенные жизни и разодранных в припадке детей и возлюбленных? Пропадали ли они в черном отчаянии, зная, что больше никогда не испытают той же свободы, той же эгоистичной, ненавистной и разрушительной свободы?       Или они просто уходили? Тихо и сострадательно отворачивались от этого хаотичного мира, от этого безумного бога и возвращались к прошлой жизни?       Я вижу нас, ее и меня, нашу совместную жизнь — не жизни, потому что от нас, как от реальных людей, ничего не останется, лишь фантастическое двухголовое чудовище, кошмар из сказок.       Я вижу, как мы просыпаемся от металлического шума дождя, вяло открывая глаза очередным серым утром.       Я вижу, как мы сидим за столом, медленно едим, не смотрим друг на друга, не разговариваем.       Я вижу, как мы вместе смотрим телевизор на диване; новостные репортажи, иногда о нас самих, которые вызывают такую ​​же слабую реакцию, как репортажи о людях, которых мы не знаем.       Я вижу, как мы совершаем преступление за преступлением за преступлением, нескончаемое однообразие бессмысленных краж, трофеи которых нам и даром не нужны; мы теряем их под половицами или за диваном и даже не можем вспомнить, что это было или зачем мы их украли.       Я вижу, как мы занимаемся сексом. Не любовью, потому что это не так. В итоге, когда скука и отчаяние избавят нас от неловкости, мы займемся сексом, и она будет смотреть на меня такими мертвыми глазами, что они не смогут выразить даже презрения.       Я вижу, как мы ссоримся. По мелочам, по пустякам. Мы будем ссориться по тем же причинам, по которым будем спать вместе: потому что это снимает усталость, безжизненность и одиночество. Потому что на короткое время это заставляет нас что-то чувствовать друг к другу, пусть и всего лишь горечь и негодование. Мы будем ссориться с роботизированной, механической предсказуемостью. Мы будем ссориться, потому что нам не хватает смелости бороться с самими собой.       И так будет продолжаться без конца. И яд просочится внутрь, в самые сокровенные глубины наших сердец, но мы слишком оцепенеем, чтобы почувствовать, как он цепляется за наши души.       Мы станем нашими родителями.       Дионису больше нет места в мире. В него никто не верит; он растворился в грязи, мертвых листьях и запутанных, искривленных корнях истории.       Но вакханки выжили. Они выжили. Без него.       Потому что должны.       Я чувствую, как давление на шею ослабевает. Я открываю глаза и вижу, как холодное металлическое щупальце раскручивается, отпускает меня и возвращается к его неподвижному силуэту. Он смотрит на меня и протягивает руку.       — Иди сюда, — тихо говорит он.       Я не чувствую, как иду, но знаю об этом. Я слышу свои шаги. Я слышу свою кровь. Я чувствую мое сердце.       Оно нежное, как лепесток.       Она останавливается передо мной на расстоянии вздоха. Она нежно касается одной рукой шрама на щеке, а другой обхватывает меня за талию, словно собирается танцевать со мной, наклонить меня, закрутить; она касается, даже через плотную кожу плаща, пулевого ранения. Она тихо выдыхает, поворачивает голову; сквозь лес черных волос я вижу металлический блеск швов.       Что мы с нами сделали. Что мы сделали друг с другом.       Она стоит, касается меня, а я стою, не касаясь ее. Вся сила в ее руках. Я бессилен. Больше нечего сделать, нечего сказать.       Она смотрит мне в лицо; ее глаза, как лучи зеленого света, колдовского света, проникают в меня, обнажают и опустошают. Лучи прожекторов, ищущие испуганного беглеца, пытающегося спрятаться в темноте.       Не отрывая рук от моих шрамов, она подается вперед и целует меня.       Мягко, как падающая слеза. Не как раньше, без спешки, без отчаяния, без боли. Без горечи в послевкусии. Не в этом, самом последнем поцелуе.       Поцелуем, чтобы разбить заклятие, снять проклятие, разбудить спящую царевну.       Каждая сказка должна заканчиваться поцелуем.       Его губы на вкус как соленая вода. Осьминог. Чудовище из глубин. Я чувствую капельку крови на его губах, втягиваю ее в себя, проглатываю: теперь ты внутри меня, Отто. На всю оставшуюся жизнь.       Если я никогда не разорву этот поцелуй, мы никогда не разлучимся. Мы никогда не расстанемся.       Мы будем жить в мечтах друг друга.       Но сейчас я живу в реальном мире. Ярком, громком и переполненном множеством человеческих жизней. Несмотря на всю его боль и разочарования, он по-прежнему прекрасен. И никогда прежде, чем сейчас.       Я разрываю поцелуй; мы прижимаемся лбами, ощущаем наше дыхание на лицах. Я замечаю проблеск чего-то влажного.       — Ты плачешь? — спрашиваю я. Он почти что улыбается.       — Нет, — шепчет он. — Конечно же, нет, Мэри Джейн. Это лишь игра света. Ты же знаешь, как зеркала… умеют врать.       Пауза. Такая пауза, в которых рождаются миры и гибнут старые жизни. А потом:       — Иди, — говорит он. — Иди. И не смей оборачиваться.       Я медленно отхожу от него. Я смотрю на него с осознанием, что такое больше никогда не повторится. Я вижу его лицо цвета снега, резко очерченное в темноте; блестящие черные пряди его волос; его тело, запихнутое в кожаный плащ, словно без него он развалился бы на куски.       Я вижу его в последний раз; я разворачиваюсь и иду к двери.       — Мэри Джейн? — слышу я его робкий вопрос, его голос, доносящийся из оставшегося позади помещения, из настоящего, которое с невероятной скоростью становится прошлым.       Я останавливаюсь, но не оборачиваюсь.       — Не всё же было притворством, правда?       Я смотрю на бронзовую дверную ручку, на черную скважину, на края двери.       — Да, — наконец, отвечаю я. — Не всё было притворством.       Слезы режут глаза, но я больше не буду плакать. Я хватаюсь за ручку, поворачиваю ее и открываю дверь.       Мне в лицо льется свет, яркий, резкий и неумолимый. Я моргаю, щурясь от его нападения. Я забыла, что на улице все еще светло. Забыла, что существует что-то кроме этого помещения, что-то кроме той тьмы, которую я оставила за спиной.       Однажды я думала, что свет убьет меня. Думала, что он ослепит меня, обожжет мою хрупкую плоть, превратит в ничто. Как-никак, под краской я все еще рыжая. А вы нас, рыжих, знаете. Нам бы только сгореть.       Но я ослепла. Я не сгорела. И я не таю и не умираю. Мое тело болит, этого никак не отнять; у меня болит и кожа, и всё, что глубоко под ней. И я знаю, что некоторые из этих ран могут никогда не зажить.       Но я не умерла.       Несмотря на все это. Несмотря на истощение. Несмотря на боль.       Несмотря ни на что, я живу.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.