* * *
Смилина была последним ребёнком в семье. Уже когда матушка Верба носила её под сердцем, никто не сомневался: плод — опасно крупный. Огромный живот измучил Вербу. — Ох, не разродиться мне, — тяжко вздыхала она. — Родишь, куда денешься, — успокаивала Вяченега. У них уже было трое дочерей — две кошки и белогорская дева. Статная, зеленоглазая красавица Верба сияла в самом расцвете своих женских сил, но эта беременность, казалось, выжала из неё все соки. Ребёнок как будто вбирал в себя всё. Мать поблёкла, осунулась, её не узнавали даже самые близкие. Роды начались обычно, но схватки вдруг прекратились на сутки. Верба уже собиралась вставать с постели, решив, что они оказались ложными, но тут всё началось по-настоящему. Вяченега была в руднике на работе, а когда вернулась, испуганная помощница повитухи сообщила: — Твоя супруга теряет много крови, мы ничего не можем сделать... Наверно, матка разорвалась. Дитя очень большое и сильное! Оно просто растерзало свою мать! Но выйти оно не успело. Схваток больше нет. Ежели так дальше пойдёт, оно там задохнётся, так и не родившись! Вяченега, суровая и молчаливая, скупая на выражение чувств, стиснула челюсти. — Моя жена умирает? — только и спросила она. — Да, — был печальный ответ. Женщина-кошка прошла в баню, где рожала Верба. Окровавленная, как мясник, повитуха трясущимися руками выбрасывала пропитавшуюся солому и подкладывала сухой. Вяченега склонилась над женой, на чьём восково-бледном, заострившемся лице уже проступала маска смерти. Широко распахнутые, застывшие глаза цвета весенней травы, утопавшие в измождённых голубоватых глазницах, смотрели в потолок. — Верба, — позвала женщина-кошка, кладя ей на лоб тёмную от работы в руднике руку. — Вербушка, ты слышишь? Ответа не последовало, но веки женщины страдальчески дрогнули. Вяченега попыталась вливать в неё свет Лалады, но всё было тщетно: слишком велика оказалась кровопотеря и внутренние повреждения. На несколько мгновений Вяченега закрыла глаза, и её чёрные брови сдвинулись в одну жёсткую черту. По её волевому лицу пробежала судорога душевной боли, а потом она прошептала, вперив в жену острый, жгуче-нежный взор: — Прости, милая. Я должна спасти хотя бы дитя. Эти две курицы только погубят его своим бездействием. Повитуха вскрикнула: у женщины-кошки в руке блеснул нож. Другой рукой она снимала боль супруги, наполняя её светом Лалады. Клинок вспорол огромный болезненно-жёлтый живот, нарисовав на нём кровавую «улыбку». Накрыв поцелуем мертвенные губы Вербы, Вяченега просунула руку в рану и извлекла на свет такого крупного младенца, что удержать его было просто невозможно. Новорождённая выскользнула из дрогнувшей руки родительницы-кошки и упала на солому. — Вот так дочурка! — вырвалось у потрясённой Вяченеги. — Это ж целый телёнок... Она откусила пуповину и перевязала суровой ниткой. Девочка молчала, глядя на неё совершенно осмысленным, недетским взором, словно понимала, что произошло. Вяченега поднесла малышку к лицу Вербы, и та, взглянув на дочь, затихла навеки. Повитуха с помощницей охали, а Вяченега, покачивая ребёнка и похлопывая его по попке, бормотала: — Ну, ты хоть закричи, что ли... Одной рукой прижимая дитя к себе, другой она закрыла глаза жены. Соседки готовили Вербу к погребальному костру: обмывали, наряжали. Вяченега сидела на крыльце с потерянным в сосновой дали взором, а малышка кормилась у её груди. Трое старших дочек испуганно окружили родительницу: — Что с матушкой Вербой? Её одевают чужие тёти, а она не шевелится! — Матушка Верба ушла к Лаладе, — проронили суровые губы Вяченеги. — Вы уж большие у меня. Справитесь. Трёхлетняя Ласточка закрыла ладошками лицо и заплакала. Веки Вяченеги, до сих пор почти неподвижные, наконец дрогнули. — Тихо. Не реветь, — сказала она. — Тихо, Пташка. Зато у вас теперь есть сестричка. Девочки-кошки сдержались. Сев по бокам от родительницы, они растерянно и хмуро смотрели вдаль, на всезнающие, недосягаемые в своей мудрости вершины. Дом осиротел. В нём поселились две троюродные сестры Вяченеги, чтоб помогать по хозяйству; главе семейства же приходилось брать новорождённую дочку с собой в рудник, чтоб прикладывать к груди. Рабочий день был долгий, не оставлять же малышку дома без молока! Кошки-рудокопы, с которыми она работала плечом к плечу, качали головами: — С ума ты сошла, Вяченега? Вот как завалит нас... И малую — вместе с тобой. Да и чем она тут дышит? Не годится так... — А что прикажете делать? — невозмутимо пожимала та плечами. — Дитё кормить надо. Но Огунь миловала овдовевшую труженицу. Смилина, привязанная к животу родительницы широким кушаком, вела себя тихо, но кушала часто и помногу. — Молчунья, — говорили работницы рудника. — Как будто понимает: чем шире рот, тем больше попадёт в него пыли. Так с самого своего рождения Смилина впитала жар земных недр — можно сказать, с молоком матери. Потом, когда её спрашивали, отчего её волос так чёрен, она шутила: «Моя матушка трудилась в руднике и носила меня под землю с собой. Вот там-то мои волосы и почернели». Девочка стала общей любимицей, с ней нянчились все, у кого хоть ненадолго освобождались руки. Вяченега не просила о послаблениях, работала наравне со всеми, выматывалась до обмороков, чтоб прокормить семью. Она исхудала и осунулась, а от тяжкого труда у неё стало меньше молока. К счастью, девочке уже можно было давать прикорм, это и выручало. — Загонишь ты себя совсем, родимая, — вздыхали сёстры. — Свалишься — а детки на кого останутся? Вяченега только стискивала, как обычно, челюсти до желваков, и ничего не отвечала на такие речи. Скупа она была на ласку, но дочек любила жаркой, простой и суровой, звериной любовью. Лишь с Ласточкой она смягчалась и становилась нежнее: та очень остро переживала смерть матушки Вербы. Едва родительница заходила в дом, ещё чумазая от подземной пыли, девочка бросалась к ней, обнимала, и расцепить её ручонки насильно Вяченеге просто не хватало духу. Так и ужинала она с нею на коленях. Ласточка даже грудную сестричку пыталась ревниво отпихивать, и женщине-кошке приходилось мягко ставить дочку на место. Сёстры советовали ей найти новую супругу, но та, взглянув в полные слёз Ласточкины глазёнки, понимала: другую матушку она не примет. Так и жили они. Смилина с малых лет отличалась большим ростом. В три года она выглядела десятилетней, а в десять уже пошла работать вместе с матушкой в рудник. Казалось, вся сила Белогорской земли сосредоточилась в этой девочке — светлой и незлобивой, спокойной, как весеннее небо над горами. Смилина обгоняла в труде даже взрослых кошек-рудокопов, и сдержанная на нежности Вяченега говорила ей: — Ты — моя опора. Эти слова были Смилине дороже самых пространных ласковых речей. Зато с сёстрами у неё не ладилось: казалось, те затаили на неё обиду, виня в смерти матушки Вербы. Но задирать её ни сестрицы, ни соседские сверстницы не решались. Ещё бы: кто полезет к такой громадине, чьи кулачищи — как две отборные репы? Когда ребятишки её возраста ещё озорничали, предавались детским играм и лишь начинали понемногу помогать родительницам по дому, у Смилины уже была настоящая «взрослая» работа, причём одна из самых тяжёлых и опасных. Её и за ребёнка-то никто не принимал: к двенадцати годам она уже догнала в росте матушку Вяченегу. Однажды она спросила родительницу: — Ты тоже думаешь, что матушка Верба умерла из-за меня? Получается, что это я убила её?.. Вяченега потемнела, как предгрозовое небо, и долго не находила, что ответить. Желваки ходили на её скулах. Угрюмо сверкая глазами, она спросила: — Кто тебе сказал такую чушь? — Но... Все так думают, — пробормотала Смилина, и её горло царапало что-то неудобоглотаемое, жестокое и солёное. — Сестрицы... И тётушки... Тяжёлая рука матушки Вяченеги легла ей на макушку. — Запомни, родная: матушку Вербу убила я. Ты застряла у неё в животе, и я вырезала тебя оттуда ножом, иначе ты бы погибла. Конечно, матушка Верба истекла кровью. Но Смилина чувствовала: родительница брала на себя её вину, чтоб успокоить. — Ежели б я не уродилась такой... большой, матушка Верба была бы жива, — прошептала она. — Ты ни в чём не виновата, — устало закрыла глаза Вяченега. — А уж в том, что ты такою родилась, твоей вины быть не может и подавно. Так вышло. А почему так вышло, про то никому не ведомо. Вскоре Смилине стало трудновато работать в руднике из-за своего роста. Она перебралась на поверхность — вытаскивать добываемую руду. Но больше всего её завораживала работа кузнеца: под ударами молота раскалённая добела болванка могла превратиться во что угодно — серп, косу, заступ, меч или топор. Это было дышащее жаром чудо, которое ей хотелось творить своими руками. — Вряд ли кто возьмёт тебя в учёбу даром, — сказала родительница. — Мне нечем заплатить: мы и так еле сводим концы с концами. Ещё вот приданое для твоей сестрёнки Ласточки собирать надо. Сёстры-кошки пошли по стопам Вяченеги — в рудник. А куда им было ещё идти? Все вместе они зарабатывали Ласточке на приданое: отдавать дочь в дом будущей избранницы нищебродкой-бесприданницей Вяченеге не позволяла гордость. Смилина, переняв у родительницы привычку гонять на скулах желваки, думала: «Нет, я так жить не буду. Моя жена будет как сыр в масле кататься. Будет кушать вдоволь, носить красивую одёжу, золото и самоцветы. И у моих деток тоже всего будет вдосталь. Вот матушка Вяченега горбатится как проклятая, а толку? Всё равно во всём себе отказывает, чтоб скопить это приданое, будь оно неладно... Нет, надобно придумать что-то другое». Она попросилась в ученицы к оружейнице средней руки, а в качестве платы за учение обещала батрачить на неё день и ночь безвозмездно. — Кхе, — поперхнулась мастерица, окидывая потрясённым взором огромную Смилину, которой она едва до подмышки доставала. — А хлеб ты тоже мой есть будешь? Мне ж тебя не прокормить, громилу этакую! Ты, поди, одна за пятерых кушаешь! — Да я сама себе пропитание добуду, — заверила та. — Рыбу ловить стану, охотиться помаленьку... Не объем, не обопью тебя. А работать я умею. Всё, что скажешь, стану делать. Оружейница подумала, подумала, да и согласилась. Свою выгоду она тоже получала: кто ж откажется от даровой работницы, да ещё такой могучей, способной горы сворачивать в самом прямом смысле? В хозяйстве сгодится. Родительница сказала: — Ну, учись. Может, и выйдет какой толк. Не всем же нам на рудниках пупок рвать. Получив сие благословение, Смилина и пустилась в свои скитания от кузни к кузне. Не все соглашались брать её на этих условиях — особенно большие мастерицы. Они «кого попало» к себе в обучение принимать не хотели. А вот оружейницы поскромнее не кичились ни своим именем, ни мастерством. У соседей-людей тоже было чему поучиться, и Смилина отправилась в Воронецкие земли, где и оставила своё сердце...* * *
Дверь темницы с грохотом открылась, и вошёл князь Полута в сопровождении стражи. Глаза его блестели пустыми ледышками. Смилина поднялась ему навстречу. — Ты свободна, выходи, — сказал князь. Эта внезапная перемена озадачила женщину-кошку. Только что Полута был настроен непримиримо, брызгал ядом и яростью, готовый растерзать её на кусочки, а тут — как будто подменили его. Очи его мерцали светлыми льдинками, а внутри ощущалась чёрная бездна, в которую и заглядывать было жутко. Князь Ворон сидел у постели Свободы, держа руку девушки в своих, и взгляды этих двоих друг на друга сияли большим и тёплым чувством. Княжна называла его батюшкой, и ежели б не это обстоятельство, Смилине было бы впору ревновать: так ласково великий князь Воронецкий взирал на Свободу, так преданно ловил каждый её взор, каждое движение. Он был готов сдувать с неё пылинки, и в его переменчивых, жутковатых глазах, то зимне-пронзительных и властных, то мудрых и задумчивых, проступала пристальная, жадная нежность. В глазах Свободы сиял девчоночий восторг, безоглядная очарованность этим человеком. А Полута продолжал удивлять. — Ты просишь руки моей дочери? Что ж, бери, она твоя. Двумя зимними молниями блеснули глаза князя Ворона. Будь эти молнии копьями, Полута сейчас висел бы, пригвождённый ими к стене. Смилине подумалось: уж не приложил ли к этой странной перемене свою руку этот сутулый человек в чёрных одеждах? Что он сделал с Полутой, что такого сказал ему, что тот словно наизнанку вывернулся? Как бы то ни было, и Смилина, и Ворон получили приглашение на охоту, которая, по словам Полуты, обещала быть роскошной. — Кто тебе этот человек? — спросила Смилина, всматриваясь в глаза любимой. — Что значит «второй батюшка»? Свобода ластилась к ней, как довольный котёнок, щекотала, теребила за уши, словно не могла наиграться. Пришлось завладеть её руками, расцеловать их и сжать в своих, чтоб не шалили. Всматриваясь в дорогое личико, оружейница видела в нём признаки улучшения: щёчки порозовели, речь стала внятной, глаза сияли живыми, тёплыми искорками. Словом, в объятиях женщины-кошки была её прежняя озорная Свобода. У Смилины понемногу отлегло от сердца, а холодно просвистевшее у висков чувство едва не свершившейся потери сменялось теплом и облегчением. — «Второй батюшка» — кто-то вроде опекуна, — объяснила княжна. — Но я тебе скажу правду: он — мой отец. Мой родной, настоящий батюшка. Но только — тсс! Об этом не стоит болтать на каждом шагу. Словом, это был день неожиданностей — и не все из них оказались приятными. Но самый главный «подарок» ждал их на охоте. Свобода была прелестна в своём охотничьем наряде, румяная от холода и детски-радостная. В её глазах сияло предвкушение счастья, неотвратимого, как восход солнца. Залюбовавшись ею, Смилина и сама ощутила светлую окрылённость. Но что-то всё-таки мешало женщине-кошке полностью отдаться этому упоению. «Моя? — думала она, с нежностью глядя на стройную всадницу, которая, обернувшись через плечо, одарила её солнечной улыбкой. — Да, вроде моя... Кажись, теперь уже бесповоротно». Но какая-то холодная тень таилась за стволами деревьев и горчила в свежем осеннем воздухе... Призрак с ревнивыми глазами, затаивший злобу. С лёгкостью наловив рябчиков, Смилина собиралась их поджарить. Почему бы нет? Невелика добыча, но всё не с пустыми руками. А Свобода льнула к её плечу — счастливая, разрумянившаяся победительница. Косулю она подстрелила ловко, и у Смилины с грустной теплотой ёкнуло сердце: с натянутым луком, сосредоточенная и прямая, как клинок, княжна как никогда походила на свою мать. — Что-то ищешь, кошка? — Из-за дерева шагнул княжеский дружинник в полном вооружении. Он улыбался, но глаза его бегали — какие-то воровские, хитрые. — Да вот дровишек для костра ищу, — ответила оружейница. — Так они уже готовы и в кучи сложены по распоряжению князя Полуты, — белозубо и жизнерадостно рассмеялся воин. Был он молодым, голубоглазым, бородка — мягкая, курчавая, словно позолоченная. Словом, располагал к себе. — Он уже обо всём загодя позаботился, кормилец наш! Пойдём со мной, покажу. Возьмёшь, сколько тебе надо. Всё с той же приятной улыбкой воин махнул рукой, приглашая Смилину следовать за ним. Что-то её на той полянке насторожило. Там стоял острый, мерзостный запах, но решительно невозможно было понять, откуда тянуло. То ли кто-то нагадил в кустиках, то ли... пахло чьим-то страхом. — Ну, и где дрова? — огляделась Смилина. А провожатого и след простыл. В следующий миг из-за стволов в неё полетели стрелы — быстро, тихо, неумолимо. Вонзаясь в тело, они пили её жизнь, смертельный жар растекался по жилам и звенел в висках. Но она не упала на отсыревший лиственный ковёр: любовь к жизни и Свободе превращала женщину-кошку в непобедимую скалу, в глыбу, которую не так-то просто расколоть и повалить. Рявкнув медведем, она пошатнулась, но устояла. Её обступали люди князя, целясь в неё из луков, но больше пока не стреляли. Узнав среди них того миловидного парня с золотой бородкой, который теперь смотрел на неё волком, Смилина усмехнулась