Дочери Лалады. Повести о прошлом, настоящем и будущем. Книга 1. Великая оружейница. Рождение меча

R
Завершён
156
2
Фэндом:
Размер:
190 страниц, 99 140 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
156 Нравится 28 Отзывы 61 В сборник

Часть 4. Исследовательский дух. Испытание любви. Камень и сталь

Настройки
      Стоя на лесенке-приступке, Смилина любовалась спящей Свободой. Та, вернувшаяся из своего похода, растянулась на печной лежанке, даже не сняв одежды. Устала. Как тут не устанешь, своими ногами исходив Белогорскую землю и обмерив каждую её пядь?       От похода к походу росла и обрастала подробностями карта Белых гор, нарисованная на проклеенном отрезе льна. Черновики Свобода набрасывала на сшитых кусках берёсты, а для большого чертежа придумала особый состав для пропитки ткани: вываренное до обезвоживания льняное масло, рыбий клей и толчёный мел для белизны. После высыхания полотно становилось упруго-жёстким, и на нём можно было рисовать хоть красками, хоть чернилами, хоть углём. Домашнюю мастерскую Смилина теперь уже почти не использовала: её заняла для своих нужд жена. Там эта «клеёнка» с картой и висела на стене. Часами простаивала около неё супруга, перенося добытые в очередном походе сведения с берестяных черновиков на чистовой чертёж.       А на большом верстаке расположилась первичная заготовка объёмного изображения Белых гор. В деревянное основание вбивались стерженьки разной высоты, которые Свобода соединяла соломенным плетением. Поверхность выглядела как рогожка с выступами и углублениями, очень похожими на очертания гор, холмов и долин...       С Тишью всё обстояло сложнее. Нанеся на карту места выхода вод на поверхность, Свобода получила лишь примерный прообраз подземной реки. Мало было соединить эти точки: русла могли проходить как угодно, и следовало искать иные их признаки. Синевница тоже росла не везде, хотя и этот цветок внёс немалый вклад в дело. Но неугомонная и настойчивая Свобода нашла-таки способ: она искала Тишь под землёй с помощью сосуда с водой из этой реки. Ежели под землёй протекало русло, вода в сосуде отзывалась рябью на поверхности, и чем крупнее было русло, тем заметнее рябь.       Смилина склонилась над спящими дочками-кошками — Владушей и Добрóтой. Уже почти ничего кангельского не проступало в их чертах, но неуловимая печать степного простора словно простиралась на их челе. Оружейница поцеловала дочек и поправила им одеяло. Когда они были маленькими, Свобода, возвращаясь со своих исследований, приносила им кучу подарков: красивые камушки, кусочки янтаря, деревянные фигурки, выструганные ею самой на досуге. Девочки-кошки росли такими же непоседами, как их родительница, и с самых первых лет проявляли крайнюю степень «шилопопости». Владуша с Добротой стали проситься с матушкой, и Свобода не могла им отказать.

*

      Дочки родились с промежутком в два года. Старшую, Владушу, Смилина кормила, зачастую не отходя от наковальни: к воротам кузни прибегала одна из девушек, передавала кричащую от голода малышку кому-нибудь из учениц, а та уже вручала дочку родительнице. На время кормления работницы переставали стучать молотами и с улыбками поглядывали в сторону главной мастерицы, которая, присев на деревянный чурбак, развязывала прорезь в рубашке и прикладывала кроху к груди.       Сестричка Владуши, Доброта, родилась раньше срока на два месяца: Свобода как раз закончила впитывать знания, необходимые для составления карты, и рьяно приступила к воплощению своего замысла, зачастую переутомляя себя. У них со Смилиной на этой почве едва ли не до ссор доходило. Оружейница убеждала жену, чтобы та поберегла и себя, и дитя; Свобода как будто внимала увещеваниям, на некоторое время сбавляла обороты, но потом опять принималась за своё. В итоге с одной из своих вылазок Свобода приплелась с уже льющимися водами и начавшимися схватками. Смилина со старшей дочкой как раз ждали её к ужину; дверь открылась, и княжна с бледным, перекошенным болью лицом осела на пороге. Подол её юбки и шароварчики под нею промокли... Схватив жену на руки, Смилина понесла её в баню. Хоть и поднялось в оружейнице возмущение горячим конём на дыбы, но суровый выговор Свободе она отложила на потом: главное — чтоб и сама супруга осталась жива, и чтоб с маленькой ничего не случилось...       А там стало уже как-то не до поисков виноватых: недоношенной крошке требовалась вся забота, вся любовь, на которую родительницы только были способны. Смилина трудилась в кузне лишь до обеда, а всё остальное время проводила дома, вливая в Доброту свет Лалады, чтоб малышка поправлялась и росла быстрее. Хрупкая, худенькая и слабенькая, девочка даже не кричала, а тонко и жалобно пищала, совсем как котёнок. А тут ещё — дела хозяйственные: пахота, сев... Привязав крохотную дочурку к себе кушаком, Смилина шла за плугом, а Свобода, чувствуя себя ответственной за случившееся, забросила свои исследования и старательно погоняла быков. Девушки хлопотали дома: готовили, стирали, убирали. Едва почуяв под кушаком ёрзанье и писк, Смилина отходила в тенёк, усаживалась на траву и давала дочке грудь. Быки отдыхали, а Свобода сидела рядом, робко и ласково гладя косу оружейницы, её усталую спину и влажный от трудов затылок. Глянув в её печальное, виноватое лицо, Смилина смягчалась сердцем.       — Ну, ладно тебе, ягодка. Не казнись. Что случилось, то случилось. Главное — ты жива-здорова, а малую выходим, вырастим. Не горюй.       И вспахали, и посеяли, и убрали они жито в срок, и сена достаточно заготовили. А Доброта понемногу выправилась, и уже не так жутко стало Смилине брать её на руки: ведь была — ну чисто слепой котёнок, ручонки — как соломинки, а на малюсенькие пальчики оружейница дышать боялась, не то что тронуть... Кормя Доброту, Смилина поддерживала её у груди одной ладонью, и дочка почти вся там умещалась. Ничего, окрепла, быстро прибавляя в весе и наливаясь, как ягодка. Конечно, не была она такой же крепенькой, как её старшая сестрица в том же возрасте, но лишь потому что не добрала силушки в материнской утробе. Нося её на животе под кушаком, Смилина делилась с нею и своим теплом, и силой Лаладиной — как бы донашивала.       Давно уж миновала угроза для здоровья Доброты, дочка подросла и грызла прорезавшимися зубками репку, яблоки и морковку, пробовала мясо и рыбу, но Свобода всё не возвращалась к своим чертежам. Ограничиваясь короткими прогулками на Бурушке, она проводила почти всё время дома, с дочками, хлопотала на кухне и в саду, встречала Смилину вечерами принаряженная и улыбающаяся, но оружейница не чувствовала в ней прежней искорки, былой страсти. Эта новая, «домашняя» Свобода как-то сникла, несмотря на всю свою неувядающую, ошеломительную красу и кипучую жажду деятельности, которую она теперь направляла на домашний очаг и семью с тройным рвением. В доме всё блестело, ровные грядки без единого сорняка приносили богатый урожай, житница ломилась от зерна, дочки подрастали весёлыми и непоседливыми, но чего-то не хватало.       Не хватало прежней Свободы, целый день пропадавшей где-то в горах, а возвращавшейся усталой, но неизменно с жарким, счастливым огоньком в очах.       Как-то ночью Смилина сквозь сон услышала всхлипы. Спала женщина-кошка обыкновенно крепко, но тут сердце вдруг кольнуло. Стряхнув с себя дрёму, она вслушалась. Плакала Свобода... Оружейница застыла с обмершей душой, точно в зимнюю ледяную воду брошенная. Её бесстрашная, никогда не сдающаяся жена, из которой просто так слезы не вышибешь, даже болью, — плакала. Княжна Победа — плакала...       Слушая всхлипы, Смилина не решалась обнаружить своё бодрствование. Ежели Свободу сейчас тронуть — непременно рассердится. Не любила супруга, когда её заставали в слабости. Всегда хотела быть несгибаемой, несокрушимой. И Смилина не тронула её, не стала смущать, но до утра не сомкнула глаз, перебирая в голове тягостные думы, давившие на душу холодными глыбами.       Когда вечером следующего дня она вернулась из кузни, Свобода в простой сорочке и вышитом передничке собирала в корзинку крупную, душистую смородину, а Яблонька ей помогала. Тут же резвились и Владуша с Добротой. Смородину эту Свобода принесла в сад, взяв уже подросшие отводки у вольных, ютившихся на речному берегу кустов. «Там, у речки, её кто угодно собрать может, успевай только... А эта весь урожай нам отдаст», — сказала она. Хоть и не была она белогорской девой с чудотворными руками, но уже на второй год кусты раскидисто разрослись начали плодоносить.       — Здравствуй, лада, — приветливо улыбнулась Свобода подошедшей Смилине. — Ужин тебя ждёт, сейчас за стол пойдём. — И тут же опять потянулась к ядрёным, почти с вишню, ягодкам.       — Погоди, пташка, — целуя её в платок, молвила оружейница. — Парой слов мне с тобою перемолвиться надобно. Наедине.       Свобода выпрямилась, и в черносмородиновом бархате её очей замерцала озадаченность. Сделав Яблоньке знак уйти в дом, она обратила взор на Смилину.       — Ладушка, скажи мне, только честно: всё ли ладно в твоей душе? — начала женщина-кошка. — Нет ли кручины какой?       Заблестев своей обычной лукаво-искристой улыбкой, Свобода бросила в рот несколько ягодок.       — Ну что ты, Смилинушка. Какая кручина? Дел столько, что ни кручиниться, ни скучать некогда... Доброта! — вдруг окликнула она младшую дочку. — Куда землю в рот потащила?!..       Когда земля была выплюнута, а рот промыт, супруга вернулась к терпеливо ожидавшей Смилине и снова подняла на неё вопросительно улыбающиеся глаза.       — Лада, я тебя как на духу спрашиваю, — вновь начала Смилина. — Всем ли ты довольна?       — Помилуй, родимая, о чём ты? Чем уж тут быть недовольной? — Свобода прильнула к груди супруги, ластясь до нежной дрожи. — Всё у нас с тобою есть, чего ещё желать?       — А может, всё-таки есть чего желать? — Смилина всматривалась в родные степные глаза, но видела там только солнечную ласку, а от пальчиков жены, теребивших ей уши и гладивших щёки, пахло смородиной.       — Владуша! — опять сорвалась с места Свобода, на сей раз — к старшей дочке. — Ну что ты делаешь! Ты мне капусту загубишь! Чем зимой хрустеть будем, а? Кто квашеной капустки просить станет, м? А вот не будет её, потому как чей-то вертлявый зад её летом всю переломал...       Владуша, разыгравшись, свалилась на грядку. На влажной земле остался отпечаток её попки, а два капустных стебелька оказались примяты, но, к счастью, не сломаны. Отряхнув дочкину попу и поправив ростки, Свобода вернулась к Смилине.       — Ох, глаз да глаз за ними! Чуть отвернёшься — и всё, — со смехом сказала она.       Чувствуя, что разговор не клеится, Смилина села на чурбак под яблоней и похлопала в ладоши:       — Владуша! Доброта! А ну-ка, ко мне... Идите, на коленках покачаю!       Старшая, конечно, прискакала мгновенно, а младшенькая два раза шлёпнулась, пока бежала: ходить она ещё едва-едва научилась. Подхватив обеих дочек к себе на колени, Смилина принялась их качать и баюкать мурлыканьем.       — А кому спать пора, м? А Владуше и Доброте пора баиньки, — ласково приговаривала она. — Пташки уж спать ложатся, цветочки закрываются. А чьи-то глазки устали, ручки наигрались, ножки набегались...       Мурчание всегда действовало без промаха. Пушистые головки малышек сонно склонились на грудь Смилины, а Свобода стояла между её колен, как третья провинившаяся дочка.       — Попалась, ладушка, теперь не отвертишься. — Оружейница скрестила ноги, взяв ими ноги жены в плен. — Я ведь не просто так спрашиваю тебя. Ты думаешь, я ничего не вижу, ничего не чувствую? Ничего не слышу по ночам?       Глаза Свободы влажно заблестели, но она упрямо закусила губу, дрожа нервными ноздрями. Отвела взгляд, дёрнулась немножко, но Смилина держала её ногами крепко.       — Куда? Нет, не пущу. Давай начистоту, ягодка. Ты стараешься изо всех сил, и ты своего добиваешься. За что бы ты ни взялась — во всём добьёшься успеха. Княжна Победа — Победа везде, даже дома, да? Ты умница, ягодка, ты чудо. Я люблю тебя, что бы ты ни делала. Но вот это всё сейчас... Это — не ты. Может, я путано говорю, не мастерица я словеса плести... Ты же понимаешь, лада, что я хочу сказать? Ты забросила свои чертежи и уже давно к ним не притрагиваешься. Столько училась, время тратила... Даже на Бурушке почти не катаешься. И глазки твои не сияют, как прежде. А значит, ты не счастлива. Душа твоя томится, хоть губки и пытаются улыбаться. Поверь, ничего хуже, чем это, для меня быть не может, ягодка моя сладкая.       По щекам Свободы катились неостановимым потоком крупные, хрустальные капли. Она пыталась сдержать их всеми силами, но тут княжна Победа проиграла. Смилина встрепенулась в нежном порыве прижать её к груди, но руки были заняты дочками. Как быть?..       — Лада, — прошептала она дрогнувшим голосом. — Ну-ка, обними нас сейчас же.       Ласки обрушились отчаянно щедрым водопадом. Жарко целуя спящих девочек в головки, исступлённо гладя лицо и голову Смилины и роняя хрустальные росинки слёз, Свобода шептала:       — Как, как я могу быть не счастлива?!.. Скажи мне, как? Вы — мои родные, моя душа и сердце... Вы — всё, что нужно мне. Как я могу быть несчастна, имея всё это в своих объятиях?!       С блаженно прикрытыми глазами ловя прикосновение щеки Свободы своей щекой, Смилина мурлыкнула:       — Но кроме нас должно быть ещё что-то. Что-то очень важное. То, без чего ты — не ты.       — Ах, да чтоб им провалиться, этим чертежам! — досадливо взмахнула рукой Свобода, хмуря брови и смаргивая с ресниц слёзы. — Из-за них я чуть не сгубила Доброту... Как мы выхаживали её, ты забыла? Как не спали ночами — слушали, дышит ли она?.. А потом, после бессонной ночи, ты шла на работу... Ты молчала, не упрекала меня ни единым словом, но всё на твоём лице было написано большими буквами, Смилинушка. «Это ты виновата со своими глупостями», — вот что я там читала! И знаешь, ты права, лада! Ну их к лешему, эти глупости.       Нужно было срочно её обнять, но куда девать детей? Смилина тихонько зарычала.       — Я думала, ты грамоту знаешь лучше меня, ягодка. А ты, оказывается, совсем читать не умеешь. Я лишь хотела, чтоб ты побереглась, пока носишь дитя, но совсем бросать свои занятия я тебе не желала! Иди сюда, ладушка, иди ко мне поближе.       Их щёки соприкасались, губы жадно встречались в сдобренных солью слёз поцелуях. Обхватив Смилину и дочек руками, словно крыльями, Свобода закрыла глаза.       Ночь сплела их на супружеском ложе в крепких, как никогда, объятиях. Над самым прекрасным и острым клинком Смилина не колдовала с таким жаром, с каким она плела узор поцелуев и волшбу ласк. Объединённой силой Лалады и Огуни она расплавляла оковы вины, наложенные на себя Свободой, и отливала из них крылья для её души.

