ID работы: 3765839

И, улыбаясь, мне ломали крылья

Слэш
R
Завершён
916
Пэйринг и персонажи:
Размер:
179 страниц, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
916 Нравится 140 Отзывы 378 В сборник Скачать

Глава вторая. II. И встретил он смерть как старого друга

Настройки текста

и лопнула во мне терпенья жила и я со смертью перешел на «ты» она давно возле меня кружила побаивалась только хрипоты ©*

2.1. Когда Баки Барнс, перехватив армейскую сумку правой рукой, подходит к их со Стивом бруклинскому дому, его встречает пожилая миссис МакКэй. Та, как раз собравшись в магазин за покупками, с трогательной черной шляпкой на седой голове, выходит из подъезда и сталкивается с Баки почти нос к носу. Он стоит, пялясь на крыльцо старой многоэтажки, и зажимает сигарету в зубах. Когда соседка его видит, она тут же сгребает Баки в объятия с громким восторженным «Джимми!» Щебечет что-то радостное и нежное, ровно старая воробьиха, и счастья в ее бесцветных глазах такое яркое, обжигающее, что на мгновение сержанту кажется, будто она видит в нем своего погибшего сына. Когда она тянется на цыпочках, чтобы обнять Баки за шею, тот чуть кренится влево, все еще не привыкший к отсутствию руки — как к такому вообще можно привыкнуть? — и миссис МакКэй рассеянно просит прощенья. — Мне так жаль, Джимми, дорогуша, — говорит она по-старчески мягко-печальным голосом, напоминая его давно умершую мать. — Ты даже не представляешь, как мне жаль... Ох, такой хороший мальчик... Как Стиви, он еще на фронте? Никто не думал, что его возьмут. — Да, мэм, — холодно отзывается Баки, проигнорировав ее предыдущие реплики. Он изо всех сил старается сделать свой голос помягче, ведь, в конце концов, миссис МакКэй всегда была добра к нему и к Стиву. — Он довоевывает, так сказать. За нас обоих, — сержант рисует на лице до пошлого искусственную улыбку. Увидев ее, миссис МакКэй как-то странно поджимает тонкие морщинистые губы. — Ладно, милый, я сейчас мигом сбегаю до магазина — и вернусь, так что непременно зайди ко мне на ужин! Сегодня я готовлю лазанью, а ради такого случая даже пирог испеку! Вас же там, наверное, через раз кормили. Вон, как исхудал весь. Осунулся, — она треплет висящую на нем футболку и снова окидывает его взглядом, будто не может налюбоваться на него, живого. — Конечно, мэм, — кивает ей сержант Барнс. Затем она еще раз обнимает его и, отстранившись, направляется по улице вниз. Баки провожает ее взглядом. Жаль, что он не Эл МакКэй — не тот рыжий паренек, таскающий с ярмарок в Кони-Айленд леденцы. В квартире оказывается пыльно и тихо. Весеннее солнце освещает рой пылинок, танцующих в воздухе, и Баки приходится задернуть шторы, загрязнившиеся, чтобы не пускать лучи. Он обводит взглядом крохотную спальню, являющуюся одновременно гостиной, заглядывает в кухню, такую маленькую, что даже смешно. Спустя несколько минут, проведенных в прохладной тишине, он понимает, что дом не кажется ему более домом. Он не испытывает блаженного чувства счастья, вернувшись сюда с войны, и лишь на мгновение думает, что виной тому — Стив, до сих пор прозябающий в Европе. — Дерьмо, — ругается Баки на привычном за несколько дней немецком, хрипло и равнодушно, выкидывает крохотный окурок, почти позволивший огоньку обжечь ему губы. Он не знает, когда немецкий стал привычным, однако же отныне, даже в мыслях, он все чаще говорит на нем, и это его больше не пугает. — Дерьмо. Он проходит к кроватям, сдвинутым вместе, на которых когда-то они со Стивом спали, и опускается на свою левую половину. Эта койка, больше похожая на кушетку, от которой раньше ужасно болела спина, теперь кажется чересчур мягкой и продавленной — такой, что сидеть неудобно. И это неудивительно, поскольку последние полтора года он провел только на жесткой земле, железных армейский кушетках, на операционных столах Гидры — где угодно, только не на пружинистой скрипучей постели. Рука как-то сама тянется пощупать покрывало, так и оставшееся ровнехонько накинутым на постельное белье, когда Стив отправился покорять Европу. На миг ему кажется, что никакой войны никогда и не существовало, что он, здоровый обаятельный двадцатишестилетний мужчина, сидит как и прежде на их со Стивом кровати, спиной к входной двери, а сам Стив сейчас вернется с работы или из Центрального парка, где он иногда делает зарисовки. Он почти слышит хлопок дверью, топот его ног по деревянному скрипучему полу, звук упавшего карандаша. «Эй, Бак! — скажет сейчас его прежний Стив, бросив альбом с зарисовками, который Баки купил ему на прошлое жалование, унесет скудные покупки из продуктового в кухню. — Ты чего-то рано». А Баки не ответит, только улыбнется, обернувшись и взглянув на него поверх плеча. Фантом практически виден его взгляду. Растрепанный, только снявший легонькую отцовскую куртку, которая ему велика, Стив стоит около небольшого комода, подаренного отцом Баки так давно, что и не вспомнить, и расстегивает манжеты рубашки. У него раскраснелись щеки от все еще прохладного мартовского ветра. Губы изгибаются в полуулыбке. «Ты чего такой смурной? — спросит Стив, сбрасывая с худых угловатых плеч рубашку и оставаясь в одной майке. — Случилось чего?» Баки посмотрит на него долго-долго и покачает головой. В этой иллюзии у него есть левая рука, и наяву он почти чувствует, как шевелятся пальцы, оставшиеся в Бельгии. «Эй, Баки?» — нахмурится Стив, когда Баки опять не ответит. — Джимми! — раздается голос за дверью — здесь, в реальности, в начале марта 1945 года, после войны, отобравшей у Баки абсолютно все, что когда-либо было дорого его сердцу: друга, соратника, возлюбленного, возможности, дееспособность, здравость рассудка, чистоту крови, не смешанной с экспериментами Золы, — и это определенно не Стив. Стив, бледный и низкий, растворяется, так и оставшись в ожидании ответа. — Джимми, открой, это я, Элла. Баки резко жмурится, до черных пятен перед глазами, и поднимается с койки, снова чуть не завалившись на левый бок. Он ненавидит эту руку, не удержавшуюся на положенном месте, ненавидит ее отсутствие — без нее ему странно пусто, и вряд ли Баки когда-либо сможет привыкнуть к тому, что и она его покинула. — Ты что, спать лег? — интересуется Элла, когда Баки ее запускает. Старуха приносит с собой корзинку с плоским жестким печеньем, которыми потчевала их со Стивом уже уйму времени назад. Они щедро посыпаны сахарной пудрой, и Баки вдруг понимает, что до жути хочет надкусить хоть одну. На войне им давали немного шоколада — заледеневшего горького шоколада, от которого