***
Тогда я так и не отправился домой, несмотря на то, что дело о «Скандале в Богемии» было раскрыто, а я и без того провёл на Бейкер-стрит предыдущую ночь. После такого откровения Холмс не собирался меня отпускать, да я и сам бы не смог оставить его. Все тщательно сдерживаемые им чувства, которые нашли выход в процессе лечения так называемой болезни, сделали меня объектом его одержимости, иначе я просто не могу описать его поведение. После нашего купания, которое, между нами будет сказано, совсем не поспособствовало гигиене, друг не позволил мне сделать самую элементарную вещь — обтереться самому. Он обхаживал меня с банным полотенцем так, если бы я был новорождённым дитём или, не дай бог, безвольным калекой. Нет, я не скажу, что чувствовал себя униженным по этому поводу, но в действиях милого Шерлока было столько сакральной нежности и самозабвенной заботы, что это оказалось ещё более интимным, чем всё, что происходило между нами прежде. Я пытался заговорить с ним, но Холмс не отвечал и смотрел на меня глазами, поблёскивающими влажной тоской и… поклонением? Я не сразу смог проникнуться тем безмолвным таинством, переполненным чувствами, для которых не существует слов, потому как беспокойство о моральном состоянии друга не оставляло меня. Мне казалось, будто этот всплеск безмолвной одержимости — часть той депрессии, что довела его до крайности, но когда я позволил себе проникнуться этой атмосферой, мы по-настоящему пришли к единению. И всё же во всём этом было нечто пугающее. Когда мы добрались до постели, я словно стал местом преступления, на котором Холмс, как убийца, старался не оставить никаких следов. Его невесомые поцелуи не были проявлением ласки или нежности, они стали истинными символами мученической сдержанности, а сам акт любви — актом силы воли, потому что Холмс помнил о моей жене больше, чем я сам, и берёг меня для неё от собственных посягательств. Сколько ещё сортов безумия мне суждено познать рядом с этим невозможным мужчиной? Холмс душил меня своей лаской, не позволяя ответить ни на единое прикосновение. Он осаждал и обездвиживал меня при каждой попытке коснуться его, так что вскоре я начал чувствовать, будто и вовсе себе не принадлежу. Такое положение вещей меня совершенно не устраивало, ведь мне самому хотелось проделать с ним все те вещи, которые мой причудливый любовник проделывал со мной. Холмс не позволял мне. Эта односторонность была ему необходима. Почему? Я не могу ответить на этот вопрос. Шерлок Холмс остаётся для меня непонятным… или всё же непонятым мною? Усмирив себя, мой милый друг освободил моё личное пространство, примостившись где-то на краю видавшей виды постели, и, растворяя свой помутнённый взгляд где-то в белизне потолка, прошептал: — Вы понятия не имеете, как это — тосковать по вам, Джон. Мне понадобилась продолжительная пауза из молчания, чтобы осмыслить эту, не совсем обычную формулировку. Понимание простых на первый взгляд слов так и не пришло ко мне. — Отчего же? Я скучал по вам не меньше! — Не смейте сравнивать, Ватсон! — неожиданно сердито вскинулся Холмс. — Скучать по мне и скучать по вам — совсем не одно и то же! Я не мог уйти, не объяснившись с Шерлоком, но прежде, чем я успел проронить хоть слово, мой проницательный гений остановил меня, предусмотрительно накрыв рукой мой рот. — В этом нет необходимости. Во-первых, я и так знаю, что вы хотите сказать, а во-вторых, вы, Ватсон, долго будете мямлить, трепетно выбирая выражения, а потом от этой вашей изящной словесности станет тошно и вам и мне, так что лучше я всё скажу сам. Не то чтобы Шерлоку требовалось моё одобрение, но я моргнул в ответ, потому как он не спешил убирать руку от моих губ. — Вы хотите напомнить мне, что женаты и намереваетесь блюсти супружескую верность. Вы сказали бы, что наша ночь больше не повторится, и, к моему великому облегчению, назвали бы её исключением, а не ошибкой. Мой друг был действительно спокоен и умиротворён, говоря