*

      Закончив работу в кузне, Смилина с дочерьми вернулись домой. Владуша больше любила работать со сталью, делая оружие и орудия труда, а у Доброты в душе жила страсть к украшениям. Золото, серебро и самоцветы — вот что привлекало её. Она была мягче и изящнее сестры, чуть ниже ростом, но силой обладала достаточной. Просто тяготела она к кропотливой, тонкой работе, а вещи мечтала делать красивые, а не только нужные. Обеим дочерям сравнялось тридцать лет — близилась пора искать суженых.       Крыжанка с Ганюшкой уж давно нашли в Белых горах свою судьбу и упорхнули в семьи к своим избранницам, и только верная Яблонька продолжала посвящать себя госпоже и её дому. Она раздобрела, округлилась и приобрела в обращении с хозяйской семьёй этакую родственную непринуждённость, а временами и развязность: ворчала, отпускала шуточки, а с хозяйскими дочками и вовсе никогда не лебезила. Ежели кто-то из них крутился на кухне и ей мешал, могла, к примеру, сказать: «А ну-ка, государыня моя, брысь!» Хоть и была она крепка, приобретя на Белогорской земле доброе здоровье, но в помощь ей Смилина взяла ещё двух работниц — молодых девушек. Одна из них, впрочем, вскоре заневестилась и тоже ускользнула, а вторая не поладила с Яблонькой, весьма острой на язык и беспощадной к чужим промахам. Вторая пара девушек продержалась три года: одна покинула дом по каким-то семейным обстоятельствам, а вторая объяснять причины своего ухода не стала. Яблонька, правда, с усмешкой сказала потом Смилине:       — Да она в тебя, государыня моя, втрескалась, дурища этакая. Я ей посоветовала до беды не доводить. Это ж такое дело! Сама понимаешь... Того. Щекотливое. А ежели б государыня Свобода про то прознала? Быть бы беде, ох, быть!..       Это было похоже на правду: Смилина действительно припоминала какие-то вздохи, заплаканные глаза и выразительные взоры, которым в своё время не придавала значения.       — Не судьба другим девкам у вас прижиться, госпожи мои, не судьба, — посмеивалась Яблонька. — Одна я вам верой-правдой служу. И служить буду, покуда жива.       Но навьючивать всю домашнюю работу на неё одну не годилось, ибо с годами она отнюдь не молодела, хоть и давали ей Белые горы силу, да и от природы она была к работе вынослива, как лошадь-тяжеловоз — всё тащила, что на неё ни взваливай. Девушки, увы, долго не задерживались; оставалось только примириться с этой текучкой и искать замену ушедшим вновь и вновь.       Постаревший Бурушка уж не мог так резво скакать, как прежде. Нося волшебные подковы и ступая по Белогорской земле, он и так уж перешагнул за пределы обычного лошадиного века. Свобода холила и лелеяла своего верного друга, но выезжала на нём теперь уж совсем редко, больше водила его гулять без седла. Впрочем, теперь Бурушка охотнее дремал в стойле, а прогулками довольствовался совсем краткими.       — Хорошо ли работалось, госпожи мои? — встретила тружениц Яблонька, подавая им умыться.       — Хорошо, Яблонька, благодарствуем, — ответила Смилина. И осведомилась: — Свобода дома?       — Дома, государыня моя хорошая, — поклонилась Яблонька.       — А чего не вышла к нам, не встречает? — Смилина плеснула себе в лицо пригоршню воды.       — Да неможется ей нынче что-то, — вздохнула женщина. — То ли живот болит, то ли душа — не поймёшь у ней.       Умывшись и переодевшись к ужину, Смилина прошлась по дому и нашла жену в мастерской. Та сидела, сложив руки на верстаке и уронив на них голову; такая усталость читалась в изгибе её длинной шеи и очертаниях плеч и спины, что у Смилины нежно ёкнуло в груди. Свет Лалады хранил её молодость, лишь красота её стала зрелой, пьянящей, как выдержанный мёд. Про себя Смилина сравнивала жену с клинком большой выдержки: на него лишь руку положишь — и вот она, сила. Сразу упруго бьёт в ладонь, греет, чарует. Возьмёшь такой клинок — и не пожелаешь с ним расстаться. А на Свободу взглянешь — и охмелеешь любовью к этой женщине навеки.       На верстаке выросли маленькие Белые горы — с реками, озёрами, лесами, снежными шапками. Нет, это было не чудо, а тридцать лет работы: дни-соломинки, годы-штырьки. Соломенное плетение сменилось льняной нитью, сотканной с паучьим упорством; поверхность была оклеена полотном, которое Свобода покрыла основой под краску. Состав этой основы она долго разрабатывала, ставила опыты на кусочках ткани, пока не нашла нужное соотношение. Высыхая, основа становилась шероховатой, пористой, и краска ложилась на неё сочно и ярко. Краски Свобода тоже готовила сама, лишь изредка прося Смилину или дочерей измельчить в тонкий порошок камни: малахит — для зелёной краски, лазоревый камень — для синей, бычий глаз — для коричневой. Чтобы краски не выцвели, сверху всё объёмное изображение Белых гор было покрыто тонким слоем почти бесцветной смолы. В длину оно имело три аршина [5].       Карту Тиши Свобода ещё не закончила. Работая в одиночку, без чьей-либо помощи, она продвигалась в своих поисках медленно.       Руки Смилины опустились на плечи супруги мягко, с тёплой заботой. Та, вздрогнув, пробудилась, испуганно вскинулась.       — Ох, голубка, прости... Не хотела тебя пугать. — Смилина прильнула губами к виску Свободы. — Яблонька сказала, что тебе нездоровится... Что с тобою, лада?       — Да сама не знаю, — устало улыбнулась та, отвечая на поцелуй. — Сил совсем как будто нет. Закончила вот Белые горы.       — Красота вышла, — с улыбкой молвила Смилина, окидывая взором многолетний труд супруги — живой, красочный и искусно исполненный. — И ведь правда, как настоящие! И речки, и озёра видны... И снега. А зелёное — это леса?       — Да, — вздохнула Свобода. — Вот только не знаю, кому эта красота нужна. И зачем я вообще всё это делаю. Может, и права была твоя матушка, и баловство всё это, от которого никакого проку, только пустая трата времени. Я тридцать лет на это убила, только представь себе! А сейчас вот сижу и думаю: ну, и к чему это всё?       — Ягодка моя, ничто на свете не делается зря. — Смилина покрывала поцелуями искусные, неутомимые пальцы жены, которые всё это сотворили. — А такие вещи, как сие изделие... У них своя судьба, своя дорога, как у нас. Своя жизнь. И повороты этой жизни — те ещё крутые горки.       Вскоре стала ясна причина недомогания Свободы: в семействе оружейницы ожидалось пополнение. Будущую дочку решено было воспитать белогорской девой, а это означало, что кормить её предстояло Свободе.       — Ну что ж, ладушка, твоя очередь отдуваться, — шутила Смилина. — Я уж два раза кормила, теперь берись за дело ты.       На этот раз Свобода подошла к «делу» ответственно. Может, сказывался опыт с Добротой; может, виноваты были сомнения в нужности того занятия, которому Свобода отдала тридцать лет, а может, с годами просто страсть к нему в ней поутихла — как бы то ни было, всю эту беременность Свобода совсем не выбиралась на свои исследования. Дни катились неторопливо, размеренно, оладушками медовыми по блюду да в рот. Свобода увлеклась стряпнёй и баловала семью вкусненьким, доказав в очередной раз, что «княжна Победа» — это судьба. На летний День поминовения она состряпала кулебяку с десятью начинками, украсив верхнюю корочку изощрёнными узорами из теста. За столом собралась вся родня; Вяченеге Свобода собственноручно положила по кусочку от каждой начинки, потчуя:       — Откушай, матушка. Сама пекла, старалась, чтоб тебя порадовать.       Вяченега, окинув взором блюдо, промолвила с уважением в голосе:       — Да-а... Ну и пирог же наворотила ты, дитятко! Вовек не съесть. Можешь ведь, когда захочешь.       А между тем у Смилины воскресли её старые опасения, что супруга носит очень крупного ребёнка. Живот Свободы был не по сроку большим — гораздо больше, чем в случае со старшими дочерьми. Было трудно ходить, тяжело дышать, невозможно самой обуться, а спать жена могла только полусидя, обложившись подушками. Каждый вечер Смилина лечила светом Лалады ноющую поясницу Свободы.       — У твоей матушки Вербы так же было, — со вздохом сказала однажды Вяченега, невольно подлив масла в огонь тревоги. И добавила, положив руку на плечо дочери: — Крепись, дитятко. Всякое может быть.       Смилина носила на сердце эту тяжесть до самых родов супруги, но с нею предпочла не делиться, дабы не пугать. Но тревога обернулась радостью, когда следом за одной дочкой появилась вторая. Обе были довольно крупными, но разродилась Свобода на удивление быстро и легко. Схватки начались с первыми петухами, а уже к третьим двойняшки орали на руках у хмельной от счастья Смилины. Она не могла налюбоваться и надышаться на дочурок — уж какие крепышки, точно толстенькие грибы-боровички, выросшие рядом!       Решение кормить вместе пришло само собой. Задумано — сделано: малышки вкушали свою первую трапезу головка к головке, а над ними склонились друг к другу головы их родительниц. Плечо прижималось к плечу, четыре сердца бились рядом, и Яблонька расплакалась от умиления:       — Ох, хорошо-то как... Ничего на свете чудеснее не видала!       Будущую кошку назвали Земятой, а её сестричку-деву — Яруткой.