начало воротить уже на третью неделю в Италии. — Прости, если я разбудила тебя. Я просто так соскучилась. Не терпелось тебя увидеть, милый. — Вовсе нет, мэм, не спал, — говорит ей Баки как можно более меланхоличным голосом. Они проходят на кухню, отодвигают два одиноких стула, садятся. Баки без лишних слов тянется к выпечке, Элла, подперев рукой подбородок, смотрит на него, как когда-то смотрела мать (от воспоминаний о ней ему более не больно и не грустно, и странная пустота внутри скручивает легкие). — Спасибо большое, — запоздало вспоминает Баки, когда третье печенье скрывается в его рту, крошится крепкими зубами в сладкий песок. Ему кажется, он не ел печенье вечность или даже больше. Вкус давно забытый и далекий, будто из другой жизни. Из теплого бруклинского лета в тридцать пятом или стылой зимы в сороковом. Стив не пек, Баки тоже, но их матери любили выпечку, снабжали ею своих сыновей на любой праздник, пока не умерли; позже этот пост приняла миссис МакКэй. И есть ее печенье снова — это как вернуться в прошлую жизнь, довоенную, и те стершиеся из воспоминаний года будто сидят с Баки рядом, на полу, на столе, и источают мягкий теплый свет. Старая жизнь, ушедшая и забытая, будто брошенная любовница, тепло глядит на него из-за угла. Баки может вспомнить любое мгновение из далекого родного прошлого, но почувствовать ностальгию ему более не дано. Он никак не может понять: связано ли это с дерьмом, которое вкалывал ему Зола, или всему виной война, выбившая из них любую способность ощущать и мыслить? Из них всех: из Коммандос, из пареньков роты «Чарли», даже из офицеров. Война выскребла все живое и хорошее, и, кажется, только таким людям, как Стив Роджерс или Джесси Колин, удастся сохранить себя, плюнуть войне в лицо и засунуть ее в один из вонючих мусорных баков, в которых таких хороших людей запихивали раньше другие. Спустя час беседы с миссис МакКэй Баки убеждается, что она и правда видит в нем Шэйна, неосознанно, едва заметно, но видит: это скользит в ее движениях, в ее глазах, задернутых пленкой старческой мутности, в ее словах, тихих и нежных. Она говорит между делом, что Джимми вырос просто сногсшибательным красавцем, почти таким же красивым, каким был ее сын, и вдруг начинает рыдать, сдавленно и надломленно, прижав руку к трясущимся губам. У Баки печенье застревает в горле. Он прикрывает глаза, сдерживая вздох, и внутри становится глухо и пусто: он бессилен, и ему жаль, что он не может сделать для миссис МакКэй хоть что-то. Он не вернет ей сына и не станет им сам — точно не теперь. Поэтому он просто дожевывает печенюшку и запивает ее горьким черным чаем. — Прости меня, Джимми, — говорит миссис МакКэй, успокоившись и стерев блестящие слезы с лица. — Я до сих пор не могу поверить, что он... Мой мальчик... — Все в порядке, Элла, — прерывает ее Баки раньше, чем она позволит себе излить ему душу, потому что он не сможет излить в ответ. Единственный человек, знающий подноготную его существа, — это Пегги Картер, которой он поведал все свои тайны накануне дня, отнявшего у него руку, а вместе с ней — и войну. Он не расскажет своей истории больше никому и никогда. Может, потому, что в ней нет ничего хорошего, может, потому, что охранять этот секрет — последняя миссия, которую Баки выполнит достойно. Старший сержант, как-никак. — Прости, — мертвым эхом отзывается старуха и убирает взятый из кармана платок обратно. Баки лишь кивает, хотя извиняться ей не за что. — Засиделась я, — подбирается Элла, оглядев Баки еще раз. Ее взгляд — взгляд матери, прощавшейся с призраком погибшего ребенка снова и снова, каждый день — заново. От такого взгляда обычно не по себе, но Баки справится. — Обязательно приди на ужин! Буду ждать к семи, солдат, не опаздывай. Баки обещает не опаздывать. И смотрит, как она уходит. 2.2. В середине февраля приходит скорбное письмо от Стива. Джесси Колин погибает за три месяца до конца войны. В стылых снегах Бельгии, отбрасывая немцев к своим владениям, он хватает пулю промеж глаз и валится лицом прямо в землю, стылую, твердую, словно камень. Вокруг него взрываются снаряды, через его бездушное тело перепрыгивают солдаты. Кто-то хватает его оставшиеся патроны, не взглянув даже ему в лицо. Джесси Колина списывают лишь на следующее утро, в морозный январь, граничащий с февралем. Стив пишет Баки все это в письме и говорит, что ужасно сожалеет — ведь Баки и Джесси успели подружиться. Читая письмо, Баки ощущает странный прилив тяжелой, неутолимой грусти, какой не испытывал уже очень-очень давно — может, с тех пор, как умерла его мать, или с тех пор, как он получил повестку на фронт и осознал, что ему придется покинуть Стива. Баки читает письмо и чувствует, как сыреет лицо, как щеки блестят от влаги, и как стягивает кожу. На мгновение — всего на жалкое мгновение — он представляет мертвое лицо Джесси Колина, то, как перетаскивал бы его хрупкое бездыханное тельце к храму Сен-Мишель, будь он сейчас там, рядом с ним. Позволил бы Баки умереть ему, если бы был поблизости? Баки не узнает, потому что тогда, в день гибели его маленького ненастоящего Стива Роджерса, он больше не был солдатом. Он не выходит из дома ровно три недели, вяло стекает с кровати лишь в туалет и душ. Он ест раз в три дня и только потому, что еду приносит миссис МакКэй. Она стучит в его дверь, вырывая из вязкой дремоты, никак не способной превратиться в сон, наполненный кошмарами. Баки встает с постели, идет к двери, открывает ее, впускает Эллу, слушает ее монолог, лишь изредка вставляя что-то свое, и ест, медленно и без интереса, не чувствуя вкуса пищи. Потом, выпроводив соседку, он возвращается к своему нерушимому проклятию — ложится на койку, исключительно с левой стороны, и, перевалившись на правый бок, продолжает пялиться в дверь, будто дожидаясь, когда ее откроет его прежний Стив, нарывающийся на драки, в которых не сумеет себя защитить. Теперь помощь Баки в этом деле ему более не нужна: ни в драках, ни в чем-либо другом. Скорее, сам Баки нуждается в поддержке. Он не отвечает на письма Стива, просто продолжает складировать их под кроватью. Перевязывает их шнурком от ботинка и молча наблюдает, как стопка толстеет. Стив старается чиркать весточки как можно чаще — они приходят раз в неделю — но Баки нет до этого дела. Когда он появляется на улице на четвертую неделю затворничества, там вовсю бушует февраль, вот-вот готовясь сдать марту позиции. Джесси Колин покоится в бельгийской земле уже более месяца. Он остался там, в незнакомых местах, как и рука Баки, и вся