сквозь оскал боли: — Так вот, значит, какие дровишки вы мне приготовили... — Смилина! — рассёк качающееся и предсмертно звенящее пространство леса девичий голос. Свобода билась в руках дружинников; недавнее выражение счастья и умиротворения на её лице сменилось ужасом. А из-за спин своих воинов выступил сам Полута с луком и стрелой наготове. Он показал своё истинное лицо — оскаленное, искажённое злобным торжеством. — Ну что, кошка? Настал твой смертный час. Ежели ты думала, что я позволю тебе породниться со мной и заполучить мою дочь, то здорово ошибалась... Я ничего не забываю и ничего не прощаю. Никогда. То, что ты сделала, нельзя простить. Одну стрелу в спину она от него уже получила десять лет назад — на берегу ночного озера, на глазах у Сейрам. Сейчас вместо одной стрелы была дюжина — на глазах у Свободы. Всё повторялось, только более жестоко. Разве ещё тогда не стало ясно, что благородства от Полуты ждать не приходилось? Что его непримиримость с годами только укрепится и дойдёт до своей смертоносной крайности? Надо было ещё тогда усвоить урок, но она надеялась до последнего. Как оказалось, напрасно. — Зря ты так, княже, — проронили её пересохшие губы. — Твоя ненависть губит тебя самого. Стрелы ядовитыми шипами сидели в теле, но сдаваться под натиском слабости и сверлящей боли Смилина не собиралась. Она ни за что не упадёт на глазах у Свободы. Любимая не должна видеть её поверженной. Выстоять, продержаться — ради неё. Чтобы её сердечко билось, видя, что сердце Смилины живо. — Ну, поговори, поговори перед смертью, — хмыкнул Полута. Ярость Огуни взметнулась живым костром, и древка стрел вспыхнули. Дружинники ждали приказа князя, и отблески пламени в их глазах мешались со страхом. Вот чем пахло здесь: убийцы боялись своей жертвы. Ну что ж, сейчас запахнет жареным. Сердце Огуни заполнило её грудь, развернулось пылающим ядром, и из рук хлынула душа богини. Смилина направила её на воинов, а князя постаралась не затронуть: она не могла убить отца на глазах у дочери. Пусть даже неродного и такого... безнадёжного. — Отец, что ты делаешь?! Опомнись! Это кричала Свобода, заслоняя Смилину собой. Храбрая девочка, родная и бесконечно любимая, но сейчас такая беспомощная перед ликом смертельной угрозы. Смилина хотела отстранить её, убрать с пути полёта стрелы, но княжна не двигалась с места, и от неё страхом не пахло. Она источала запах чего-то чистого, трогательного, отчего сердце щемило, а на глаза наворачивались слёзы. Она была готова отдать свою жизнь. «Пообещай мне одну вещь, Смилина... Обещай, что ты не станешь отдавать свою жизнь за меня. Не надо этого делать, потому что в тебе очень, очень много душевных сил. Их у тебя достанет, чтобы продолжать свой путь без меня. А вот я... Я без тебя — не жилец». Смилина нагнулась, дыша сладким теплом, исходившим от шеи любимой. А Полута совсем обезумел. Его неподвижные, немигающие глаза отражали серый свет дня, такой же льдистый и предзимний. — Ну что ж... Коли так, тогда умрите обе. Это мой вам свадебный подарок. Пусть лучше моя дочь погибнет, чем достанется тебе, кошка. Оставалось только ударить огнём поверх плеч Свободы. У неё точно хватит душевных сил жить дальше без этого безумца. Но Смилине не довелось даже пальцем двинуть: её опередили. — Полута! — раздалось вдруг. Меткий выстрел сразил князя прямо в сердце. Стрела вылетела из лука Ворона. Он, в отличие от Смилины, не раздумывал о том, как будет выглядеть убийство отца на глазах у дочери, и его рука не дрогнула. Смилина немного поддалась слабости и опустилась на колени: боль доконала её. Свобода переводила округлившиеся от ужаса глаза с одного своего отца, мёртвого, лежавшего со стрелой в сердце, на другого — живого, с луком в руке. Её дрожащие пальцы тянулись к лицу Смилины. Женщине-кошке хотелось её обнять и успокоить, но в груди торчали обгоревшие стрелы. Вместо неё это сделал князь Ворон. Его рот был сурово сжат, но в глазах снова горела эта жадная нежность. Трещал костёр, падали белые перья из небесных подушек. Плотно обхватив древко, Смилина задержала дыхание — приготовилась. Дёрнула... Глаза застлала ослепительная пелена боли, из раны хлынула тёплая кровь, пятная чистый снег. Свобода вскрикнула, прижав трясущиеся пальцы к губам. Боль отражалась в её глазах. — Ну-ну... До свадьбы заживёт, — измученно улыбнулась женщина-кошка, высекая из пальцев огонь и прижигая рану. Все стрелы были извлечены; два наконечника остались внутри, и пришлось их вырезать ножом. Смилина лежала с обнажённым туловищем на окровавленном снегу и переводила дух, покачиваясь на волнах дурноты и обессиленности. Тёплые слезинки падали ей на щёки из родных степных глаз. — Не плачь, ягодка, — пробормотала она. — Лучше посыпь мне снежку на раны. Горят... И испить бы... Ей дали воды, и стало чуть легче, но о том, чтобы встать и шагнуть в проход, не могло быть и речи. В огромном теле Смилины, казалось, совсем не осталось сил, всё ушло в землю. Шестеро дюжих ловчих уложили её на телегу, подостлав чистой соломы и прикрыв от снега рогожкой. Заскрипели колёса, и Смилину закачало, усугубляя и без того терзавшую ей нутро тошноту. — Я здесь, ладушка, я с тобой, — то и дело раздавался откуда-то сверху дорогой сердцу голосок — не иначе, с этого исчерченного голыми ветками неба... Приоткрывая глаза, Смилина видела стройную всадницу, ехавшую на игреневом коне рядом с телегой. Сухие губы женщины-кошки улыбались: авось, милая увидит и успокоится. — Как ты, моя родная? — склонялась над нею Свобода, встревоженно блестя бездонной тёплой тьмой очей. — Жива, жива, — с усмешкой отзывалась Смилина. — Ничего, горлинка. Ничего. На другой телеге везли тело князя Полуты, а следом за ним — туши добытых животных. Хороша вышла охота, нечего сказать. Князь Ворон скакал впереди на чёрном жеребце, и хлопья снега осыпали его тёмные с проседью волосы, а на щеке багровели ссадины. Заголосила молодая княгиня Забава, выбежав навстречу печальному поезду, простёрлась на теле супруга: гонец, высланный вперёд, уже донёс до неё скорбную весть. — Ой, да за что ж мне такая злая беда... Полута, родной мой, кормилец мой! Зачем же ты меня с сыном малым сиротками оставил? Как же так вышло?! Ехал на весёлую охоту, а обратно привезли уж неживого... Кто, кто сотворил сие злодейство?! Кто душегубец проклятый? Дайте его мне, я его руками разорву!.. Ворон с высоты седла молвил ей: — Забавушка, ты с княжичем — не сироты. Вы ни в чём не будете нуждаться. Сыну твоему я стану вторым отцом. Покуда земли твоего мужа будут под моим управлением, а когда Добрыня возмужает, станет княжить сам. Безумными очами взглянула на него княгиня. В них хлёстко зажглась исступлённая догадка. — Ты?! Государь... Это ты сделал?! Ворон чуть наклонился и ответил, скорбно понизив голос: — Супруг твой сам хотел убить меня. Великое злодеяние он замыслил. Я лишь защищал себя и Свободушку. Уж она-то ни в чём не повинна. — Злодей, кровопивец! — вскричала Забава, заламывая руки. — Не нужны нам от тебя подачки... — Княгиня, я свидетельствую: на князя нашло безумие, — сказал седой и длинноусый сотник Ястреб из дружины, не участвовавший в заговоре. — Он приказал расстрелять из луков Смилину, кошку с Белых гор, а когда княжна Свобода пыталась за ту вступиться, хотел убить и её. — Не верю, ложь, поклёп! — Забава рухнула на колени в свежевыпавший снег и завыла, качаясь из стороны в сторону. — Подымите её, — велел Ворон. — Ей бесполезно сейчас говорить что-либо. Потом осознает. Убитую горем вдову унесли на руках во дворец. Ворон спешился, а у ещё сидевшей в седле Свободы покатились по щекам слёзы. Князь, заметив это, тотчас протянул к ней руки: — Дай, помогу слезть... Давай, дитя моё, потихоньку... Княжна, почти ничего не видя от слёз, соскользнула в его объятия, и он размашисто зашагал с нею на руках под снегопадом. Когда он медленно поднимался на крыльцо с резным навесом, деревянные ступени поскрипывали под двойной тяжестью, а плащ из чёрных перьев мёл их своим краем. — Забаву жалко, — всхлипывала Свобода. — И Добрыню... — Жалко, моя родная, но что поделаешь, — вздохнул Ворон. — Я не мог позволить Полуте убить тебя. Он окутал её широкими крыльями своей заботы, но и о Смилине не забыл. Женщине-кошке перевязали раны и уложили её в постель. Горло Смилины терзала жажда, и больше всего ей сейчас хотелось испить целительной воды из Тиши, да только кто бы её принёс?.. Приходилось довольствоваться отварами, которыми её потчевал князь-чародей — весьма недурными, к слову. От них прояснялось в голове и отступала боль. А за окном совсем завьюжило. Тёмная осенняя земля оделась белым нетронутым покрывалом, которому, вероятно, ещё предстояло растаять. Прильнув к оконцу, Свобода смотрела в снежную даль. — Жалко батюшку Полуту, — вздохнула она, и в её глазах расстилалась вьюжная тоска. — Хоть и с тобою неправ он был, и с матушкой грубости дозволял, и меня неволил, а всё равно сердце болит, как вспомню... Так и стоит перед глазами — со стрелою в груди. Всё б отдала, чтоб он сейчас жив был и нас с тобою на свадьбу благословил! И батюшку Ворона винить не могу: он меня защищал. Рвётся душа моя в клочья, Смилинушка. Как бы с ума не сойти мне. Смилина протянула к ней руку, и княжна устроилась на постели у неё под боком, стараясь не наваливаться на раненое плечо и не давить на изрешечённую стрелами грудь. — Не сойдёшь, ягодка, я теперь с тобою, — вдыхая её детски-нежный, родной и сладкий запах, прошептала оружейница. И добавила, чтобы отвлечь девушку от грустных мыслей: — Гляди-ка, как там зима заворожила-замела... Всё, спряталась Лалада до весны. Зимой нельзя свадьбу играть: счастья не будет. Так что подождать придётся. — Не знаю, как переживу эту зиму... — Уголки яркого рта Свободы, который женщина-кошка так любила целовать, оставались уныло опущенными. — Вместе мы всё переживём, — тепло дохнула ей в лоб Смилина. — Тот, кто счастлив, времени не замечает. Вот увидишь, промелькнёт зима — не успеешь оглянуться. А там травка зазеленеет, цветы распустятся, журавли да лебеди прилетят. И я назову тебя женою пред Лаладой и людьми. — Только этого дня и жду, — наконец улыбнулась девушка сквозь пелену слёз, застилавшую ночной бархат её очей. Спелая мягкость её губ была слаще малины. Смилина вкушала её, затаив дыхание и боясь спугнуть это тёплое единение. Что могло быть прекраснее её ладошек, поглаживающих голову, и её дыхания, согревающего щёки и сердце? Только ещё один поцелуй, который оружейница тут же и получила. И много других, не менее сладких и трепетных. Раны заживали быстро, а нежное внимание любимой сделало выздоровление ещё приятнее и радостнее. Всего два дня потребовалось женщине-кошке: один — на затягивание ран, а второй — на окончательное возвращение сил. Свобода дивилась быстроте, с которой уязвлённая стрелами плоть исцелялась почти без шрамов. — Ну, так у нас, у дочерей Лалады, всегда всё скоро заживает. Даже быстрее, чем до свадьбы. — Смилина ловила её изумлённо плясавшие по плечам пальцы и покрывала поцелуями. Женщина-кошка стояла посреди опочивальни, раздетая по пояс, а княжна обтирала её туловище отваром мыльнянки. Когда её ладошки задержались на груди Смилины и примяли её с задумчивым смущением, оружейница усмехнулась и переместила руки Свободы себе на пояс. — Не шали, ягодка. А губы озорной княжны уже обжигали её плечи, соски, шею. Запах мыльнянки чувственно смешивался с вкусным, невинно-чистым запахом Свободы, вызывая в Смилине жаркий отклик. Губы встретились, ресницы затрепетали, ладони девушки выписывали горячие узоры на коже... Прерывать это головокружительное действо было почти так же больно, как выдёргивать стрелы из ран. — Не балуйся. — Смилина попыталась изобразить строгость, но мурлыканье вырвалось само собой. — Вот пройдёшь обряд — и тогда мы с тобою... м-м. — Ну почему «м-м» нельзя сейчас? — Свобода юркой змейкой обвивалась вокруг Смилины, шагала пальчиками по её плечам, то выныривая откуда-то из подмышки, то опять ускользая за спину. — Потому что о силе наших будущих деток надо думать, забыла? — Смилина, устав за нею поспевать, резким хищным броском поймала девушку и прижала к себе. — Попалась, птичка. Теперь не зашалишь! Это ожидание, сказать по правде, томило и её саму, но следовало думать о будущем. И о последствиях несдержанности. Душа дочки заслуживала быть воплощённой самым лучшим, самым правильным образом. А Свобода уютно нахохлилась в объятиях Смилины и закрыла глаза, изгибом своих длинных ресниц доводя женщину-кошку до вершин исступлённой нежности. Однако оружейнице было даже не в чем выйти из покоев к обеду: рубашку и кафтан, продырявленные стрелами и пропитавшиеся кровью, пришлось выбросить, порты на Смилине тоже пострадали во время покушения, а вещей такого размера во дворце не нашлось. Как ни крути, а требовалось заглянуть домой за сменной одёжей. — Я принесу, ты отдыхай, — с готовностью вызвалась Свобода. — Я знаю, где у тебя что лежит. Я уже всюду нос сунула. — Добрая одёжа — в опочивальне, в большом ларе, — успела подсказать ей с усмешкой Смилина, прежде чем княжна исчезла в проходе. — Найду, — отозвалась девушка, посылая воздушный поцелуй. Она вернулась с синим кафтаном, богато расшитым золотом и бисером, рубашкой из тонкого полотна и новыми портами. — Там твоя соседка, которая тебе по хозяйству помогает, беспокоится, куда ты пропала, — сообщила княжна, раскладывая одежду на лавке. — Я её успокоила. Сказала, что ты немножко задерживаешься в гостях. Про раны, само собой, ничего говорить не стала. — Вот и правильно. Ни к чему это. А то мигом разнесутся вести — объясняй потом каждому встречному-поперечному, что да как. — Смилина облачилась, затянула кушак и молодцевато прищёлкнула каблуками. — Ну вот, другое дело. — Ты у меня — загляденье! — с искрящимися смехом глазами прильнула к её груди Свобода. — Самая-самая! — Нет, голубка. Самая-самая — это у меня ты. — Смилина не могла её не обнять и не прильнуть к просящему поцелуя ротику. За обедом главенствовал князь Ворон. Его непреклонно-стальная, зачаровывающая властность действовала на всех покоряюще, и домочадцы даже не посмели возроптать. Дружина, правда, заартачилась сперва, заявив, что присягнёт на верность только наследнику своего государя, княжичу Добрыне, но Ворон сказал: — Непременно присягнёте, когда наследник взойдёт на престол. А пока он мал, при нём кто-то должен управлять делами его земель. Не горюйте, всё будет как при вашем государе. Никто вас притеснять не станет, казна останется в целости и сохранности. А на следующей седмице вы все получите жалованье золотом в двойном размере. Эти волшебные слова произвели безотказное действие. Смилина со Свободой сидели на почётном месте, лицом к Ворону. Он сам накладывал на блюдо лучшие куски и отправлял к ним со слугой: — Дитя моё, кушай. Чувства — прекрасная пища для души, но и о телесной пище забывать не стоит. И ты, Смилина, не стесняйся. Тебе необходимо восстанавливать силы. Отдавая должное превосходным яствам, Смилина думала: всё-таки этот человек был чародеем не только и не столько потому, что мог превращаться в ворона. Чары его распространялись и на людей: все, не сговариваясь, успокаивались и начинали делать то, что долженствовало. — Погребение — завтра на рассвете, — объявил Ворон. — Приготовьте всё необходимое для тризны. После обеда, отдав все распоряжения, он взял под руки Смилину со Свободой и предложил пройтись в саду. Снегу навалило столько, что челядь суетилась вокруг дворца, расчищая дорожки. — Что-то рано нынче зима нагрянула, — молвил Ворон. И, пронзив женщину-кошку испытующим клинком взора, спросил: — Ну что, Смилина, насчёт свадьбы думаешь? Когда играть будете? — Лучше всего — грядущей весной, государь, — учтиво поклонилась оружейница. — По белогорским обычаям, зимою браки не заключаются, потому как Лалада уходит до весны и благословение дать не может. — Разумно, — кивнул