*

      Стены домашней мастерской были полностью закрыты картинами — новым увлечением Свободы. Изучение искусства составления красок повлекло за собой пробы в живописи, и снова супруга Смилины подтвердила своё второе имя — Победа. За что бы она ни взялась — всё доводила до совершенства. Рассветы, закаты, снежные шапки, зарумяненные зарёй, склонившиеся над озером берёзки, могучие водопады и горные реки, цветущие сады и луга — вся белогорская красота смотрела со стен. Писала Свобода, на века опережая своё время: даже тогдашние самые передовые еладийские художники изображали природу весьма условно и упрощённо, а княжна добивалась правдивости и точности каждого мазка своей кисти. Её художественный дар разворачивался и креп от картины к картине, заставляя Смилину замирать перед полотнами, словно перед окнами в живое, дышащее пространство её родного края, а матушку Вяченегу — качать головой, вздыхая:       — Ну вот, очередная блажь...       Но невестку она всё равно крепко любила — за доброе сердце и ласковое, дочернее к себе отношение, хоть и считала её занятия «баловством». «Чем бы дитя ни тешилось», — говаривала она.       Владуша с Добротой зажили каждая своим домом, по-прежнему работая в кузне на Горе. Старшая дочь принесла родительницам уже трёх внучек, а младшая — пока двух. Земята по стопам Смилины не пошла, избрав службу в белогорском войске, а Ярутка уж год как свою суженую встретила — дружинницу княжескую, из младших.       Уж не стало верного Бурушки; длинную он прожил жизнь по лошадиным меркам — пятьдесят лет, и была в том, несомненно, заслуга Белогорской земли и воды из Тиши. Долго горевала Свобода, оплакивая любимого друга, и не могла решиться взять нового коня.       — Второго такого, как он, не было, нет и не будет, — говорила она. — А иного мне не надо.       Вид пустого стойла, в котором висела знакомая и родная до слёз упряжь, ввергал её в печаль, и она надолго заперла его на замок. Но страсть к седлу победила, и в стойле поселился жеребёнок той же породы, что и Бурушка, но светло-игреневой масти — рыжий с белой гривой. Его Свобода назвала Лучиком: он озарил её сердце, как солнечный луч. Сейчас это был широкогрудый, добрый великан. Ростом он даже обогнал своего предшественника на три вершка.       Состарилась Яблонька, но Белые горы держали и её дух, и телесное здравие в достойной для её лет крепости. Выбелила зима жизни её волосы, но морщин на лице у неё было мало, а в глазах сияла тёплая белогорская заря. Она и сама ещё трудилась по дому, и строго начальствовала над девушками-работницами, которые по-прежнему сменялись раз в два-три года. Ну не держались дольше, хоть убей.       Ну, а что же сама Свобода? Одного возраста они были с Яблонькой, но время для супруги Смилины словно замерло в тридцать лет: больше ей никто не дал бы. Щедро вливала в неё оружейница свет Лалады, когда соединялись они на супружеском ложе, и сияли степные глаза бархатом ночного звёздного небосвода, а на высоких скулах по-прежнему цвели маки. Птицей Свобода взлетала в седло, не помутилась острота её взора, и не дрожала рука, пуская стрелу из белогорского лука. Неудержимой кочевницей скакала она по лугам, воскрешая над цветущими травами облик своей матери Сейрам.       Посетила однажды кузню одна из княжеских Старших Сестёр по имени Мудрóта. У неё родилась дочь, и она хотела заказать для неё меч, чтоб к тридцати годам та уже взяла его в руки. До тех пор молодой кошке предстояло набирать опыт и мастерство на мечах попроще и подешевле. Гостья хотела меч с выдержкой не менее полувека и была готова внести его полную стоимость. У Смилины нашлось достаточно клинков, бывших в работе уже двадцать лет; к совершеннолетию будущей владелицы они бы как раз подоспели. С собой заказчица принесла срезанную прядку волос дочери, и по ней Смилина выбрала именно тот клинок, чья волшба теплее всего отзывалась на эти волоски. Это означало, что оружие и его будущая хозяйка сольются в единое целое, как любящие супруги. Подняв запечатанный в защитный кожух клинок, Смилина вынесла его к Мудроте и дала подержать в руках.       — Вот это и будет оружие для твоей дочери, госпожа, — сказала она. — Не обессудь, сам клинок показать не могу. Открывать его сейчас нельзя: кожух защищает зреющую волшбу. Двух одинаковых рисунков волшбы не бывает, как нет двух одинаковых людей; этот клинок горячее всех отозвался на волоски, что ты с собою принесла. Значит, он твоей дочке и подойдёт.       Знатная гостья похлопала по увесистому сундучку с золотом, который держали её гридинки.       — А вот и оплата. Слава о тебе по всей Белогорской земле идёт, мастерица, так что знаю: не обманешь, сделаешь на совесть.       Таких высокопоставленных заказчиц Смилина всегда приглашала в дом и угощала, тем более что сделка была крупная. Проводив Мудроту в горницу, она велела подавать на стол. Заворчала Яблонька, что хлопотать в неурочное время приходится, но ради важной гостьи они с девушками расстарались. Свобода где-то в горах писала очередную свою картину, а потому к столу не вышла.       Но не успели мастерица с заказчицей выпить и по первому кубку хмельного, как княжна вернулась с холстом, кистями и красками.       — Госпожа, позволь представить тебе мою супругу Свободу, княжну Воронецкую, — сказала Смилина, поднимаясь из-за стола.       Гостья также поднялась навстречу Свободе. Заслышав княжеский титул, она отвесила ей почтительный поклон. На своём веку она повидала немало красивых женщин, но при взгляде на Свободу на несколько мгновений обомлела: в её очах вспыхнуло восхищение. Свобода же держалась с достоинством, которого не могло скрыть под собой даже скромное, будничное одеяние. Она пошла переодеваться, дабы почтить гостью своим вниманием за обедом, а её картина осталась стоять у стены.       — Ох и супруга у тебя, — молвила Мудрота, когда они со Смилиной остались вдвоём. — Красавица! Завидую по-доброму!       Её внимание привлекла картина, на которой у подножья горы раскинулся цветущий луг. Янтарные лучи зари румянили белую шапку на вершине, а чистые и кроткие небеса дышали прохладой.       — А это что за чудо? — склонилась княжеская приближённая над холстом.       — Моя супруга пишет картины, — пояснила оружейница. — Запечатлевает нетленную красу нашей Белогорской земли. У неё ещё много такого добра в мастерской.       — Я хочу взглянуть на сие добро! — загорелась Мудрота.       Смилина проводила её в мастерскую. Мудрота переходила от полотна к полотну, и лицо её отражало такое живое, восторженное любопытство, что оружейница ощутила сердцем тёплое дыхание гордости за свою супругу. Что бы ни говорила родительница Вяченега, она всегда знала: то, что делает Свобода — прекрасно. Матушка понимала лишь две оценки: «полезно» и «бесполезно», причём в самом простом, телесном и грубом их смысле, но душа Смилины улавливала здесь иную пользу, иную ценность.       — Это Белые горы! — восхищалась Мудрота, кивая. — Это наша земля, узнаю её! Что это? Волшба? Чары?       — Об этом надобно спросить у самой художницы, — улыбнулась Смилина.       — Никакой волшбы в моей мазне нет, что ты, госпожа! — раздался голос Свободы.       Она появилась на пороге мастерской в одном из лучших своих нарядов, сверкая ожерельем и серьгами, рдея маками на скулах и обжигая гостью степной ночью своих очей. Величаво проплыв вдоль стены с картинами, она молвила:       — Я начала составлять краски, и мне пришло в голову запечатлеть что-нибудь. Что видела, то и рисовала. Рада, ежели тебе по душе мои старания.       — Ты великая искусница, княжна! — согнулась в глубоком поклоне гостья. — Ничего подобного я никогда в своей жизни не видала. Ничем, кроме волшбы, я это объяснить не могу. Скажи, сколько стоит одно твоё творение?       Свобода как будто смутилась.       — Я никогда не задумывалась об этом, — ответила она. — Я делаю это не для продажи, а лишь для удовлетворения своего душевного порыва, ради своей любви к Белогорской земле... Мне не приходило в голову оценивать свою работу, потому как я не думала, что она нужна кому-то, кроме меня самой.       — Всё имеет цену, поверь мне, пресветлая княжна! — Мудрота остановилась у Свободы за спиной, взором пожирая изгиб её шеи и плеча с жадным восхищением. — Назови любую, и я с радостью заплачу её, чтобы получить во владение хотя бы одно из этих удивительных творений.       Свобода вскинула на неё кроткий, но вместе с тем опьяняющий своей ласковой глубиной взгляд.       — Ежели тебе по нраву моя работа, госпожа, бери любые полотна, какие пожелаешь. Я готова отдать их только в дар, потому как ни златом, ни серебром оценить их не могу. Любовь не измеряется в деньгах. А всё это, — она обвела гибким, лебяжье-мягким движением руки мастерскую, — есть ничто иное, как моя любовь к Белым горам. Я не была рождена на сей благословенной земле, но полюбила её сильнее своей настоящей родины. Ведь тебе не придёт в голову оценивать в денежном измерении свою преданность государыне Красе, которой ты служишь, не так ли? Ежели долг того потребует, ты отдашь за неё жизнь, не рассчитывая получить взамен какую-то выгоду. Не всё измеряется в злате, поверь мне. Есть вещи, которые цены не имеют.       — Мудрейшие речи, — склонилась гостья. — Они достойны ушей самой княгини. Я прошу тебя, пресветлая княжна, дать мне одну из твоих работ, но только для того, чтобы государыня смогла это увидеть своими очами. Она должна знать о сём выдающемся даровании, прославляющем собою нашу землю.       Свобода отобрала несколько картин и вручила их Мудроте. Смилину поразила лёгкость и простота, с которой она сделала сей щедрый дар, потому как ей было известно, сколько труда вложила жена в каждый из этих холстов. Кому, как не ей было знать, сколько поиска, сколько душевных сомнений, сколько творческой муки стояло за всем этим?!       — Возьми, госпожа, — молвила Свобода, отдавая картины гостье. — Распоряжайся ими по своему усмотрению.       — Не зови меня госпожой, — опять низко склонилась Мудрота. — Я твоя покорная служительница, княжна.       Спустя несколько дней в дом постучала посланница от княгини Красы. Она передала свиток, на коем белогорская повелительница извещала оружейницу Смилину о том, что намерена посетить её.

