«All the pain ain't the same when it's your turn to burn».
Он будто вновь оказался в том поле, где высокая изумрудная трава, а небо над головой совсем другое – чистое, свободное, и кажется, что до него можно дотянуться рукой. Стоит только раскрыть ладонь, и всё сапфировое море водопадом обрушится сквозь пальцы. Там облака, как комья сахарной ваты – сладкие и невероятно мягкие. В них хочется прыгнуть с разбега, наглотаться конфетной нежности и тонуть, тонуть... Цветочный аромат, запах травы и тёплый сентябрьский ветер (когда ещё не осень, но уже не лето) смешиваются в вихрь благоухающего дурмана, опьяняющего, как сброшенные с запястий тугие оковы, след от которых постепенно проходит, как ощущение бесконечной свободы, когда спереди, сзади, над головой – везде только небо и ничего кроме. И лежать в той траве было хорошо настолько, что если бы кто-нибудь однажды спросил у него, где то место, что делает его по-настоящему счастливым, он бы промолчал в ответ. Потому что он не хотел ни с кем делиться этим местом, потому что оно было только для них двоих – для него и… Чонгук выныривает из мутной пелены и чувствует себя так, словно и не спал вовсе. На самом деле, это не так далеко от истины, потому что беспокойную возню под душным одеялом (обычно оно такое мягкое-мягкое, приятное и тающее в руках, как творожный йогурт, но сегодня почему-то кажется невыносимо тяжёлым, и дышать под ним не получается совсем), бесконечные попытки подбить под себя подушку и устроиться на ней хоть на самую малость удобнее и настолько же бесполезное желание заставить себя перестать думать, перестать мыслить (существовать) сложно назвать чем-то похожим на нормальный здоровый сон. Чонгук, если честно, с трудом вспоминает, когда он вообще в последний раз встречал утро без залёгших под глазами глубоких иссиня-серых синяков, без головной боли от недосыпа – в черепной коробке словно вакуум без воздуха, распирающий стенки изнутри, медленно так, неспешно, будто бы выжидая момент, чтобы – бам! – и костная пыль взметнётся к небу, – без желания, например, застрелиться, потому что ещё немного такого образа жизни, и Чонгук осязаемо чувствует, что съедет здравым смыслом в сторону. Хотя, вполне вероятно, что уже поздно, и он просто настолько глуп, чтобы понять очевидное. Настолько, чтобы не быть в состоянии спокойно сесть и скрупулёзно, с предельной внимательностью отделить зёрна от плевел, ложь от правды, правильное от неправильного и привычную реальность от несуществующего сна. От сна, в котором его собственная реальность переворачивается с ног на голову, выворачивается наизнанку голой плотью, сочится кровью из раскрывшихся ран и заплывает липкой чернеющей смолью, не позволяющей нормально дышать, потому что Чонгук слишком… Слеп? Или попросту глупец, который видит только то, что знает и к чему привык, а всё инородное заседает скоплением подкожного гноя. Он почти не спит, вынужденно отключается, как по щелчку, лишь на пару коротких часов в сутки, но что странно – постоянно видит сны. Будто картинки наяву, потёртые слайды или испорченная ярким солнцем старая киноплёнка. Привычная реальность смешивается с несуществующим сном всё сильнее, и отделять правду от неправды становится труднее. Когда Чонгук видит перед собой багровый закат, он не понимает – он правда его видит или времени сейчас два часа дня, и ему неплохо бы выпить ещё одну чашку крепкого кофе. Когда, закрыв глаза, чувствует море кончиками пальцев на ногах, влажный песок, щекочущий щиколотки, и дуновение солёного ветра – это происходит на самом деле (каким-то чудом, вероятно) или для нормальной – хотя бы отдалённо её напоминающей – работы мозга ему уже не достаточно кофе и энергетиков. Когда он, лёжа в своей кровати, протягивает руку в складки одеяла и ладонью чувствует тепло бархатной кожи – такой знакомой, такой невыносимо знакомой – это ему неплохо бы начать принимать стимуляторы или он уже настолько плотно подсел на них, что не понимает, где он сам и то, что ему снится, сон ли вообще? Или в кончиках пальцев тоже есть память. Или то тепло, та мягкость, та преданность въелась в них так сильно, что забыть теперь не получается даже во сне. Чонгук закрывает глаза и заставляет себя плотнее сжать веки. Заставляет себя провалиться в тягучую пелену, чтобы не думать, не чувствовать в своей руке чужую… Чтобы не было ничего, кроме полной, беспросветной темноты. Когда Чонгук вновь распахивает глаза – резко, как от внезапного удара, – мир видится ему в лилово-серых оттенках, приглушённые тона приятны измученному затянувшейся бессонницей взору и тянутся, как полупрозрачная завеса, а всё вокруг залито сладким туманом – будто подкрашенное облако, пролитое из упавшей бутылки. В складках пушистого одеяла прячутся фиолетовые тени, поглядывают из своих укрытий и исчезать не думают. На настенных часах стрелки застывают на раннем-раннем утре, когда мир ещё не существует, и никого другого здесь быть не должно тоже. Но Чонгук почему-то здесь. В своей комнате, в своей постели, на своей подушке, но не в своей жизни и не сам в себе – он, отчего-то, чувствует себя абсолютно выспавшимся, лёгким, как пушинка, невесомым и таким… неживым. И это кажется ему настолько прекрасным и манящим, что если бы он мог, то не проснулся бы больше никогда. Никогда – потому что сейчас у него есть то, чего он так желал. Сжимая руку, Чонгук всё явственнее чувствует лежащую в ней чужую ладонь. Тонкие длинные пальцы (без колец, потому что он не носит всякие побрякушки), шелковистость кожи (и сколько бы лет не прошло, ладони у него всегда остаются невероятно мягкими, как у маленького мальчишки, который никогда не играет в футбол и не царапает руки, шлёпнувшись в песок), чувствует, как чужая – его – рука сжимает в ответ. Чонгук не хочет просыпаться. Он моргает – лиловая дымка развеивается перед глазами – и поворачивает голову. Чонгук улыбается, не вымученно, а так, как не улыбался уже очень давно, когда видит на соседней подушке его. Когда чувствует его присутствие рядом с собой, потому что он действительно рядом, и ради такого в этом сне не страшно даже умереть. Чонгук переворачивается на бок и протягивает свободную руку, кончиками пальцев касаясь чужой щеки: в попытке убедиться, что это всё происходит взаправду, или просто потому, что истосковался по прикосновениям. Потому что его хочется трогать. Хочется гладить песочную кожу, ласково обводить выступающие косточки, впадинки ключиц, линию подбородка, мочки ушей, впалый живот и дотрагиваться до всего, до чего можно дотянуться. Чонгук медленно ведёт пальцами по скуле, придвигается ближе и взглядом путается в отбрасываемой длинными ресницами сеточке лиловых теней. Я бы выжег твои прекрасные глаза, чтобы ты никогда больше не смотрел ни на кого, кроме меня. Ярким огнём, жарким обжигающим пламенем отпечатаюсь на сетчатке, и лишь мой застывший образ всегда будет перед тобой. Чонгук забывает сделать вдох. А потом вспоминает, что он ему и не нужен. Чужие пальцы под одеялом поглаживают его ладонь, полуулыбка напротив пригревает взор, и они вместе будто бы говорят, что всё хорошо. «Всё хорошо, Чонгук. Я рядом. Я всегда буду с тобой». Чонгук не хочет просыпаться, потому что верит. Потому что хочет верить. И чтобы он больше никогда не отпускал его руку. Я бы посадил