князь. — Что ж, быть по сему. Даю вам своё отцовское благословение. Приданое за невестой я тоже обеспечу. Будьте счастливы многие лета! Тело Полуты предали земле, насыпав над могилой высокий холм. Вдова поднялась по деревянным сходням на вершину, ведя за руку сына, и ветер трепал её головную накидку, колыхал полы шубки, а в её глазах отражалась бескрайняя снежная пустота. — Вот здесь теперь будет спать твой батюшка, — сказала она, склоняясь к Добрыне. — А когда ты вырастешь, ты отплатишь за его гибель. Бесприютная, злая горечь этих слов царапнула сердца, как снежная крупа, хлеставшая лица всех, кто провожал князя в последний путь. Ворон сохранял каменное молчание, а в его очах блестела зимняя стужа. Свобода зябко прильнула к плечу Смилины и шепнула: — Ох, недобро она сказала... Тревожно мне за батюшку. Ворон, услышав эти слова, усмехнулся: — Не бойся за меня, дитя моё. На моём веку у меня врагов всегда хватало. Ничего, как-то жив ещё. В ожидании свадьбы Свобода осталась дома, прощаясь с родными местами, а Смилина вернулась к своей работе. Как ни была она занята в кузне, а раз в седмицу обязательно выкраивала выходной, чтоб повидаться с любимой. Они ходили на подлёдную рыбалку, катались на санках; Смилина любила в кошачьем облике скатываться с заснеженных горных склонов, и Свобода пристрастилась съезжать вместе с ней — улёгшись на мягкое кошачье пузо и обхватив избранницу руками и ногами. Вывалявшись с головы до ног в снегу, она заливисто хохотала, согревая сердце Смилины. Девушка понемногу отходила от потрясения, пережитого ею на той злосчастной охоте, но временами на неё вдруг находила тоска: Свобода внезапно замыкалась, ничему не радовалась, её глаза застилала печальная тьма, и Смилине приходилось прикладывать немало нежных усилий, дабы растормошить её и вытащить из «раковины». Но природная жизнерадостность в княжне всё же одержала победу. На зимний День поминовения женщина-кошка пригласила невесту в дом своей родительницы. Услышав, что суженая Смилины — княжна, Вяченега нахмурилась. Как всегда, на её скулах заходили напряжённые желваки. — А кого-то попроще не могла выбрать? — молвила она, почесав в затылке. — Пташку не столь высокого полёта. — Что значит «попроще», матушка? — засмеялась Смилина. — Я люблю её! Её одну. И никто кроме неё мне не нужен! Взор Вяченеги посветлел, и губы тронула редкая на её лице гостья — улыбка. — А вот теперь верю, что любишь. Потому что глаза сияют. А глаза не лгут, доченька. Когда Свобода в белом заячьем полушубочке показалась на пороге скромного жилища рудокопов, сияя приветливым взором и задорной улыбкой, это была молниеносная победа. Смилина никогда не видела свою родительницу такой смущённой и очарованной, и её рёбра щекотал рвущийся наружу хохот. Но следовало соблюдать тишину, и оружейница прятала улыбку в ладонь. Свобода пришла не с пустыми руками, а с кучей гостинцев: отрезом тонкого льна на рубашки, медными зеркальцами в серебряной оправе для невесток Вяченеги, покрывалами из иноземного шёлка — для них же, а для детишек у неё была припасена корзинка с вкусными подарками. Там было заморское лакомство — финики в меду. — Эту сладость лучше кушать после обеда, — пояснила она. — А то кусок в горло не полезет. Стол был по-праздничному изобилен: кутья, кулебяка, печёный гусь, наваристая куриная похлёбка с лапшой и овощами, на сладкое — пареная репа с орехами и мёдом. В будни семейство питалось куда как скромнее, это Смилина хорошо помнила ещё с детских лет. Посещение Тихой Рощи произвело на Свободу ошеломительное впечатление. Застыв перед огромной и широкой, как башня, сосной, на чьей коре проступал деревянный лик, она шёпотом спросила: — А она... живая? — Да, милая, — также шёпотом ответила Смилина. — Тела дочерей Лалады не предаются земле или огню, а сливаются с этими соснами. Здесь они находятся в покое, а души лицезрят светлый лик Лалады. В погрустневших очах Свободы брезжила какая-то поразившая её мысль. Она нахохлилась и прильнула к плечу Смилины. — Что ты, ягодка? — Приподняв её лицо к себе, оружейница с тревогой заглядывала в глаза любимой. — Что такое? — И ты... тоже сольёшься с деревом в этой роще? — чуть слышно пролепетала девушка, дрожа слезинками на ресницах. — Радость моя, никто не вечен, — ласково мурлыкнула ей на ушко женщина-кошка. — Рано или поздно все уходят в Тихую Рощу. И я когда-нибудь здесь поселюсь, что поделаешь... Но это ещё совсем не скоро, моя ненаглядная. Не думай об этом и не горюй заранее. Моё сердце кровью обливается, когда я вижу твои глазки печальными. Они в молчании гуляли по тропинкам этого благословенного места, и Свобода с благоговейным страхом вскидывала глаза к лицам сосен, застывшим в неземном покое. Ей стало жарко в полушубке, и она, скинув его, понесла в руках. — Какое это чудесное место! — шепнула она, присаживаясь и срывая спелую ягодку земляники. — Отчего здесь так тепло среди зимы? — Это Тишь, — ответила Смилина. — Она здесь очень близко к поверхности. Её воды поистине живительны. На палец Свободы села бабочка, и девушка с восхищённой улыбкой поднесла её к глазам, а оружейница в своём посветлевшем сердце радовалась, что грустные мысли рассеялись и улетели прочь от невесты. Вечером, после отбытия Свободы домой, семейство задумчиво собралось за столом ещё раз, провожая этот тихий день. — Хорошая девушка, совсем не спесивая, хоть и княжна. И весела, и приветлива, и собою пригожа, а главное — ростом тебе под стать, словно для тебя рождена! — подытожила Вяченега свои впечатления от знакомства с будущей невесткой. — Вот только как же вы жить будете? Она, поди, у себя дома пальца о палец не ударит, всё ей слуги подносят... Она и обед не сготовит, и дом не уберёт, и рубашки не сошьёт. Сама, что ль, всё делать станешь, а? Как всегда? — Вы мою Свободу ещё плохо знаете, родимые, — усмехнулась оружейница. — Она вовсе не ленивая белоручка. Дома у себя она с лошадьми возится наравне с мужиками-конюхами, даже стойла убирать не гнушается. К скотине подход имеет. А какая она охотница, вы б видели! Из лука бьёт без промаха. — Ну-ну, понятно всё с тобой, — хмыкнула Вяченега, похлопывая Смилину по плечу. — Влюблена по уши, что тут скажешь. Поглядим, как она в хозяйстве управляться станет. Иль служанок с собою привезёт? А это — рты. Их ведь тоже кормить надобно. — Не беспокойся, матушка, я всех прокормлю. — Оружейница отправила в рот ложку сладкой кутьи, улыбаясь своим мыслям о любимой. — Достаток у меня есть, ты знаешь. Доход, который Смилине приносило её ремесло, она использовала с умом: не тратила направо и налево, а в само дело пускала и откладывала в кубышку. Сбережений у неё уже накопилось четыре сундука: два с серебром, два с золотом, которые хранились в подвале под зачарованным замком. Вдобавок Ворон обещал дать за Свободой приличное приданое, но это было неважно. Душу Смилины грела любовь. Каждая мысль об избраннице врывалась в сердце тёплым лучиком и освещала её дни подобно яркому весеннему солнцу. Зима промелькнула и вправду быстро. Зазвенели ручьи, хрустально засверкали сосульки, а на проталинках пробивались к солнышку подснежники и лиловая сон-трава, цветы и стебли которой серебрились трогательным светлым пушком. Смилина сделала для любимого коня Свободы подковы, наделив их волшбой с тем же действием, что и у кольца; теперь княжна каталась в Белых горах на Бурушке, и весенний ветер румянил ей щёки и трепал косу. — Закрой глаза, — сказала ей однажды Смилина, беря коня под уздцы. — И что меня ждёт, когда я их открою? — засмеялась Свобода, озарённая белогорским солнцем. — А вот увидишь, — загадочно улыбнулась оружейница. Конь ступил за нею в проход, и они оказались у входа в святилище Лалады в сосновом лесу. Солнечный воздух, напоенный влажной свежестью, тонко перезванивался голосами птиц, а у входа в пещеру раскинулся целый пушистый ковёр из сон-травы. — Ой, какие чудесные! — Свобода присела и протянула руки к цветам, но не срывая, а лишь нежно касаясь их головок. А из пещеры звенели голоса дев Лалады. Свобода восхищённо насторожилась, внимая стройному пению, которое струилось сияющим ручейком и до светлых слёз пронзало душу. Две жрицы в белых подпоясанных рубашках, окутанные русыми плащами волос едва ли не до пят, вышли навстречу оружейнице и её невесте, знаками приглашая войти. Влекомая Смилиной за руку, Свобода ступила внутрь озарённой золотым светом пещеры, заворожённая и изумлённая. Из каменной стены журчал сверкающий родник, наполняя каменную купель и струясь далее по желобку в полу. Омочив в тёплой воде Тиши пальцы, Смилина коснулась ими своего лба и лба возлюбленной. А девы Лалады плыли хороводом белых лебёдушек, и ясными хрустальными струйками переплетались их голоса: Солнце над рекой, Солнце над рекой, Ой, солнце над рекой Подымается. Лада у ворот, Лада у ворот, Ой, лада у ворот Дожидается. Ой, лада у ворот Дожидается. Вот выносят к ней, Вот выносят к ней, Ой, да вот выносят к ней Злата полны сундуки. Ой, да вот выносят к ней Злата полны сундуки. «Это не моё, Ой, это не моё, Ой, это не моё — Это матушки моей... Ой, это не моё, Это матушки моей». Вот выносят к ней, Вот выносят к ней, Ой, да вот выносят к ней Лук тугой да колчан. Ой, да вот выносят к ней Лук тугой да колчан. «Это не моё, Это не моё, Ой, да это не моё — То сестрицы моей... Ой, да это не моё — То сестрицы моей...» Тут подносят ей, Тут подносят ей, Ой, да тут подносят ей Вострый меч-кладенец. Ой, да тут подносят ей Вострый меч-кладенец. «Это не моё, Это не моё, Ой, это не моё — Это тётушки моей». Вот выводят к ней, Вот выводят к ней, Вот выводят к ней Красну девицу. Вот выводят к ней Красну девицу... «Это я возьму, Это я возьму, Ой, да это вот возьму — Это ладушка моя». Солнце над рекой, Солнце над рекой, Солнце над рекой Подымается. Лада у ворот, Лада у ворот, Ой, лада у ворот Дожидается...[4] Очутившись в середине круга, окружённая чистым созвучием голосов, Свобода взволнованно сверкала слезинками на глазах, а её губы шевелились в ошеломлённом «что это?» Сжимая её руку, Смилина приложила палец к губам: «Тсс». Жрицы плыли в завораживающей пляске, покачивая полными воды чашами. Стройными берёзками склонялись они все как одна, скользили лодочками, а их руки гнулись шеями лебедей: то левая рука перехватывала чашу, то правая; оборот через плечо, поклон, ножка из-под подола длинной сорочки — вперёд носком; длинные волосы вились и колыхались живыми плащами. Над чашами сияли сгусточки золотого света, и девы перебрасывались ими в стройном и зачаровывающем порядке: одна подбросила, другая поймала и перекинула следующей, и сверху это действо сливалось в сияющий рисунок цветка с множеством лепестков. Ни одно движение не выбивалось из общего единства. Лилась песня, то звеня бубенчиками птичьих голосов, то разворачиваясь потоками горного ручья, наполненного солнечным блеском. Её свежесть была чище дыхания ландышей, а нежность — легче пуха. По щекам Свободы катились слёзы, а на губах дрожала счастливая улыбка, и сердце Смилины откликалось пронзительно и горячо. Но вот пляска с чашами закончилась, и девы замерли вокруг обручаемой пары, окружив влюблённых, как светлый берёзовый лесок обступает тихое озерцо. — Мать Лалада! — пропел голос главной жрицы святилища, рослой и золотоволосой, с глазами глубокой колокольчиковой синевы. — Пришли к тебе два твоих чада, Смилина и Свобода. Пришли они с любовью в сердцах. Ежели суждены они друг другу, пусть свет твой снизойдёт на главы их! Её чашеобразно поднятые к потолку руки словно готовились ловить что-то драгоценное. Золотой свет, разлитый в пещере, начал сгущаться в лучистое облачко, которое зависло перед Смилиной и Свободой. Пол пещеры исчез: кто-то незримый держал влюблённую пару на тёплой ладони, глядя на них с ласковой мудростью. А может, это мерещилось Смилине? Это уже не девы Лалады пели, это вся Белогорская земля слилась в благословляющем порыве: сосны звенели, водопады гремели, а луга расстилались постелью на ладонях бархатного низкого гула белоглавых гор. Грудь Свободы вздымалась, переполняемая восторгом этого погружения в свет, а на щеках блестели влажные ручейки. Голову и плечи ей окутало белое покрывало, а ресницы, затрепетав, опустились, и оружейнице подумалось, что нет на свете никого чище и прекраснее, чем её ладушка. — Прими, Свобода, сей плат белый — благословение матери Лалады для девушек телом и душою цельных, — ласково прожурчал голос жрицы. — А ты, Смилина, возьми руку своей суженой. Получаешь ты в супруги деву чистую и невинную, как первый снег — сосуд для света Лалады совершенный, без скола, без трещинки. Когда срок свадьбы вашей подойдёт, приходите. Они шагали по лесной тропинке, и солнечные лучи гладили их по плечам. Белый плат на голове Свободы украшал венок из подснежников. Белизна того и другого одевала девушку сиянием девственной чистоты, тот же свет лучился из очей, наполняя их кротостью, и душа Смилины сладко обмирала от восхищения: сама воплощённая весна шла с нею рядом — свежая, юная, животворная и волшебная. — Ежели б ты знал, Бурушка, какая я счастливая! — вздохнула девушка, гладя морду коня, которого она вела под уздцы. — Как будто свадьба уже свершилась... Бурушка кивал, словно бы всё понимая, и смех Свободы прыгал по сердцу Смилины золотым бубенчиком. Подснежниковая свежесть дня сменилась пронзительно-прохладной синевой вечера. В ней не было зимней остроты или осенней тоски, а звучала в нём крылатая песня духа весны — сладкая, щемящая, сотканная из тающего снега, сока просыпающихся деревьев и нежности первоцветов. В печи трещал огонь, бросая янтарные отблески в кубок с мёдом, на котором сплелись руки Смилины и Свободы. Они почти не пили: им хватало своего хмеля, жарко струившегося в крови от счастья. Но этот кубок объединял их, становясь чашей любви. — Мне не хочется уходить домой, — потупившись, молвила Свобода. Но под её скромно опустившимися ресницами горел такой огонь, такое ожидание сверкало там, что у Смилины во рту пересохло. — Ты здесь дома, ягодка. Всё моё — твоё. — Оружейница коснулась бархатной щёчки любимой: та пламенела малиновой зарёй и была горячей, как печной бок. — Отчего ты так горишь, горлинка? — Сама не ведаю, — еле слышно проронила та, и её пальцы задрожали под рукой Смилины. Струнка звенела меж ними, и по ней бежал от сердца к сердцу жар. Руки соединились, а следом за ними и губы. В широко распахнутые очи Свободы можно было прыгнуть, как в ночные окна, в которых мерцали звёзды. Прильнув к Смилине, она ждала — всем своим колотящимся, как у пташки, сердцем, приоткрытыми вишнёвыми губами, плитами румянца и быстрым дыханием. И тут уж бездействовать было преступно, а потому женщина-кошка подхватила возлюбленную на руки. Пламя масляных ламп-плошек колыхалось, отбрасывая мечущиеся по стенам тени. Вот тень Смилины развязала кушак и скинула кафтан с рубашкой, а тень Свободы смотрела на неё зачарованно. Выскользнув из портов, тень оружейницы притянула тень девушки к себе. Кафтан с рубашкой на полу приняли в объятия своих рукавов вышитую сорочку, плетёный поясок и синие шароварчки в золотой цветочек. Две пары сапогов стояли рядом — большие, черные с золотыми кисточками, и поменьше — серые, с жемчужным узором. Большие накрыли своими голенищами маленькие, а те страстно под ними прогнулись. Тени между тем сплелись: одна — с круглой головой и косой, вторая — тонкая и гибкая, окутанная плащом волос. Тень с косой склонилась над своей возлюбленной, и её могучая спина заняла собою полстены и часть потолка. Они отделились от своих хозяек и закружились в исступлённом вихре взаимных ласк, а потом превратились в больших птиц и устремились к звёздному небу.* * *