*

      — Такая женщина, как ты, не должна прозябать в захолустье! Ты должна блистать во дворце!       Свобода лишь мягко улыбнулась в ответ на эти слова. Княжна Изяслава, стоя на скалистой круче, окидывала взором белогорский простор — сосновое море на зелёных склонах. В её взгляде, обращённом на Свободу, отразилась нежная, восхищённая мука.       Они вместе искали под землёй русла Тиши. Княгиня Краса поручила своей дочери помочь Свободе с составлением карты священной реки, дабы поскорее воплотилась в жизнь честолюбивая задумка — изображение Белых гор, выполненное из золота и драгоценных камней. Посещение Мудроты оказалось судьбоносным для дела её жизни — того самого, плод которого пылился под полотняным чехлом, и которому она сама вынесла приговор: «Баловство». Отдавшись написанию картин, она похоронила эту работу под горькой толщей разочарования, но рука золотоволосой и голубоглазой княгини, исполненной зрелой и светлой, мудрой красоты, мягко откинула чехол... Правительница женщин-кошек улыбнулась, заблестев ясными очами: она узнала в раскрашенном изваянии край, в котором княжила.       «Ах, государыня, это глупости, досужее баловство», — досадливо поморщилась Свобода.       «Отнюдь! — молвила Краса. — Это большая работа, прославляющая Белогорскую землю. И она достойна быть воплощённой в том, на что богаты наши края — в золоте и самоцветах».        Случилось то, что Смилина назвала «крутым поворотом жизни».       «Я дам и золото, и каменья в достаточном количестве, — сказала княгиня. — Скупость в таком деле неуместна... Сделаем изваяние вдвое больше размером, чем этот черновик. Любая помощь, какая тебе только понадобится, у тебя немедленно будет».       Отряд кошек-землемеров прочёсывал Белые горы с сосудами, наполненными водой из Тиши. Отовсюду к Свободе неслись чертежи местности — успевай только наносить их на главную карту. Новые и новые точки испещряли её, и постепенно на проклеенном полотне проступал ветвистый рисунок подземных жил, полных чудесной воды.       Княжна Изяслава руководила отрядом. Сплетя венок из горных цветов, она водрузила его на голову Свободы, сидевшей на высоком утёсе над рекой.       — Эта прекрасная головка должна носить княжеский венец.       Закатные лучи запутались в её золотой косе, сливаясь со светлой синевой её пылких очей в сияющий сплав вечерней зари и вожделения.       — Он слишком тяжёл для меня, — улыбнулась Свобода. — Выбор, который я сделала, подсказало мне сердце. И я о нём не жалею.       — Я украду тебя у твоей супруги, — лукаво шептала Изяслава ей в губы, блестя жаркими улыбчивыми искорками в зрачках.       — И сделаешь меня несчастной, — вздохнула Свобода, отворачивая лицо подальше от жадно любующихся ею очей собеседницы. — Потому что я люблю свою супругу.       Молодая княжна была красива, как изящный хищный зверь. В кошачьем разрезе её очей блестели упрямые, колкие огоньки, а в порывистых движениях раскинул крылья юный задор. Каждый миг она рвалась в какой-то незримый бой — с горами, с соснами, с небом. В её отдающем приказы голосе звенела сталь клинка, и Свободе невольно думалось: она рождена не для мира — для войны. В защите родной земли от вражеских посягательств ей не было бы равных.       Они многое пережили вместе, пока искали русла Тиши. В памяти Свободы всё ещё грохотал тот горный обвал, который едва не похоронил её под грудой камней. Изяслава молнией кинулась к ней и вынесла на руках из самой гущи камнепада. Она дважды спасала ей жизнь в подземных пещерах, наполненных озёрами чудотворной воды. Они вместе смотрели в ночное небо, пока на костре жарилась рыба, и плащ Изяславы укутывал плечи озябшей Свободы. Наследница белогорского престола грела ей руки своим дыханием, когда они искали родники Тиши в заснеженных северных отрогах. Да, север тоже нужно было охватить, не оставляя без внимания ни один уголок Белых гор. Вода из Тиши даже в кувшинах не замерзала. Они прочёсывали снежную пустыню, и Изяслава вырубала мечом ледяные кирпичи, чтобы построить укрытие от выстуживающего до костей ветра. Она была готова отдать Свободе последнюю каплю своего тепла. Когда княжна однажды сказала ей посиневшими от холода губами: «Я люблю тебя», — Свобода ощутила на сердце груз светлой печали.       — Изяслава, — с нежной грустью пропуская меж пальцев золотисто-русые прядки, вздохнула она. — Я — не твоя судьба. Твоя любовь — впереди. А я уже свою нашла. Забудь, это пройдёт. Это просто твоя молодость.       Княжна обжигала поцелуями и трепетом дыхания её пальцы.       — Моё сердце не желает слышать доводов. Оно просто любит.       Её объятия были слишком крепкими. Сосны осуждающе качали кудрявыми кронами, закат расплескался расплавленным червонным золотом по излучине реки — как клинок, нагретый в кузнечной печи. Всю землю пропитывала волшба, оплетая каждый камушек.       — Изяслава, не тронь меня, прошу, — словно схваченная раскалёнными щипцами за самое сердце, пробормотала Свобода. — Я жду дитя от моей супруги.       Это была ложь во спасение, но Изяслава поверила. Её объятия разжались, красивые черты подёрнулись дымкой печали и затвердели, посуровев. Она велела кошкам-землемерам разбивать стоянку и ставить шатры на ночь, а Свободе сказала:       — Ступай лучше домой, переночуй в своей постели. Тебе надо беречься. На рассвете продолжим.       Вернувшись домой, Свобода угодила в заботливый плен Смилины. Её ждала протопленная баня с душистыми вениками и отваром, добротный ужин и супружеское ложе.       — Устала, ягодка? — Губы Смилины прильнули к её лбу. — Ну, отдыхай.       — Я не так уж устала, родная. — Свобода прижалась к ней, скользя горячей ладонью по твёрдой броне мышц живота и спускаясь ниже, к пушистой поросли.       — М-мда? — мурлыкнула Смилина, а у самой глаза смешливо горели синими щёлочками.       После нежной и долгой близости с супругой на сон у неё осталось не так много времени, но чуть свет она уже была на месте. Первые лучи ещё не коснулись вершин, но небо уже светлело в торжественном предчувствии зари. Утренний холод охватил её сковывающими объятиями, и Свобода невольно поёжилась. В следующий миг её плечи закутал плащ Изяславы.       — Тебе следовало одеться теплее, — мягко коснулся её уха голос княжны.       Поиски продолжились. Свобода руководила разбиением местности на квадраты, каждый из которых членам отряда предстояло прочесать с кувшинами в руках. Сосуд ставили на землю и наблюдали. Если поверхность воды покрывалась ни с того ни с сего рябью — внизу текла Тишь. Это место отмечали точкой на карте, а в землю втыкали палку с небольшим полотнищем.       К полудню ноги и поясница ныли, в желудке горел настойчивый огонёк. Свобода сделала несколько глотков из своего кувшина: вода из священной реки имела свойство перебивать голод и поддерживать силы в отсутствие пищи.       — Ты устала? — Изяслава подошла, блестя бронзовым загаром и щурясь от прямых нещадных лучей солнца. — Давай сделаем привал.       — Нет, ещё поработаем немного, — коротко проронила Свобода.       Эта заботливость с грустью в глазах вонзалась её совести под дых, заставляя прятать глаза и держаться сухо. Но лучше так, чем... Свобода сглотнула, вспомнив настойчивые, опасные объятия на скалистой круче над рекой.       — Упрямая ты, — усмехнулась Изяслава. — И совсем себя не щадишь. Хочешь, понесу тебя на руках?       — Не надо. — Свобода поставила кувшин наземь и всматривалась в поверхность воды. Та оставалась безмятежной. — Так, здесь Тиши нет.       Покачав головой, Изяслава отошла. Её голос, объявлявший привал, прозвучал набатным колоколом, и в который раз Свободе подумалось, что он создан для отдачи приказов на ратном поле. Как звон клинка о ножны. Кстати, о клинках: на случай встречи с крупными дикими зверями кошки были вооружены. На поясе Изяславы также висел меч.       Руки белогорской княжны разломили пшеничный калач, половину отдали Свободе. Крынку молока они тоже делили на двоих, отпивая по очереди. После привала продолжили поиски, которые в одном квадрате к вечеру наконец увенчались успехом. Свобода так увлеклась, что совсем забыла о времени, а под деревьями между тем уже начали сгущаться тени. Рука Изяславы опустилась ей на плечо.       — Свобода, пора домой.       — Сейчас, сейчас, — рассеянно отозвалась она. — Мне показалось, что вот тут вода дрогнула...       — Так, всё. — Изяслава отобрала у Свободы кувшин и подхватила её на руки. — Завтра проверим это место, а сейчас домой, отдыхать. Немедленно.       — Пусти, ну что ты делаешь! — заколотила её по плечам Свобода.       Но Изяслава уже шагнула в проход, и они очутились в саду. Смилина как раз поднималась на крыльцо, возвращаясь с работы; увидев жену на руках у княжны, она нахмурилась.       — Что такое?       — Смилина, твоя супруга совсем себя не бережёт, — ответила Изяслава, передавая Свободу оружейнице из рук в руки. — А должна. Думаю, тебе следует забирать её домой, меня она не слушается. — И блеснула улыбкой, отступая к проходу: — Свобода, увидимся завтра. Отдыхай хорошенько, тебе это необходимо.       Она ушла, а неловкое положение осталось. Смилина, внеся Свободу в дом, уложила её в постель и присела рядом. Её брови хмуро и обеспокоенно нависли над незабудковыми блёстками в глазах.       — Ягодка, это что за дела? Что с тобою? Опять себя доводишь?       — Да не тревожься, Изяславе просто вдруг вздумалось меня чересчур опекать. — Свобода села, стирая пальцами с лица супруги рабочую копоть и сажу, которую та ещё не успела смыть.       — С чего это ей вздумалось? — двинула угрюмой бровью Смилина.       — Да откуда ж мне знать? — засмеялась Свобода, ощущая нервный жар на щеках. — Она решила, что я переутомляюсь.       Глаза супруги оставались пристальными, настороженными, излучая голубую прохладу.       — А ты не переутомляешься?       — Вовсе нет. — Свобода заискивающе чмокнула её в нос.       Смилина не отозвалась на заигрывания — по-прежнему глядела на Свободу серьёзно и испытующе.       — Послушай, ягодка... Княгиня ведь как будто тебя не торопит, не ставит сроков. К чему спешить и выматываться, будто тебя гонят кнутом? Ищите потихоньку, понемножку. У тебя ведь теперь помощниц куча — быстрее дело пойдёт. Давай-ка так: чтоб не я тебя вечером ждала, а ты меня. Чтоб к моему приходу ты уже была дома. Поняла, лапушка?       — Смилина, ну... Я же... — начала было Свобода.       — Поняла? Не слышу, — строго оборвала её супруга.       Вздох вырвался из груди Свободы, плечи обвисли, а под сердцем жёг огонёк досады.       — Поняла, — чуть слышно проронила она.       — Так-то. — Смилина склонилась и крепко поцеловала её в губы. — Ну, я умоюсь, а ты ступай за стол. Ты сегодня хоть кушала?       — Да, родная, мы там всегда обедаем, — заверила Свобода. — И делу время, и обеду час.       — Ну ладно, коль так, — бросила через плечо оружейница уже в дверях опочивальни.       На следующее утро Свобода вернулась на то место, где Изяслава отняла у неё кувшин. Сосуд стоял всё там же, и поверхность воды в нём рябила. Свобода торжествующе распрямилась и позвала:       — Изяслава! Тишь здесь!       — Я видела. — Княжна подошла и воткнула в землю красную прапорицу на заточенном древке — метку. И спросила, с нежным беспокойством заглядывая Свободе в глаза: — Ну, как ты? Отдохнула?       — Да, благодарю. — Свобода развернулась к ней лицом, уперев руки в бока. — Вот только прошу тебя: больше не делай так, как ты вчера сделала. Не ставь меня в неловкое положение перед супругой.       — Я не буду, — с лукавыми искорками в глазах улыбнулась Изяслава. — Но только ежели ты станешь относиться к себе бережнее. Ты ведь теперь не только о себе думать должна.       Свобода поморщилась. Эта «ложь во спасение» легла холодным, ноющим грузом на душу.       Но работа заглушала всё. Радость от каждого обнаружения Тиши исцеляла любую боль, любую тревогу. С каждым новым днём очертания подземной реки на карте становились всё точнее, но Свободу действительно вдруг охватило недомогание. Низ живота тянуло, постоянно хотелось спать. Однажды, прочёсывая лесной участок, она зашаталась: деревья поплыли звенящим частоколом, в ушах запело, загудело на разные голоса. Ухватившись за ствол, она кое-как устояла на ногах.       — Свобода! — Изяслава бросилась к ней, поддержала, обняла за плечи. — Милая, что с тобой?       — Ничего, пройдёт, — пробормотала Свобода. И добавила, хмурясь: — Не зови меня «милой».       — Хорошо, милая, не буду. — Ладони княжны ласково касались её щёк, взгляд окутывал тёплыми мурашками искренней заботы.       — Опять? — Свобода отделилась от ствола, выпрямилась. — Пусти меня.       — Прости, прости. — Изяслава, извиняясь, убрала руки, отступила. — Я просто тревожусь за тебя.       Все признаки указывали на то, что её маленькая «спасительная» ложь обернулась-таки правдой. Свобода испытала облегчение: не придётся изворачиваться и врать дальше. Она старалась возвращаться домой раньше супруги, и чаще всего это ей удавалось, но порой она всё-таки задерживалась, и тогда Смилина, подождав немного, шла за нею. Где бы они ни прочёсывали Белые горы в поисках Тиши, оружейница появлялась из прохода и манила жену к себе пальцем. Ей даже ничего не требовалось говорить: Свобода сама виновато и понуро брела к ней, помахав рукой Изяславе и отряду своих помощниц.       — До завтра, сестрицы.       — До завтра, госпожа, — отвечали кошки.       — Увидимся, Свобода, — улыбалась княжна.       Пару раз Смилина заставала их в неоднозначных положениях: один раз Свобода споткнулась, и Изяслава, помогая ей подняться, приобняла её за талию; во второй раз, в прохладный и ветреный день, княжна кутала Свободу в свой плащ, при этом нежно скользнув руками по её плечам. Смилина лишь хмурила брови, но её молчание зловеще звенело, зависая над головой Свободы грозным клинком. Улыбка совсем исчезла с посуровевшего лица оружейницы, и слова из неё приходилось тянуть едва ли не клещами. Бывало, за ужином Свобода что-нибудь рассказывала, а Смилина ела, уткнувшись взором в свою миску, и лишь пару раз хмыкала в ответ. Так ничего и не сказав, она ложилась в постель и сразу отворачивалась, даже не поцеловав жену. А Свобода, затаив вздох в груди и ком в горле, чувствовала себя без вины виноватой.       Заметив, что жена поглощает квашеную капусту и грибы в небывалых количествах, оружейница нарушила свою обычную молчаливость и спросила:       — Что это с тобою?       Свобода с робкой улыбкой ответила:       — Родная, дитятко у нас с тобой будет. Должно, третий месяц уж пошёл.       На лице Смилины не проступило радости, ничто не дрогнуло в нём, а глаза сурово сверлили взором Свободу, вливая в неё мертвящий холод зимнего неба.       — Дитятко? Моё ли? — только и проронила оружейница.       Обомлев, Свобода отшатнулась к стене. В ногах точно сухожилия безболезненно лопнули, суставы порвались, и она сползла на лавку, не сводя взгляда с грозного, каменного лица Смилины.       — Ты что же это, ладушка?.. — слетело с её неживых, разом пересохших и покрывшихся горечью губ. — Откуда ж сомнения такие у тебя?       — А то ты не знаешь. — Смилина вскинула подбородок, пронзая Свободу двумя ледяными кинжалами глаз. — Конечно, княжна-то тебе больше под стать. Не мне, простому ковалю, чета.       Она возвышалась над Свободой, как могучая сторожевая башня — огромная и безжалостная, разом ставшая холодной, чужой и страшной. Такою, должно быть, могли бы её видеть враги земли Белогорской на ратном поле... Отблеск ламп плясал на её черепе, отражался сполохами морозных узоров в очах — тоже чужих, бездонно-враждебных. Руки спокойно висели вдоль её тела. Один удар этого огромного кулака — даже не со всей силы, а так, вползамаха — и голова Свободы расколется, как тыква, о стену... Впрочем, сия мысль была напрасной: Смилина и не думала поднимать на Свободу руку, она даже не пошевелила и пальцем, но та, полумёртвая, прилипла к месту. Попробуй она сейчас встать — и ноги не снесли бы, подкосились.       — Лада... Ты что же... Решила, что я тебе неверна? — Слова мучительно исторгались, цепляясь в горле Свободы, как репьи. — Что я — с Изяславой?..       — А что, неправда разве? — Глаза Смилины не мигнули, всё так же вонзаясь лютой, стылой сталью.       — Нет... Нет, Смилинушка, нет!.. Как ты могла... Как тебе в голову пришло?..       Цепляясь за стену, Свобода кое-как поднялась. Попранное достоинство зашевелилось, зароптало, расправилось внутри жёстким остовом, заставляя поднять подбородок и встать не на полусогнутых ногах, а прямо. Неповинная голова долу не клонится, а в небо глядит. Теперь уже её глаза лучились морозной стужей — праведным негодованием.       — Да как тебе в голову пришло меня заподозрить в сём? — глухо, но чеканно выговорила Свобода затвердевшими, поджатыми губами. — Неповинна я перед тобою, Смилинушка, и честь мою такими домыслами не марай.       — Честь? — Чёрная бровь Смилины изогнулась пушистой кошачьей спинкой. — Думаешь, слепая я? Сколько раз видала, как вы с нею обнимаетесь! Ты уж меня совсем-то за дурочку не держи.       — Что ты там глазами видала, а что в уме своём наворотила, то мне не ведомо, — качая головой, отчеканила Свобода всё так же непоколебимо. — Ведомо мне лишь одно: не было ничего, в чём ты меня подозреваешь, и дитятко это — твоя кровинка. Такая же родная, как Владуша, Доброта да Земята с Яруткою.       Заледеневший взор Смилины моргнул, непреклонно сжатые губы горько покривились. Голос прозвучал с надломленной, усталой хрипотцой.       — Да отпущу я тебя к ней, коли люба она тебе. Мучить около себя не стану, как твой неродной батюшка — твою матушку. Я ж знаю, ты — пташка вольная, не зря ж тебя Свободой зовут. Крылышки твои ломать и подрезать у меня рука не подымется, потому как люблю тебя больше жизни. Коль опостылела я тебе — что ж, лети на волю.       Жёсткий остов негодования рассыпался тысячами тёплых слезинок, которые заструились по щекам Свободы.       — Смилинушка... Как ты можешь думать, что опостылела мне? Ты — радость моя, свет мой, опора моя! Ты — дом моей души... Без тебя она — бесприютная изгнанница. Ты — кровь в моих жилах: вытечет она — и я умру. Ты — моё дыхание: без тебя затихнет моя грудь. Ты — моё сердце: без тебя остановится жизнь моя.       С каждым горячим словом-слезой пространство меж ними сокращалось, унизанная кольцами рука Свободы с дрожащими пальцами приближалась к лицу Смилины, застывшему маской усталой горечи. Ладонь легла на щёку оружейницы. Смилина не оттолкнула Свободу, но и не обняла, только смотрела печально.       — Не нужна мне воля: с тобой свободна я. Привольно мне в руках твоих! Как могу я так жестоко, так неблагодарно поступить, плюнув в эти руки изменой? Даже сама мысль, что ты это допускаешь, убивает меня, леденит кровь в моих жилах. Ведь мы же посадили яблоню, помнишь? Пойдём со мною, посмотри на неё!       И, сверкая слезинками, Свобода бросилась в сад. Там, озарённая последними закатными лучами, стояла та самая яблоня, которую они сажали вместе — тогда Свобода носила под сердцем Владушу. Широко раскинулось дерево, шелестя могучей кроной и алея наливающимися плодами — уже в зрелых своих годах, но не дряхлое. Много было в нём силы: прошло оно свой жизненный путь едва ли на треть. Обняв шероховатый, начавший морщиниться и шелушиться ствол, Свобода подняла полные слёз глаза к кроне, сквозь которую струился покой вечерней зари. Духовитые, пахнущие щемящей сладостью яблоки нежились среди листвы, зеленовато-жёлтые с розовым бочком и белой, хрусткой, брызжущей соком мякотью. Совсем скоро предстояло снимать урожай, но кому он был теперь нужен, если Смилина больше не верила в любовь своей ягодки?       — Посмотри на неё, лада, — проговорила Свобода, гладя ладонями кору яблони. — Она прекрасная, зрелая, как наша с тобою любовь. С моей стороны эта любовь никогда не осквернялась изменой. И ежели я говорю неправду, пускай с неё опадут все листья и плоды, а сама она засохнет! — И, вперив застывший, скованный душевным потрясением взор куда-то в пустоту перед собою, Свобода повторила трижды, и её слова отдавались шелестящим печальным эхом: — Пусть будет по слову моему! Пусть будет по слову моему! Пусть будет по слову моему...       Ни одного листка не упало с веток, ни одно яблоко не сорвалось. Сад замер, словно бы внимая эху этих горьких слов, а Свобода стояла, склонив голову к стволу и прильнув к нему грудью. Смилина, чуть слышно вздохнув, повернулась и тихо ушла в дом.       Когда оцепеневший взгляд Свободы ожил и обвёл всё вокруг, Смилины уже не было. Рыдание взрезало грудь изнутри острым мечом, а в низ живота вдруг когтистой лапой впилась боль. Свобода ахнула и скрючилась в три погибели, цепляясь за яблоню. Злой, безжалостный кинжал этой боли проворачивался внутри, стремясь своим жалом выпить крошечную жизнь. Оседая на землю, Свобода царапала ногтями кору и беззвучно выла раскрытым ртом. По ногам текло что-то тёплое, густое и липкое... Сунув руку под одежду, наружу она вынула окрашенную яркой, блестящей кровью ладонь.       Сад вздрогнул от истошного крика, вспоровшего тишину, точно нож. Испуганно вспорхнули птицы, а над Свободой склонилась встревоженное лицо Смилины.       — Свобода!.. Что? Что такое?       Княжна протянула к ней окровавленную ладонь.       — Лада... Сделай что-нибудь... Спаси его, спаси наше дитятко, — прошептала она белеющими губами.       — Ох... Ягодка! — сорвалось с уст побледневшей Смилины.       Её руки подхватили Свободу — сильные, всемогущие. Свобода уповала на них, цепляясь за безумную надежду, что они как-нибудь своей волшбой не дадут страшному случиться. И они вливали в неё светлую, ослепительную и тёплую силу, которая синеглазым воином побеждала чёрное чудовище боли. Увы, спасти дитя они не могли: оно исторглось ещё там, под яблоней...       Родные руки только ласково поддерживали её на лавке, пока перепуганная, плачущая Яблонька смывала тёмные сгустки крови. Вода в лоханке подёрнулась розовой мутью, но больше из Свободы не текло.       — Ой, горюшко... Ой, беда, — пришёптывала старая служанка, смахивая узловатым пальцем слезу. И прибавила утешительно: — Ну, ничего, ничего... Ещё наживёте детушек... Ещё народите. Будет вам ещё счастье горластое!       Счастье горластое... Не будет несмышлёных, незабудковых глазёнок, не раздастся в доме громкий лепет, не затопают маленькие ножки. Не протянутся ручонки, не уцепятся до боли за матушкины серёжки. Ничего не будет. Из глаз Свободы частым градом катились тёплые, едкие слёзы, и она кричала протяжно-надрывным, надломленным бабьим воем:       — А-а-а-а... А-а-а-а...       Смилина, прижимая её голову к своей груди, покачивала её в объятиях и время от времени приникала к её макушке крепким поцелуем.       — Ну, ну... Ягодка... Переживём. Преодолеем всё вместе.       А Яблонька сказала вдруг со сдержанным упрёком:       — Это ты, госпожа Смилина, бедняжечку госпожу Свободу довела...       — Но-но! — сдвинула брови оружейница. — Поговори мне ещё! Ступай на печку, старая.       Бессонная ночь завязала горло тугим узлом — не вздохнуть, не крикнуть. Смилина качала Свободу на руках, как дитя, вливала в неё лучики света Лалады, дабы уж наверняка всё зажило, и чтоб ноющая боль отступила. Целовала жену в ухо, между поцелуями тепло в него мурлыча:       — Ах ты, моя лада-ладушка... Ладушка-оладушка. Ягодка моя...       Под утро Свобода всё же провалилась в дрёму, убаюканная мурлыканьем. Когда она проснулась, в окна скрёбся серый дождик, а над нею по-прежнему склонялось лицо супруги — нахмуренно-суровое, потемневшее от тяжкой думы. Пробудилась в груди и боль-тоска, заныла, присосалась к сердцу: нет больше дитятка... Только стон вырвался, слёзы не лились — иссохли. Смилина встрепенулась, дрогнула бровями, и Свобода вновь очутилась в крепком тёплом плену её рук. Всплыло в звенящей голове недоумение: за окном уж позднее утро, а Смилина ещё дома. Или, быть может, сейчас вечер, и супруга уже вернулась из кузни? Всё перепуталось, свалялось в серый, ноющий, сочащийся болью ком.       — Какая уж мне работа сегодня! — вздохнула Смилина. — С тобою останусь.       Дождь разошёлся, забарабанил, зашелестел влажно в саду. Свежестью там сейчас, наверно, пахло... А Тишь искать в такую погоду бесполезно: капли в воду падать станут, не разглядеть ряби на поверхности в кувшине. Всё дождь спутает. Изяслава, конечно, сегодняшние поиски отменит, думалось Свободе. Не станут же они под таким ливнем...       Одно её дитя — дело — жило, дышало, продвигалось. А другое — погибло. Острая боль, но уже не телесная, а душевная, шипом впилась в сердце, вырвав у Свободы стон. Сразу над нею склонилась Смилина:       — Что, ягодка? Болит?       — М-м, — только простонала Свобода.       — Я с тобой, моя сладкая... Я рядом. — Смилина снова впилась ей в губы коротко, но крепко.       День прополз в сером шелесте дождя, а под вечер по мокрой, скользкой и раскисшей садовой дорожке прочавкали сапоги Изяславы. Смилина впустила её: не держать же гостью в такую погоду за порогом.       — Дождь не везде идёт, мы работали потихоньку, где сухо, — сказала княжна. — Свобода сегодня не пришла... Мы беспокоились, не случилось ли чего. Она здорова?       — Нет, госпожа, Свобода больна, — ответила Смилина с непроницаемо-суровым, каменным лицом.       — Что с нею? — встревожилась Изяслава.       — Выкидыш случился, — проронила Смилина глухо, мерцая колкими искорками в глазах. — Дитя она потеряла.       Брови княжны сдвинулись, с губ сорвалось тихое «о, нет». Несколько мгновений висело мучительное молчание, только дождь барабанил в окно.       — Это я виновата, — промолвила наконец княжна, проведя по лицу ладонью, но всё равно не стерев с него глубокого и искреннего потрясения. — Не уберегла! Надо было ещё раньше её домой отправлять... Да я б на руках её носила, только разве она позволила бы? Ох... Соболезную вашему горю, Смилина. Могу я её увидеть?       — Не надо её сейчас тревожить, — покачала головой оружейница.       — Наверно, ты права, — вздохнула Изяслава. — Пусть поправляется скорее... Я ей только тут принесла то, что мы наработали за сегодня.       И она достала из-под плаща свёрнутые в трубочку листки клеёнки. Смилина взяла их, поклонившись.       — Я передам ей.