тебя на цепь. Толстую, крепкую, титановую. Приковал бы наручниками к изголовью своей кровати, чтобы ты больше никуда не исчез. Я завяжу тебе глаза и буду целовать каждый миллиметр твоего тела, срывая с искусанных в нетерпении губ хриплые выдохи. Целовать и слушать, как ты будешь умолять меня не останавливаться. А я и не стану. Чонгук придвигается настолько близко, что ощущает его мягкое дыхание. Как оно стелется по его лицу, как касается носа и оседает на губах. Тёплый осенний ветер врывается в комнату через щёлку приоткрытого окна, развеивает лавандовую пелену и приносит с собой цветочное благоухание, смешанное с запахом подсохшей на жарком солнце изумрудной травы. Глядя Чонгуку в глаза, он улыбается, потому что тоже помнит этот аромат. Сладостный дурман, в котором каждый из них знал, что такое счастье. Одной рукой Чонгук крепко держит его ладонь, а второй гладит выглядывающее из-под одеяла обнажённое плечо. Он, несомненно, в случае чего может постоять за себя и даже, наверное, сильный, но плечи у него хрупкие, хрустальные, как и весь он сам. Или только в руках Чонгука становится таким?.. Фарфоровая кукла с большими, как два кристально чистых озера, глазами и длинными ресницами. Чонгук обнимает его, прижимая к себе, и устало прикрывает веки. Он правда, кажется, немного устал. Чужое горячее дыхание утыкается ему в грудь, и становится блаженно тепло. Я бы пустил по твоим венам себя, чтобы ты не знал и не чувствовал ничего, кроме меня. Чонгук надеется навсегда остаться в этом сне. «Потому что реальность, в которой нет тебя, мне не нужна». Свинцовая боль наливается в висках, тело, кажется, весит целую тонну, и Чонгуку требуется приложить немало усилий, чтобы повернуть голову и взглянуть на часы. Четыре сорок восемь утра. Четыре сорок восемь – время не_смерти. Какая же всё-таки жалость. Чонгук вымученно трёт пальцами глаза, а после скидывает с себя душное одеяло и встаёт с кровати. На секунду он замирает, дожидаясь пока голова перестанет кружиться, и, когда темнота отступает, выходит из комнаты (даже не накинув на себя штаны или футболку, потому, серьёзно, кто ещё может добровольно проснуться в такой час?), намереваясь спуститься вниз и выпить чашку кофе. Лучше две.__
– Как вообще так можно было? Хосок выдавливает из себя нечто нечленораздельное и отдалённо напоминающее недоумевающее: «Э-э-э», потому что Чимин смотрит на него таким взглядом, будто Хосок виноват во всех смертных грехах как минимум. Как максимум – во всём, что происходит в этой вселенной и во всех остальных, хоть как-то связанных с нею. – В тебе нет ничего святого, – продолжает сверлить стальным взором Чимин. Хосок совсем теряется в происходящем, хлопает глазами и ртом, как бездыханная рыба. Чимин смотрит на него так, словно Хосок одной силой мысли взрывает галактики, душит невинных котят по ночам и зло насмехается над людьми, которым в этой жизни повезло чуть меньше. Хотя вот в данный момент, когда Хосок сидит в палате Чимина у его кровати, сжимает в руке горячий стаканчик с кофе, который, между прочим, горячий просто охренеть как и жутко обжигает ладонь, а сам Чимин надел на лицо непробиваемую маску недовольства, так и кричащую на всю клинику: «Ну ты тупица», Хосок бы ещё поспорил, кому тут повезло больше. – Единственное, о чём я тебя попросил – принести мне капучино, – взгляд Чимина с осуждающего меняется на взгляд вселенского великомученика, мол, ну за какие грехи мне всё это. Он делает паузу для тяжёлого вздоха, складывает руки на груди и продолжает: – А ты что принес? – А я что принес? – тупо повторяет Хосок и опускает взгляд на стаканчик с кофе в своих руках. Ну