Всегда много работы было в кузне на Горе. Ученицы, освоившие волшбу, рассеялись по Белогорской земле и основали свои мастерские, но кузня Смилины по праву считалась самой большой и лучшей. Нередко бывали здесь и правительницы женщин-кошек: сначала княгиня Краса, а потом её дочь Изяслава. В одно из посещений Краса вручила Смилине благодарственную грамоту. Она и до сих пор висела на стене, начертанная на большом листе телячьей кожи. В обрамлении золотых узоров чернели крупные и чёткие письмена, выполненные твёрдой рукой обученного писца: «Мастерице Смилине от княгини Красы великая благодарность за труд неустанный и заслуги в деле кузнечном и оружейном, кои, без сомнения, сослужили земле Белогорской службу выдающуюся и блистательную». Уж давно висела грамота — закоптилась немного, потускнело золото и чуть поплыли буквы, а подпись княгини почти выцвела. Не только грамота стала знаком признания её заслуг: к ней Смилина получила от белогорской повелительницы награду — десять сундуков золота. Один оружейница оставила на текущие нужды — свои и кузни, а остальные девять спрятала в подземной пещере. Вход в пещеру и её стены она снабдила стальными пластинками с волшбой, которая не позволяла пробиться внутрь посредством грубой силы каменотёсных орудий. На вход она повесила зачарованный замок, к которому не прилагалось ключа. Клад она завещала тому из своих потомков либо последовательниц, кто исхитрится этот ключик сделать — такой, чтоб волшба с его помощью размыкалась. — Кто овладеет мастерством в должной для этого степени, тот и достоин будет сего наследства, — сказала оружейница. А пока она достала тридцать шесть пластинок, три года назад замурованных в защитные слои ткани, воска, глины и смолы. Сердцем она чувствовала дремлющую под «скорлупой» волшбу, нужно было её разбудить. Поднося увесистые туески к губам, Смилина тихонько мычала без слов, пока пластинка внутри не отзывалась в её голове «песней». Дальше мастерица продолжала «петь» про себя. Ощутив дрожь защитного кожуха, она ставила его на наковальню: близился миг вскрытия. Из глубин своего сердца она направляла к пластинке толчок силы, который исторгался из её груди с выдохом: — Ха... Хруп! Кожух трескался, и оставалось только разнять половинки и извлечь обёрнутую промасленной тряпицей пластинку. Когда таким способом были освобождены все пластинки, настала пора для второго слоя волшбы. Его сетка имела большую густоту, чем у первого, и более сложный рисунок. Так пойдут все последующие слои — по нарастающей. Двенадцать слоёв — двенадцать уровней сложности. У каждого — своя «песня», свой оттенок цвета и теплота. Чем выше слой, тем он горячее. — Мастерица Смилина! Там юная красавица пришла, тебя требует, — со смехом сообщила одна из учениц. — Кхм, — прочистила горло оружейница, откладывая тридцатую пластинку и выпрямляясь. — Прямо-таки требует? Старовата я уж для юных красавиц, ну да ладно. Она пересекла внешний двор на площадке перед пещерой и открыла калитку в воротах. В кожаном переднике, пропотевшей рабочей рубашке и грубых сапогах, она с улыбкой склонилась над юной черноволосой гостьей с незабудковыми очами. — Ну, и что моей красавице надобно? Семилетняя дочка Вешенка протягивала ей корзинку со съестным. — Матушка Смилина, ты обед пропустила! Вот, тут тебе покушать. — Моя ж ты родная! — Смилина присела на корточки, погладила своей переливающейся «перчаткой» чернявую головку девочки. — И правда, заработалась совсем. Благодарю тебя, умница моя. Она взяла корзинку, а любопытная дочурка попыталась прошмыгнуть через калитку внутрь, но оружейница поймала её и подхватила одной своей огромной рукой. — А вот туда тебе нельзя, — строго насупила она седеющие брови. — Там — волшба оружейная, с нею шутки плохи. — Ну, одним глазочком, матушка! — заныла девочка. — Ни одним глазочком, ни вполглазочка, — сурово отрезала Смилина. И склонила голову, показывая длинный шрам на гладком черепе: — Видала? Это волшба отскочила. Хорошо хоть, что не в глаза. Хочешь такими же отметинами обзавестись? Вешенка замотала головой. Смилина чмокнула её в носик и поставила наземь. — Ну, тогда беги домой, козочка. Дочка убежала, а женщина-кошка заглянула в корзинку. Ещё тёплые пирожки с грибами, блинчики с солёной сёмгой, творожные ватрушки и крынка взвара из сушёных яблок, груш, вишен и смородины, подслащённого мёдом. Смилина вдохнула вкусный запах, улыбнулась. Подумалось о тёплых руках хозяюшки, которая всё это испекла и сварила. Пожалуй, можно и перекусить. Отведав всего понемногу, остатками Смилина угостила учениц. Те ели и хвалили: — Хороша у твоей супруги стряпня... А Смилина вернулась к работе. Оставшиеся шесть пластинок она покрыла вторым слоем волшбы, а потом принялась уже известным способом запечатывать их на следующие три года. И снова — весенний вечер, розовые лучи заката на душистом наряде яблонь. Горьковатый дымок из трубы оттенял сладостный дух яблоневого цвета, и Смилина села на своё излюбленное место — на чурбаке под самым большим и раскидистым деревом. О любви шелестели яблони, любовью пахли их лепестки, но всё это тягучее томление в крови и ожидание волнующих судьбоносных встреч было для молодых. Смилина откинула за спину седую косу и погладила голову. Шрам бугрился под пальцами. «Лада, ладушка», — слышалось во вздохах сада, и на сердце женщины-кошки наваливалась вечерняя грусть, высокая и светлая, как небо над её головой. Заслышав топот резвых ножек по дорожке, Смилина встрепенулась и выпрямилась, отпустила на волю тёплую улыбку. Дочка бежала к ней со всех ног, сияя радостными глазёнками. И вдруг — споткнулась, шлёпнулась, ушибла коленку. Не заревела: большая уж — семь годков как-никак. Но зашипела от боли и скривилась. — Ну что ж ты, доченька, под ноги-то не смотришь! Смилина подхватила Вешенку и усадила к себе на колени, поглаживая ей ушибленное место и тихонько вливая в него свет Лалады. Завтра даже синяка не останется. — Ну, ну, — приговаривала она, покачивая дочку. — У зайки боли, у волка боли, у нашей девочки заживи! Ягодка моя сладкая, птенчик мой пушистенький... Она на ходу придумывала ласковые прозвания, а дочка помогала ей в этом: — Я — твоя белочка. Цветочек. Грибочек. Молоточек. — Почему молоточек? — рассмеялась Смилина. Ответ был рассудителен: — Ну, ты же любишь молоты. Ты ими в кузне работаешь. Только они большие, а я — поменьше. Чёрная косичка с голубой ленточкой, крошечные серёжки с синими яхонтами, а очи — что толчёная бирюза... То была юная белогорская дева, ручки которой уже сейчас умели исцелять деревья в саду и оживлять увянувшие цветы. — Тебя я люблю, моя ладушка-оладушка, больше молотов. Дочка уютно прильнула к груди оружейницы. — А расскажи сказку, матушка. — Которую? — Смилина потёрлась носом об ушко девочки, подышала, мурлыкнула. — Про прекрасную Сейрам, — попросила Вешенка. Ветер вздохнул в цветущих кронах, и позёмка опадающих лепестков завилась по дорожкам. — Ну, слушай. Жила-была прекрасная Сейрам. Очи у неё были чёрные, как ночное небо, и сверкали ярче самых ярких звёзд, уста — как спелые вишни, а косы — точно вороново крыло. Была она смелой охотницей, била из лука на полном скаку зверя и птицу без промаха... Сказка текла, грустная и светлая, как догорающий закат. Услышав сонное сопение дочки, Смилина тихонько поднялась с нею на руках. Чернявая головка, склонённая ей на плечо, была почти невесома, но оружейница несла её, как самый ценный груз на свете. Уже уложенная в постель, Вешенка сонно приоткрыла глаза и, увидев склонившуюся над нею Смилину, пробормотала: — Вот я и вернулась к тебе, матушка. Я так долго ждала... Слова эти приплыли из туманных далей, из-за края земли, из иного, незримого мира. Что они означали? Непосвящённому они ни о чём бы не сказали, но сердце оружейницы сразу обо всём догадалось, всё почувствовало и молчаливо ахнуло: «Ты... Ты — первая моя, потерянная? Та, ради кого я училась улыбаться сквозь боль? Ловко пошутила жизнь: тебе, первой, суждено стать и последней...» — Но почему только сейчас? — слетело с уст Смилины. Она вглядывалась с острой нежностью и узнаванием в глаза дочки и видела: да. Это она... — А чтоб ты любила меня больше всех, — промурлыкала Вешенка, снова смыкая ресницы и погружаясь в чистый и тёплый, как парное молоко, сон. Будет ли она помнить о словах своей собственной души, когда проснётся? Может, будет, а может, и нет. Не всё ли равно? Весенний вечер перетекал в ночь, а думы кружились над головой Смилины звёздным хороводом, переворачивая страницы памяти.* * *
Земля впитывала весеннее солнце каждым камушком, каждой травинкой. Голуби целовались на крыше, а Смилина работала то заступом, то лопатой, копая ямку для молодой яблоньки. Свобода нашла покинутый дом и заброшенный сад в горах; старые яблони в нём раскинулись дико и величаво, и она непременно хотела взять себе частичку этого великолепия. Она срезала черенок, прикопала в саду, и он укоренился. Теперь её пальчик властно показал Смилине место: «Копай вот тут». И женщина-кошка выполняла сие повеление. Сама княжна в ожидании прогуливалась по дорожкам. Под её одеждой круглился уже заметный животик — вместилище драгоценной новой жизни. Смилина выпрямилась и отёрла пот со лба. — Ягодка, готово! — позвала она. Та показалась на дорожке, неторопливо шагая с юным саженцем в руках. Солнце искрилось в её очах, атласным блеском лежало на ресницах и обнимало её пополневший стан. — А вода из Тиши? — спохватилась она. — Уже набрана, радость моя. — Смилина поставила рядом с ямкой ведро. — Ну, тогда сажаем. Иди сюда, помогай. Невдомёк было крошечному деревцу, отчего так ласково вспыхивали искорки в глубине глаз Свободы, когда её руки встречались с руками Смилины. Его полили тёплой водой из священной реки, а потом оно стало свидетелем поцелуя. — Пока ты помнишь и любишь меня, эта яблоня будет жить, цвести и плодоносить, — сказала Свобода. — Даже когда меня не станет — пока твоя любовь жива, будет жива и она. Даже когда не станет и тебя — любовь не уйдёт вместе с тобой, она останется в этой земле, горах, траве и семенах. В этих соснах и ветре. Она вечна. Смилина не умела слагать любовных песен. Всё, что горело в её сердце, она вкладывала в волшбу, и уже та свивалась в поющий узор. «Твои руки — в моих руках, — звенел он. — И пока они соединены, моё сердце живёт и бьётся». «Останься вечно цветущей яблонькой, — молил он. — Я обниму твой ствол и укроюсь под твоей кроной. Чего я могу страшиться, когда ты простираешь свои ветви надо мной?» «Будь моим солнцем, — просил он. — И тогда в самую тёмную ночь я не потеряюсь, не утрачу сил и стойкости под самым жестоким снегопадом. Зачем мне бояться холода, когда твоё тепло — в моей груди вечно?» Пальцы оружейницы тянули тончайшую проволоку, свивая её в кружевной узор. В необработанных самородках они открывали сияющие грани, достойные быть оправленными этой любовной песней серебра. Серёжки и ожерелье с алыми лалами — вот над чем она трудилась в кузне. И настал день, когда она поднесла их любимой. — Я вложила в них свою любовь, ягодка, — сказала она. — Пусть она бережёт тебя, если я буду далеко. Свобода постоянно искала себе какое-нибудь дело. Ещё не будучи беременной, она принялась неутомимо исследовать Белые горы, стремилась побывать в каждом их уголке. — Эту землю за всю жизнь не оглядишь! — восхищалась она, возвращаясь вечерами со своих вылазок-прогулок. — Она открывает всё новые и новые чудесные уголки, удивляет и чарует! Я хочу увидеть всё, что здесь есть прекрасного, но боюсь, что моего веку на это не хватит. Возвращалась она не с пустыми руками — с пойманной рыбой или подстреленной дичью, а иногда с пучком высокогорных цветов. Домашние дела она доверила своей любимой служанке Яблоньке, которую взяла с собой из родительского дома, а также двум другим девушкам, служившим ей ещё в девичьей жизни. Княжна всегда лично проверяла, ладно ли всё сделано: приготовлен ли ужин к возвращению Смилины с работы, убрано ли в доме, в порядке ли грядки. Если ей что-либо не нравилось, она никогда не кричала на девушек, просто закатывала рукава и принималась за дело сама — без единого слова, личным примером показывая, что и как те должны были сделать. Девушки при виде госпожи, ползающей по огороду в битве с не выполотыми сорняками или самолично вытирающей пыль в пропущенных ими уголках, не могли не устыдиться. Яблонька лишь не всегда могла помочь на кухне: она не переносила вида крови, и в сторону свежедобытой дичи или только что забитой скотины даже смотреть боялась — не то что разделывать. Крыжанка с Ганюшкой могли управиться с птицей и рыбой, а крупные туши разделывала сама Смилина. Однажды Свобода добыла оленя, и оружейнице пришлось на своём горбу тащить его домой. Ей было под силу поднять его целиком, и свежевать на месте добычу супруги она не стала. Яблонька упала в обморок при виде «кровищи», которую женщина-кошка с княжной развели во дворе. — Какие мы нежные, — хмыкнула Свобода, уводя её в дом. — Иди, иди. Тебя никто не заставляет смотреть. От оленины Яблонька отказалась, хотя Свобода зажарила её на углях так, что пальчики оближешь. Простые походные блюда она умела готовить превосходно, а вот с чем-то более хлопотным предоставляла возиться девушкам. Они со Смилиной были отъявленными мясоедками: оружейница — в силу своей кошачьей природы, а Свобода просто любила мясные блюда с детства. Но однажды зимой, когда Смилина рубила кухонным топориком поросятину на удобные для готовки кусочки, молодая супруга вдруг зажала себе рот и поспешно покинула кухню. Смилина нашла её в холодной кладовке: та пила пригоршнями рассол из бочки с квашеной капустой. — Что с тобой, ягодка? — встревоженно склонилась над нею женщина-кошка. Свобода плеснула ещё капустного сока себе в рот, утёрла губы и страдальчески зажмурилась. Её брови изогнулись домиком, она отдувалась и тяжко дышала. — Не знаю, родная, замутило что-то, — прошептала она. — Даже смотреть на мясо не могу... — Чего это ты? Прямо как наша Яблонька, — усмехнулась Смилина. Не было рядом с княжной матушки, чтобы подсказать, отчего так бывает. Впрочем, когда Свободе вдруг захотелось глины, тут уж и Смилина догадалась, в чём дело. Вспомнилось ей, как Любоня крошила себе в миску листья одуванчика, смешивала с солёными опятами и корнем лопуха, заливала квасом и хлебала. — Похоже, тут кто-то поселился. — Смилина с улыбкой приложила ладонь к ещё плоскому животу Свободы и нежно чмокнула её в кисло кривившийся рот. С этого дня о поездках верхом Свободе пришлось забыть, но Бурушку она каждый день выводила побегать без седла, чтоб не застоялся. Вот взмахнула белыми крыльями птица-зима и снялась с насиженного места; ласковое дыхание Лалады растопило снег и выманило наружу цветы. Когда у Смилины выдавался свободный день, они пускались в пешие прогулки по красивым белогорским местам. Им открывались уединённые лесные полянки, покрытые цветочным ковром, зеркальные озёра, в которых отражались подрумяненные зарёй снежные шапки гор, поросшие ельником зелёные склоны и сверкающие на солнце порожистые реки. Они встречали рассветы, дыша медовым простором разноцветья, слушали птичью перекличку в просыпающемся лесу, ловили сердцем приветствие царственных сосен. — А существуют ли где-нибудь чертежи Белогорской земли? — размышляла Свобода вслух. — Чего не ведаю, того не ведаю, — призналась Смилина. — Есть, должно быть. У государыни, наверно. У градоначальниц... Землемеры этим занимаются. А тебе для чего? — Знаешь, мне тут приснилось давеча... А ежели по чертежу вылепить местность в объёме? Ну, как изваяние. — Руки Свободы порхали в воздухе, словно гладя ладонями незримые горы и холмы, а её глаза мечтательно всматривались в светлую даль. — Чтоб всё как настоящее было, только маленькое. Горы, долины, реки. Она сама ещё толком не представляла себе, как осуществить привидевшееся, но мысль сия горела в её очах, отражаясь далёкой звездой, манящей и прекрасной, как мечта. Также её пытливый ум привлекало подземное расположение Тиши, о котором можно было лишь приблизительно судить по выходящим на поверхность источникам. Но как