*

      «Пусть будет по слову моему», — шелестел ветер в кроне яблони. Не опали её листья, не иссохли ветви, а что дюжина яблок наземь сорвалась — так это оттого, что спелым соком они уж налились. Смилина с девушками-работницами сняли урожай; часть спустили в яблочный погреб, часть нарезали и рассыпали сушиться. На кухне стояла корзина со свежими плодами, распространяя тонкий, дразнящий и сладкий предосенний дух. Топилась печь, Яблонька раскатывала тесто для пирога, а Свобода в мастерской наносила на карту сведения, которые ей передавали кошки-помощницы. Среди листков с рабочими чертежами ей попалась берёста с запиской:       «Милая моя Свобода, как твоё здоровье? Тревожусь за тебя. Изяслава».       Чуть ниже, в углу, стояла приписка:       «Ответ напиши на той же берёсте и отдай посланнице. Жду хоть словечка».       Записку Свобода оставила без ответа, бросив в печку. Кошка из землемерного отряда, принесшая её, ушла ни с чем.       Ах, как сладко пахло яблоками на жарко натопленной кухне! Пирог обещал быть большим, добрым, вкусным. Смилина, закончив возню со сбором урожая в саду, отправилась в кузню до вечера, а Свобода не знала, куда себя девать. Не отпела, не отшептала ещё боль душевная по потерянному ребёночку, то и дело теснилось в груди дыхание, да так, что ловила Свобода ртом воздух, как рыба. Ей бы в поля, в горы, в леса — Тишь искать, но там была Изяслава с печальными глазами и эхом слов «я люблю тебя». И со Смилиной всё не ладно, не гладко, словно завеса горького дыма повисла. Уже не страшная и чужая была супруга, а просто печальная. Придя домой, лишь спрашивала ласково: «Как ты, голубка?» Получив ответ, смолкала и думала свои хмурые думы. Ком невысказанного застрял в горле у Свободы — не проглотить. Больной, солёный, мучительный.       — Ох ты ж, боль болючая, ты меня измучила, — вздыхала-приговаривала она, поглаживая себя по шее и как бы растирая, разгоняя этот ком. Не растирался, не легчало. Только пуще в груди саднило.       Пришла домой Смилина. Умылась, отёрла лицо вышитым полотенцем, прошлась по дому, окликая:       — Свобода! Ягодка моя!       Свобода сидела в мастерской у карты на стене, но ничего не чертила, а просто скользила ненасытным, ищущим взором по линиям. Руки супруги тепло опустились ей на плечи.       — Делать тебе что-то надо, пташка моя вольная, тоскуешь ты дома, — коснулся макушки вздох оружейницы. — Ежели телесно тебя ничего более не беспокоит, шла б на свои поиски.       Свобода искривила губы в горькой усмешке.       — А как же Изяслава? Ты меня к ней вот так отпустишь?       Горело под её сердцем не отпущенное, неразрешённое бремя обиды, ныли царапины, нанесённые душе подозрениями в измене, оттого так язвителен был голос Свободы и так ломок, словно веточка на морозе. Смилина вздохнула.       — Верю я, что неповинна ты. Прости, что обидела тебя сомнениями в чистоте и честности твоей, ладушка. Люблю тебя больше жизни своей.       Из груди Свободы вырвался вздох — так дышит, оттаивая, весенняя земля, лежавшая долго под панцирем зимы. Задрожали уголки губ, растягиваясь не то в улыбку, не то в горькую мину боли.       — Хорошо, что веришь, лада, — с измученной хрипотцой молвила она. — Вот только ничего уж не исправить... И дитятко, которое могло б у нас родиться, не вернуть.       — Знаю, ягодка, и скорблю. — Губы Смилины прильнули к затылку Свободы.       Всё-таки в улыбку сложился рот Свободы, но не весёлую и светлую, а мученическую и больную, искривлённую горечью.       — Ты сама дитятко наше и отторгла, ладушка, — падали с её губ холодными каплями осеннего дождя слова. — Ты своим сомнением его убила. В свете Лаладином должны рождаться детушки, и ожидать их надобно с радостью и любовью, а ты пуповину любви этой взяла и отрубила. Вот и не стало доченьки нашей... Ушла она с кровью в землицу сырую под яблонькой, которую мы с тобою и сажали.       Роняя эти слова, Свобода изливала свою боль и обиду до донышка, но его всё равно не видно было. Всё плакало и плакало сердце, не желая утешиться, и не чуяло, как больно эти слова вонзались в сердце супруги, стоявшей за плечом. Вздрогнула Свобода, заслышав голос Смилины — тихий, точно пеплом присыпанный, будто бы седой:       — Как мне вымолить твоё прощение, лада? Что сделать, чтоб успокоилась обида твоя? Любую кару я готова понести, любое лишение, только б искупить вину перед тобой за ту боль, которую я тебе причинила.       Свобода повернулась к ней, чувствуя сердцем пронзительно-светлую нежность, пробивавшуюся сквозь толстую корку скорби. Глубокое сокрушение набросило на лицо супруги мертвенную тень, точно подтачивал Смилину злой беспощадный недуг: посерели щёки, опустились брови, глаза потускнели и ушли в тёмные провалы.       — Не у меня ты прощения просить должна — у доченьки нашей нерождённой, — уже готовая простить и раскрыть супруге объятия, но ещё пребывающая в остатках отчуждающего горя, молвила Свобода.       Не сводя с неё этого пепельного, сожжённого бедой взора, Смилина медленно опустилась на колени рядом с нею и вынула из чехла на поясе белогорский нож. Протягивая его жене, она шевельнула губами, но голос Свобода не сразу расслышала.       — К чему это? Зачем? — спросила княжна испуганно, отстраняясь от светлого, грозного клинка.       — Самое страшное, что можно сделать со мной — это лишить меня связи с Огунью, — проговорила Смилина. — Это хуже смерти безвременной, когда тело Тихая Роща принять не успела. Но я заслужила сию кару. Возьми, лада, и срежь мою косу.       — Но ведь ты... Ты же работать тогда не сможешь! — воскликнула Свобода, содрогнувшись всей душой от этого опустошительного, скорбного порыва супруги — тихого, не слезливого, и оттого ещё более страшного.       — В кузне — не смогу, — кивнула Смилина, леденя Свободу обречённой решимостью своего взора. — Но без работы сидеть не стану, конечно. В рудники пойду. Я там начинала, дело знаю. Может, и разгневается на меня Огунь и прихлопнет однажды обвалом, как мою сестрицу Милату. Ну что ж — поделом мне. Бери, ладушка, режь. Нож острый, мигом отхватит.       Свободу трясло, как в лихорадке: жар сушил щёки, а пальцы заледенели, точно обмороженные. Отводя дрожащей рукой протягиваемый Смилиной нож, она пролепетала:       — Но это же... Кузня — это же дело твоей жизни! Она для тебя — всё!       Сквозь стальной щит решимости во взоре Смилины пробивалась пронзительная, нежная печаль.       — ТЫ для меня — всё. Ты. Без твоей любви, без твоих счастливых глаз мне ничего не нужно — ни дела, ни достатка, ни славы, — проговорила она. — Даже ежели ты меня простишь — я себя не прощу.       — Нет! — вскричала Свобода, устремившись к супруге всем пылающим солёной болью, потрясённым сердцем. — Нет, пусть лучше я умру, пусть я откажусь от всего, что мне дорого, но не ты, не ты!       Тихий вздох сорвался с уст Смилины.       — Хорошо, ладушка. Тогда я сама.       Обездвиживающий чёрный ужас охватил Свободу: Смилина взяла свою косу у основания, крепко и безжалостно её натянула одной рукой, а другой поднесла к голове нож, чтобы твёрдым бреющим движением срезать косу под самый корень — тот самый нож, которым она очищала в первый раз головы новых учениц. Ни слезинки не выступило на её глазах, в которых серебрилась инеем только скорбная пустота.       — НЕТ!       С истошным воплем Свобода бросилась к Смилине и перехватила её руку с ножом. Пальцы налились ледяной стальной силой, в душе вьюжило отчаяние: отвести беду, не дать супруге лишить себя всей своей жизни, своей души, своего света и смысла. Встретив сопротивление Смилины, Свобода налегала сильнее, яростнее, дабы отнять нож, и с рыком рванула его изо всех сил... Белогорское лезвие полоснуло череп Смилины, оставив на нём длинный косой порез, из которого на лицо оружейницы тут же хлынула струями кровь. Нож со звоном упал на пол, а у Свободы вырвался жаркий, грудной вопль, точно клинок не супругу ранил, а ей самой вонзился в солнечное сплетение.       — Лада, прости! Прости меня, ладушка!       Смилина с неузнаваемым, жутким, исполосованным алыми потёками лицом прижала Свободу к себе крепко и ласково.       — Ничего, моя ягодка, ничего страшного! — говорила она успокоительно. — Не бойся! Заживёт. Всё заживёт, милая.       Только глаза её и узнавала Свобода на окровавленном, незнакомом лице, точно из страшного сна вышедшем — незабудковые, любящие. Брови набрякли и блестели, пропитанные кровью, алые капли пятнали рубашку на груди супруги.       — Ничего, голубка, ничего, — повторяла Смилина, держа жену в объятиях.       Неукротимая, удушающая сила затрясла Свободу, рыдания надламывали грудь. Она с жаром принялась покрывать поцелуями уцелевшую косу Смилины — каждый вершок её длины, каждую прядку, каждое зерно жемчужной нити в ней. Пушистую метёлочку на конце она прижимала к губам, как руку; взбудораженной ласки перепало и холодному серебряному накоснику с бирюзой.       — Не смей... Не вздумай! — бормотала она, моча слезами чёрные как смоль волосы, пропахшие кузней. — Никогда! Это — твоя жизнь... А всё твоё — и моё тоже! У нас одно сердце, одна душа на двоих... Всё, что я делаю, чем балуюсь — пыль, прах! Ты — вот моё сокровище... Без тебя мне тоже ничего не нужно...       Смилина не целовала её: губы тоже залила кровь. Но прижимала она Свободу к себе с вдохновенной нежностью, и за живительную силу этих объятий можно было отдать полжизни. Да что там — всю жизнь с её стремлениями, метаниями, радостями и печалями.       — Давай не будем отрицать, лада, что наши с тобой дела — твоё и моё — значат для нас столь же много, сколь и наша любовь, — молвила Смилина. — А потому попытаемся сохранить и то, и другое.       — Я люблю тебя, люблю, лада моя, единственная моя, — обливаясь тёплыми слезами, шептала Свобода.       — И я тебя люблю, ягодка, — ласково мурлыкнула Смилина.       Однако нужно было скорее смыть кровь и обработать рану. Лицо Смилины заливала мертвенная бледность, на которой алые потёки казались ещё ярче, ещё страшнее. Клинок был всё-таки белогорский...       — Ягодка, принеси-ка водички из Тиши, — тихо попросила Смилина, поднимаясь. — Обмыться надобно... И волшбу вынуть. Нож-то на совесть сделан...       — Сейчас, родная, сейчас! — отозвалась Свобода, поддерживая супругу под руку.       Она повела Смилину в горницу, чтоб там сделать всё необходимое. Яблонька, увидев окровавленную госпожу, ахнула, пошатнулась и навалилась спиною на стену:       — Охти... Матушки мои! Честен свет Лалады!       — Ничего, старушка, не пужайся, — морщась, проговорила Смилина.       Целебная вода быстро остановила кровь. Пока оружейница вытаскивала из раны нити волшбы, Свобода хлопотала: принесла ей чистую рубашку, нарвала мягкого льняного полотна на повязки. Сердце обливалось жаркими потоками вины, проклиная руку, нанёсшую любимой эту рану. Ясно было, что на гладкой голове останется длинный уродливый шрам: даже если обезвредить волшбу, последствия оружейных чар до конца изгладить не удастся.       Этот-то шрам и станет показывать Смилина маленькой Вешенке, предостерегая от проникновения в святая святых — кузню, где звенела на наковальнях белогорская сталь.