мне о моих же мыслях. Это заставило меня насторожиться, ведь он не должен был относиться к моему решению с таким пониманием. — Я бы ответил вам, что уважаю ваше решение и намерен поддерживать вас в этих благих намерениях. — Холмс мягко улыбнулся мне и едва приподнял пальцы над моими губами, чтобы позволить мне говорить, но и оставляя за собой право закрыть мне рот, если из него посыплются глупости. — Уважаете… поддерживаете? Холмс оказался прав: я действительно мямлил, будучи ошарашенным его ответом и этим монашеским спокойствием, которому я не доверял ввиду недавнего критического состояния, в котором он оказался, когда я потерял бдительность и слепо поверил в то, что моя женитьба никак не отразится на Холмсе. — Именно так. — Тень его длинных пальцев мелькнула на моём изумлённом лице, и Холмс успокаивающе погладил меня по щеке. — Вижу, вы позволили себе забыть, как сильно я восхищаюсь вашей верностью, Джон. Я не сразу принял ту искренность, которую несли в себе его слова. Когда я услышал, как Холмс отзывается о моей верности, мне сделалось до того горько и мерзко от самого себя, что я поначалу решил, будто слова его — тонко продуманная колкость или скрытый упрёк, но ничего такого Холмс не имел в виду. Я всегда считал, что верность принадлежит человеку, которому её хранишь. Не думаю, что человек может быть верным по своей природе, хоть Холмс и считает меня таковым. Если бы верность была чертой характера, человек одаривал бы ею каждого, а значит, не был бы верен никому. Моя верность всегда принадлежала Холмсу, была его заслугой, и когда он произнёс эти слова, мне казалось, что я эту верность предал. Мой друг, видимо, считал иначе и тем самым в очередной раз напомнил мне, что я никогда не смогу познать его до конца. Холмс действительно уважал мой брак, и с тех пор в наших отношениях не проскользнуло ни единого намёка на чувственную близость. Однако это не принесло мне должного спокойствия. Образ сломленного Шерлока не шёл у меня из головы и обрёл тесное соседство с привычными ночными кошмарами, так что я боялся — и как вы можете судить, небезосновательно — что вновь упускаю что-то важное в его поведении. И только сейчас, когда все описываемые мною события канули в Лету, мне становится смешно от понимания того, что за беспокойством о Холмсе я старательно пытался не замечать собственной неуверенности в готовности отказаться от наших особых отношений. Что касается моего брака с Мэри… Я уже не готов писать о тех переживаниях, что одолевали меня, когда я наивно полагал, будто делю себя между ней и Холмсом, потому что давно успел это переосмыслить. С годами перестаёшь делить всё на хорошее и плохое, правильное и ложное, и остаётся только мыслить в категориях силы и значимости. Считается, что Бог посылает человеку ровно столько, сколько он может вынести. Моя любовь к Холмсу настолько сильна, что мне часто казалось, будто я не вынесу этого дара. И здесь уже не имеет значения, что чувство это светлое, ведь оно настолько велико, что не находит выражения. И когда я понял, что эта любовь сильнее меня самого, на какое-то время она показалась мне тяжким бременем. Я, полагаясь на опыт простых людей, и причисляя себя к таковым, полагал, что любовь может угаснуть, если её не подпитывать; что на её место приходит дружба и уважение, когда влюблённые знают друг друга слишком долгое время, чтобы по-прежнему пылать страстью; или же двое могут банально наскучить друг другу. Ни одно из этих предположений не оправдало себя в нашем случае. Я всегда считал себя человеком мирским и довольно посредственным, потому не мог предположить, что могу полюбить так, как полюбил Холмса. Осознав всю силу этого чувства, я ощутил себя потерянным и даже был несколько напуган. Эта любовь нависла надо мной громадной ответственностью, и я чувствовал себя слишком ничтожным и недостойным, чтобы её нести. Говорят, что счастье — это судьба простых людей. Я всегда считал себя простым человеком. Такое счастье я находил рядом с Мэри, в тепле и уюте нашего домашнего очага, в земной, размеренной любви к жене, в благодарности моих пациентов, которые приходили ко мне сами, в отличие от преступников, за которыми нам с Холмсом приходилось бегать. Даже сам Шерлок вписывался в картину этого простого счастья. Мы продолжали вместе заниматься расследованиями, он часто гостил у нас и совсем нередко оставался на ночь, но всякий раз, когда Холмс уходил, я чувствовал, будто не принадлежу ко всему этому.***