русла ветвились под землёй? — Говорят, что на Тишь указывает цветочек особый, который только у нас растёт — синевница продырявленная, — вспомнила Смилина. — Растёт он там, где под землёй Тишь протекает. А вообще, ежели про воду подземную говорить, то смотреть надо по щавелю и смородине. Они воду любят. Берёзки ещё к водичке корнями тянутся. Ольха, ива подсказать могут. А ежель берёзка, ива, ольха да клён склонились в одну сторону — то точно поблизости жила водная есть. Коли мошкара где-то столбом вьётся после захода солнца — место водное. — А покажи мне эту синевницу, — попросила Свобода, взор которой зажёгся любопытством. Шаг в проход — и Смилина присела около низко стелющихся и ковром опутывающих траву плетей с ярко-синими цветочками. Их лепестки размером с ноготь были словно иголкой проколоты. — Вот она и есть, — молвила женщина-кошка. Свобода опустилась на колени и упёрлась локтями в землю, близко разглядывая этот плющевидный ползучий цветок. Листья его покрывал пушок, как у мяты, а пахли они, ежели растереть в пальцах, тонко и сладко, точно липовый мёд. — Вот, значит, ты какой, цветочек, — проговорила княжна. Вокруг шелестел лиственный лес. Закатные лучи косо касались травы, меж стволов светились паутинки, и в тишине хрустальными каплями падала однообразная птичья песня. — Я найду тебя, Тишь, — проговорила Свобода, поглаживая ладонями землю, и в глубине её взора мерцала решимость. «Виной» всему был беспокойный, неутомимый исследовательский дух, сидевший в ней. А Смилину одолевало беспокойство: не будет ли ребёнок слишком крупным, как она сама когда-то? Смерть матушки Вербы неизгладимой печатью лежала на душе, и опасение грызло её исподтишка. Следя за тем, как растёт и округляется живот Свободы, оружейница то и дело думала: не больше ли он положенных размеров? Впрочем, думы свои она вслух не высказывала, дабы зря не тревожить жену. Удержать Свободу в четырёх стенах было невозможно. Она и так домоседкой никогда не была, а тут и вовсе начала постоянно рваться под открытое белогорское небо, в объятия лесов и горных просторов. Смилина не могла запрещать ей гулять, лишь беспокоилась о том, не переутомляется ли она. — Счастье моё, ты только в горы не лезь, — просила она. — А ежели упадёшь? Ты уж побереги и себя, и дитятко! — Не трясись ты так над нами! — обнимая женщину-кошку за шею и ластясь, смеялась та. — Ничего не случится. Обещаю, что изображать из себя горную козочку не буду. Тут впору было совсем забросить работу, чтоб ни на шаг не отходить от этой непоседы. Но оставить своё дело Смилина не могла — так и разрывалась каждый день. Вплоть до седьмого месяца Свобода не меняла своих привычек, но потом немного угомонилась: тяжеловато стало лазать по крутым тропинкам с животом. Взамен этого она придумала себе новое занятие — взялась за учёбу. — И что же за науки ты постигаешь? — полюбопытствовала Смилина, а у самой от сердца отлегло: наконец-то жена нашла дело поспокойнее. Оружейница уж думала, что от постоянной тревоги за эту обладательницу шила в мягком месте она поседеет прежде срока. Свобода решила учиться на землемера. Мысли о том сне не покидали её, и задумка сделать объёмное уменьшенное изображение Белых гор с подземной картой Тиши горела в сердце неугомонной княжны. — Не бывает недостижимых целей. Бывают ленивцы с полными карманами отговорок и оправданий для своего ничегонеделания, — сказала Свобода. — Мне просто немножко знаний не хватает. Но батюшка мне поможет. К её услугам были научные труды, собранные её отцом, и его личные землемеры, кои имели немалый опыт по составлению земельных чертежей. Без расчётов в этом деле также не обходилось, и Свобода засела за труды еладийских математиков. — Ох, от этих треугольников у меня уже голова пухнет, — шутливо жаловалась она. — Но я разгрызу этот орешек, не будь я княжна Победа! Смилина сердцем понимала тот горячий порыв, тот внутренний огонёк, который манил супругу, точно путеводная звезда, и не давал успокоиться и погрязнуть в домашнем быте. У неё самой тоже было любимое дело, без которого и руки её омертвели бы за ненадобностью, и жар жизни в душе погас бы, и само дыхание замерло бы в груди. Не беда, что жена не шила ей рубашек и редко готовила сама; главное — глаза Свободы сверкали, полные радости и света мысли. Если в том было её счастье и единственно правильный образ существования её души, то какая разница, кто сошьёт эти рубашки? Отсюда проистекала надобность в девушках-служанках, которую Смилина признавала небезосновательной, а вот её родительница Вяченега смотрела на это не слишком одобрительно. — И чем занимается твоя жена целыми днями? — хмыкала она. — Свалила всё на прислугу, а сама порхает, как бабочка — без забот и хлопот. Ну что ж, этого следовало ожидать. Так уж её воспитали. Смилина мрачнела, не зная, как толком объяснить матушке, не видевшей в своей жизни ничего, кроме тяжкой беспросветной работы, что не создана была Свобода для домашнего очага. Нет, работы княжна не боялась — могла даже коровник почистить, не жалея рук, а за своим Бурушкой ухаживала только сама. Но если взвалить на неё все хлопоты по хозяйству, была бы она счастлива? Сияли бы её глаза, лучились бы радостью, от которой и сама Смилина воспламенялась и работала с удвоенным пылом? — Матушка, вот представь себе: есть певчие птицы, а есть домашние курочки, — с трудом подбирая слова и внутренне морщась от их неуклюжести, пыталась растолковать Смилина. — Есть благородные скакуны, а есть рабочие быки. Ну, запряги ты скакуна в плуг — и загубишь его. Так и тут. — Ну, ежели жена тебе нужна только для красоты, я ничего не имею против, — усмехалась в ответ родительница. — Это твоя жизнь, твой выбор. Верю, что любишь её. Ну, что поделать... Живите, как умеете. — Да нет, матушка, дело не в красоте! — досадливо кривилась Смилина. — Я, наверно, плохо умею объяснять. Словеса... Ну, не моё это. Руками работать — это пожалуйста, а вот речи говорить я как-то не привычна. Она ж не бездельничает. Она учится. Понимаешь, она хочет все Белые горы обмерить да чертёж земельный сделать — где какие вершины, где леса, реки да озёра. Как Тишь под землёй течёт... Ну, эдак вот... объёмно. — Спотыкаясь и безнадёжно запутываясь в словах, Смилина повторяла руками мечтательные движения Свободы в воздухе. — Чтоб всё как настоящее было. Чтоб потрогать можно было. — Ну и к чему это? — пожала плечами Вяченега. — Да ну, баловство какое-то... Смилина ушла от родительницы с нывшей под сердцем обидой за Свободу и её занятия, о которых матушка высказалась так неуважительно. Её огорчала та насмешливо-подчёркнутая учтивость и почтительность, с которой Вяченега начинала держаться с её женой, когда они приходили в гости вместе. Сквозила в этой учтивости какая-то отчуждённость. Дескать, уж прости, госпожа пресветлая, что мы такие тёмные да неучёные... Сама Смилина выучилась грамоте поздно — уже после того, как начала собирать своё кузнечное мастерство по крупицам. Читала она плохо, по складам, но всё-таки читала, а родительница и сёстры обходились без грамоты. Свобода, чувствуя эту натянутость, после семейных встреч замолкала и мрачнела, хотя всеми силами старалась не подавать виду. — Чую я, суждено мне в твоей семье чужой остаться, — сказала она как-то раз с невесёлой улыбкой. — Ничего, лада, не тужи, — пыталась утешать её оружейница. — Свыкнутся со временем. — Ладно, чего уж там... Я и не сундук с золотом, чтоб всем нравиться, — засмеялась супруга, желая обратить всё в шутку. Нежно прильнув к груди женщины-кошки, она потёрлась носом о её щёку. — Насильно мил не будешь. Но, любя Свободу всеми силами души, Смилина желала, чтоб и все вокруг относились к ней если не с той же любовью, то хотя бы с уважением. С горечью чувствовала оружейница, что понемногу откалывается от родных, что пролегает меж ними — нет, не пропасть, а какая-то пелена недопонимания. Она ловила себя на том, что всё чаще ищет поводы избегать встреч, потому что разговор непременно свернёт в сторону Свободы. «Ну, как там твоя госпожа прекрасная? Не натёрла ли ножки свои белые, гуляючи? Не болит ли у неё головка от наук многотрудных?» — не преминет с усмешкой спросить матушка. Вроде бы добродушно, а всё ж царапнет сердце Смилины коготок досады. В летнюю страду оружейница работала в кузне только во второй половине дня: кто, кроме неё, уберёт жито — тяжёлое, золотое? С раннего утра уходила она в поле. — Айда, девушки, помогать станете, — позвала она служанок супруги. — Серп-то хоть в руках держать умеете? Те, выросшие в селе, умели и серпом орудовать, и снопы вязать. Но сжать — только полдела, потом надобно обмолотить, провеять. Невпроворот работы — до ломоты в теле, но была она Смилине только в радость. Из зёрен этих получится мука, из муки — хлеб, который станет кушать её ненаглядная Свобода. Когда они вернулись с поля домой, княжна вынимала из печки пирог с рыбой. На столе стоял земляничный кисель и кувшин молока. — Яблонька тесто поставила, а оно подошло. Ну, не пропадать же ему! Перекиснет — и куда его потом? — Свобода поклонилась вошедшим труженицам: — Прошу к столу, обедать подано! — Ох, госпожа, зачем ты хлопотала, мы б и сами, — заохали девушки. — Когда б вы успели? Вы ж чуть свет в поле ушли! — Свобода разлила молоко по кружкам, согрела Смилину широкой солнечной улыбкой. — Кушайте, кушайте. Заслужили. Не то что я, лентяйка! — Радость моя, не говори так. — Смилина поцеловала жену, с нежностью приложила ладонь к её животу. — Ты заслуживаешь всего самого прекрасного на свете. — И поправила себя ласковым шёпотом: — ВЫ заслуживаете. Потому что дороже вас у меня нет ничего и никого. Глаза Свободы влажно замерцали, и она поспешила к столу — разрезать пирог. Смилина взяла у неё нож. — Я сама, ладушка. Ты отдыхай. После обеда Смилине ещё надо было в кузню: текущих дел урожайная страда не отменяла. Однако в её сердце скреблась тревога. Глаза у супруги сегодня что-то слишком подозрительно блестели, она то и дело тёрла их, будто соринку пыталась достать. На вопросительные взгляды Смилины она тут же отвечала бодрой улыбкой. Девушки принялись за домашние дела, а оружейница привлекла Свободу к себе и тихонько спросила, заглядывая в глаза: — Что сегодня с тобою, ягодка? Не ладится что-то? — Когда у меня что-то не ладится, я злюсь, а не плачу. — Свобода промокнула уголком головного платка глаза и взглянула на женщину-кошку со своей обычной шаловливой лукавинкой. — И думаю над тем, как сделать, чтоб ладилось. — Ну, так всё-таки — что? — допытывалась оружейница. — Скажи, а то у меня в кузне мысли не о работе будут, а о том, отчего у тебя глаза на мокром месте. — Работай спокойно, лада. — Свобода чмокнула Смилину в нос. — Так, думы всякие одолевают. А может, просто устала чуточку. Не бери в голову. — Беда мне с тобою, — вздохнула Смилина. Дел в кузне было много. Пришла новая ученица, и оружейница проверяла, на что она способна. Та показала себя уже почти готовой мастерицей кузнечного дела, а оставалось ей ни много ни мало — овладеть волшбой. И собой хороша: глаза ясные, пытливые, барвинково-синие, тёмно-русая коса — в руку толщиной, а длиною — ниже пояса. Работала она уверенно, зрело, и в каждом её движении, в каждом ударе молотом была эта спокойная сила и любовь к делу, которая и решала всё. Звали её Радонегой. — Семейная иль холостая? — спросила Смилина. — Невеста есть, — ответила молодая соискательница, открыто и белозубо улыбнувшись, а потом смущённо спрятав взор под сенью богатых ресниц. — Этой осенью свадьбу играть собираемся. Я вот колечко ей хотела сделать... Ну, такое, чтоб сквозь проходы ходить. — Ну, до колечка тебе мастерство ещё набирать и набирать, — сказала Смилина. — А вот на свадьбе ты будешь гулять с новой причёской. Косу расплетай и на колени становись. Заструились по сильным плечам и спине длинные волнистые пряди, полные здорового лоска. Смилина выбрала пучок на темени, завязала его узлом и отдала конец Радонеге: — Держи. Пока она острила нож на точильном круге, Радонега ожидала на коленях. Больно ей было стоять на каменном полу, но ничто не дрогнуло в её лице. Орудуя ножом, как бритвой, Смилина срезала ей волосы как можно ближе к коже, и вскоре весь пол вокруг молодой кошки был ими усыпан. Открылся округлый, изящный и правильный череп. Поднеся к её щеке пылающую ладонь, оружейница наблюдала. Нет, ни одна жилка не забилась нервно под кожей, тонкие ноздри не дрогнули, плечи не напряглись. Одним длинным скольжением огладив голову Радонеги, Смилина очистила её от торчащих пеньков волос. Послушный огонь не обжёг кожу. — Собери свои волосы и вставай, — приказала оружейница. Ученица повиновалась, а по знаку руки Смилины все работы в кузне прекратились на время. Подойдя к самой большой печи, Смилина зычно воскликнула в её пышущее жаром нутро: — Огунь, мать земная! Прими в своё лоно новую дочь, нашу сестру. Пламя в печи взвилось рыжим зверем, затрещало, захохотало. В середине огненного столба раскрылась широкая пасть, словно требуя пищи. — Скорми огню твои волосы, — велела Смилина Радонеге. Та бесстрашно выполнила это. Блестящая русая грива, которая только что украшала её голову, исчезла в брюхе огненного зверя. Взамен он выплюнул на пол тлеющий уголёк, который подкатился к ногам Радонеги. — Это — твоя сила, — сказала Смилина. Она подобрала уголёк и поднесла к губам молодой кошки. — Ты должна это проглотить. Не бойся, не обожжёшься. Дар Огуни исчез во рту Радонеги. На миг зажмурившись, она сделала глотательное усилие, а открылись её глаза уже не синими, а огненными. Короткая вспышка — и жаркое сияние сжалось в её зрачках до крошечных точек. Из ноздрей Радонеги вырвались две пламенные струйки, и она даже пошатнулась от изумления с округлившимися глазами. — Растудыть... твою телегу, — вырвалось у неё. По кузне пророкотала волна смеха. — Полегче, — хмыкнула Смилина. — Так и спалить всё вокруг недолго. Ну, пошли — покажу, что с этим можно делать. За всеми этими делами она отвлеклась от мыслей о мокрых глазах Свободы. Когда настала пора собираться домой, одна из учениц доложила, что у ворот кузни Смилину дожидается какая-то девушка. Тревога ворохнулась в душе косматым зверем, и оружейница направила свои стремительные шаги к калитке. Её ждала Яблонька. Одного взгляда в её испуганное лицо было достаточно, чтобы зверь-тревога взвился на дыбы. — Ой... Госпожа Смилина! Иди скорее домой, — скороговоркой зачастила девушка. — Там такое стряслось... Беда! «Всё это однажды уже было», — мелькнуло в голове ледяной молнией. «Горе у тебя, Смилинушка». И — крошечное тельце на неподвижной груди Любони. — Что? — разом охрипнув, выдохнула Смилина. — Свобода?.. Что с ней? — Ой, да нет, нет, что ты! — затараторила, замахала руками Яблонька. — Твоя супруга жива-здорова, хвала богам! Это не с нею беда. Там твоя родительница пришла, сидит сейчас у нас... Грязная вся пришла, в крови, мне аж худо стало... В один шаг через проход Смилина очутилась дома. Чернокрылая беда раскинулась над крышей, закрыла собою полнеба. Родительница Вяченега, в рабочей одёже, с головы до ног покрытая подземной пылью, сидела на лавке у стола; её лицо застыло сурово-мертвенной маской, бескровные пепельные губы были сжаты в нитку, а взор недвижимо застыл в пустоте. Слева на её лбу блестела глубокая ссадина, потёки крови из неё пропитали бровь и обогнули глаз с двух сторон — по носу и щеке. Полуистлевшая от пота и грязи рубашка алела свежими пятнами. Свобода как раз поставила на стол лоханку и наполнила её из кувшина. — Вот водичка из Тиши, — приговаривала она заботливо. — Умойся, матушка Вяченега. Сейчас Смилина придёт. Чудесная вода ласково журчала, разбивая жуткую тишину. Вяченега застыла изваянием, даже не мигая, и Свобода принялась сама умывать её смоченным полотенцем. — Матушка! — Смилина бросилась к родительнице, а у самой сердце в груди инеем схватилось. — Что стряслось? Взор