* * *

      Во время Лаладиных гуляний в кузне на Горе свои обязанности исполняли лишь семейные мастерицы: молодым холостым ученицам было не до работы. Какая уж тут работа, когда сердце стучит гулко и быстро, в крови словно зелье хмельное струится, а из рук всё валится? Мало было толку от кошек-холостячек в эту весёлую весеннюю пору, и Смилина, понимая это, отпускала молодёжь на долгожданный праздник. Ведь не всё в жизни работа: надо и суженую свою искать, и семью создавать.       Для кого-то праздник оборачивался судьбоносной встречей, а кто-то уходил с него ни с чем, возлагая надежды на будущий год: авось, повезёт потом. А Вешенка уже несколько лет не появлялась на гуляниях, предпочитая одинокие прогулки в окрестностях Горы. А по вечерам они со Смилиной сидели в саду под яблоней, провожая закаты.       — Ну что ты, оладушка моя... Хоть для приличия бы сходила, — с добродушной усмешкой говорила дочери оружейница. — Что толку дома сидеть?       — А толку туда ходить, матушка, ежели моей лады там всё равно нет? — отвечала девушка.       Смилина не настаивала. Знала она: верна своему слову Вешенка. Обещала Дунаве ждать — и ждала. Но старая мастерица не выдавала своей осведомлённости и делала вид, что ни о чём не догадывается. Если дочка не хотела раскрывать тайн своего сердца, то насильственно извлекать их на свет Смилина не пыталась. Не приставала с расспросами, не допытывалась, куда Вешенка ходила гулять, с кем встречалась и встречалась ли вообще. Захочет — сама скажет, а нет — так нет. Беспокоилась только об одном: чтоб дочурку не обидел кто-нибудь. Хоть и миролюбива была Смилина, но обидчицу располовинила бы мечом, и рука бы у неё не дрогнула.       А озабоченных холостячек вокруг красивой и статной Вешенки всегда крутилось достаточно. И было им отчего пускать слюнки! Толстая чёрная коса кончиком достигала колен девушки; на солнце она атласно отливала синевой. Вся нежность незабудкового вздоха весны растворилась в её больших серьёзных очах, а брови — о, один их бархатный изгиб пленил этих шалопаек и превращал их из кошек в драчливых оленей в пору гона. С шипением и мявом они вцеплялись когтями друг другу в лица (или морды, ежели бой происходил в зверином облике), катались клубком — только шерсть летела клочьями. Но Вешенке не было дела до этих нешуточных кошачье-оленьих страстей: её сердце жило памятью о том дождливом вечере, когда Дунава сказала, что вернётся.       Выделялась из толпы всех этих поклонниц молодая мастерица Соколинка из кузни на Горе. Она была как раз из тех неотразимых кошек, на шеи которым девицы сами вешались с восторженным писком; пронзительный орлиный взор её золотистых, медвяно-янтарных очей, бывало, доводил впечатлительных особ до обморока (и поди разбери, который из них настоящий, судьбоносный, а который — так, от девичьей чувствительности). Тёмная коса казалась в тени совсем смоляной, но на свету всё же играла каштановой рыжинкой. Своим красивым, безупречно круглым и гладким черепом Соколинка гордилась и подчёркнуто щеголяла, не допуская на нём малейшей щетины, а для пущего блеска даже натирала маслом. В косе она всегда носила длинную нитку жемчуга, выгодно оттенявшую цвет волос. Да и зубы у неё были что жемчуг отборный — один к одному, ровные, мелкие, а клыки придавали её улыбке плотоядную хищность. Движения её были плавны, гибки, кошачье-изящны. Она любила огорошить Вешенку своим внезапным появлением.       Вот и в этот погожий день она очутилась перед девушкой, шагнув из прохода на тропинку и преградив дорогу.       — Здравствуй, Вешенка, — приветливо и обольстительно промурлыкала она. — Отчего ты не на гуляниях? Почто ходишь одна? Дозволь мне развеять твою скуку!       — А ты почто не на работе? Шатаешься в поисках девиц? — уколола в ответ девушка, вздрогнувшая от неожиданности и готовая оттаскать поклонницу за косу, если она не прекратит такие шуточки с выпрыгиванием из-за угла.       Соколинка изогнула соболью бровь, качнула блестящей головой, увенчанной целой шапкой ослепительных солнечных зайчиков.       — Неласкова ты со мною, милая Вешенка... Язвят твои слова меня в самое сердце! Оно уж всё в ранах, кровоточит, а всё равно к тебе тянется и любит. Ну, не будь сурова, подари хоть одну улыбку, горлинка!       — Уйди, Соколинка, я хочу гулять одна, — с досадой сказала Вешенка.       Поклонница даже не подумала внять её просьбе. Вместо этого она опустилась на колено и протянула к девушке руку.       — Умру ведь я, коли не дождусь от тебя хоть одного взора ласкового! Вот клянусь — умру, и Тихая Роща меня не примет!       Вешенка закатила глаза, раздражённо выдохнула и хотела обойти назойливую кошку, но принуждена была остановиться: Соколинка поймала её за руку.       — Ты не устала, звёздочка моя ясная? Присядь, пусть твои ножки передохнут!       Своё колено она предлагала в качестве сиденья. Отказом Вешенка ответить не успела: что-то подкосило ей ноги, и она внезапно очутилась сидящей в объятиях Соколинки. Подтолкнула ли её хитрая кошка, или голову ей вдруг обнесло — как бы то ни было, руки воздыхательницы стискивали её крепко.       — А ну пусти! — рванулась девушка.       — Побудь со мною, молю тебя! — Соколинка смотрела не мигая, и в её орлиных очах плясала озорная страсть.       — Пусти, а то кричать стану, — пригрозила Вешенка. — Кузня близко, моя матушка услышит и тебя выгонит с Горы за то, что пристаёшь ко мне!       Соколинка со вздохом разжала объятия, и они встали. Вешенка направилась далее по тропинке, но кошка следовала за ней неотступно.       — Горлинка моя, ты не бойся меня! — с вкрадчиво-медовой лаской уговаривала она. — Мои намерения чисты. Я — не то что все эти ветрогонки, что вьются около тебя. Только и думают, как бы... семя спустить застоявшееся, которое их отравляет.       — Что за пошлости ты говоришь! Фу, перестань! — покраснев, махнула на неё рукой Вешенка.       Соколинка только сверкала клыками в улыбке: видно, ей нравилось смущать девушку. Снова забежав вперёд и взяв Вешенку за плечи, она проникновенно мурлыкала:       — Стань моей женой, госпожа моя, княжна моя, богиня моя! На руках тебя носить стану, подарки дарить! Я ведь роду-племени знатного, моя родительница — Старшая Сестра в дружине у княгини. Ни в чём отказа знать не будешь — всё к твоим ногам брошу, на что укажешь! А сама я и сердце моё истерзанное — уж давно там, у ножек твоих милых! Целовать их готова, да боюсь тебя разгневать...       — Соколинка, ты УЖЕ сделала всё, чтоб разгневать меня, поверь мне! Ты постаралась в этом на совесть! — Вешенка высвободилась и пошла дальше, думая о том, что даже шаг в проход, пожалуй, её не спасёт от вездесущей ухаживательницы: та везде её достанет.       — Ну хорошо же! — сверкнула вдруг кошка очами — уже не обольстительно-ласково, а грозно, заставив сердце девушки похолодеть и забиться под рёбрами в уголок. — И ты меня тоже разозлила, ненаглядная.       Вешенка отступила назад, испугавшись. Что взбрело Соколинке в её сверкающую голову? Уж не хотела ли она прямо тут наброситься на неё, повалить на траву и сотворить всё то, о чём, по её словам, мечтали прочие холостячки?       — Что ты вздумала сделать? — пролепетала Вешенка, пятясь.       — Хватит ходить вокруг да около, — решительно заявила кошка. — Я докажу, что мои слова — не пустые прельстительные речи. Пойду к Смилине и попрошу твоей руки! И пускай делает со мною, что хочет! Хочет — пусть выгонит из кузни; чай, на Кузнечной горе свет клином не сошёлся. Не пропаду, ремесло меня всюду прокормит. А тебя я всё равно добьюсь!       — И вот отчего тебе понадобилась я? — утомлённая этим разговором, тяжко вздохнула Вешенка. — Посмотри вокруг: сколько пригожих, добрых, славных девушек! И все млеют от тебя, стоит тебе только взгляд бросить. Любую выбирай!       — А мне любая не нужна, сердечко моё! — проникновенно, бархатно дохнула ей на ухо Соколинка, стоя у неё за спиною и легонечко, трепетно прижимая ей плечи горячими ладонями. — Хороших девушек много, а любимая — ты одна! Других и не замечаю, потому как ты навек мои очи ослепила! Вот веришь — смотрю на девицу, а у неё — твоё личико... Брежу тобою и во сне, и наяву!       Пока они вели сию беседу в солнечном сосновом бору, на лестнице в кузню происходило нечто из ряда вон выходящее. По ступеням поднималась необычная гостья. Впрочем, были у неё, как у всех, две руки и две ноги, одна голова — гладкая, с длинной русой косицей на темени; необычна была только её сила, благодаря которой она несла мраморную глыбу высотою в два собственных роста и шириною в один. А держала её гостья одной рукой, точно камушек маленький! Её стройные ноги в высоких сапогах, обвитых ремешками, ступали легко и резво, точно никакого веса её ноша не имела. Работа в кузне прекратилась: все высыпали за ворота и смотрели на это чудо с разинутыми ртами. Вышла и Смилина. Конечно, она сразу узнала гостью...       От вечно голодной юной разнорабочей, с которой они когда-то обедали пирожками на ступеньках лестницы, в этой великолепной кошке осталось, пожалуй, одно лишь имя. Владея силой Огуни и каменотёсным искусством, она сама была словно высечена из камня: казалось, метни в неё копьё — и оно отскочит от её непробиваемой гранитной груди. Пригожее, ясноглазое лицо имело твёрдые, волевые черты, немного суровые, но непоколебимо честные: прямой тонкий нос, строгие тёмные брови, упрямая ямочка на подбородке, а ярче всего были льдисто-голубые очи с испытующим, бесстрашным взором. Не гнулась гостья под весом огромной глыбы — несла её с горделивой осанкой.       — Ого-го! — послышались возгласы, когда гостья перекинула каменную громадину с руки на руку.       Ветер парусом вздувал её короткую, заправленную в порты рубашку, шитую бисером и цветными узорами, трепал кисти кушака, лоснившегося алым солнечным шёлком. Ремешки, крест-накрест обвивавшие высокие голенища, были прострочены золотой нитью. Гостья бросила глыбу на ступень перед собой, и та бухнулась на неё с глухим гулом.       — Вижу, ты идёшь по своей стезе семивёрстными шагами, Дунава, — молвила Смилина, спускаясь ближе. — Здравствуй. Сколько тебя не было в наших краях?       Обладательница невиданной силы поклонилась, блеснув зеркальной головой. Этому блеску позавидовала бы даже Соколинка.       — Двенадцать лет, — ответила Дунава. — И ты будь здрава, мастерица Смилина.       А между тем, для такой силищи она совсем не выглядела великаншей, по-прежнему стройное и подтянутое тело лишь созрело и набрало мощную, тугую красоту. Судя по добротной щегольской обуви и богато расшитой, дорогой рубашке, достаток она приобрела вполне достойный.       — А что это ты с собою принесла? — Смилина поравнялась с молодой мастерицей, положила ладонь на мерцающий мрамор.       — Не что, а кого, — улыбнулась Дунава. — В этом камне заключён облик той, кому я посвящала каждый свой день, каждую удачу, каждую победу. Ежели ты не против, я сниму всё лишнее, чтобы сей прекрасный облик стал виден не только мне, но и всем вокруг.       Возложив на глыбу ладони, она пожирала её нежным взором художницы, влюблённой в своё творение. Кусок мрамора был выше её вдвое, и она попросила себе какие-нибудь подмостки. Ей принесли высокие деревянные козлы. Взобравшись на них, Дунава начала творить чудеса.       Она гладила мрамор, и он просто сыпался из-под её рук, обращаясь в порошок. Ласкающими движениями Дунава высвободила из глыбы девичью головку на лебединой шее и изящные покатые плечи; когда под её ладонями проступила целомудренная грудь, вдохновенная мастерица потупила и отвела взор, точно просила у каменной девы прощения за эту вольность. Лицо она пока не прорабатывала, оставляя его, видимо, напоследок. Складки одежды струились так естественно, что ежели б Смилина не знала точно, что это камень, она бы приняла их за настоящую ткань. У подножия статуи насыпалась уже целая куча мраморного песка, и работницы кузни кинулись помогать художнице, сгребая его и оттаскивая в сторону.       И наконец Дунава положила свои волшебные руки на лицо изваяния, всё ещё спрятанное в толще мрамора. Чуткие пальцы двинулись, и посыпались крупинки... Начал проступать лоб, высокий и гладкий, потом показался гордый изгиб бровей, большие глаза и изящный нос. Быстро-быстро перебирая пальцами, Дунава «лепила» губы, и её собственный рот, в юности пухлый и улыбчивый, а теперь — твёрдый, смелый и дерзкий, задрожал в улыбке. Посуровевшие с годами черты смягчились выражением нежности и обожания. Она прильнула к мраморным губам поцелуем, и в души всех наблюдательниц невольно закралось ожидание ещё одного, ещё более невероятного чуда — оживления статуи. Впрочем, камень остался камнем, пусть и принявшим одухотворённый, сияющий облик белогорской красавицы.       — Ладушка моя, — молвила Дунава, лаская любящим взором своё произведение. — Прекраснее тебя нет никого на свете.       Все застыли, в немом восторге созерцая каменную Вешенку. А Дунава заметила на лице статуи какой-то изъян и нахмурилась. Мелкий выступ на щеке — прыщик не прыщик, бородавка не бородавка... Догадка о том, на что он больше всего походил, охватила сердце Смилины жаркой вспышкой трепетной и пронзительной грусти. Та же мысль пришла в голову и Дунаве.       — Милая, ты что же — плачешь? — Она ласкала пальцами молочно-белые щёки статуи, всматриваясь в лицо своего творения с нежным состраданием и недоумением. — Ну что ты... Не надо!       С этими словами мастерица стёрла пальцем выступ, сгладив мраморную «кожу», а потом сдула песчинки и улыбнулась.       — Ну вот, так-то лучше.       Соскочив с козел, Дунава повернулась к оружейнице — прямая, как сосна, бесстрашная, сияющая внутренним светом любви.       — Смилина! — обратилась она к хозяйке кузни. — Я при множестве свидетелей не побоюсь сказать, что люблю твою дочь Вешенку. И, ежели она ещё свободна, я прошу у тебя её руки.       Вот этого и ждала седая оружейница, на это и надеялась, отпуская Дунаву двенадцать лет назад в долгий путь. То, что тогда лишь просвечивало сквозь туманную толщу будущего, сейчас воплотилось в этой решительной молодой кошке с твёрдой даровитой рукой и верным сердцем, сохранившим в себе ту первую любовь. Любовь эта не растаяла, не увяла, не забылась, а только раскрылась, как цветок, который берегли, пестовали и окружали заботой.       — Свободна, свободна, — добродушно усмехнулась Смилина. — Тебя одну и ждала все эти годы.       Ясное лицо Дунавы озарилось радостью, улыбка на нём сверкнула белозубо и широко, сделав его поистине прекрасным, притягательным и светлым. Если от орлиного взора Соколинки девицы падали в обморок, то от этой улыбки они очнулись бы и взлетели к небесам без всяких крыльев.       — Правда? — вырвалось у Дунавы.       — Да вон, можешь у неё самой спросить, — молвила Смилина, кивком показывая за плечо Дунавы.       Серебряной стрелой пронзил тишину девичий голос — вскрик. Дунава обернулась, как ужаленная: несколькими ступеньками ниже напротив мраморной Вешенки стоял живой подлинник, прижимая руки к бурно вздымающейся груди. Та самая слеза, которую смахнули волшебные пальцы Дунавы со щеки статуи, блестела на бледной от светлого потрясения щеке дочери Смилины.       — Лада! — радостно воскликнула Дунава, протягивая к ней руки.       Вешенка, шатаясь, сделала ей навстречу два маленьких запинающихся шажка и рухнула на ступень с закатившимися глазами. Смилина знала: это тот самый обморок, знак. Но падение на лестнице было чревато опасностью — Вешенка могла удариться головой или скатиться вниз. К счастью, ничего страшного не произошло.       — Лада, ладушка! — Дунава кинулась к бесчувственной девушке, склонилась над нею, подхватила сильными руками, как пушинку. — Вешенка, родная, очнись, взгляни на меня!       Беспамятство оказалось совсем кратким: прикосновение любимых рук тут же вернуло Вешенку в чувство, и сквозь щель её дрожащих ресниц проступил ещё немного мутный, но полный воскресшего счастья взор.       — Дунава... Ты ли это? — пролепетала она.       — А ты не узнаёшь меня, ненаглядная? — Женщина-кошка пожирала девушку встревоженно-нежным взором, держа её на руках.       — Ты изменилась. Что-то новое в тебе... — Рука девушки приподнялась, заскользила по щеке Дунавы.       — А мне кажется, я всё та же, — улыбнулась та, ловя её пальцы губами.       Это была часть их давнего разговора в тот прощальный дождливый вечер. Воспоминания подняли свои крылья, закружились, взвились к небу. Вешенка с измученно-счастливой улыбкой закрыла глаза и опустила голову на плечо Дунавы, а та торжественно понесла её вниз по ступенькам — мимо умилённых этой трогательной встречей кошек-работниц, а также мимо взбешённой Соколинки. Та скалила жемчужные клыки, метала глазами золотые молнии и стискивала кулаки. Когда Дунава поравнялась с нею, она не преминула окликнуть соперницу:       — Эй! А ты ещё кто такая? Откуда взялась? А ну, убрала свои лапы от неё!       Дунава на миг приостановилась, вскинув подбородок и пронзив Соколинку смелыми искорками взора:       — Откуда бы я ни взялась, твоё дозволение мне не требуется. Вешенка — моя невеста уже двенадцать лет.       Смилина слышала их слова. Сделав всем знак возвращаться в кузню, она подозвала Соколинку и сказала:       — Там, где двое любят, третья не мешается. Иди работать. Погуляла и хватит.       Соколинка зарычала сквозь стиснутые зубы, яростно скинула вышитый праздничный кафтан, комком швырнув его на ступеньку, и размашисто зашагала наверх, к воротам.       — Остынь, голубушка, — неспешно поднимаясь следом, сказала ей в спину седая оружейница. — А то сгоряча всю работу перепортишь.       Но Соколинка как будто взяла себя в руки. К делу она относилась ответственно, какие бы страсти ни бушевали у неё в душе. Не умей эта красивая кошка себя обуздывать на рабочем месте, Смилина вообще не взяла бы её в учение и не доучила бы до звания мастерицы.              ...Золотом звенела солнечная тишина соснового бора, разворачивая под ногами влюблённых жёлтую подстилку из опавших игл. Горьковато пахло смолой, а из каменной расселины в склоне горы бил сверкающий родник, укрытый разлапистыми ветвями папоротника. Набирая пригоршнями воду, Дунава умывалась и пила, а Вешенка не сводила с неё зачарованного взора. Сердце её покрывалось прохладной волной мурашек и обрывалось в светлую бездну... Она и узнавала, и не узнавала свою избранницу. Двенадцать лет миновало с их расставания, и за эти годы Дунава вступила в пору своего настоящего расцвета. Юношеская живость сменилась упругой, спокойной и уверенной силой, зрелой и плотной, отточенной, как клинок. Каждое движение было исполнено смысла и чёткой необходимости, без той суетливой, непоседливой неопределённости, какая бывает у людей несобранных, не знающих, что и как делать, куда себя деть, как подступиться к той или иной задаче. Даже отдых у неё выглядел частью какой-то работы: сдержанно и уравновешенно покоилась рука на колене поставленной на замшелый камень ноги, а слегка прищуренные глаза зорко и бестревожно обводили взором янтарно-солнечную сосновую даль. При взгляде на эти сильные плечи, твёрдо сжатые губы, с достоинством приподнятый подбородок не возникало и тени сомнения: это — знающая и любящая своё дело мастерица, вдохновенная труженица, хозяйка своей жизненной стези.       