его жизнь в целом. Баки не любит ходить по улицам, потому что на него смотрят. Смотрят девушки, которых он некогда охмурял, чтобы казаться нормальным и правильным, смотрят парни, с которыми он в детстве воровал сладости и устраивал драки. Все они, будто один, пялятся на его плечо, лишенное руки, и эти взгляды словно тревожат затянувшиеся порозовевшие шрамы, вереницей тянущиеся к груди. Девушки улыбаются Баки теперь по-другому — неловко, с долей жалости и благодарности, как улыбаются старикам. Более Баки для них не красавчик и сердцеед, он — человек, внесший свой вклад в спасение мира, но этот вклад теперь его уродует. Внимание Эллы начинает ему докучать где-то к середине февраля. Старушка кажется ему чересчур навязчивой, и он думает только о том, как бы от нее избавиться. Нет, он по-прежнему благодарен ей — за еду, за уборку в квартире, за то, что приняла его радушно и тепло, словно своего родного сына, — но благодарность эта постепенно меркнет, заменяемая безразличием и равнодушием. Я НЕ ХОРОШИЙ, хочется крикнуть Баки Барнсу, Я НЕ СЛАВНЫЙ ПАРЕНЬ! Он — какой угодно, но не славный. Какой угодно, но не «паренек что надо». Он — жертва трусости и страха, забывшая родной язык. Он — человек, который хотел задушить Капитана Америка лишь за то, что тот спас его из плена. Миссис МакКэй приносит ужин к шести часам. В это время Баки обычно флегматично листает очередную книжку, взятую в библиотеке. Раньше он книгами не особо интересовался; читал их кое-как, в надежде заинтересовать девчонок своими познаниями. Девчонки, за которыми он ухаживал, обожали европейские любовные романы. Баки прочитал всего один и обрел возможность рассуждать о всех остальных, как об одном, поскольку для его юного взгляда все они были схожи до смешного. После войны Баки начинает читать другие книги. Он берет все те, что раньше видел у Стива. Перечитывает «Тома Сойера», которого мама читала им с сестрой, когда Баки было восемь. «Три Мушкетера», «Остров сокровищ», «Граф Монте-Кристо», «Преступление и Наказание», «Идиот», «О дивный новый мир» — Баки проглатывает их один за другим, в молчаливом одиночестве у себя в квартире. Кое-что он читает из современников, кое-что — из классики. Он находит в книгах свое утешение, как когда-то находил его в флирте с девицами или беседах со Стивом. Ричардсон, Хэмингуэй, Достоевский, Булгаков, Твен, Стивенсон — все они неожиданно становятся его верными друзьями, с которыми Баки ведет немой диалог каждый день. Элла как всегда учтиво стучится в его темную квартиру, заволоченную сигаретным дымом. Баки кричит ей: «Открыто!», и Элла перешагивает порог с подносом чего-то горячего и хорошо пахнущего. — Джимми, — ворчит она, оглядывая сизый туман сигаретного дыма по всей гостиной. — Курево очень вредно для легких! От него и умереть можно. — Я живучий, — отзывается Баки, не отвлекаясь от книжки. — И все же, курить много — это дурной тон, — журит его Элла, проходит в кухню, где на плите стоит чайник, а на полу опять красуется лужа кипятка. Баки часто проливает его мимо чашки — рука, бывает, сильно трясется. Или же, не рассчитав силу, он надавливает носиком чайника слишком сильно на чашку — и та падает, расплескав все вокруг. Баки плетется на кухню, садится на стул около окна, берет ложку, которую по привычке теперь таскает во внешнем нагрудном кармане рубахи, и принимается ковыряться в макаронах. Миссис МакКэй — замечательная кухарка, но Баки совсем не чувствует вкуса ее стряпни. Он жует под негромкий монолог Эллы. Та что-то рассказывает о своем походе в большой торговый центр неподалеку от сердца Бруклина. Что-то про бывших одноклассников Баки, которых там встретила — тоже бывших солдат, вернувшихся один из-за потери слуха, другой — сильных ожогов шестидесяти процентов тела. Потом она будто задумчиво замолкает, оглядывая его скромную неуютную квартирку, холодную, будто здесь никто и не живет вовсе. — Это хорошо, что ты кровати сдвинул, — говорит она, махнув на них рукой. Баки не отвечает, только отправляет в рот еще макарон. — Они такие крохотные. Ладно еще Стиву на них спать, но тебе-то? Ты парень здоровый. Баки молчит. Смотрит ей в лицо, изрезанное морщинами. У нее добрые глаза, совсем как у матери, совсем как у очень хорошего человека. Баки бы, наверное, сдох с голода, если бы не Элла — но кроме стыда за свое равнодушие он более ничего к ней не чувствует. Благодарность его замерзла и умерла, когда он понял, что не хочет открывать перед ней двери. — Я не сдвигал, — сообщает Баки спокойно. — Они были сдвинуты. Это как сказать человеку: Я Не Хороший. Я грязный, пошлый, ужасный идиот, извращенец, таких, как я, сажают в тюрьмы или психушки, с такими, как я, не возятся соседки и не дружат хорошие парни вроде Стива Роджерса или Джесси Колина. Я сам себе отвратителен, — вот, что кроется в его словах, прячется между строчек. — Ммм? — тянет миссис МакКэй, вернув свой взгляд, теплый и добрый, на его лицо. Она, конечно же, не видит между строк. Может, это потому, что в Баки живет призрак ее сына. Может, потому, что Баки — тот самый мальчишка, одиннадцатилетний сорванец, которому она пекла печенья, вслед которому все дамочки Бруклина говорили: боже мой, какой красавец, какой хорошенький мальчик, Долли, ты такая счастливица! И они смотрели на миссис Барнс, его маму, с уважением и похвалой. Ах, какой красавец! — твердили соседки и девицы, с которыми мама была знакома и пересекалась, отправляясь по магазинам в уик-энд. Они смотрели на него умилительно, любуясь его синими глазами, чистой бледной кожей, густыми черными волосами, всегда уложенными как надо, опрятной чистенькой одеждой. Красавец, говорили дамочки, настоящий принц. — Они были сдвинуты, — повторяет Баки, даже не думая, что должен был замолчать и сказать, что нет, ничего, вам послышалось, я несу чушь. Вместо этого он разъясняет: — Мы со Стивом так и спали. Вместе. — Помолчав, проследив выражение ее лица, он говорит: — Мы извращенцы. Я — извращенец. Элла долго смотрит в его лицо, будто и не слышала вовсе, что он сейчас сказал. Вглядывается, немо спрашивая, так ли его поняла. — Но... — она осекается, поджимает губы. Потом отводит глаза. Долго пялится на кровать, которая наверняка стала бы цитаделью разврата и греха в глазах любого здравомыслящего человека начала 1945 года в Америке. — Я вспомнила, что не выключила чайник, — вдруг говорит Элла, бросив взгляд на Баки. Тот не отвечает. Ему нечего сказать. — Доедай, и... Я потом заберу посуду. Она уходит, прикрыв за собой дверь, оставив Баки одного, тет-а-тет с кроватью, которая стала его предателем. Или он ее предал? Он думает об этом весь оставшийся вечер, не смея лечь поверх покрывала болотного оттенка. 