Вяченеги обратился на неё — страшный, леденящий. Боль каплями смолы застыла в нём. — Завалило нас, Смилина, — чуть слышно проронила она. — Твоя сестра Милата мертва. Лучше б я... Лучше б меня вместо неё... Речь её перестала быть слышной — только серые губы шевелились. Смилина прижала её голову к своей груди и закрыла глаза. За время своей работы в рудниках она была непосредственной свидетельницей нескольких обвалов, а уж о скольких слышала — не счесть. Она хорошо помнила этот грохочущий ужас и смертельный удушающий мрак. Зазеваешься, не успеешь мгновенно открыть проход — и о Тихой Роще можно не мечтать. Кучку искорёженной мёртвой плоти чудо-сосна уже не примет. — Её тело достали, — сипло и безжизненно выдохнула Вяченега. — Оно уже там, дома... Драгоила его сама отнесла. А я — к тебе с вестью. Ты в последнее время у нас редкая гостья, но сейчас уж как-нибудь выберись — приди на погребение. Сестрица всё-таки твоя родная... Невыносимая горечь поднялась за грудиной, как злая изжога. Будь она проклята, эта пелена недопонимания. Уже не повернуть время вспять, не исправить ошибок, не стереть горьких слов, не обнять, не подарить недоданного тепла. — Сейчас уж поздно каяться, матушка, — сев рядом и уткнувшись лбом в лоб родительницы, вздохнула Смилина. — Но ты прости, что мы с вами редко встречаемся. Отдалились мы как-то друг от друга... Я прямо сейчас пойду с тобой. Помогу, чем смогу. — Я с вами, — без колебаний заявила Свобода. — Ладушка, тебе лучше остаться дома, — с усталой лаской ответила оружейница. — Я хочу быть рядом с тобой, — настаивала та мягко, но решительно. — Делить с тобой и радость, и горе — мой долг. — Пресветлая княжна, Смилина права. Не надо тебе туда сейчас... — Вяченега поднялась с лавки, обтёрла мокрым полотенцем грязные и окровавленные руки. — Матушка Вяченега, ну хватит уже меня величать, — с горечью молвила Свобода. — Я ведь не чужая тебе. Зови меня дочерью... Конечно, ежели я, по твоему разумению, достойна зваться таковою. Я не хочу оставаться в стороне от вашей беды. Ваше горе — моё горе тоже. А вместе эту ношу нести легче. Набрякшие усталостью и болью веки Вяченеги дрогнули. — Милая, — проговорила она со всей мягкостью, на которую был сейчас способен её измученный голос. — Мы ж не гоним тебя, просто поберечь хотим. На это лучше не смотреть, поверь мне. Тяжело это... А ты — с дитятком во чреве. Тебе сейчас рядом со смертью ходить не надо. Лучше завтра на тризну приходи, коли желаешь. Свобода обняла Вяченегу, с высоты своего роста склонив голову на её плечо. — Матушка, я не боюсь смерти. Я сама была на её пороге и победила. — О дитятке думай, родимая. — Поцеловав её в лоб, Вяченега окинула её бесслёзным, но смягчившимся взором. — Ему это совсем ни к чему. — Всё, всё, ягодка, — вмешалась Смилина, обнимая жену за плечи и быстро чмокая её в висок. — Ложись спать, уже поздно. А завтра я кого-нибудь пришлю за тобой. — Да какой мне сон, о чём ты? — покачала головой Свобода. — Ну, хотя бы просто приляг. Давай, давай, на бочок. А нам пора. — Смилина ещё раз поцеловала тёплую бьющуюся жилку на виске супруги — уже крепче и нежнее. Переступая порог родительского дома, Смилина окунулась в плотную, гнетущую и вязкую, как холодная топь, пучину горя. Звон плача сразу врезался острыми краями ей в сердце. Драгоила, ещё не успевшая помыться и переодеться, с порога обняла Смилину. — Ох, сестрёнка, — только и прошептала она. Крепко сжав её в объятиях, Смилина застыла взором на окровавленной льняной простыне, под которой проступали очертания лежавшего на лавке тела. Озарённая скупым отсветом масляной плошки, эта простыня безмолвно кричала бело-красным страшным пятном — не спрячешь глаза, никуда не денешь взгляд. Вдова Милаты, золотоволосая Таволга, тонкая, как тростинка, сидела на полу у изголовья покойной. Её серые глаза таяли весенними льдинками, а плач струился тихо и надломленно. Старшая дочка, кошка-подросток, устроилась на корточках рядом с нею и обнимала за плечи. Уже сейчас суровая и сдержанная — вся в бабушку Вяченегу, — она казалась совсем взрослой, хотя телесно подрасти ей ещё предстояло. Младшая девочка, белогорская дева, безмолвно роняла слёзы, не сводя потерянного и полного ужаса взгляда с самого большого кровавого пятна на простыне — прямо напротив лица. Очертания головы под тканью смертного савана Смилине показались странными — слишком плоскими, точно череп был сплющен в лепёшку. Жена оставшейся в живых сестры, коренастая, с тяжёлой грудью и большими чувственными губами, тоже подошла к оружейнице обняться. — Здравствуй, Смилинушка. Ох, беда-то какая... — И ты будь здрава, Дворята. — Смилина низко склонилась и поцеловала родственницу в яблочно-круглую щёку. — А ваши дочурки где? — Я их в постель отправила, нечего им тут делать, — ответила женщина. — Не до сна им, должно быть, — вздохнула Смилина. Сердце велело ей присесть около младшей племянницы, сиротливо ёжившейся и вздрагивавшей плечами. Матушку Таволгу обнимала и поддерживала её сестрица-кошка, а вот её саму бросили один на один с её ужасом и горем. — Здравствуй, Росянка, — шепнула Смилина, осторожно смахивая со щёк девочки слёзы. Та подняла на неё большие жалобные глаза и спросила шёпотом: — Что у матушки Милаты с лицом? Почему нельзя на него смотреть? Смилина замешкалась с ответом. Как сказать ребёнку, что там и лица-то нет? На помощь пришла Вяченега. Погладив внучку по голове, она вполголоса молвила: — Оно изранено, моя родненькая. — Это не матушка Милата, — прошептала Росянка. — Пока я не увижу её лица, я не поверю... В недвижимо раскрытых глазах девочки росла и ширилась какая-то мысль. Быстрым движением, так что никто не успел её остановить, она сдёрнула с лица родительницы кровавый саван... Догадка Смилины оказалась верной: череп был раздавлен, как яблоко-гнилушка, на которое наступили. Ни глаз, ни носа, только размозжённое месиво из крови и чёрных волос. И зубы в свёрнутых на сторону и сплюснутых челюстях. Голова вдовы безжизненно запрокинулась, и она повалилась без чувств — юная кошка еле успела подхватить её. — Это не она! Не она! — пронзительно закричала Росянка. Вяченега быстро схватила внучку на руки и вынесла прочь из горницы, приговаривая: — Дитятко... Ну что ж ты делаешь... Ну разве так можно... Смилина поспешно поправила простыню и бросилась на помощь к старшей племяннице, еле державшей мать на весу. — Давай-ка матушку мне, Чемеря. Она отнесла Таволгу к дальней стене и опустила на лавку, предоставив её заботам подскочившей Дворяты. Лицо Чемери покрыла зеленовато-землистая бледность, и оружейница, опасаясь, как бы сейчас не пришлось ловить и её, поспешила усадить племянницу на лавку. — Драгунь, а ну-ка, водички нам, — обратилась она к сестре. — Сейчас, — отозвалась Драгоила. Она вернулась быстро. Приняв у неё из рук чашку с тёплой водой из Тиши, Смилина напоила Чемерю, а остатками умыла ей лицо. — Иди, помойся, что ли, — сказала она сестре. — Успею ещё, — устало отозвалась та. — Цела хоть? — запоздало спросила оружейница. — Пара царапин. — Драгоила в изнеможении опустилась на лавку, навалилась затылком на стену и закрыла глаза. — А вот сестрёнке нашей не повезло. Замешкалась, видать. — И она провела широкой ладонью по вытянувшемуся, бледному под слоем пыли лицу. Ночь плыла густым чёрным маревом вдовьей тоски. Лучше всех сохраняли присутствие духа и были наиболее способными к действию Драгоила и её супруга; матушка Вяченега неотлучно находилась с внучкой, и на её помощь рассчитывать не приходилось. — Ну, пригляди тут за матушкой Таволгой, — наказала Смилина Чемере. И спросила, озабоченно всмотревшись в ещё бледоватое лицо племянницы: — Ты как? Ничего? Та кивнула. — Ну, вот и молодец. — Смилина потрепала юную кошку по плечу. Тело следовало предать огню, чтобы душу приняла в своё лоно Огунь. В доме оказалось мало дров для погребального костра, и пришлось заготавливать их в берёзовом леске. Пока Смилина с сестрой искали упавшие деревья, пилили их на чурбаки и раскалывали на поленья, Дворята занималась поминальным обедом. Крепкая и деловитая, она сама зарезала двух баранов и варила мясо в большом котле во дворе. К рассвету дровяная куча для костра была готова. Поверх берёзовых поленьев, по обычаю, постелили можжевеловые ветки. — Много гостей звать не будем: кормить-поить нечем, — вздохнула Дворята. — Всего-то пять голов овечьих было, двух зарезала — три остались... В погребе всего один бочонок с пивом полынным. — Сестрицу надобно проводить достойно, — сказала Смилина. — Насчёт угощения не беспокойся, я всё устрою. Поспать им этой ночью не довелось. Смилина даже не присела ни разу — всё сновала туда-сюда, таская съестное. Не раз она пыталась помогать семье, но гордая матушка Вяченега не принимала ни денег, ни снеди, говоря, что всяк должен жить своим достатком, а долги суть зло. Коли станешь брать — уж не выберешься из этой ямы, поэтому лучше и не начинать. После свадьбы оружейница хотела отдать им часть богатого приданого Свободы, но родительница и его отвергла: «То — вам, молодым, на жизнь дано, вы и живите». А теперь уж стало не до гордости. Смилина притащила мешок пшеницы свежего урожая, три корзины свежих ягод, орехов и кадушку липового мёда для кутьи; полдюжины гусей для запекания и похлёбки из потрохов; две большие двуручные корзины с яблоками и грушами для взвара; пять бочонков хмельного мёда-вишняка. Кому же всё это печь-варить? Пока она раздумывала, как быть, в кухне уже хлопотали Яблонька с Крыжанкой и Ганюшкой, а Свобода отдавала распоряжения. Девушки чистили плоды для взвара, а она щипала и потрошила гусей. Смилина, не зная, то ли корить её, то ли благодарить, просто подошла и поцеловала её сзади в шею — туда, где росли непокорные пушистые волоски, выбивавшиеся из-под платка. — Я кому сказала дома отдыхать? — Строгость не получилась, Смилина мурлыкнула и ткнулась носом в ушко супруги. — Вы этак совсем ничего не успеете, — был ответ. Дело пошло быстрее. Дворята приободрилась: угощений вышло столько, что не стыдно было и всех соседей позвать. Осталось самое тяжёлое: обмыть и облачить тело. — Ой, я мёртвых боюсь, — поёжилась Яблонька. — И крови... — Ступай, моя хорошая, ты и так славно потрудилась, — мягко молвила Смилина. Это нелёгкое дело она взяла на себя, а Драгоила ей помогала. Баню осквернять не стали: там, где мыли мёртвое тело, живым уж нельзя было мыться, а потому вынесли лавку с телом на задний двор, предварительно наказав супругам не совать туда нос и последить за детьми, чтоб случайно не забежали. Голову Милаты, а точнее, то, что от неё осталось, пришлось обложить соломой и обернуть холстиной. Когда одетое тело водрузили на можжевеловое ложе, из дома вышла бледная до болезненности Таволга. — Голубушка, пошла бы ты ещё отдохнула, м? — ласково сказала ей Смилина. — Ещё рано. — Нет, я буду с ней, — проронила вдова, поднимаясь по приставной лесенке к телу. Она пошатнулась, и оружейница подхватила её под локоть. — Тихонько, родная. Женщина устремила к ней свои полные тихой скорби глаза. — Благодарю тебя за всё, сестрица. Ежели б не ты... Обняв одной рукой Смилину за шею, она потянулась к ней губами. Оружейница сдержанно поцеловала их. — Не за что, голубка. Соседи были уже оповещены и понемногу подтягивались с соболезнованиями. Пришла и Ласточка со своей супругой и дочками, обняла сестёр и родительницу. Расставляли столы и лавки. Между тем показалась уже переодевшаяся Вяченега со спящей Росянкой на руках; оглядев всё, она одобрительно кивнула, но потом заметила хлопотавшую у столов Свободу и нахмурилась: — Пришла бы попозже, милая... Когда костёр отгорит. Княжна поцеловала сначала её, а потом спавшую у неё на руках девочку. — Ничего, матушка. Хлопот было много, вам бы самим не справиться. И вот зажжённый светоч коснулся можжевеловых веток. Вдова задержалась на лесенке, не в силах оторваться от тела. Огонь угрожал ей, и Смилине пришлось снять её оттуда, как ребёнка, и унести на руках прочь. Таволга слабо противилась, рвалась назад, к охваченной пламенем супруге, но оружейница прижала её к себе железной хваткой. — Ну, ну... Всё уж теперь... Нельзя туда, родная, отпусти её, — бормотала она, гладя женщину по голове. Пламя было не простое: его Смилина высекла на светоч из своих пальцев, мысленно прося Огунь принять душу сестры. Полыхало сильно, и ждать пришлось недолго. За обедом Вяченега тихо проронила Смилине: — Ты уж прости, что твою супругу высмеивала. Славная она, хоть и не во всём мне понятная. Но сердце у неё доброе. — Пусть всё дурное рассыплется прахом. Что сказано — ушло, быльём поросло, — молвила оружейница в ответ, и они выпили — молча и до дна. Остывший пепел она собрала в корзину, чтобы отнести в кузню и высыпать в главную печь. Сытые и пьяные гости разошлись, столы разобрали, и девушки-служанки принялись за уборку. — Треклятые рудники жрут и жрут наши жизни, как ненасытные чудовища, — мрачно промолвила Вяченега, отяжелевшая от выпитого. — Когда они только набьют свои бездонные утробы? — Никогда, — сурово ответила Смилина. — Рудокопы не перестанут гибнуть, пока не начнут входить во владения земной матери Огуни с должным почтением и не признают себя её дочерьми. — И что же мы должны для этого сделать? — не сводя с неё пристального взора, спросила Вяченега. — Я расскажу, как это сделали мы, а вы — решайте сами. — Смилина скользнула ладонью по своему зеркально гладкому черепу. — Эта коса — наша связь с Огунью, пуповина. А чистая голова — чистые помыслы и покорность земной матери. Ну, а при всяком проникновении в недра следует произносить благодарственные слова к Огуни за её щедрые дары. Ежели рудокопы станут всегда придерживаться этих двух нехитрых правил, они останутся целы и невредимы, и уже не придётся входить в рудник с мыслью, что обратно можешь уже не выйти. Вот и всё. Вяченега выпила ещё кубок и долго сидела, зажмурившись и уткнувшись в тыльную сторону сжатой в кулак руки. — Моя жизнь не настолько ценна, чтобы я за неё цеплялась ради себя самой, — проговорила она наконец. — Но я хочу увидеть, как родится моя внучка, которую вы с княжной... — Вяченега осеклась и бросила виновато-ласковый взгляд на Свободу. — Прости, доченька, по привычке с языка сорвалось... Так вот, я хочу увидеть ваше дитятко. Я хочу увидеть, как все мои внучки вырастут и найдут свою судьбу. И я хочу, чтобы вот это всё — то, что было сегодня — никогда не повторилось с другой моей дочерью. С этими словами она медленно стащила с устало поникшей головы барашковую шапку и склонилась перед Смилиной. — Скобли. Счищай с моей головы всё, что считаешь лишним. Смилина поднялась и опустила ладонь на темя родительницы. — Я рада, матушка, что ты приняла верное решение. Я помогу тебе. Нож был при ней, но его следовало подточить ещё немного для пущей верности. Осколок точильного камня в доме нашёлся, но на большом вращающемся круге точить было удобнее, и Смилина отправилась в кузню. Дела там шли своим чередом, Радонега отрабатывала свои первые уроки. Смилина похвалила её и вручила нож: — Заточи-ка его для меня, будь добра. Пока ученица исполняла поручение, Смилина беспокоилась: не сморило ли там матушку Вяченегу? Всё-таки ночь бессонная выдалась, да и выпила та изрядно. Её саму уж пошатывало от усталости, а в теле звенела неприятная дрожь. Ещё бы: вкалывала вчера в поле, не разгибая спины, потом — кузня, а после ещё и похоронные дела... А работницы подходили с соболезнованиями: все уже знали о случившемся. — Благодарю вас на добром слове, родимые, — поклонилась Смилина. — Не знаю, буду ли я ещё сегодня здесь. Возможно, с семьёй останусь, так что давайте тут без меня. Матушку Вяченегу она нашла на кухне за столом. Та из последних сил держалась и дожидалась её, хотя голова её то и дело измученно клонилась на грудь. Свобода сидела рядом, мягко касаясь её руки всякий раз, когда глаза Вяченеги закрывались. — Ну, матушка, готова? — Смилина