И вместе с восхищением в душе Вешенки трепетали робость и недоумение. Ту восемнадцатилетнюю Дунаву, робкую с девушками, простодушную и неловкую, она знала как облупленную, а вот эту великолепную, взрослую женщину-кошку ей предстояло изучать и изучать. Какой путь она прошла, что делала, в каких местах бывала, и какой отпечаток всё это наложило на неё? Много открытий Вешенке предстояло сделать. Выходило, что она совсем не знала ту, кого ждала и любила двенадцать лет.       Поймав взгляд девушки, Дунава убрала ногу с камня и сбросила с себя лёгкую небрежность неторопливо-задумчивого отдыха. Она выпрямилась перед Вешенкой, точно перед своей повелительницей, готовая ловить каждое слово с её уст с вниманием и почтением. Девушка приблизилась с робким любопытством и протянула было к ней руки, но тут же отдёрнула, будто боялась дотрагиваться до этого незнакомого чуда.       — Что тебя пугает, ладушка? Коснись меня, обними... Я — твоя, — молвила Дунава, не сводя с возлюбленной пристально-нежного взора.       Да, этот голос... Вешенка с теплом в сердце узнавала его. Он окликнул её тогда на каменной лестнице, и с этого всё началось.       — Моя ли?.. Не знаю... — Руки девушки заскользили по груди и плечам Дунавы, ощущая каменную твёрдость мышечной брони.       — Отчего же ты сомневаешься? — Дунава стояла недвижимо, позволяя себя ощупывать и изучать.       — Я же совсем не знаю, как ты жила все эти годы. Что делала, о чём думала. Чему радовалась, отчего горевала. — Пальцы Вешенки исследовали выше — длинную сильную шею женщины-кошки, твёрдые очертания её подбородка, ямочку на нём... Скользнули по щекам вверх, подушечками лаская голову — точно зеркально-гладкий мрамор, нагретый солнцем.       Веки Дунавы дрогнули, трепетно сомкнулись: она будто впитывала эти прикосновения с наслаждением и благодарностью.       — Я всё расскажу тебе, лада. Всё, что ты захочешь знать. У меня нет от тебя тайн. Я принадлежу тебе вся — со всеми помыслами, душой, сердцем. Я открою тебе всё, о чём ты спросишь, у нас с тобой впереди вся жизнь для этого. Но самое главное, что тебе следует знать — то, что думала я о тебе. Радовалась нашей грядущей встрече. А горевала оттого, что не могла сделать тебя своею незамедлительно.       Большой палец Вешенки касался губ Дунавы. Рот избранницы тоже изменился: его очертания стали чёткими, более выразительными. Он пил жизнь со страстью, удовольствием и ненасытной жадностью. Став немного жёстче, он, тем не менее, не утратил и искорки молодого задора в своих уголках.       — Все годы нашей разлуки я помнила и любила тебя тогдашнюю — смешную, робкую, неуклюжую, — шепнула Вешенка в тёплой близости от внимательно изучаемых губ. — Я даже представить себе не могла, какою ты вернёшься. А когда увидела тебя — обмерла. Ты стала новой, незнакомой... Но я чую сердцем, верю: нынешнюю тебя я полюблю ещё крепче.       Руки Дунавы, до этого мгновения сдержанно выпрямленные вдоль тела, поднялись и с трепетной бережностью обняли девушку.       — Какие бы изменения ты ни видела во мне, лада, пусть они тебя не пугают. Самое главное осталось неизменным — моя любовь к тебе.       Объятия Дунавы ощущались каменно-твёрдыми, но «камень» этот дышал солнечным теплом и жизнью. А губы оказались на удивление нежными, но то была не безвольная нежность, растерянная и неловкая — нет, теперь эти губы овладевали устами Вешенки глубоко, красиво, мастерски и победоносно. Хотелось сдаться под эту сладкую власть, растаять в ней, что Вешенка и сделала, прильнув к груди избранницы.       — А я? — спросила она, едва дыша сквозь бурю волнения, которую поцелуй пробудил в ней. — Какой показалась тебе я?       Взор Дунавы окутывал её тёплыми крыльями обожания, равняясь блеском с солнечными зайчиками, прыгавшими с сосновых веток к ним на плечи.       — Ты стала ещё прекраснее, лада моя. Моё сердце едва вынесло твою красу — я думала, оно вот-вот разорвётся... Тогда, двенадцать лет назад, я считала, что прекраснее быть уже просто невозможно, нельзя. Теперь я знаю: можно.       То ли объятия Дунавы стали крепче, то ли волнение слишком разыгралось — как бы то ни было, Вешенке не хватало воздуха. Сердце зашлось в бешеном биении, готовое вот-вот вырваться наружу из-под рёбер, а в ушах стоял сосновый звон.       — Ох... Ладушка, пусти, душно мне что-то, — прошептала она.       Объятия Дунавы разомкнулись, но совсем их единение не разорвалось: пальцы девушки остались нежно сжатыми в руках женщины-кошки.       — Тебе нездоровится, лада? — Дунава с тревогой и заботой заглядывала Вешенке в глаза.       — Ничего... Сердце вдруг застучало, зачастило, — ловя ртом воздух и пытаясь улыбаться, пробормотала та. — Даже стоять трудно стало отчего-то...       Земля ушла из-под ног: в тот же миг Вешенка очутилась у женщины-кошки на руках. Близость губ и глаз, тепло дыхания — всё это волновало ещё сильнее, и её закачало, поволокло в звенящую солнечную круговерть. Только родной голос спасительной нитью связывал её с землёй:       — Ладушка, милая, успокойся! Эх, поймать бы твоё сердечко руками, как пташку малую, расцеловать бы... Да только как? Ну, ну... Дыши глубже. Дыши, голубка.       Длинные, медленные вдохи-выдохи успокоили заполошный стук под рёбрами. Наверно, слишком много счастья привалило, вот и захлебнулось сердечко, не снеся такой радости великой.       Вешенка умылась из родника, выпила студёной водицы. Ветерок обдувал мокрый лоб, в ушах ещё тихонько пищало по-комариному, но в груди стало привольнее и спокойнее.       — Полегчало, ненаглядная моя? — Руки Дунавы опустились на плечи девушки, и сердце опять ёкнуло, но не забилось, а лишь нахохлилось воробышком, точно и правда попав в плен ласковых ладоней.       — Да, ладушка... Видать, на радостях моё сердечко зашлось — оттого, что тебя увидало. — Вешенка устало сникла на плечо избранницы, наслаждаясь теплом её сильных рук.       — Беречь надобно твоё сердечко, — мурлыкнула Дунава, прижимая её к себе. — Отныне я не дам ни горестям его коснуться, ни бедам затронуть, ни тревогам уколоть. Я с тобою, счастье моё.       От согревающего и баюкающего «мррр...» Вешенка вся утонула в уютных мурашках, прильнув к твёрдой груди возлюбленной. Всё-таки она не могла отделаться от ощущения, что Дунава высечена из куска скалы, но не глухой, бесчувственной и мёртвой, а тёплой и живой.       — Ты сама словно камень, лада моя, — шепнула девушка.       — Ну, так ведь сила земной тверди во мне, — объяснила женщина-кошка. — У твоей родительницы — к железу да стали дар, а у меня — к камню. Но и тем, и другим Огунь владеет, оттого и родственны силы наши. — И спросила в свою очередь: — Скажи, горлинка, а что это за нахалка на нас там, на лестнице у кузни, наскочила? Кричала ещё, чтоб я руки от тебя убрала... Она что, ухаживательница твоя?       — Не бери в голову, лада, — засмеялась Вешенка. — Мне многие воздыхательницы проходу не дают, да только я всем отказываю, потому как в моём сердце — лишь ты одна, моя единственная и желанная.       — И их нетрудно понять, — усмехнулась Дунава, нежно скользя пальцами по её подбородку. — Лишь раз тебя увидев, уж не забудешь, и засядешь ты в уме и сердце, как заноза. Ну ничего, с этого дня всякая надежда для них утеряна: я тебя никому не уступлю.       — Это мы ещё поглядим, кто кому уступит! — прогремело вдруг.       Вешенка вздрогнула, невольно прильнув к избраннице и ища у неё защиты. Та нахмурилась, оберегая её в объятиях, а перед ними из прохода показалась Соколинка — легка на помине. Грозно сверля Дунаву враждебным взором, она процедила сквозь белые клыки:       — Ежели ты думаешь, что можно двенадцать лет где-то пропадать, а потом вернуться, и нА тебе — девица твоя, то ты крепко заблуждаешься. Не быть ей твоей! Я её люблю давно и так легко тебе не отдам!       — Соколинка, прости, но не люба ты мне, — холодея в предчувствии беды, сказала Вешенка. — А насильно завладеть сердцем нельзя. Оно ещё задолго до тебя было Дунаве отдано.       — Ты не спеши с решением, милая, — с терпким мёдом в голосе, но с льдисто-стальным блеском в очах молвила Соколинка. — В таких делах спешить нельзя. Оттолкнуть — просто, а ежели потом не вернёшь?.. Наиграется она тобою и бросит — вот тогда-то и пожалеешь обо мне!       — Ты как будто не слышишь, что тебе говорят. — Дунава заслонила плечом Вешенку, закрывая её от Соколинки. — Любви нашей с нею ныне двенадцать лет исполнилось, а твоей — без году седмица. Это вот как раз с тобою неясно, чего ты добиваешься — поиграть хочешь или вправду любишь.       Соколинка мерила соперницу оценивающим, досадливо-злым взором. Видела она, какие чудеса Дунава творила с каменной глыбой: такие руки слабыми быть не могли. Но и себя она хилой не считала: как-никак сама Огунь их обеих вскормила силой своей. Вот только чья сила больше — каменная или стальная?       — Подойди-ка поближе, — поманила она Дунаву. — Дай на тебя поглядеть. Или что, струсила?       Вешенка умоляюще уцепилась за руку избранницы, но Дунава ласково накрыла её задрожавшие пальцы своими:       — Ничего, горлинка.       Соперницы сблизились. Дунава стояла невозмутимо, непоколебимая, как грудь береговых скал под хлёсткими ударами волн, а Соколинка на пружинящих ногах расхаживала кругами — то ли примеривалась для нападения, а то ли не решалась наброситься. Головы обеих сверкали на солнце, но Дунава, в отличие от Соколинки, к маслу не прибегала — это Вешенка изведала на ощупь, когда изучала возлюбленную. Обе были великолепно сложены, высоки ростом, но что окажется прочнее — камень или сталь?       — Ну что, сразимся? — предложила Соколинка, встряхивая кистями и разминая плечи. На её пальцах выросли и загнулись кошачьи когти. — До первой крови. Кто из нас первая окровянится — та и проиграла. А победительнице достаётся девица.       — К чему Вешенку кровью пугать? — Прищур бесстрашных глаз Дунавы был насмешливо-спокоен, мышцы — расслаблены. — Лучше — кто кого на лопатки уложит, раз уж тебе так охота силами помериться. Померимся, изволь. Но девушка всё равно останется с той, кого сама любит. Это я считаю справедливым.       — Перестаньте сей же час! — вскричала Вешенка, чувствуя нутром сжимающую и тянущую ледяную лапу страха. — Соколинка, а ты вообще что тут делаешь в рабочее время? Ты в кузне должна быть! Вот и иди, а то всё матушке Смилине расскажу!       — Я отпросилась по семейным делам, — усмехнулась кошка-оружейница.       — Ты ещё и обманщица! — уперев руки в бока, покачала головой девушка.       — Отнюдь, — холодно блеснула очами та, разминаясь и готовясь к поединку. — Вопрос и правда в некотором роде семейный. О том, будет у меня с тобою семья или нет.       — Будет, но не со мной! — топнула ногой Вешенка. — Дунава, и ты не вздумай драться!       — Ты не бойся, горлинка, — мягко молвила её избранница. — Мы же так, в шутку. Побалуемся да и разойдёмся.       Но по льдистым искоркам в очах Соколинки было ясно, что та отнюдь не шутила. Кошки сцепились, как две надвинувшиеся друг на друга горы; каждая давила на соперницу, пытаясь опрокинуть наземь, но обе стояли насмерть. Вешенка металась из стороны в сторону и грызла ногти, хотя ей не впервой было видеть кошачьи бои: она сама зачастую становилась их причиной. Другим девушкам это льстило, но её лишь раздражало, а сейчас и вовсе испугало: холодной дрожью сидело под сердцем ожидание от Соколинки какого-нибудь подвоха.       И точно: зацепив ногу Дунавы своею, молодая оружейница почти одержала верх. Дунава, однако, не завалилась на лопатки, а только припала на одно колено. У Вешенки вырвался крик: коварная Соколинка выхватила из-за голенища сапога нож. Но метила она отнюдь не в горло или сердце своей противницы, а вознамерилась отрезать ей косу, лишив тем самым связи с Огунью и большей части силы. Намотав косу Дунавы на руку, она уже занесла руку...       — Мать родная Огунь, отзовись! — воззвала Дунава. — Твердь земная, расступись!       Вешенка ощутила ногами дрожь земли, которая усиливалась с каждым мигом, пока не превратилась в самую настоящую тряску. Соколинка с криком повисла на краю глубокой трещины, которая в считанные мгновения расползлась раскрывающимся ртом. Оружейница цеплялась за торчащий древесный корень; нож улетел в пропасть, а пальцы её слабели.       — Держись! — Дунава схватила её за руку, чтобы помочь.       Но противница и тут не оставляла своего коварства — попыталась стащить Дунаву с края и сбросить вниз. Они обе повисли на корне, который уже начал опасно трещать.       — Дунавушка! — в ужасе закричала Вешенка, кидаясь к краю.       Дунава светло улыбнулась ей, подмигнув.       — Ничего, моя красавица. Всё будет хорошо.       Корень обломился, и обе кошки полетели вниз. С помертвевшей душой Вешенка осела на траву и сникла... Ледяная пустыня горя свистела метелью вокруг неё.       Но уже в следующий миг в двух шагах от неё открылся проход, из которого шагнули обе противницы, живые и невредимые. Дунава по-кошачьи отряхнулась и опять улыбнулась девушке.       — Я же говорила, что всё будет хорошо, горлинка.       Соколинка, слегка ошеломлённая падением, замешкалась. Тут-то внутри у Вешенки и прорвалось что-то — горячо, яростно, неостановимо. Налетев на оружейницу, она обрушила на неё град ударов — и ладонями, и кулаками. Соколинка не давала сдачи, только уклонялась и закрывалась. А Вешенка выкрикивала, выплёскивала свою ярость, в которой смешалось всё: и испуг, и боль от недавней мысли о том, что возлюбленная разбилась насмерть, и негодование. Это был ослепительный поток гнева, от которого Соколинке не поздоровилось. Её нижняя губа заалела кровью, а на костяшке кулака девушки вспухла жаром царапина от клыка.       — Это тебе за твою подлость! — крикнула Вешенка, чувствуя, как от щёк отливает кровь, оставляя за собой холод обморочных мурашек. — Ты бесчестная, ты недостойна даже дружбы! Чтоб глаза мои тебя больше не видели никогда! Никогда!       — Ну, ну, горлинка. — Дунава обняла её за плечи, поцеловала пораненную руку, слизнула кровь. — Довольно, не рви себе душу. Оно того не стоит.       Соколинка, бледная, с горькими искорками в зрачках, отступила назад.       — Хорошо, воля твоя. Больше ты меня не увидишь. Сегодня же я покидаю кузню.       — Сестрица, да полно тебе, — молвила Дунава примирительно. — Кузня-то чем провинилась? Работай.       — Без Вешенки мне нет смысла оставаться, — глухо проговорила Соколинка. И, поклонившись девушке, сказала со сдержанной печалью: — Вешенка, ежели я тебе столь ненавистна, не стану гневить тебя своим присутствием. Прощай.       Она исчезла в проходе, а Вешенка, закрыв лицо ладонями, побрела наугад. Её била жаркая, изматывающая и опустошающая дрожь. Нога уже зависла в пустоте, но Дунава вовремя поймала девушку и оттащила от края трещины.       — Так, надо это закрыть, чтоб никто не падал, — сказала она. — Сейчас ещё чуть-чуть потрясёт, моя родная. Иди ко мне и ничего не бойся.       Снова ощутив ногами сотрясение земли, Вешенка прильнула к груди избранницы. Та, прижимая её к себе и тепло щекоча губами висок, успокоительно шептала:       — Сейчас, сейчас всё утихнет.       Щель сомкнулась так же быстро, как появилась. Там, где только что зияла пропасть, снова безмятежно зеленела трава, и не осталось даже намёка на раскол земной поверхности. Вешенка взирала на избранницу почти со страхом перед её удивительной силой: того, что та сейчас проделала, даже матушка Смилина не могла. А Дунава щекотала поцелуями её лицо, быстро чмокая то в лоб, но в нос, то в щёки.       — Ну, вот и всё. Прости, горлинка, что пришлось тебя немножко напугать.       — Ничего себе «немножко», — пробормотала девушка, ёжась и ощущая во всём теле гадкую, тягучую слабость и пустоту: гнев и страх ушли, душевно измотав её и выжав досуха.       — Ну прости, прости, — тихонько засмеялась Дунава.       Губы Вешенки накрыл глубокий, полновесный и тёплый поцелуй, проникший до самого сердца и изгнавший из него остатки усталости и испуга.              ...Светлая грусть вечернего неба таяла над облачно-белыми кронами яблонь. Сегодня Смилина наложила ещё один слой волшбы на заготовки — девятый по счёту. Почувствовав усталость, она ушла с работы пораньше, доверив закрытие кузни старшим дочерям: ворота на ночь запечатывались засовом с волшбой. Дойдя до яблони, оружейница опустилась на чурбак и закрыла глаза. Голова гудела, в ушах эхом отдавался кузнечный грохот. Нет, она по-прежнему любила свою работу, но усталость подкрадывалась под конец дня такая, что хоть на пол ложись прямо у наковальни. Всё чаще в снах шелестела Тихая Роща: чудо-сосны, открывая глаза, манили её своими ветвями-руками. «К нам, к нам, сестра, — шептали они. — На покой, на покой». Душа стремилась туда, в вечное лето, пить корнями воду Тиши... В зимний День поминовения Смилина даже присмотрела себе местечко — полянку с земляникой; там росла старая, широкая сосна, предыдущая обитательница которой уже растворилась в ней полностью. «Да, это дерево свободно, — подтвердила жрица Тихорощенской общины, понимающе посмотрев на седую оружейницу. — Ежели оно тебе по нраву, мы можем закрепить его за тобой, чтоб его никто не занял». Смилина только подошла к сосне и успела лишь подумать первую мысль, а эта ясноглазая дева уже знала, зачем она здесь... «Да, ежели можно, то закрепите», — кивнула Смилина. И перед сосной встал закупоренный кувшин с водой из Тиши — в знак того, что дерево уже выбрано.       Вместе с яблоневыми лепестками тихо облетали лепестки её души. Но она просила сосны, шелестевшие в её снах: «Погодите, сестрицы, дайте мне ещё немного времени. Я хочу посмотреть на счастье моей дочки. И хотя бы ещё чуть-чуть поработать над Мечом».       А из дома слышалась песня:              Ива-ивушка моя,       Поклонись ты за меня       Матушке-водице,       Что течёт-струится...              Сильный, чистый, как горный водопад, голос летел над садом на широких крыльях, и на губах Смилины проступила грустная улыбка. А по дорожке к ней шли двое влюблённых: счастливая, сияющая Вешенка и спокойная, уверенная Дунава. У обеих красовались на головах венки из горных цветов, а молодая каменщица обнимала невесту за плечи. Остановившись перед оружейницей, они поклонились ей в ноги.       — Благослови нас, матушка Смилина, — попросила дочка.       Рука в мерцающей «перчатке» легла на её шелковистую чёрную головку, потом переместилась на гладкий череп Дунавы.       — Будьте счастливы, детушки мои.       Тёплые губки Вешенки защекотали одну руку Смилины, а вторую почтительно облобызала Дунава. А песня лилась из открытого окна, и Вешенка встрепенулась:       — Матушке Горлинке лучше?       Смилина кивнула.       — Сама слышишь... Коли пташка зачирикала — значит, полегчало. Иди, познакомь её со своей избранницей. Пусть тоже благословит вас.       Вешенка проворно вскочила, взяла Дунаву за руку и повлекла в дом:       — Пошли, ладушка... Моя вторая матушка — лучшая певица Белогорской земли!       Лепестки падали, устилая землю у ног Смилины, ложились в раскрытые ладони, а вечерняя заря сочувственно заглядывала в покрытое серой бледностью лицо оружейницы. Шелест Тихой Рощи дышал ей в сердце, но оно ещё отсчитывало удары — медленно, устало, как поднимающийся в гору измученный путник.       «Ещё немного, сестрицы. Ещё чуть-чуть подожди меня, моя сосенка. Я приду, но не сейчас».       Завтра — на работу.
Примечания:
156 Нравится 28 Отзывы 61 В сборник
Отзывы (1)