Когда приходится не только разрывать, но и рыть могилы.
Лопата вонзается в землю городского кладбища с характерным чавкающим звуком. Тьюдолл, стоя по плечи в глубокой яме и выкидывая из нее последние комья мокрой земли, привычным жестом чуть откидывает голову, сдвигая на затылок потрепанную широкополую шляпу. - Ох, к черту всё! Хватит, и так сойдет. Копать – не раскапывать! О деревянный черенок лопаты, воткнутой на дно могилы, она опирается левой ладонью, прикидывая, как бы ловчее перебросить наверх свое гибкое, легкое тело. Тогда Дисмас наклоняется над ямой и протягивает ей руку – «хватайся», рывком втаскивая на край ровного прямоугольника, чернеющего в земле точно жадно раскрытая пасть. Подтянувшись и выбравшись из ямы, Тьюдолл стряхивает липкие комья глины с подошв своих длинных, высоких сапог, чуть постукивая каблуком о каблук. Будто в ритме какого-то танца – непонятного никому, известного только ей. Старый шут Асселин, подтягивающий в отдалении струны своей мандолины, берет на пробу – пытаясь уловить мотив, – первые несколько нот. И глухое дребезжание – «раз-два-три», «раз-два-три» – вспугивает двух ворон, устроившихся было на старом деревянном кресте с соседней – и безымянной – могилы. - А ничего так могилка получилась. Сойдет, как думаешь? - Сойдет, Куколка. Он хоть какой бы был бы рад. Мертвое тело они вдвоем – она и Дисмас – завернули в грубую холстину, распоров для этого четыре мешка. На привале, который пришлось устроить у самого выхода на поверхность, Тьюдолл вооружилась вместо дротиков и метательных кинжалов иголкой и ниткой – и часа два спустя вполне приличный саван был готов. Правда, они все равно уделали его в грязи по дороге в город: закоченелый и разом ставший неподъемно тяжелым труп пришлось тащить волоком. При всем желании они бы просто не смогли его поднять. Выбравшись из могилы, Тьюдолл хмурится. Не зло, скорее задумчиво. И рассеянно отчищает фалды кителя – стряхнув, сплюнув и «замыв» грязь. Лопата – в два раза больше той, какой она привыкла орудовать в своих вылазках, по-прежнему торчит на дне могильной ямы. - Вот уж не думала, что доведется копать могилы по весне. - Ты ж постоянно этим промышляешь. - Да, но с весенними-то дождями кое-что все же всплывает само! – хохочет, скалится и добавляет: – Не то время. Совсем не то. По весне я обычно ищу свободной любви задарма и пропиваю все до последней монеты. - Еще скажи, что честно заработанной. - А то как же! Трудовые мозоли мои видел, нет? А сам-то заступ хоть когда-нибудь в руках вообще держал, а? Стоя на самом краю могильной ямы, она шутливо тычет его в бок, и Дисмас плавно уклоняется от ее узкой, быстрой ладони. - Полегче, Куколка, полегче! У Тьюдолл светлые волосы, похожие на кое-как приглаженный сноп соломы, и очаровательная темная родинка – справа над верхней губой. Во рту у неё не хватает одного глазного зуба, но даже это совершенно её не портит. «Куколка» зовет её Дисмас, получая неизменно веселый и хищный оскал щербатой ухмылки в ответ. «Куколка», хотя из одежд от «куколки» у неё на самом деле только торчащая из-под синего кителя тонкая рубашка с потрепанным кружевным жабо. Легкий батист, низ которого вечно небрежно, по-мужски заправлен в поношенные, перелатанные брюки, опоясанные широким разбойничьим ремнем. И хоть картин с неё не писать – некому, да и незачем, светловолосая и синеглазая Тьюдолл, если говорить о женщинах, лучшее, что вообще можно найти в этих гнилых местах. Только что на той же хромой кобыле, что и к обитательницам местного борделя, к ней не подъедешь. Шлепнуть её по отменной, роскошной заднице здесь никто не рискнет даже с пьяных глаз. Кому же охота получить кинжал в горло или две-три щепотки яда в и без того прокисшее пиво? «Куколка» зовет ее Дисмас, не вкладывая в это прозвище ничего, кроме искреннего восхищения. И только поэтому удостаивается дружески хищной ухмылки в ответ и легкого, шутливого тычка под ребра. А на привалах в подземельях – прибавки к походному пайку да понюшки крепкого табака из личных запасов могильной воровки. Хороший у нее табак – и мертвого подымет. Копать могилы ей не впервой, но в разверстую утробу той, что вырыта собственноручно, Тьюдолл глядит так, как будто бы забыла что-то на её дне. Не золотую монету, не дорогой амулет – что-то свое, что принадлежало ей самой, а не очередному потревоженному покойнику. Ищуще пристально, чуть сощурив глаза – долгих две минуты. Но могила пуста