2.3. Он купается в одиночестве, наслаждается им. Одному хорошо — он маринуется в тишине и пустоте, чувствует, как молчание скользит по коже, окутывает и обнимает. Одному всегда лучше, чем с кем-то. Одному можно делать что угодно. Можно порвать библиотечную книжку и сжечь старый справочник, лежащий на тумбе рядом с кроватью. В тишине, обнимающей его, как милая покладистая любовница, как Бриджит, которой никогда не существовало и которой никогда не будет существовать. Баки кутается в одеяло, в покрывало, перечитывает Достоевского, кое-что читает вслух, потом переводит понравившиеся фразы на немецкий, зачем-то перекатывает их на языке раза два или три, а потом забывает так же стремительно, как и вспомнил. Он начинает цитировать Хэмингуея и остальных своих новых приятелей где-то спустя четыре дня абсолютного немого одиночества. Цитировать ему нравится. Он говорит: Пятнадцать человек на сундук мертвеца Йо-хо-хо! И бутылка рому! Пей, и дьявол тебя доведет до конца Йо-хо-хо! И бутылка рому! * Он говорит: Гавка сказала мышке: «Идем! Ты мне ответишь перед судом! Нынче мне скучно, и с интересом я занялась бы нашим процессом». Мышь отвечала: «Что ж, я согласна! Пусть нас рассудит суд беспристрастный! Где же судья и где заседатели, чтобы напрасно слов мы не тратили?» Гавкин коварный слышится смех: «Я, дорогая, справлюсь за всех. Наши законы — ваша вина. Будешь немедля ты казнена».* Тишина разбивает его хриплый голос на кусочки и поглощает в свой вакуум. Забирает себе, словно дорогие подарки. Баки много курит и пьет чай, все время расплескивая его по кухне. Ему, пожалуй, нравится жить одному. Так нравится, что каждый день хочется удавиться. * * * Элла приходит в пятницу, как и всегда постучавшись в дверь. Баки открывает с недоверием. Увидев ее улыбку и ягодный пирог, он и сам улыбается, будто неумело, и отходит, давая миссис МакКэй зайти. Та тут же принимается наводить порядок в квартире, поставив пирог на стол; она открывает окна, раздвигает шторы, вытряхивает с покрывала крошки и пыль на улицы Бруклина, подметает пол, даже вытирает пыль с изголовья коек, тумбочки и двух шкафов: кухонного да комода. Баки молча наблюдает за нею, не смея ничего ответить. Ему кусок в горло не лезет. Хочется извиниться перед Эллой, сказать, что он дурак и предатель — который раз он уже хочет это сказать? — но губы не разомкнуть. Ведь он нехороший, это другие думают иначе, но они заблуждаются. Стив, Элла, Джесси — все они заблуждались на его счет. Она говорит о новом любовном романе, который прочитала, о новостях, принесших газетой, о всем на свете. О скором прибытии весны и, наверное, окончании войны. По крайней мере, так пишут в газетах. Баки же не говорит почти ничего: не рассказывает об ужасах — ведь ужасы так естественны для ветеранов войны, — и о страшных, мучительных болях, преследующих его по пятам, и о том, что просыпается с мантрой на губах: Сержант Барнс, Джеймс Бьюкенен, три два пять пять семь. Он не рассказывает о том, что сходит с ума. Потому что об этом никто не должен знать. Потом она садится напротив Баки. Минут пять или семь она молча смотрит в окно, а затем вдруг говорит: — Ты и Стиви — все, что у меня осталось, — возвещает Элла серьезным тоном. Баки чуть не давится пирогом. — Я больная одинокая старуха, — продолжает она, глядя ему в глаза. — И я буду очень рада, если вы будете меня навещать. Может, лампочку поменяете. Или стул почините. Или просто посидите, побеседуете. Послушаете мой старческий маразм. Баки улыбается и кивает. Он сжимает ее морщинистую руку в своей, мягко и нежно, и в этот момент ему уютно и тепло — лишь на мгновение в груди зарождается приятное чувство дома, не хватает разве что Стива под боком. Наваждение исчезает так же быстро, как и появляется. Баки опускает тонкие хрупкие пальцы, Элла ему улыбается, треплет черные волосы, чуть отросшие за время на гражданке. И они говорят долго и уморительно, до глубокого темного вечера. Баки впервые за долгое время активно поддерживает беседу, даже шутливо спорит кое-где. У него хорошее настроение, легкое, воздушное, и впервые за последние два месяца он не замечает отсутствие руки. Ему даже хочется написать Стиву письмо. Ответить на десятки его писем, приходящих, будто по расписанию, каждую неделю. Хочется сказать ему, что он скучает , надеется, что Коммандос и сам Стив в порядке, хочет расспросить, как идут дела на фронте — хотя бы примерно, ведь ничего подробно рассказывать нельзя, лишь обрисовывать. Баки вдруг нестерпимо охота сказать Стиву, что он думает о нем буквально каждую секунду. Вспоминает их совместное прошлое, ставшее таковым, когда им было десять. И то, как они гуляли допоздна, и Баки приходил за Стивом через окно — забирался на балкон, а там уже по пожарной лестнице на нужный этаж. Потом помогал Стиву спускаться, и они гуляли до безлюдной ночи, до трех или четырех утра, а после, изможденные, возвращались каждый в свой дом. Баки хочет рассказать ему, что отлично помнит, как забрался к Стиву через балконы пьяным в девятнадцать лет. Стоял ноябрь, ночи уже были холодные, он продрог до костей, одетый в полурасстегнутую рубашку и брюки, забыв пиджак на пьянке-гулянке у приятелей. Он забрался на шестой этаж, ввалился в открытое окно, наделав, наверное, больше шума, чем хотел, ведь Стив подскочил, как ужаленный. В ту ночь Сара ушла в ночную смену — она работала медсестрой — и лишь благодаря этому совпадению Баки не был выруган. Стив помог ему подняться, уложил на свою узенькую койку, укрыл одеялом, худым, как и он сам, и принес стакан воды. Баки никак не мог уснуть под его озадаченно-укоризненным взглядом. Он смотрел в ответ, любуясь, как в слабом свете зажженной свечки (лампочки жечь было чересчур затратно), черты лица Стива становились совсем мягкими. Тени обрамляли его лицо, будто нарисованные талантливым художником. Баки хочет рассказать, что прекрасно помнит, как провел рукой по его впалой щеке и притянул его к себе поближе. Хотел поцеловать. Хотел сильно-сильно, и Стив льнул к нему доверчиво, словно щенок, даже не пытаясь противиться его силе — а ведь мог бы, если б захотел. Мог бы, потому что Баки был вялым, пьяным, сонным. Стив мог бы ткнуть ему под ребра своими острыми локтями и выпутаться вон, встать с кровати, а затем выпроводить из нее Баки. Но он доверял слепо и верно, и эта доверчивость так сильно ударила в голову Баки, что