да, только истинный идиот мог спутать американо с капучино. Даже не поспоришь. Чимин снова вздыхает и откидывается на подушки, словно подытоживая: «Ну а я что говорил?». – Извини, – говорит Хосок. – Я бы сходил тебе за новым, но я немного устал, и мне очень лень. Чимин сжимает губы, чтобы сохранить напускную маску холодного разочарования бренным миром, но Хосок произносит это с таким побитым жизнью видом (театр двух клоунов, не иначе), что ржать хочется в голос. Чимин не привык сдавать игру первым и добровольно принимать поражение, поэтому он скептически вздёргивает бровь и интересуется: – С кем это ты там так развлекаешься, что устаёшь, пока я здесь торчу целыми сутками и умираю от скуки? Хосок действительно малость притомился за сегодняшний день, вдобавок к этому совершенно не выспался, поэтому не сразу улавливает значение такого пикантного выражения, как «развлекаешься там». – В смысле? – на автомате спрашивает он, ставя стаканчик с кофе на тумбочку у кровати, потому что держать эту раскалённую лаву уже не было никаких сил и мужества. – Ну, нашёл кого-то другого, кого можно трахать по подсобкам? – прикрыв ладонью рот, давится смешком Чимин. Хосок округляет глаза, и только когда Чимин начинает откровенно ржать, до него доходит, что это всё не всерьёз, и его просто поимели, как неопытного школьника. – Видел бы ты своё лицо, – заливается рыжий, хлопая рукой по одеялу. Хосок, конечно, душа не оскорблённая, и его в принципе сложно чем-то задеть и обидеть, но сдаваться вот так легко он, естественно, не собирается. Он напяливает на губы ехидную ухмылку и прищуривается: – А если бы и правда нашёл? Что тогда? Чимин перестает смеяться, хмыкает, на мгновение задумываясь, и говорит, смотря парню прямо в глаза: – Тогда уже я навещу его, – говорит беззлобно, с ухмылкой на губах, но так, что не оставляет ни единого шанса на другой вариант. – А потом и тебя. И поверь, – добавляет он. – Вам обоим это не понравится. – Какой ты, однако, собственник. – Разве что немного, – добродушно улыбается на это Чимин и тянется к тумбочке за кофе. – Ты можешь трахать только меня. Слушать что-то подобное из благоговейных уст богатого наследника, отпрыска благородного семейства Хосоку всегда доставляет какое-то особое наслаждение, словно сам нежный агнец, небесный ангел прижимается к нему со стояком в именитых дизайнерских штанах и, облизнув мочку, томно шепчет на ушко: «Ты можешь пихать свой член только в мою задницу. Иначе небеса накажут тебя, грешник», а Хосок, конечно же, не может себе этого позволить. Хотя с другой стороны, у него уже прописка в ад, и ещё один грешок за жалкой душонкой погоды не сделает. Разница лишь в том, что никакой другой, кроме благоговейной ангельской задницы ему не нужно. – Что, прямо здесь? Чимин снова смотрит на него тем самым взглядом, говорящим Хосоку, что он полный придурок. – С ума сошёл? Конечно нет, – ёжится в ворохе одеял Чимин. – Тут же врачи ходят, медсестры и всё такое... – Стесняешься? – продолжает ехидничать Хосок. Серьёзно, будто возомнил себя бессмертным. – Завали ебало, – хмуро рекомендует ему Чимин. – Прости, детка, я просто очень соскучился. Твоя задница слишком потрясна, чтобы перестать думать о ней, – Хосок картинно закусывает губу и делает так: «М-м-м», словно вспомнив вкус любимого блюда. Чимин, кажется, находит этот сомнительной благородности комплимент вполне себе сносным, его лицо вновь приобретает улыбчивое настроение, но он всё же предупреждает: – Не называй меня деткой. Это отвратительно. А ещё жутко возбуждающе. Чимин не произносит чего-то подобного вслух, но Хосок улавливает это и так – и откладывает в голове