и только ждет еще своего обитателя и его погребальных даров. Труп, который они тащили по слякотной грязи, и который лежит теперь в храме, обмытый как положено и усыпанный в гробу благовонными травами, сохранил на лице тяжелую железную маску, покрытую полустертой позолотой. Она да пробитый латный нагрудник – вот и все сокровища, что скоро вместе с мертвецом предадут земле. Прокаженный – его звали Корбелл, сам явился в проклятый город. Пешком, когда других обычно привозил в дилижансе чокнутый старик, и, вывалившись из скрипучего деревянного нутра расхлябанной повозки, новички, бывало, долго блевали на пожухлую траву, подчистую опустошая желудок. А живой мертвец – Дисмас ясно помнит тот день, в одиночку шел к ним по зловонным, черным топям. И оперся о меч на пороге собора, у которого тогда еще не было ни крыльца, ни крыши, дойдя. Плащ его – серый и грубый, не дающий тепла, измят был в дороге, и кровью покрыт воротник. Стерлась тонкая кожа, раскрылась язва под маской, и грязно-бурым гноем тек ее сок по кадыку, тяжело ходившему на крепкой шее при каждом вдохе. Прокаженный стоял у порога, огромный и страшный, распухшими пальцами сжимая рукоять большого меча. И одни сторонились его, страшась скорбной болезни, а другие – и сам Дисмас в их числе – узнав в клинке с широким лезвием недобрый, мрачный знак для всех, кто был не раз не в ладах с законом – что божеским, что людским. Тяжелый меч палача – знак правителя, призванного карать и миловать, служил утомленному путнику единственной опорой. Он стоял на пороге храма, его раны болели и ныли, но дом божий молчал и смотрел на нечастного пустыми глазницами выбитых витражей. Весталку Кантор похоронили всего два дня назад, и некому было прочесть молитву над странником. Утешить его сердце святым напевом, обмыть целебным настоем истерзанное горящее от боли тело, дать пищу и кров. Ночь спускалась на город, бог безмолвствовал на небесах. И тогда от настороженной толпы отбросов и пьяниц отделилась легкая фигурка, что сказала, смеясь: «Не зови. Он, наверное, спит». И коснулась грязных бинтов – без отвращения, без страха – и нечистой, покрытой уродливыми струпьями руки. Увела за собой, ухватив за запястье, обласкав нежным шепотом – мягче, чем теплая ночь, и нежнее, чем ветер весной. «Куколка» - зовет её Дисмас; «Леди» звал Тьюдолл скорбный больной. И, быть может, имел на то полное право. Было же время, когда её хитрую, нахальную физиономию называли миловидной куда более приличные люди, чем джентльмены с большой дороги. Потому что кожа могильной воровки до сих пор, несмотря на не самый здоровый образ жизни, все еще хранит следы той чистой и нежной бледности, которой может похвастать лишь благородное сословие. Да и сознания собственного превосходства у Тьюдолл хоть отбавляй, даже когда она, насмехаясь, совсем не по благородному корчит кому-нибудь невероятно гнусные рожи. Быстро темнеет, но священный знак на шпиле собора еще пылает золотом в закатном огне. Они вернулись из похода рано утром и провозились до ночи с организацией более-менее пристойных похорон. Корбелл умер в Катакомбах. В рану – здоровенную дыру, пробитую пикой свина в правом плече, попала зараза. Какая-то дрянь, не дававшая крови свернуться. И ни Тибо – маленькой рыжей весталки, ни Рейнальда, ни Весси, ни даже смуглой арбалетчицы Мэшаль или невозмутимого оккультиста Фархада с ними не было. Тьюдолл, пытавшаяся унять черную, отравленную кровь, через слово сыпала проклятьями, Асселин, подавая ей бинты, скорбно качал головой. Шутовские позолоченные колокольчики грустно тренькали в такт движениям его тонкого тела с костляво острыми руками и впалой тощей грудью. Смерть склонялась над прокаженным, тот жадно приветствовал её, и все усилия могильной воровки были напрасны. Корбелл так и умер головой у нее на коленях, хорошеньких ножках, овеянный в кромешной тьме и холоде теплым дыханием женщины. Истек кровью. Дисмас искренне считал, что ему повезло. Задавать вопросы о прошлом в этих проклятых землях не принято. Кем – каким, был прокаженный до того, как его тело изуродовала болезнь, превратив облик в «львиное лицо», уничтожив его нос, волосы, уши и губы, никто не стремился узнать. Никогда. Им хватало того, что в бою он стойко принимал на себя удары, молча нес свою часть поклажи, не снимал при всех маску и не ел на привалах из общего котелка. Дисмас знал о нем только то, что каждый час жизни для больного – агония. А еще