В виду окрепшего, утвердившего себя чувства, я больше не могу сказать, что мы с Холмсом отдалились, поскольку время, проведённое вдали друг от друга, больше не порождало сомнений в той глубокой привязанности, что соединяла нас, однако видеться мы стали гораздо реже. Наши контакты настолько обнищали, что дошло до того, что о его делах мне приходилось узнавать из газет. В прессе писали о визитах Холмса к высокопоставленным лицам Франции и Скандинавии, из чего я сделал вывод, что друг мой вновь взялся за дела государственного значения, равные по важности «Морскому договору» и «Скандалу в Богемии». У меня были все основания полагать, что Холмс не сможет поделиться со мною деталями этих расследований, поскольку я не участвую в них, ведь ранее моему другу приходилось поручаться за меня перед сильными мира сего под тем предлогом, что я помогаю ему с их случаями. Теперь же я отношусь ко всему остальному миру, которому не позволено знать о таких грандиозных делах в силу обещания о неразглашении, неизменно требуемого в таких случаях от нашего известного детектива. Думал я об этом с тоской и завистью к былым временам. Я не смог порадоваться, когда моё предположение о том, что Холмс оставит меня в неведении, были опровергнуты его поздним визитом. В своём рассказе «The Adventure of the Final Problem» я старался быть предельно откровенным, так что мои преданные читатели знают, что Холмс тогда явился ко мне истощённым и напуганным. Разговор о профессоре Мориарти, который в своём рассказе я перенёс во времени и пространстве, указав, что произошёл он в ту же встречу в моём кабинете, на самом деле случился гораздо позже, уже когда мы ехали в поезде. Тогда же Холмс явился ко мне, запер ставни на окнах, не удостоив меня никаких объяснений, и совершенно будничным тоном поинтересовался, не соглашусь ли я проехать с ним на континент. Вот только одним своим видом мой друг дал мне понять, что это совсем не просьба или приглашение — я был поставлен перед фактом поездки, и если бы посмел отказаться, Холмс, несомненно, потащил бы меня с собой под дулом пистолета. Если бы он рассказал мне обо всём сразу же, я бы ни за что не позволил ему покинуть мой дом. Дав мне указания относительно нашего путешествия, он перелез через заднюю стену моего сада. — Холмс, прошу вас, скажите, что с вами происходит! Вы взволновали меня не на шутку. — Надеюсь, эти волнения послужат вашей бдительности. Я в точности выполнил все его инструкции и прибыл на вокзал Виктория в назначенное время. Ожидая Холмса, я помог итальянскому священнику с его багажом, по определённым причинам мне его ломаный английский был понятен лучше, чем носильщику. Купе, уготовленное нам с Холмсом, я нашёл без особых усилий по табличке «занято». Времени совсем не оставалось, а друг мой так и не соизволил появиться, зато его место в нашем купе занял уже известный мне итальянский патер. Когда раздался свист, а двери вагона захлопнулись, извещая о последних приготовлениях к отбытию, я достал газету и прикрылся ею от нежданного попутчика. — Mi scusi, — начал старик, похоже, извиняясь. — Я не делать сэру проблем, сэр всё равно ехать один, — продолжил он своё издевательство над английским языком и надо мною в частности. — Я должен был путешествовать вместе с другом, — коротко ответил я, не отрываясь от чтения. — Вы заняли его место. — Mi scusi, — повторился святой отец. — Мне жаль, что друг сэра опоздать. — Нет, всё в порядке, он