до более подходящего момента. Который, он надеется, наступит очень скоро, потому что Хосок и правда соскучился. – Меня выпишут через пару дней, – словно прочитав мысли, уведомляет Чимин. Хосок одобрительно кивает и только сейчас замечает, что парень почти допил кофе. – Ты же не любишь американо, – подозрительно косится он. – Кто сказал такую глупость? – хмыкает Чимин, вопросительно-издевательски приподнимая бровь. – Но... – недоуменно осекается Хосок. А Чимин спокойно продолжает: – Зато я говорил, что мне здесь невыносимо скучно. И когда он растягивает губы в лукавой улыбке, до Хосока доходит, что его опять поимели. «Ладно-ладно», – думает он, прищурившись. – «Подождём пару дней и посмотрим, кто кого поимеет на самом деле». Чимин шлёт ему воздушный поцелуй и показывает средний палец.__
За последние несколько дней Тэхён сделал мало чего полезного – говоря начистоту, не сделал вообще ничего и даже из дома почти не выходил с прошлой пятницы. Если честно, то ничем заниматься и не хотелось, и будь у Тэхёна возможность, он бы вечность вот так просидел, уткнувшись в экран ноутбука и битый час выбирая на сайте пиццерии начинку для одной средней на сегодняшний ужин: Тэхён никак не мог решиться на чёрные кругляшики маслин на плавленом сыре, потому что они мерзкие, но Хосоку почему-то нравятся, и душевные метания между вариантом сделать другу приятное и участью самому не давиться потом, когда неприятный вкус окажется во рту, загоняли Тэхёна в тупик. И за последние дни это было едва ли не единственным, что будоражило его мозг, потому что обо всём остальном Тэхён старался не вспоминать (просто отгородился от инородных мыслей каменной стеной) и брать на себя какую-либо работу тоже пока не стремился – не хотелось, сил никаких не было, да и вообще неплохо бы было всё обдумать. А ещё он пришёл к выводу, что на верхушке о нём немного подзабыли, потому что всю эту неделю никто его и не пытался никуда выдернуть (вроде срочного заказа или чего-то ещё, не терпящего отлагательств). Поэтому Тэхён очень удивляется, когда телефон начинает звонить, а на дисплее высвечивается имя Намджуна. Намджун говорит быстро, наверное, очень занят или куда-то спешит, он предупреждает Тэхёна, чтобы тот внимательно слушал и вникал с первого раза, потому что повторять он не собирается. На хую он вертел сопли за всеми подтирать. Тэхён, знающий Намджуна довольно-таки хорошо, очень в это верит, поэтому прислоняет телефон ближе к уху. Он обреченно вздыхает, когда слышит: «Готовься к новому делу». Когда Намджун говорит: «Без Хосока», Тэхён недоуменно сводит брови – в смысле, без Хосока? – но вопросов не задаёт, потому что ему ясно дали понять, что вертели на детородном органе его возражения. Когда в конце Намджун добавляет (неохотно, сам, видимо, не очень этому рад), что идёт на задание вместе с Тэхёном, Тэхён окончательно растерян. На другом конце сообщают, что пришлют подробности чуть позже, и сбрасывают звонок, а Тэхён ещё какое-то время тупо пялится на потухший экран. Случившееся кажется ему немного (немного ли?) странным, потому что Намджун лично очень редко занимается подобными вещами – максимум, он может сопроводить новичка на первом задании. Но Тэхён же давно уже не новичок, в чём тогда дело? Это, в действительности, странно совсем не немного. Он откладывает телефон и возвращается к заказу пиццы: ставит галочку напротив строчки с маслинами и решает не делать никаких выводов, а просто дождаться подробностей нового дела. Потому что, можно подумать, у него есть какой-то выбор. Любая партия в конечном счёте всегда приводит к тому, что проигравшие фигурки убираются с игрового поля.