он, вместо того, чтобы поцеловать — их губы разделяли три-пять дюймов — прижал его к своей ключице, чувствуя, как нос Стива уперся в шею. Баки положил ладонь на его затылок, и светлые волосы, пахнущие мылом, ласкали руку. Он не поцеловал, но очень хотел, и жалел потом об этом еще добрых два месяца, пока наконец не решился. А затем жалел уже о том, что все же сделал, и никак не знал — до сих пор ведь не знает — о чем жалел бы больше. В конце концов, письмо он так и не решается написать. Элла уходит к себе около двенадцати ночи, пожелав Баки спокойной ночи. Баки кивает ей и делает то же самое — а после обнимает, неожиданно даже для себя. — Вы лучшая, Элла, — говорит он, глядя в ее светящиеся глаза. — Я вас просто не заслужил. — Не говори так, Джимми, – отзывается старушка, укоризненно на него посмотрев. Баки поджимает губы. Она отворачивается, говорит уже у двери: — Не забудь завтра вернуть книгу, которую ты уже неделю как просрочил, негодник. Он соглашается. И снова обнимает, а потом отпускает ее, прикрыв за нею дверь. Баки рад знать, что у него есть Элла — она, старуха без семьи, никуда от него не денется. У нее не будет новой жизни, не будет никого, кем она сможет заменить его. Элла не превратится в супергероя и не пойдет спасать мир. Баки рад, что у него есть старенькая больная Элла, потому что знает еще кое-что: Стив не вернется из Европы, не на День Победы, не после него. У него обязательно будет куча дел после капитуляции Третьего Рейха. Ему нужно будет побороть Гидру, корни которой — именно там, среди разбомбленных стран. Он будет — должен будет — спасать мир каждую секунду. А Баки будет тут. С Эллой. И в ту секунду он почти счастлив. Настолько, что хочется упасть с бешено мчащегося поезда прямо в ледяную бездну — где-нибудь в Альпах. 2.4 Стив возвращается тогда, когда Баки меньше всего этого ждет, тогда, когда ему это меньше всего нужно. Баки не хочет его видеть, не хочет находиться с ним в одной комнате — все его существо, будто в животном инстинкте, стремится закрыться и обособиться, и Стив не заслуживает к себе такого отношения. Когда Стив возвращается, молча открыв дверь, встав на пороге, как вкопанный, Баки наливает чай на кухне. Он ставит кипятиться воду, рыскает в поисках баночки с заваркой. Поначалу на стук в дверь он не обращает никакого внимания, говорит только, что открыто — в конце концов, он не ожидает увидеть никого, кроме Эллы, часто заходящей на огонек. Но, повернувшись, он видит его: в парадной отутюженной капитанской форме цвета хаки, с шальной пилоткой на голове, со щитом, убранным в чехол, с тощей сумкой, перекинутой через плечо, с улыбкой в пол-лица, приглаженными светлыми волосами, легким румянцем на щеках — видимо, от быстрой ходьбы. Баки не может произнести ни слова, спустя секунду удивления он прячет обреченность, отразившуюся на лице, и отворачивается. Рука начинает трястись, и Баки прикладывает все свои усилия, все свое самообладание, чтобы заставить ее прекратить. — Привет, — говорит Стив, разрушая тишину между ними. Баки поворачивается, и ему вдруг становится ужасно неловко и стыдно за свою руку. Точнее, за то, что ее нет. Он чувствует себя обнаженным — вмиг дефект, который он научился игнорировать, кажется уродством, самым ужасным на свете, и ему хочется выключить свет, чтобы только Стив не смотрел на его плечо. Хорошо, что Баки додумался надеть рубашку, а не ходить с голым торсом, как делал это раньше, пока Эллы не было поблизости. Одежда обычно сковывала, шрамы болели как-то сильнее обычного. Но сейчас, стоя напротив Стива, высокого, широкоплечего, прошедшего войну, оказавшегося в числе тех, кто приблизил падение Вермахта, он чувствует себя ущербным и сломанным, он чувствует себя предателем и слабаком. На самом деле, впервые за последнее время, он чувствует, что проиграл войну. — Привет, — хрипит Баки, кашляет, надеясь прочистить горло, но не получается. Улыбка Стива делается робкой, но не исчезает. Он кидает сумку куда-то в угол и, стянув армейские ботинки, проходит вглубь квартиры. Осматривается, окидывает взглядом сдвинутые кровати, стопки книг, копящиеся у них, задвинутые шторы, подаренные миссис Барнс давным-давно, а затем наконец садится за стол. Это странно. Такое ощущение, что они и не расставались, что никакой войны на самом деле не было. Баки неуютно, ему хочется убежать куда подальше. — Как у тебя дела? — спрашивает Стив, не сдается, хотя наверняка чувствует холод, им просто веет от Баки, и это сложно не заметить. — Я писал тебе кучу писем. Ты не отвечал. — Был занят, — отмахивается Баки. Лжец из него теперь совсем никудышный, и он прикусывает язык, но слишком поздно. Стив кивает, будто проглатывает наживку, что, конечно же, неправда — просто, очевидно, Стив слишком устал, соскучился, чтобы злиться или обижаться. Баки тем временем разворачивается к чайнику и собирается налить кипяток в кружку, но рука дергается, расплескав воду по кухонному шкафу и полу. — Дерьмо! — ругается он, с яростью грохнув чайником по плите. Стив тут же подскакивает, собирается помочь, но Баки, не успев подумать, лишь в слепом гневе рявкает: — Я сам! Стив замирает, стоя в метре-полтора от него. Баки сжимает губы, поворачивает к нему голову, изображает улыбку. Он смотрит в его пораженное лицо: с такой ледяной ненавистью Баки на Стива никогда не кричал. Да он вообще не кричал на него — так, разве что, по-дружески наставлял, проучивал, но не рычал, как дикий зверь, не рычал, как на чужака. Баки почти физически чувствует недоумение и боль Стива, на мгновение отразившуюся у него на лице. — Я сам, — исправляется Баки, повторяет уже спокойнее. Стив сжимает челюсти и кивает. Баки идет в уборную, берет тряпку, кидает ее поверх лужи, расплывшейся на полу, и равнодушно глядит, как та темнеет, впитывая воду. Между ними опять тишина. Стив стоит весь напряженный. Вытянувшийся в струнку. Баки совестно, ему до омерзения стыдно, и хочется выкинуть Стива отсюда, выпроводить куда-нибудь в другое место, там, где к нему будут относиться так, как он того заслуживает: с благодарностью, любовью и добротой. Но он не может, потому что Стив не уйдет; и не только потому, что он не ушел бы никогда — из своего тупого чувства долга перед ним, какой-то странной отягощающей обязанности, словно они в браке уже уйму лет — теперь у Баки нет руки, а это значит, что Стив поставит своим долгом сделать из себя няню для инвалида. Пока все впитывается, они стоят неподалеку друг от друга, в неловком скупом молчании. Стоят, пока Баки думает, куда бы