что Тьюдолл меняет его пропитанные кровью и гноем бинты. Обрабатывая раны и запихивая жизнь обратно в изувеченное тело – каждый день, раз за разом. Каждую царапину, каждый мелкий порез. В городе прокаженный жил при восстановленном храме – в узкой келье, и трудно было застать его где-либо еще. Однако иногда Дисмас все же видел его в самом дальнем углу таверны – собственными глазами или же понимал, что несчастный был там по осколкам «поганой посуды» разбитой наутро трактирщиком подальше от порога. Её всегда выбрасывали, хотя прокаженный не пил ни капли вина и почти ничего не ел. Только смотрел – сонным, измученным взглядом из-под маски, её искусственных позолоченных век. Смотрел, как изгибалось в танце стройное, ладно сложенное тело. Как Тьюдолл в легком подпитии отбивала своими длинными ногами быструю джигу на грубых, подгнивающих досках. Как, взобравшись на винную бочку, Асселин терзал для нее струны старой мандолины, а наемник Бертран покупал ей пинту дорогого вина. Пахло свечным салом и прогорклым маслом, пестрым полотном сцеплялись на стенах тени с отблесками огня. Из горячей жажды плотского, низменного, земного здесь рождалось хоть какое-то подобие жизни – рождалось просто потому, что одной могильной воровке, разгоряченной вином, хотелось танцевать. Прокаженный смотрел, как колышутся в танце ее мягкие бедра, как переступают по полу изящные ступни, как вздымается мерно небольшая, крепкая грудь. Смотрел – и Дисмас видел порой, как шевелились его сморщенные, изъязвленные губы, ведь золоченная маска полностью не скрывала изуродованного лица. Было время, когда Дисмас слышал от Корбелла слова, посвященные лишь богу. И потому не сразу узнал в тех скупых, странных строках стихи. … Свет веры – как зимнее солнце. Горит, но не греет. Тепло источает лишь тленная, смертная плоть. … - Как думаешь, Тибо уже закончила свои обряды? Хрипловато-мягкий женский голос осторожно выпутывает из кокона воспоминаний, возвращая на край глубокой кладбищенской ямы. Инкрустированная изумрудами маленькая шкатулка чуть поблескивает в проворных пальцах, когда Тьюдолл наощупь, не глядя, нажимает на нужный камень, чтобы зажать потом в зубах кусок прессованного табака. Там, на последнем привале, принимаясь шить саван, она лишь сплюнула табачную крошку в грязь и натянула шляпу поглубже на глаза. Здесь – отобрала лопату у безумного слуги и прогнала помешанного с кладбища отборной площадной бранью. Дисмас просто кивает ей вместо ответа, указующе махнув ладонью на отделившиеся от ступеней храма рыжие огни. Далеко по верхушкам леса еще алеет кровью закат, и в сумерках еще различима разверзшаяся у самых ног глубокая черная яма, но небольшой похоронной процессии с расстояния всего в несколько сотен шагов уже не видать. Только Пламя, священное Пламя пылает во тьме – и Дисмас знает, что это маленькая, слишком уж щуплая для своей тяжелой брони и булавы весталка Тибо несет факел, высоко подняв его над головой. Асселин, потерявший в подземельях свою шутовскую маску – в буквальном смысле, и размазавший вместо нее по лицу жутковатую смесь белой глины и алого кармина, в тот же миг бесшумно выныривает из-за могил, держа в левой руке три закупоренных хрупких сосуда. И, выдрав тощую пробку, первый из них Дисмас выплескивает в кладбищенскую яму сам – точно в центр, неравномерно разбрызгивая содержимое. Второй – старый шут словно бы случайно роняет его в ногах покойника, удачно разбив о подвернувшийся камень тонкое стекло. А третий Тьюдолл нарочито медленно, едва ли не по капле выливает в изголовье холодного посмертного ложа. Последнего и – хотелось бы верить – вечного приюта. Повторно заступы над могилой стучат уже в мужских руках. Под строки псалмов и горький стон мандолины, Тьюдолл бредет с кладбища, первой бросив на крышку гроба пригоршню мокрой и мягкой могильной земли. И движения ее по-прежнему легки будто в танце, пусть и с медленным мотивом, и плавным размером. Как у всех, кто живет здесь уже слишком долго, у неё нет ни времени, ни сил, ни банально желания соблюдать от и до все формальности похорон. Слишком уж часто здесь происходит нечто подобное. Смерть как неотъемлемая часть жизни, её единственный и неизбежный финал, ощущается в этих проклятых землях особенно остро. И кресты на могилах уже давно никто не станет считать. - Ты знаешь, как хоронят королей? Дисмас не знает. Ему известно только, что меньше чем за один день им удалось раздобыть