здесь, — ответил я, перелистывая прессу. — А что действительно вызывает у меня сожаление, так это то, что мой друг после стольких совместно прожитых лет смеет полагать, будто я не узнаю его в другом обличье. Я встряхнул газету перед тем, как её убрать, и с чувством собственного превосходства взглянул на так называемого итальянца. Моим глазам открылось чудо превращения. Сгорбленный старик резко выпрямился, его нос отодвинулся от подбородка, морщины разгладились и изменили своё положение, стирая лик старца, из-под которого показалось по-детски поражённое лицо моего Холмса. — Так вы раскрыли меня?! — Ну разумеется, — рассмеялся я в ответ на его бурную реакцию. — Я и не думал, что вы скрываетесь от меня. Решил, что это часть плана, в который вы не успели меня посвятить, а потому подыграл вам на перроне. — Право, Ватсон, я утратил способность вас удивлять. — О, нет, Холмс. Сейчас я заинтригован как никогда, ведь вы не объяснили мне, зачем мы делаем то, что делаем. — Мориарти! — воскликнул Холмс, глядя в окно мимо меня. Я ещё не знал, что в этом имени скрываются ответы на все мои вопросы. Выглянув из окна и посмотрев назад, я увидел высокого человека, который яростно расталкивал толпу и махал рукой, словно желая остановить поезд. Однако было уже поздно: скорость движения всё увеличивалась, и очень быстро станция осталась позади. — Как я и полагал, его люди следили за вами, после того, как потеряли мой след у вашего дома. — Холмс, вы сказали «Мориарти»… Тут глаза моего друга полыхнули ярчайшим огоньком, и он принялся рассказывать мне о своём враге с таким запалом, с каким, пожалуй, я обычно говорил о самом Холмсе. Вдоволь наслушавшись о Наполеоне преступного мира, о пауке в центре паутины, я пришёл в жесточайшее негодование оттого, что мы вынуждены бежать как преступники от самого преступника; и не в меньшей мере оттого, с каким восхищением Холмс говорил об этом мерзком человеке. — Поскольку мы едем экспрессом, а пароход отойдёт, как только придёт наш поезд, мне кажется, теперь уже им ни за что не угнаться за нами. — Милый мой Ватсон, ведь я говорил вам, что, когда речь идёт об интеллекте, к этому человеку надо подходить точно с той же меркой, как и ко мне. Неужели вы думаете, что, если бы на месте преследователя был я, такое ничтожное происшествие могло бы меня остановить? Ну, а если нет, то почему же вы так плохо думаете о нём? — Потому что он — не вы, Холмс. Ради всего святого, прекратите себя с ним сравнивать. — Но он так же умён, как вы не понимаете? При той единственной встрече мы пропустили большую часть положенного диалога, лишь потому, что заранее знали ход мыслей друг друга! Мориарти несомненно закажет экстренный поезд и настигнет нас в Кентербери, где у поезда назначена длительная остановка. — И что же нам тогда делать? Ведь если Мориарти действительно знает ход ваших мыслей, все пути для нас будут перекрыты. — Профессор предполагает, что я, как и он сам, способен полагаться исключительно на собственный разум и из-за этого окажусь в ловушке, но мне ведь есть ещё на кого положиться, правда, мой милый Ватсон? — Что от меня требуется? — Мы выйдем в Кентербери, но не сядем на пароход, как он того ожидает. Вместо этого я предоставляю вам выбрать направление, в котором мы продолжим своё путешествие. Вы, Ватсон, вряд ли станете руководствоваться дальновидным расчётом при выборе пункта назначения, так что мой враг не сможет выследить нас, думая так, как думал бы я. Таким образом, моя, не побоюсь этого слова, глупость, — ведь на фоне интеллектуальных игр Холмса и его достойного противника, свой способ мысли я иначе как глупостью назвать не могу, — послужила благому делу. «Силой разума можно победить собственную глупость, но никогда — чужую», — так иронично отозвался Холмс о нашем решении. Вы несомненно удивитесь, когда я скажу, что время, проведённое в приключении, итогом которого стала смерть моего дорогого Холмса, я считаю самым счастливым в нашей истории.