ему податься из Бруклина, чтобы Стив его никогда-никогда не нашел; стоят, пока Стив думает, почему Баки его больше не любит. Стоят, пока Стив не делает один широкий шаг в его сторону и не обнимает. Впервые за много-много времени, впервые за то время, что Баки провел на войне; что они оба провели. Стив одной рукой обвивает его шею, другую кладет на бок, ведет дальше, к лопаткам, и прижимает ладонь между ними; пальцами стискивает его рубашку так, что костяшки становятся мертвенно-белыми. Баки напрягается настолько, что, кажется, сейчас просто взорвется. Стив закрывает глаза, поджимает губы. Ему тяжело и легко одновременно. Баки пахнет мылом, лекарствами, книгами. Стив пахнет дорогим порошком, которым стирают форму для Капитана Америка, каким-то одеколоном, а еще — порохом и кровью, и, конечно, этот запах Баки мерещится, но ему кажется, что он никогда уже не выветрится с его кожи. — Я так скучал по тебе, — шепчет Стив, шепчет ему куда-то в шею, утыкается туда носом; прижимается к нему грудью, животом, бедрами, всем телом. Обнимает так, как нельзя было обнять на фронте. От переизбытка чувств Стиву хочется даже укусить его. Баки сначала стоит, неловко опустив руку, а затем все же прижимается к нему в ответ. Он чувствует долг перед ним. Он чувствует себя обязанным ответить, как-то обозначить свое присутствие, то, что он еще функционирует, способен соображать. Ему бесконечно совестно перед Стивом, ему кажется, он обманывает его. — Я тоже, — врет Баки. Потому что он не скучал. Он вспоминал, и думал, и снова вспоминал, но скучать означало бы ждать, а ждать он был не намерен. У него не было сил ждать. — Все хорошо, Стиви. — Я люблю тебя, — бормочет Стив, царапает ногтями его право плечо; кажется, он сейчас расплачется. — Я так скучал и я люблю тебя. — Я тоже, — искусственно вторит Баки. И не то чтобы он не любит... Он любит. Или нет? Ему не хочется думать об этом; ему ни о чем думать не хочется. Он бы, наверное, все сейчас отдал, лишь бы Стив остался в Европе, лишь бы он никогда к нему больше не возвращался. Жил бы себе где-нибудь в тихом уголке Англии, устаканивал все после войны, уничтожал Гидру... Господи, да все что угодно, что угодно для Капитана Америка, только бы он больше никогда не возвращался в Бруклин. К Баки Барнсу. Они разлепляются спустя минут десять; у Стива раскрасневшиеся щеки и усталые, но счастливые глаза. Баки механически улыбается и опускает руку, убирая ее с его спины, широкой и могучей. Потом они убирают тряпку, садятся за стол, наливают по чашке чая. Стив рассказывает, как дела у Коммандос, у Пегги, у Филлипса; Баки слушает вполуха, находясь где-то далеко-далеко от него в тот миг. Стив сжимает его руку, лежащую на столе, неосознанно перебирает пальцы пальцами, проводит подушечками по линиями на ладони. Баки тошно от этого. Тошно от того, каким виноватым он чувствует себя перед Стивом. Каким он оказывается предателем. Но в то же самое время ему плевать на все вокруг, и это странно — это ощущение пустоты. Мир не сужается до комнатушки захудалой Бруклинской квартиры; Баки сам плывет по миру, как по бесконечному океану, захлебывается и тонет, и снова всплывает, и снова тонет. Без руки плыть тяжело. 2.5. Стив, наверное, думает, что Баки сошел с ума. Может быть. Немного — да, съехал с катушек. Теперь все становится намного сложнее. Словно Баки перешел на какой-то новый уровень существования. Стив — повсюду. Его чересчур много: он в их кровати, на их кухне, он обнимает Баки, когда спит, он готовит ему, пока тот молча читает, иногда искоса смотря на него поверх страниц; он выводит его гулять, словно забитого цепного пса, который до этого не видел ничего, кроме собственной будки. Спустя неделю Баки начинает думать, как бы ему слинять. Это нелегко, если учесть, что все его родные умерли еще до начала войны. Отправляться в новый мир одному, без денег, перспектив, возможностей — без руки и здравого рассудка — тяжело. Ладно-ладно, не тяжело — невозможно. Это все равно что сигануть с обрыва в надежде на полет. Баки не остается ничего, кроме как каждую ночь, лежа на правом боку, чувствуя, как Стив сопит позади, думать о возможных путях отступления. Путей нет. То есть совсем. Он — зверек, загнанный в клетку. Пойманная в мышеловку крыса. Другими словами, если дергаться, будет только больнее. Баки думает об Огайо или Пенсильвании. Иногда. Он задумчиво глядит перед собой, размышляет о возможностях устроиться там. У него нет денег на квартирку, но, может, пенсии хватит, чтобы снять комнату или койку? Он представляет, как сможет оказаться один, как никто больше не найдет его — ни Стив, ни Элла — и, в новинку для себя, в такие моменты Баки не чувствует вины. Он совсем ничего не чувствует, просто лежит и предполагает. Просто лежит и разрабатывает план побега. Стив начинает что-то подозревать спустя месяц совместного проживания. Этот засранец умен и проницателен — всегда был — хоть сам врать не умел и не умеет. В свое время Баки видел его насквозь: каждое умалчивание, каждую крохотную ложь. Он смотрел в него, как в раскрытую книгу; в свою очередь, Стив делал то же самое. Поэтому когда он начинает разглядывать Баки — исподтишка, как будто незаметно, как будто так и надо — Баки игнорирует. Ему больше ничего не остается: он игнорирует девяносто процентов происходящего вокруг. Это все сыворотка, думает он. Он валит на нее каждый свой огрех, надеясь, что она — его оправдание своему скотскому поведению. Может быть, он прав. Может быть, Зола хотел выкрасть у него способность чувствовать? Баки надеется, что всему виной именно он — именно мелкий злобный ублюдок, решивший, что сможет править целым миром. Вероятно, уже правит? Как бы там ни было, Баки нравится думать, что его хладнокровность — результат действия экспериментов. Ему нравится думать, что это не он угас, не он, словно истлевшие угли, превратился в черные головешки. Ему так отчаянно хочется свалить вину на кого-нибудь — на кого угодно! — что он с удовольствием обвиняет Золу. Стив в отпуске. Ясное дело, отпуск не продлится вечно: рано или поздно Капитан Америка понадобится стране, и тогда Баки вновь останется один. На самом деле, Баки ждет этого дня, как Рождества в четыре года. Потому что Стив — это Стив. Он хочет помочь во всем; это его желание почти навязчивое. Баки ненавидит его вездесущую заботу: то, как он готовит, как прибирает в квартире, как гладит его по голове, перебирая отросшие волосы, пока лежит на кровати с книгой в руках. Стив — это одно сплошное желание помогать. Кому угодно и с чем угодно; на Баки это желание распространяется в троекратном размере. На безрукого Баки... Нужно ли говорить? 