склонилась к родительнице, опустила руки ей на плечи. Вяченега встрепенулась, открыла отяжелевшие веки, обвела кухню усталым, мутным взором. — Давай, — выдохнула она. Волосы Вяченега, как многие женщины-кошки того далёкого времени, носила в длинной косе. Смилина бережно расплела её, расправила вороные с проблесками серебра пряди по плечам родительницы и выбрала пучок на темени, как ещё совсем недавно делала Радонеге. Затянув узел у корня, она передала прядь подошедшей Драгоиле: — Подержи. В тишине потрескивали только огонь в печке да нож, срезавший волосы. В каждое движение Смилина вкладывала всё своё тепло, всю любовь и щемящее сострадание. Об одном она только беспокоилась: как бы не дрогнула рука. Родительница доверилась ей, и порезать её было нельзя ни в коем случае. Оружейница гнала прочь накатывавшую мягкими сонными волнами одуряющую усталость. Свобода завладела лежавшей на столе рукой Вяченеги и ободряюще накрыла её своими ладонями. Сердце Смилины сжалось от пронзительно-грустного желания поцеловать жену, прижать к себе и унести на руках домой: та вместе со всеми не смыкала глаз всю ночь и хлопотала. Без сомнений, она тоже смертельно устала, и женщине-кошке хотелось поскорее отправить её отдыхать. А Вяченега поднесла руку Свободы к губам и поцеловала, смутив её до розовых пятнышек на кангельских скулах. Наверно, ей передался тот порыв нежности, который накатил на оружейницу: они слились в одно целое, соединённые мостиком бреющего ножа. То, что Смилина сейчас делала для неё, было глубже, теплее и сокровеннее, чем близость. Лезвие, как мысленное продолжение её губ, целовало голову родительницы. Срезав последний волосок, Смилина разогнула гудевшую от напряжения спину. Оставшуюся прядь она заплела в косицу, украсив нитью бисера и закрепив на конце маленьким серебряным накосником с подвесками из бирюзы. Высекла щелчком пламя из пальцев и завершающим движением провела огненной ладонью по голове родительницы, очищая её до блеска. Задремавшая Вяченега вздрогнула и пробудилась. — Не пугайся, — сказала ей Смилина. — Этим я соединяю тебя с Огунью. Пламя в печке, до этого мгновения горевшее тихо и сонно, вдруг вскинулось таким же рыжим зверем, каким оно приветствовало новую ученицу в кузне. — Ох, — испуганно вырвалось у Свободы. — Это Огунь, — улыбнулась оружейница. — Она здесь и слышит нас. — И добавила, обращаясь к огню: — Земная мать, прими в своё лоно новую дочь и храни её жизнь, которую я вверяю тебе. С этими словами она бросила в печь срезанные волосы родительницы, скормив их косматому пламени. А Свобода, роняя блестящие светлые капельки с ресниц, зашептала жарко, с сердечной мольбой: — Матушка Огунь... Прошу, не забирай больше ничьи жизни. Не гневайся на тех, кто трудится в твоих недрах. Прижав руки к груди, она смотрела на огонь с залитой слезами улыбкой, и Смилина сделала то, чего уже давно жаждала — поцеловала её в губы. А Вяченега задумчиво скользила ладонью по голове. — Как будто легче стало, — проговорила она. — Свежее, что ли... Какие там слова надо говорить Огуни? — Примерно такие: «Земная мать Огунь, мы пришли к тебе с почтением и благодарностью. Впусти нас без гнева в свои владения и дай частицу твоих несметных богатств, а потом выпусти нас невредимыми во славу твоего светлого имени», — сказала Смилина. И спросила с улыбкой: — Запомнишь? — Не уверена. В голове шумит маленько. — Вяченега устало сомкнула веки. — Вон, Драгуня запомнит, ежели что. Смилина взглянула на сестру, та кивнула. — Даже ежели забудете, ничего страшного, — успокоила оружейница. — Можете передать суть своими словами, лишь бы они шли от чистого сердца. Вяченега медленно поднялась из-за стола, опираясь на его край. Смилина хотела подать ей руку, но та нахмурилась: — Цыц. Сама. — Ну, сама так сама, — усмехнулась Смилина. И добавила ласково и торжественно: — Поздравляю тебя, матушка. Теперь ты под покровительством и защитой Огуни. Было бы хорошо, ежели бы все рудокопы, которые трудятся вместе с тобой, последовали твоему примеру. А там со временем и несчастных случаев не станет. — Попробую их убедить, — кивнула Вяченега. — Ну, благодарю тебя, доченька. Пойду посмотрю, как там Росянка. Вчера насилу успокоила её... Преувеличенно осторожно шагая и придерживаясь за стены и косяки, она вышла, а на её место села Драгоила. — Меня — тоже, сестрица, — попросила она. — Ежели уж быть в лоне Огуни, так всем вместе. — Это верно, — кивнула Смилина. Она принялась делать сестре ту же причёску, а Свобода сидела у стола с измученно закрытыми глазами, подперев рукой щёку. Оружейница шепнула ей: — Солнышко моё, иди-ка ты домой и ложись уже. Супруга уронила голову, проснулась, заморгала и дремотно улыбнулась Смилине. «Так солнышко пробивается лучами сквозь густые тучи», — подумалось той. А тем временем на кухню вернулась Вяченега, прижимая к себе всхлипывающую Росянку. — Ну, ну, родная, — приговаривала она, покачивая внучку и поглаживая её по лопаткам. — Не узнала меня, что ли? Вон, смотри: сейчас у тётушки Драгоилы будет такая же причёска. Девочка прятала заплаканное личико у неё в плече. Вяченега с усмешкой рассказала: — Хоть плачь, хоть смейся... Подхожу к ней, а она как рванёт от меня! А сама забыла, в какую сторону дверь открывается: надо от себя толкать, а она на себя дёргает, хех!.. Ну и всё, попалась пташка. — Вяченега чмокнула внучку в волосы. Заметив сникшую от усталости Свободу, она добавила: — Голубушка, иди, приляг. Совсем же уморилась. Та поднялась из-за стола, с хрустом потянулась. — Что-то и вправду не могу уж я, — пробормотала она. — Вздремну чуть-чуть. Поцеловав Вяченегу и Смилину, она ушла. Оружейница, обняв сразу и родительницу, и сестру, положила ладони на их головы. Теперь их объединяло нечто большее, чем кровная связь — пламенные узы повелительницы земных недр. — Нам надо чаще видеться, мои родимые, — сказала Смилина. — И ценить то, что имеем. Ценить сейчас, а не когда уже потеряли. Погожий, солнечный денёк желтобоким яблоком катился к вечеру. За поминальным обедом все поели плотно и к ужину голод не успели нагулять; Дворята выставила на стол только яблочно-грушевый взвар, кутью и пиво. — Помянем Милату ещё разок, — пригласила она. — Она того заслуживает, — кивнула Смилина, присаживаясь. Вяченега, немного освежившаяся дремотой, чувствовала себя бодрее. Вышла к столу и Свобода, позёвывая и прикрывая рот пальцами. Отдохнувшей она не выглядела, и её бледность встревожила оружейницу. — Как ты, моя ягодка? — спросила она озабоченно. — Ничего, лада, — улыбнулась в ответ супруга. — Не тревожься. Ночью доберу отдых. — А где Таволга? — Вяченега обвела взглядом собравшихся за столом. — Я схожу за нею, матушка, — сказала Смилина. Она нашла вдову сестры в сараюшке, среди старой домашней утвари и вязанок соломы. Она стояла к Смилине спиной, и её плечи вздрагивали, а взор был устремлён к перекладине под потолком. — Сестрица, там все за столом... собрались... — Голос у Смилины как топором отрубило, дыхание сбилось в груди: из трясущихся рук Таволги выпала верёвка с петлёй. — Сестрица! Ты что ж это удумала, а?! Вихрь негодования, надсадной боли и горечи так поднялся в оружейнице, так захлестнул её, что она могла только крепко встряхивать женщину за плечи. Та жалобно жмурилась, закрывая лицо руками. — Что ж это ты... а? — яростно ловя ртом разлетающиеся вёрткими стрижами слова, выдыхала оружейница. — Ты что?! А детки сиротами останутся?! Одну родительницу потеряли, так надо и вторую у них отнять? Это как, по-твоему, а?! Ладно ещё, Чемеря — она уж подросла, скоро работать начнёт, но Росянка-то... Она ж — маленькая! Ей матушка нужна! — Сестрица... Пусти... пусти, — молила Таволга, чья голова от сотрясений моталась из стороны в сторону. — Помутилось... Затменье рассудка настало... Смилина, осознав, что делает хрупкой Таволге своими ручищами больно, опомнилась и разомкнула пальцы. Жалость впилась в сердце пчелиным укусом, и она притянула вдову к своей груди, гладя по голове. — Ну, ну... Сестрёнка, ты не одна. Мы все с тобою. Рыдания сильными, мучительными толчками сотрясали Таволгу, искажали слезливой маской лицо. — Как мне теперь жить, сестрица? Как?! Я не знаю... — Она бессильно уткнулась лбом в кафтан Смилины. — Знакомо мне твоё горе, родная. Поверь, знакомо и ведомо. Сама испытала. — Смилина гладила вздрагивающие плечи и острые лопатки Таволги. Могучая пятерня оружейницы покрывала собой всю ширину её спины, и женщина-кошка боялась сильнее прижать эти тоненькие косточки, чтоб ненароком что-нибудь не сломать. — Мы ведь с Любоней и пожить не успели. Не стало её. И дитятка нашего. Врагу не пожелаю потерять и жену, и ребёнка в один день. Ох, сестрёнка... Ох, дурочка моя. У тебя ж дочки! О Росянке подумай... В глазки её загляни — и свет увидишь среди черноты кромешной, правду тебе говорю. Верь. А Чемеря? Она хоть и хочет казаться взрослой, но надави на неё горем, боль непомерную на плечи взвали — и переломится стебельком тонким. Ты не видела, как она тебя обнимала, как держала тебя там, у тела твоей супруги, а я видела — со стороны. Она о своей скорби забывала, лишь бы твою облегчить. А ты что удумала сделать? Ты б своим кровинкам просто... сердца вырвала заживо. Их сердечки, которые рядом с твоим бьются с любовью! Ты нужна им, сестрёнка. Живая! Таволга уже исступлённо кивала, не вытирая солёных ручьёв, лившихся по щекам. Осознав весь ужас шага, который чуть не совершила, она тряслась всем телом, и Смилине пришлось долго её успокаивать. — Ну, всё... Вытри слёзы и пойдём. Твои детки не должны видеть тебя зарёванной. И жену мою пугать не будем, ладно? Ей и так несладко пришлось, а она ведь в тягости. Она заставила Таволгу умыться и отвела к столу, где Вяченега как глава семейства уже распределяла кутью по мискам. — Ты где там запропастилась, дитятко? — спросила она строго. — Только тебя и ждём. — Умывалась я, матушка, — быстрым полушёпотом ответила вдова. — Прости, что заставила ждать. — Ну, садись, — кивнула Вяченега, ставя перед невесткой миску с кутьёй. Но обмануть её родительское сердце было невозможно. Шёпотом она спросила у Смилины: — Что там стряслось? Только правду говори. Ты врать не умеешь, тебя глаза выдают. Смилина не посмела соврать. Прикрывая рот руками, она прошептала Вяченеге на ухо чуть слышно — так, чтоб не слышали остальные: — Она в сараюшке удавиться хотела. Я её почти что из петли вынула. Лицо Вяченеги застыло белым мрамором, но она ничем не выдала чувств — ни словом, ни криком, ни движением бровей. По знаку её руки все принялись за кутью. Вспоминали добрыми словами Милату, и слёзы невольно плыли в глазах тёплой пеленой — особенно у вдовы. Смилина то и дело сжимала под столом руку Таволги, и та покорно кивала, как бы заверяя: «Не беспокойся, я всё поняла». Миски и кружки опустели. Девушки убирали со стола, а Вяченега сделала Таволге знак следовать за нею. — Пойдём, свет мой, на два слова. Смилина ощутила укол тревоги. Найдя предлог, она последовала за родительницей, и не зря: в той же сараюшке, на том же месте Вяченега хлестала невестку по спине верёвкой, на которой та хотела повеситься. Таволга скулила, корчась у её сапога и цепляясь за ногу: — Матушка... Затмение нашло на разум... Малодушие... Слабость в мою душу вступила! — Дурь в твою голову вступила, вот что! — рычала Вяченега, охаживая её верёвкой по бокам. — Матушка, не надо! — вступилась было Смилина. — Цыц! Не лезь! — коротко и жёстко осадила её родительница. Умом оружейница понимала, что вмешиваться и перечить матушке не имеет права, но сердце её жалело Таволгу. Она подставляла под хлещущую верёвку свою руку, чтоб несчастной вдове хотя бы не так сильно доставалось. Родительница в пылу порки не замечала этого. — Матушка-а-а... Пощади! Я больше не бу-у-ду-у-у, — тянула Таволга, содрогаясь под ударами верёвки. — Дура! А о детях подумала? Обо мне?! Об том, каково мне тебя, дурищу, следом за дочерью хоронить?! — Хлестнув невестку ещё три раза, Вяченега с рыком разорвала верёвку и отбросила половинки. Тяжело дыша, она нервно поглаживала себе голову, а Смилина присела около сжавшейся на полу калачиком Таволги. — Матушка, ну зачем ты так, — с учтиво-мягким укором молвила она. — Таволга уже всё поняла. Я ведь говорила с нею. — Ты говорила как сестра! — понемногу успокаиваясь, проворчала Вяченега. — А я по-родительски её уму-разуму поучила. Что мне прикажешь делать теперь, а? Работу бросить и за нею неотлучно следить, чтоб не учудила что-нибудь? Кто тогда семью кормить станет? — Матушка... прости... я не буду чудить, — плакала на полу Таволга. — Деточек... жалко... — Молчи уж, — поморщилась Вяченега. — Деток ей жалко... А меня не жалко? А про то, что ты мне — как дитя родное, в твоей непутёвой голове даже мысли нет? Таволга с рыданиями вскочила и кинулась её обнимать. Вяченега сперва отстраняла её руки от себя, отворачивалась от поцелуев: — Да уйди ты! Но Таволга обняла-таки, прильнула, мелко дрожа всем телом и всхлипывая, и Вяченега сдалась — прижала её к себе, гладя по голове. — Ну... Всё, всё. Дура ты, дура моя. Что ж ты творишь-то... — Я больше не буду, матушка... Обещаю... Клянусь! — вздрагивала в её объятиях невестка. Изматывающий день подошёл к концу. Опочивальню уютно озарял дрожащий свет лампы, чёрные косы Свободы атласными змеями разметались по подушкам, а ресницы отбрасывали на скулы пушистые тени. Забираясь под одеяло, Смилина мурлыкнула, прильнула губами к голубой жилке на виске жены. — Устала, ладушка-оладушка... Бедная моя. — М-м, — сонно отозвалась Свобода. Впрочем, на поцелуй в губы она откликнулась так, будто и не дремала вовсе. Её рука поднялась и тёплой лозой обвилась вокруг шеи оружейницы. — А что это у тебя? — вдруг спросила она. На руке у Смилины остались красные полосы — следы от ударов верёвки. Не желая волновать жену, она на ходу придумала: — Да ветками поцарапалась, когда дрова для костра с Драгоилой рубила. — Ты не умеешь врать, лада, — вздохнула Свобода, в точности повторяя слова матушки Вяченеги. — Ну вот совсем. Так отчего это? Смилина приподнялась на локте, склоняясь над нею. — Ну хорошо... Я скажу, ежели ты скажешь мне, отчего ты плакала вчера в обед. — Да я уж сама забыла, — поморщилась Свобода. — А я — нет! — Смилина погладила под одеялом живот супруги. — Не скажешь — и я не скажу. — Ну и не надо, — буркнула Свобода, натягивая одеяло на нос и делая вид, что отходит ко сну. Ночью она заохала, разбудив Смилину. Оружейница подскочила с заколотившимся сердцем: — Что, ладушка? — Кажись, началось, — прошептала Свобода. — Что началось? — ошалела женщина-кошка. — Рожаю я! — последовал сердитый ответ сквозь стон. От услуг повитух Свобода отказалась, заявив, что она — сама себе повитуха. Пыхтя и тужась в бане на соломе, она разрешила остаться рядом только Ганюшке и Смилине. Яблонька, как боящаяся крови, к родовспоможению допущена не была. — Родная, точно никого звать на помощь не надо? — тревожилась оружейница. — Да когда ты только первый раз молотом по наковальне ударила, я уже тысячу жеребят у кобылиц приняла! — проскрежетала зубами супруга. — Солнышко, вообще-то, я малость постарше тебя буду, — засмеялась Смилина. — Какая разница!!! — рявкнула та, жмурясь и скалясь от боли. — А-а, едри в дырявый пень через кривой плетень! Свобода выражала свои ощущения в столь цветистых оборотах, что даже Смилина, слыхавшая в своей жизни многое, застыла в полном ошеломлении, а Ганюшка стояла рядом вся пунцовая. Запутавшись в заковыристых загибах, оружейница уже перестала понимать, кто, кого и сколько раз «в ребро, в бедро и в селезёнку», а уж «перевернуть, приплюснуть и во все дыры старой метлой, да разложить на все четыре угла с восемью коленцами» совсем озадачивало и устрашало своей изощрённостью. — Ладушка, ты где такого нахваталась? — изумлялась Смилина. — Ты ж княжна вроде... — Я не княжна, я конюх! — был ответ. — Забыла? — Вот пойду на вашу конюшню, отыщу там того, кто этак выражался при тебе, да и... во все дыры старой метлой его... это самое, — пообещала женщина-кошка. В этот раз злой чернокрылой беде её счастье оказалось не по зубам. Слишком неохватным и ясным было небо, чтобы закрыть его, а солнце могучим воином в ослепительной кольчуге отбросило злодейку одним ударом своего луча за край земли. И неудивительно: на руках у Смилины пищала её кроха — живая, родная, звонкоголосая. Ощутив своим соском её ротик, женщина-кошка нежно откинула со лба измученной Свободы влажные прядки волос и шепнула: — Благодарю тебя, ягодка моя. Вы обе — мои ягодки.* * *