приличную мраморную плиту, три освященных фиала и крепкие доски на гроб, и что по здешним меркам это поистине королевские похороны. - Как по мне, Куколка, так уж мы не ударили в грязь лицом. Но той же ночью, после похорон, за своей привычной пинтой в таверне, подняв голову от огромной кружки с красным вином, Тьюдолл смотрит ему в глаза и хрипло смеется. - Ты не прав. На самом дне синих глаз с расширенным, гладко блестящим черным зрачком – непроглядная тьма, а под глазами – все следы от злоупотребления опиумом. Но, заставив расступиться толпу, Тьюдолл, куколка Тьдолл не делает ни одного лишнего, нетвердого шага. - Пейте и танцуйте веселую джигу, сегодня мы всё еще живы! Пейте и в память о том, кого уже с нами нет! Пейте, в этой дьяволовой дыре и смерть – отличный повод! Голос её, глубокий и звучный, не похож в этот миг на пьяное воронье карканье, и двигается она, не расплескав, не пролив из тяжелой кружки ни капли вина. Ждет – миг, другой, но вместо привычной нотной череды острый жалобный звук режет уши всем присутствующим, и единственная в таверне мандолина замолкает точно зарезанная. Асселин оборвал струну. Нечаянно или нарочно – бог весть, это уже не важно. Проходит еще минута – и бешено дрожащему от напряжения телу музыки уже не нужно. Каблуки отлично бьют ритм по дощатому полу в гробовой тишине. Одни смотрят на неё с ужасом, другие с тупым безразличием, третьи – с восхищением, безумным восторгом, четвертые – с гневной брезгливостью. И лишь в глазах маленькой рыжей Тибо, хрупкой девочки, которую скверно кормили в родном монастыре, гнездится печаль. Окончательно обессилев после дикой, исступленной пляски, Тьюдолл падает за один скрипучий стол рядом с ней, Дисмасом и Рейнальдом, и пытается, стирая горячечный пот со лба, унять сердце, рвущее грудь. - Как со всей этой мерзостью в тебе еще только умудряется уживаться сострадание? Рейнальд, их святой крестоносец, мрачно глядит на неё, ожидая ответа. Но, чуть переведя дух после танца подобного схватке между жизнью и смертью, могильная воровка весело и пьяно хохочет ему прямо в лицо: - Так и только так, мальчик, только так! Твое здоровье! Пусть твои ноги хорошо тебе служат, а все остальное – пошло оно к черту! У тебя вроде были в роду благородные предки, так, может, хоть ты знаешь? Скажи-ка нам: как хоронят королей? Рейнальд отмахивается от нее как от последней пьяни, брезгливо уставившись в собственную кружку с сильно разбавленным пивом, и Дисмас досадливо морщит лоб: могильщица и близко не пьяна. Хоть пинта, хоть четыре – ей, чтобы напиться, надо этого вина галлонов двадцать. Или сорок, если нужно нагрузиться в пивном эквиваленте. Он знает Куколку достаточно хорошо, но все же готов поклясться чем угодно – да хоть своей разбойничьей удачей, что никогда еще не видел её такой. И, видимо, растерянность пополам с недоумением все же отражаются у него на лице, раз Тьюдолл хмыкает и усмехается устало, демонстрируя ему темную щербину выбитого зуба во рту. Каждый, конечно, служит панихиду по-разному, но это выражение – то ли горечи, то ли злости… - Ты знаешь, – неожиданно говорит Тибо. – Ты знаешь. Так скажи. Голос у маленькой рыжей весталки неизменно тихий и мелодичный. Чистый и нежный – даже свои святые псалмы она, кажется, просто не умеет читать грозно, вселяя страхом почтительное благоговение пред верой и божеством. На своем веку Дисмас видел монашек не то, чтобы часто, но, в отличие от многих прочих, и мирская речь, и все святые стихи у Тибо всегда звучат чуть задумчиво и тепло. То убаюкивая тревогу и преисполнив светом и неверующее сердце, то навевая безотчетную грусть и тоску. Обращается она к Тьюдолл, а не к Рейнальду. И, отставив тяжелую кружку, едва ли наполовину пустую, Куколка долго смотрит ей в глаза, выискивая что-то в чистом и невинном лице, прежде чем ответить на свой же вопрос. … «Король умер – да здравствует король. Оплакивая мертвеца, одновременно славят его преемника. Так и хоронят королей. И это единственное, что здесь имеет значение».Сарабанда и джига (джен)
5 марта 2016 г., 00:42
Примечания:
1) народ с TV-тропов подметил, что Мародерша (могильная воровка) вполне вероятно происходит из знатной среды; про то, что Прокаженный был правителем до болезни, рассказывает его комикс-бэкстори. А про Крестоносца – просто мой хэдканон.
2) Сарабанда какое-то время была похоронным танцем, а джигу, насколько помню, упоминает Шут в каком-то из переводов игры.