2.6. Они живут вместе — не соседи и не друзья. Баки ждет, когда Стив позовет Пегги замуж и съедет к чертовой матери. Стив в свою очередь и не думает о чем-то подобном, несмотря на то, что Пегги навещает его в Штатах с завидной регулярностью. Она приезжает по меньшей мере раз в два месяца. За те семь месяцев, что бывший сержант Барнс и Капитан Америка живут вместе, агент Картер наведывалась к Стиву четыре раза. Баки видел ее всего лишь единожды, мельком. Она бросила на него мимолетный взгляд жалости и понимания. Баки тогда отвернулся. Как бы там ни было, Стив не зовет Пегги замуж. Он временами пропадает на миссиях, вызванный кем-то, о ком Баки теперь не имеет прав знать, но все равно возвращается. Он, кажется, больше не стремится понять природу их отношений, не стремится разузнать, что между ними надломилось и кто в этом виноват. Может, потому, что Стив понял — Баки и сам никогда не смог бы ответить на эти вопросы. Потому что он лжет и живет как лжец. Он делает вид, будто его все хоть немного да устраивает, а сам мечтает свалить куда подальше. Он не врет один-единственный раз: когда говорит, что хочет, чтобы Стив ушел навсегда. В ту секунду у него с сердца словно падает камень, уступая место чему-то более тяжелому. Тяжелее в сотню тысяч раз. 2.7. Стив не успевает съехать. Он только стоит молча позади него несколько долгих минут, а затем выходит из квартиры, тихо, как и всегда, закрыв за собой дверь, и Баки слышит, как удаляются его шаги. Ему не больно. Должно быть, наверное, но нет; внутри пусто, разве что ветер свистит. Баки продолжает невозмутимо сидеть, глядя на шершавую страницу «Записок о Шерлоке Холмсе», и ждет, пока Стив выйдет из дома. Ему хочется забаррикадировать двери, но пошевелиться не получается. Стив возвращается спустя два дня. Конечно, он возвращается, по-другому невозможно; но, придя домой, он наспех кидает вещи в ту самую солдатскую сумку и берет щит, висящий до этого на стене, словно символ превосходной победы. — Пегги говорит, есть работа, — объявляет Стив совсем нетронутым голосом. Баки хмуро наблюдает за ним. — Нужно ехать в Европу. Зола объявился. Баки хмыкает и поднимается с места. — Я с тобой, — бескомпромиссно говорит он, смотря, как Стив собирается. Его ответ очевиден. — Ни за что, — отрезает Стив. — Ты туда не поедешь. — Я могу помочь, — противится Баки, хотя и знает, что это ложь. — Нет, не можешь. — Стив закидывает сумку на плечо. — Прости, Бак. Но твоя война закончена. Баки фыркает. Ему нужно со Стивом. Он всегда, черт подери, был со Стивом; даже когда тот стал Капитаном Америка. Особенно когда он стал Капитаном Америка. Может, на гражданке они больше никто друг другу; может, дружба их угасла, как гаснет восковая свеча — затухла в собственном расплавившемся воске — но там, на поле боя, они не должны разлучаться. Никогда. Баки Барнс — он как живой щит Капитана Америка. Ему нельзя сворачивать с поста. — Что, — говорит Баки, смотря на него в упор; как никогда ясно и четко он чувствует отсутствие своей долбанной левой руки, — не нужен я тебе больше с этим обрубком? Он испытывающим взглядом глядит ему в глаза. Ждет. Этот вопрос не ради ответа. Ответ предсказуем до смешного. Просто Баки не находит больше способа надавить, просто это, вероятно, единственная возможность, потому что Стив чувствует перед ним вину, как любой командир чувствует вину перед покалеченным солдатом. Но Стива не проучишь. Он не покупается на дешевую подколку. — Ты нужен мне, неважно, какой. Ты знаешь это не хуже меня, — отмирает Стив наконец. Баки сжимает зубы от немого гнева и обиды, а еще стыда, нестерпимого и жгучего — это как раскаленной кочергой по спине. Ему не нравятся такие чувства — ему больше нравилось, когда он совсем ничего не чувствовал. — Но я не рискну тобой. Ты должен остаться. Не будь ребенком. — Тупой сукин сын, — ругается Баки, отчего-то снова переходя на чужой язык. — Бак... — Стив не договаривает. Он замолкает, сжимает лямку сумки цвета хаки и щит. — Мне пора. Увидимся. И он закрывает дверь с другой стороны. 2.8. Баки уезжает в Европу спустя три дня, когда начинается декабрь, и в Бруклине уже холодает. Почему-то чужой материк зовет его. Он так жаждет попасть туда, уехать прочь, забыть сам Бруклин и его улочки, сжечь в памяти, как старую фотографию. Он ничего с собой не берет: ни воспоминаний, ни ностальгии, ни грусти; в его сумке разве что форма да две пушки; часы по-прежнему болтаются на шее на пару с жетонами. Разрешение на оружие у него есть, так что он знает, что в аэропорту не возникнет проблем. К слову, купить билет до Мюнхена оказывается до смешного легко, потому что Бавария теперь принадлежит американцам, ровно как и Бремен, и Гессен, и Вюртемберг-Гогенцоллерн. Большой лакомый кусочек, которому дядюшка Сэм наверняка рад до поросячьего визга. Баки все равно. В любом случае, в свое время он воевал не за земли — приоритеты у солдат были другие. Теперь, в начале декабря, попасть в Мюнхен оказывается не так уж и тяжело. Баки требуется собрать оставшиеся их со Стивом сбережения — в основном для того, чтобы снять комнату. Он прилетает поздно вечером. Гостевой дом забит почти полностью. Баки удается снять пыльную комнату в конце длинного полутемного коридора, стены которого обвешаны дешевыми картинами, больше похожими на подделку подделок. Хозяин заведения (на нашивке дешевого костюма было написано «Герр Штольц»), стоявший на ресепшене, странно на него посмотрел, смекнув, видимо, что он — солдат. В номере, темном и холодном, Баки долго сидит на застеленной жесткой кровати, раздумывая, зачем сюда приехал. Ему необходимо сесть на поезд и ехать дальше. Он чувствует. По какой-то причине Швейцария кажется самым оптимальным вариантом. Баки не понимает причину этой странной нужды ехать. Ноги сами собой несут его прочь, далеко в те места, где он никогда не был. В те места, где он чужак. Он размышляет, связано ли это с его внезапным знанием немецкого, связано ли это с Золой, с экспериментами и темной лабораторией, наполненной странным затхлым запахом. Но эти мысли все равно ничего не объясняют, поэтому он отказывается их думать. Ему просто нужно двигаться дальше. Идти на самое дно непроглядной бездны, куда его тянет обрубок потерянной руки. В холод. В Альпы. В поезд. 