В кузню на Горе вели каменные ступени. Ширины каждой из них хватило бы, чтобы взрослая женщина-кошка вытянулась на ней лёжа во весь рост. Сосны роняли на них хвою и шишки, и Дунава сметала их метлой. «Шур... шур... шур», — шелестело помело о камень. Коса Дунавы — тёмно-русой масти, лоб охватывало очелье-тесёмка, чтоб прядки не выбивались и не лезли в глаза. Под простой рубашкой из грубого льна — молодое, стройное тело, в котором играла и звериная, кошачья сила, и кошачье же изящество. Голубые жилки проступали под кожей сильных рук. Никакого дряблого жирка, только упругие мышцы. Стан был гибок, как вишня, и полон расцветающей мощи. На длинных ногах — кожаные чуни с обмотками-ремешками. В лице молодой кошки сияла солнечная мягкость, глаза смотрели задумчивыми голубыми озёрами, затерянными в глубине берёзового леса. Смилина уже три года знала эту отрочицу. Та пришла сюда в пятнадцать лет, а точнее, её привела матушка — овдовевшая белогорская дева. Она почему-то считала, что у её дочери есть дар, и просила Смилину допустить её до силы Огуни. Но, как выяснилось, к кузнечному делу у Дунавы не было особенных способностей, зато у неё хорошо получалось тесать камень. Она украсила ступени высеченными узорами, установила вдоль лестницы изваяния зверей и птиц, выполненных так тонко и правдоподобно, что Смилина диву далась. У Дунавы действительно был дар, но только каменотёса, а не кузнеца. Но юная кошка осталась при кузне. Она подметала, носила воду, бегала по поручениям, таскала грузы. А когда по ступенькам прыгала козочкой Вешенка, лицо Дунавы освещалось мягкой, как весенняя заря, улыбкой. Однажды Смилина увидела на одной из ступеней изваяние и оторопела: как будто какая-то волшебная сила обратила её младшую дочку в камень... Конечно, ничего подобного не произошло, а изваяние оказалось творением даровитых рук Дунавы. Даже слепой увидел бы, что молодая кошка влюблена. Но несла она своё чувство молчаливо, лишь провожая нежным взглядом черноволосую попрыгунью с незабудковыми очами да подметая тропинки, по которым та скакала своими лёгкими ножками. А та на пороге своего шестнадцатилетия мечтала поскорее отправиться на гулянье в честь Лаладиного дня, чтобы встретить там свою суженую. Дунава была для неё чем-то вроде этих безмолвных каменных фигур на ступенях, мимо которых она пробегала так часто. Жестокосердная красавица! — Здравствуй, Дунава. — Смилина присела на ступеньку и поставила рядом корзинку с пирогами. — Угощайся. — И ты будь здрава, мастерица Смилина, — учтиво поклонилась та. — Благодарствую. Они сидели рядом и жевали вкусные, духовитые пирожки с грибами и луком. Солнечный денёк сиял в кронах сосен, золотые лучики играли на русой голове юной кошки. — Скажи мне, дитя моё, чего ты хотела бы больше всего на свете? — спросила оружейница. — Получить силу Огуни, — искренне ответила Дунава с трогательной чистотой в бесхитростном взоре. — Но не для кузнечного дела. Для камня. Каменная твердь — это ведь тоже она, земная мать. Имей я её силу, я б голыми руками, без орудий, с камнем управлялась. — А ежели б у тебя была эта сила, что бы ты стала делать? — продолжала свои расспросы Смилина. — Ну... — Дунава откусила от пирожка, прожевала. — Я б стала мастерицей. Хорошей. Нет, очень хорошей. Стала б много работать. Построила бы себе дом. — И, конечно, привела бы в него ладушку? — улыбнулась Смилина. Дунава отвела взор, вцепившись зубами в пирожок. Разговоры о девушках смущали её. По-видимому, она начинала думать о той жестокой попрыгунье, которой до неё не было никакого дела, и впадала в печаль. — Признайся, твоему сердцу уже кто-то мил? — шутливо подначивала оружейница. Юность, первые чувства... Как давно всё это было у неё самой! Далёкое и светлое воспоминание. — Уже есть зазнобушка? Дунава сердито сдвинула брови и отрицательно мотнула головой. Ей было восемнадцать, и все её достижения лежали впереди. Мастерство, любовь, семья. Глаза Смилины улыбались под седеющими бровями. Она внимательно посмотрела на молодую собеседницу, про себя хмыкнула. Нет, в самом деле, кошечка была хороша собой просто зверски. Желторотая ещё, но чуть подрастёт, заматереет, и девицы при виде её пищать станут от восторга. Сейчас у неё что? Дурошлёпство да мечты. Но если она станет делать себя, строить, высекать, словно изваяние — может, и получится что-то толковое. — Ладно, доедай, а я пойду. — Оружейница поднялась, отряхнула крошки с колен. — Работать надобно. — Эшо вшё — мне? — невнятно из-за пирожка в зубах промычала Дунава, округлив глаза. Она была вечно голодной, и оружейница при случае её подкармливала. — Тебе, тебе, — усмехнулась Смилина. — Ешь. Настало время для нового слоя волшбы. Ещё не слились заготовки в двенадцать пластин, и тридцать шесть стальных слоёв созревали, как эта юная кошка. Пока оружейница доставала их из кожухов, накладывала волшбу и снова запечатывала, Дунава доела пирожки, подмела лестницу, а вечером пришла, как обычно, убирать в кузне. Смилина уже отпустила всех работниц, но сама ещё задержалась. — Тут уже — всё? Можно мести? — спросила Дунава. — Погоди, — молвила оружейница. — Я тогда там подожду. — Молодая кошка показала в сторону двора и повернулась было, чтоб выйти. — Нет, оставь свою метлу и иди сюда. Глаза Дунавы зажглись любопытством. Поставив метлу к стене, она приблизилась. Смилина приподняла её, как куклу, под мышки и усадила на наковальню. — Ты хочешь силу Огуни, дитя? Я могу тебе её дать, — молвила она, сверля Дунаву испытующим взором. — Но чего ты с её помощью добьёшься, я уже не смогу определить. Моя стезя — кузнечное дело, твоя — каменное. Тебе придётся самой искать себе наставниц и как-то устраиваться в жизни. Тут я ничем не смогу помочь. Тебе придётся покинуть кузню и идти своей дорогой. Дунава задумалась. В её очах можно было читать, как в раскрытой книге. Конечно, она устремилась мыслями к своей зазнобушке, недосягаемой попрыгунье. Покинуть кузню и больше никогда её не увидеть? Потерять единственную радость — возможность любоваться ею хотя бы издалека? Хотя всё равно ловить тут нечего. Вешенка — дочка самой хозяйки, великой мастерицы Смилины, а та своё сокровище кому попало не отдаст. Губы Дунавы поджались, посуровели, в остывших глазах остро блеснули искорки решимости. — Пусть будет так, — молвила она. — Я б всё отдала за силу Огуни, только... у меня ничего нет за душой. — Ничего и не надо, — улыбнулась Смилина, наблюдая за ходом дум юной кошки. — У тебя есть всё, чтобы быть достойной этой силы. Бритвенно-острый нож срезал волосы покорно стоявшей на коленях Дунавы. Главная печь дышала жаром, словно живое, наблюдающее существо, и отсветы огня отражались в печальных, но решительных глазах будущей мастерицы. Лицо её разом повзрослело, юное легкомыслие в нём уступало место новообретённой твёрдости. Скользящее прикосновение огненной ладони — и её голова заблестела, а на плечо легла косица. — Встань, — велела Смилина. Дунава поднялась, не сводя бесстрашных глаз с ревущего пламени, поднявшегося на дыбы в печи и разинувшего голодную пасть в ожидании жертвы. Жертвой стали волосы — целая копна шелковистой красы, которую молодая кошка без сожалений швырнула в огонь. — Прими, земная мать, новую дочь в своё лоно и даруй ей силу свою! Уголёк Дунава проглотила со спокойной благодарностью. Вырвавшийся из её ноздрей огонь растаял в воздухе, а в зрачках плясали рыжие искорки. — Можно, я попрощаюсь с Горой? — спросила она. — Я провела здесь без малого три года и сроднилась с этими местами... Я не задержусь долго, вскорости уйду. — Прощайся столько, сколько тебе нужно, я тебя не гоню, — кивнула Смилина. ...Ласково шелестел дождик, ступени потемнели и влажно блестели, грустные сумерки пахли мокрой травой и свежестью. Вечерняя тишина окутала Гору: работа закончилась, мастерицы и ученицы разошлись до утра. Сосны дивились: кто тут бродит на ночь глядя? Чего им не спится? Кто днём хорошо поработал, того усталость живо погонит вечером домой. У тружениц нет ни времени, ни желания шататься под дождём без дела; значит, это могла быть только либо влюблённая парочка, либо какие-то лоботряски, которые и молота-то в руках не держали. — Вешенка... — окликнул мягкий голос. Дочь Смилины вздрогнула: из-за сосны шагнула молодая кошка с косицей на выбритой голове. Разглядев в ней Дунаву, девушка рассмеялась. — Ой, я тебя не сразу признала... — Я получила сегодня силу Огуни. — Дунава подошла ближе, не сводя пристально-нежного, улыбающегося взора с Вешенки, хотя её губы оставались суровыми. — А можно потрогать твою голову? — Шаловливая улыбка играла на ярких устах юной красавицы. — Ежели хочешь... — Дунава склонилась перед ней, подставляя голубоватый в сумерках череп мягкой девичьей ладошке. Это был первый их настоящий разговор. Раньше Вешенка бегала мимо, пока уста Дунавы не решились наконец-то произнести её имя вслух. Это оказалось не так уж трудно. Зря Дунава боялась, что девушка фыркнет презрительно и пройдёт дальше, оставляя её позади с болью в сердце. Остановилась и даже улыбнулась. И погладила по голове! Не чудо ли? — Ты какая-то новая... В тебе что-то переменилось, — заметила Вешенка, всматриваясь в лицо кошки. — Не знаю. Мне кажется, я всё та же. — Дунава выпрямилась, снова вперив в девушку пристальный взор. Она словно желала впрок на неё насмотреться, унести с собою в памяти дорогие черты. — Ты как будто грустная, — нахмурилась Вешенка. — Разве ты не рада, что получила силу? — Рада, — ответила Дунава. — Но я покидаю эти места. Теперь и на хорошенькое личико Вешенки набежала тёмная тучка, омрачив его печалью. Губы задрожали, ресницы опустились, взор растерянно блуждал от ствола к стволу, от одной каменной фигуры к другой. — Вот как?.. Значит, я тебя больше не увижу? — чуть слышно сорвалось с её уст. А сурово сжатые, затвердевшие от решимости губы Дунавы наконец дрогнули в подобии улыбки. — Я думала, что ты и не заметила бы моего ухода. В огорчённых глазах девушки колко блеснули сердитые искорки. — Ну и глупая ты. Всё бы я заметила!.. Почему ты подошла ко мне только сейчас? Я ведь ждала... Ждала, когда ты первая заговоришь со мною. А теперь... Теперь ты уходишь... И ничего уже не будет... Никогда. Вот и поди пойми его, девичье сердце. Почему оно всегда заключено в броню неприступности? Почему прячется в крепости, которую надо осаждать? Дунава то хмурилась, то улыбалась; бесхитростная радость то сверкала в её глазах, то тут же гасла от мысли о неизбежности разлуки. На попятную уже не пойдёшь, ничего не исправишь, не отменишь. Всё было бесповоротно решено: уход из кузни, поиск себя, обретение мастерства. Но как искать себя, если сердце осталось позади? — А можно мне... Можно подержать твою руку? — только и смогла спросить Дунава. Вешенка порывисто протянула ей сразу обе, и кошка трепетно и бережно, как бы не веря своему счастью, приняла их в свои — большие, рабочие. Они стояли под мелко сеявшимся дождиком — глаза в глаза; вот понемногу пространство меж ними начало уменьшаться, лица сблизились. Пушистые ресницы Вешенки сомкнулись, и приоткрытые губы готовым распуститься бутончиком протянулись к Дунаве. Та, совсем ошалевшая от своего запоздалого успеха, застыла столбом. Вешенка приоткрыла один глаз, потом второй. Увидев перед собой глуповато-влюблённое, замершее в ошеломлении лицо кошки, она досадливо вздохнула: — Мы поцелуемся, или ты так и будешь стоять? Дунаву словно плетью огрели. Она вздрогнула, моргнула, а в следующий миг решительно накрыла губы девушки своими. Руки Вешенки гибко поднялись и обвились кольцом объятий вокруг её шеи, а Дунава, несколько мгновений помешкав, обняла её тонкий стан и неуклюже прижала к себе. У обеих это был первый в жизни поцелуй, но вспыхнувшая молодая страсть сама подсказывала, что делать. — Мне пора домой, уже поздно, — взволнованно дыша, прошептала Вешенка. — А ты... Иди. Счастливого тебе пути. Со сверкнувшими в глазах слезинками она отвернулась и устремилась по ступеням вниз. — Вешенка! — окликнула Дунава. Девушка замерла, ёжась под дождём, но не оборачивалась. Дунава приблизилась, остановилась у неё за плечом. — Я вернусь, Вешенка. Я должна стать мастерицей. Построить дом. Я сейчас — никто, у меня ничего нет. Твоя родительница не отдаст тебя мне... Но скоро у меня будет всё. И тогда я вернусь за тобой. Только подожди... Дождись. Для тебя я сверну горы и обращу реки вспять... Но только ежели буду знать, что ты меня ждёшь. В глазах обернувшейся Вешенки сияли ласковые, светлые слезинки, мешаясь с каплями дождя, на улыбающихся губах блестела небесная влага. Её ладони прильнули к щекам Дунавы, гладили её затылок, нежно теребили уши. — Стань мастерицей не для меня. Для себя. И тогда у тебя будет всё, что ты захочешь. И даже я. Второй поцелуй расправил тёплые крылья уже более уверенно, окутал ими молодую пару, оплёл их объятиями рук. Дождь хлынул стеной, заплясал шлепками тысяч босых ног на ступенях. — Ты промокла, Вешенка... Беги домой, — прошептала Дунава. — Я люблю тебя, лада. Своё сердце я оставляю с тобой. Жди... ...И снова яблони роняли лепестки на седую косу Смилины. Руки в мерцающих «перчатках» устало лежали на коленях, но эта усталость — только до завтра. Завтра — новый день, новая работа. Работа никогда не надоест, не опостылеет, потому что она — её кровь, её воздух, её душа. Лепестки падали в раскрытую ладонь. Пододвигая их друг к другу кончиком пальца, Смилина сложила их в цветок. Под светлым вечерним небом рождался замысел свадебного венца для Вешенки — в виде двух соединённых яблоневых веток. Лепестки можно сделать из молочно-белого лунного камня, серединками золотисто засияют медовые яхонты, а листья будут составлены из травянисто-зелёных смарагдов. Вешенка станет самой красивой невестой, какую только видела Белогорская земля. А пока эта невеста медленно шагала по садовой дорожке, возвращаясь с гулянья, приуроченного к Лаладиному дню. Венок из горных цветов она несла уже не на голове, а в руке, и его ленточки уныло волочились по земле. Смилина выпрямилась, встречая дочку неизменной тёплой улыбкой. — Что пригорюнилась, ладушка-оладушка? Неужто скучно нынче было на гулянье? — Смилина протянула к Вешенке руку, и та, как в детстве, присела к ней на колено. — Ой, да всё как всегда, матушка. — Вешенка обняла оружейницу за плечи, прильнула ласкающимся котёнком. — Никто тебе не приглянулся? — Смилина приподняла лицо дочки за подбородок, заглянула в грустные глаза, в которых отражался торжественно-тихий и высокий вечерний небосвод. — Не-а, — мотнула та головой. — Ну, ещё приглянется, какие твои годы, — улыбнулась Смилина. — Твоя любовь — впереди, радость моя. Вешенка поморщилась, махнула рукой и стала глядеть в сторону, на заросли мяты под яблоней. С нежной грустью Смилина прощупывала незримый комочек, который дочка прятала от неё глубоко в душе. У неё появилась первая сердечная тайна. В детстве она рассказывала всё без утайки, доверяла родительнице все свои горести и радости, а сейчас в её очах появилась взрослая печаль, которой она со Смилиной делиться не хотела. Впрочем, мастерица и так знала, о ком дочкины думки. Где сейчас была Дунава? Нашла ли наставницу, постигала ли мастерство? Шла ли по тому пути, который избрала для себя? Оставалось только ждать.