2.9. Он садится на обыкновенный пассажирский поезд, гудящий и плюющийся паром. В это время в Баварии уже выпадает снег, и когда Баки смотрит в окно, он видит целую армию снежинок, родившуюся из серых стальных туч. Он слишком хорошо помнит европейскую зиму. Она отпечаталась в его мозг лучше всего, самое яркое воспоминание о войне. Собачий холод, клацанье зубов, светящиеся в тумане огоньки сигарет и Стив, греющий ему руки в одиночном окопе. Его теплое дыхание, окутывающее алые из-за мороза пальцы. Баки помнит. Зря Стив думает, что он забыл. Едут долго. Вокруг еще пассажиры, но постепенно их становится все меньше. Несколько женщин с детьми, пара-тройка солдат, один полицай, несколько мужчин и трое подростков — и он, Баки. Все они сидят в одном из первых вагонов. Незнакомец напротив читает газету и жует в зубах папиросу. Из-за усов и густых бровей он чем-то напоминает Дум-Дума. Баки порою скользит по нему взглядом, словно рядом и правда боевой товарищ, забытый так давно и так крепко. Баки не замечает, как засыпает, и снова открывает глаза только когда стукается о раму стекла. Он хмурится и оглядывается по сторонам. Мужчины, похожего на Дум-Дума, уже нет. Он снова осматривается, бросает взгляд через плечо, но никаких особых изменений не видит: тот же вагон, те же аккуратные ухоженные шторки на окнах, приятная кожаная обивка сидений, вот пятеро чужаков заходят в вагон и садятся в самом начале, на свободные места... Баки резко отворачивается. По спине у него пробегаются холодные мерзкие мурашки, а рука начинает мелко трястись. Он еще раз скашивает глаза позади себя и вглядывается в лицо высокого темноволосого мужчины — тот приземляется у окна, в углу, и его соратники молча окружают его. У незнакомца — самого главного из их группы — двухдневная щетина, светлые глаза, бледная кожа; он в сосредоточенной, нарочито расслабленной позе, на самом деле готовый сорваться в любой момент: Баки знает эту позу. Временами он оглядывает вагон цепким взглядом хорошего командира, выискивая подозрительных личностей. Гидра, совершенно неожиданно, мгновенно мелькает у Баки в голове, и в груди все холодеет. Он помнит этого мужчину. Это тот самый капитан гидровцев, кричащий в заснеженном амбаре: НЕ ТРОГАТЬ СЕРЖАНТА; это был он, там, когда Баки оторвало руку, это был его жесткий громкий вопль: НЕ ТРОГАТЬ СНАЙПЕРА, ТУПЫЕ СВИНЬИ. Баки встает и, стараясь выглядеть крайне спокойно, идет вперед между рядами сидений. Спиной он чувствует, что гидровец его заметил. Он проклинает свою запоминающуюся форму, которую носил во время войны, и просто идет вперед, стараясь не показывать виду, что все понял. Командир фашистов тоже его узнал. Баки знает: он наверняка собирался сбежать из Германии. Наверняка он охраняет здесь Золу. Наверняка он пытается скрыться в толпе. Вспоминается Стив, ушедший ловить Золу, рушить Гидру, спасать людей. У Баки дрожат пальцы. Он идет, слыша, что гидровцы поднялись и так же не спеша идут следом. Он попался. По виску бежит одинокая капля холодного пота. Стив, думает Баки, чертов Капитан Америка. Он хочет позвать его, хочет помочь, но не знает, как. Единственное, что приходит ему в голову — последний вагон. Там обычно не так много пассажиров, как в первых или средних. Судя по тому, что они сейчас проезжают Альпы, петляют между высоченных хребтов, скоро прибытие на последнюю станцию в Швейцарии, а это значит, что большинство попутчиков уже вышло. Баки ведет гидровцев в последний вагон. Поначалу — спокойным шагом, потом все быстрее и быстрее. В девятом вагоне обнаруживается три человека, и Баки успевает прыгнуть за последние сидения раньше, чем командир стреляет ему в спину. Промахивается. Баки вынимает пушки и стреляет в ответ. Гидровцы — их трое — тоже прячутся. Пассажиры падают на пол в попытке уберечься от пуль. Они все обучены, думает Баки, они все пережили войну. — Сержант, мы только хотим поговорить! — доносится знакомый голос командира. Баки не отвечает. Он успевает выстрелить в одного из ублюдков, когда те высовываются, чтобы начать палить, и попадает ему в плечо. Баки пользуется их замешательством и выскальзывает из вагона. Идет дальше. Ему нужно идти. Он слышит торопливые шаги за собой. Гидровцы стреляют — он уклоняется. В следующем вагоне он падает за сиденье и больше не поднимается, отстреливается, пока есть патроны. Но те утекают, как вода сквозь пальцы, и Баки вспоминает, что такое быть на войне. Баки зажимает свежую рану на ноге. Кость не задета, поэтому ходить он может. Он дрожащими пальцами достает револьвер и, подождав, когда ублюдок приблизится, выстреливает ему в башку с двух метров. Баки не собирается сдаваться. Он почти подпрыгивает, когда окно в трех сиденьях от него разбивается, и трое гидровцев прыгают в вагон. Они стреляют беспорядочно, словно новички, но Баки знает, что эти ублюдки чертовски опытные солдаты. Им нужно только измотать его. И выстоять против целого отряда Гидры с одной пушкой нечто невероятное. Если все удастся, Баки никогда не вернется на войну. Он держит оборону около пятнадцати минут. Он знает: Зола где-то в поезде, а это значит, что и Стив поблизости. Нужно дождаться, вот и все. Капитан Америка спасет его. Однажды уже спас. — Кончайте его, — слышит он тот самый голос командира. — Но... — начинает агент, однако главарь перебивает. — Я знаю, что делаю! Выполнять! Баки сглатывает слюну и поджимает губы. Проверяет обойму — три заряда. Всего-то дождаться кэпа. Дождаться Стива. — Так точно! — рапортует агент Гидры. И они кидают гранату. Баки выносит взрывной волной прочь из разломившегося вагона, но он успевает схватиться за железную ручку, держащуюся на одном честном слове. Дождаться Стива... Дождаться Стива... Поток ледяного воздуха терзает его, свист ветра сливается с ревом раненного поезда, разрывая черепную коробку. Внизу — бездна. Такая, какая являлась Баки во снах в Бруклине. Темная и снежная, она зовет его, вот-вот готовая проглотить. Дождаться Стива, нужно только дождаться Стива. — Баки! Он приходит, когда пальцы начинают соскальзывать. Его взгляд отражает взгляд Баки: ужас, чистый животный ужас — вот, что в нем живет. Вот, что теплится и мечется на дне их зрачков. — Баки! Баки, нет! Стив старается помочь ему. Он даже вылезает из несущегося поезда, держась кое-как, и Баки боится, что он тоже свалится вслед за ним. Умереть в один день — это слишком. Это не их история. Баки хочет сказать ему столько всего, но времени нет, времени давным-давно нет, и это его вина. Стив тянул к нему руку, но Баки не смог бы схватиться, даже если бы захотел. Но он не может и не хочет. Он падает, и поезд уносится прочь.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.