Destiny

R
Завершён
2591
30
автор
Фэндом:
Размер:
323 страницы, 135 185 слов, 47 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2591 Нравится 746 Отзывы 1535 В сборник

XXX. Hold me tight

Настройки

«Slow down the time, please stay for a little more (even if I knew already I can’t stop)».

Хосок чувствует, как на его маленький – совсем крошечный, что можно уместить на раскрытой ладони, – мир ползёт трещинами, ломается, а литосферные плиты находят одна на другую: удары выходят титаническими, и они рушат под собой всё; с усердием мальчика, что в плену у злой королевы, складывающего из льдинок слово вечность, Хосок хватается за край дверного косяка, чтобы устоять на ногах, за остатки прошлого, утекающего сквозь пальцы (безжалостно и, кажется, безвозвратно), за хвосты собственных мыслей, которые разными голосами, вторя друг другу, твердят только одно: «Сделай уже хоть что-нибудь…». Хосок понятия не имеет, что ему можно сказать или сделать, чтобы хоть на ничтожную долю вернуть былую янтарную яркость потускневшим глазам, что смотрят сейчас куда-то сквозь него. От взгляда Чимина хочется взвыть в голос, до разодранного горла кричать так громко, что можно оглохнуть самому, но вместе с неспособностью шевельнуть даже пальцем Хосок дрожью по венам понимает, что это всё равно не поможет. Что ничего уже не вернуть и не исправить. Что только он – тот, кто во всём виноват. Он столько раз оказывался у самой грани, едва ли не касался черты, каждый шаг за которую – это шаг в чернеющую пропасть, куда не достаёт дневной свет: возвращался домой, когда стрелки часов уже шагнули за полночь, а на вороте футболки размазывались капли чужой крови, прятал пакетики с белым порошком под ванной, настойчиво сбрасывал звонки не менее настойчивого Намджуна, который звонил, пока они с Чимином, спутав ноги и руки, лежали на диване и смотрели фильм, потом, правда, получал нехилый, приправленный сочными матами нагоняй, но продолжал делать всё, чтобы как можно дальше отодвинуть неизбежное. Хосоку действительно хотелось верить в то, что он сможет. Вот только с первого и до последнего мгновения это было самой большой глупостью на свете. Хосок не готов – не уверен, что найдёт в себе силы собрать разбитое на кусочки; ледяные осколки, из которых можно будет сложить холодную вечность; как снег и мороз, потому что без, – но он знает, что должен нести ответственность за свои собственные ошибки, потому что они только его, и он это заслужил. Хосоку хочется, чтобы Чимин ругался, кричал, бил его кулаками в грудь и проклинал последними словами – ведь он же заслужил, но даже этого будет недостаточно, чтобы искупить вину (на самом деле, Хосок уверен, ничего в мире не будет достаточно), но Чимин молчит. Опускает взгляд на свою руку, на корпус пистолета, что обхватывают его аккуратные пальцы, на спусковой крючок, на который ему страшно даже смотреть, и тихо закусывает нижнюю губу: и Хосоку от этого невыносимее в тысячу раз. Лучше бы он ударил его, сломал нос или челюсть, обсыпал сверху потоком грубой брани и назвал самым тупым мудаком во вселенной, но густая тишина повисает в воздухе, забивается в каждый угол, в каждую щель и вязкой плёнкой покрывает кожу. Хосок ждёт истерики, взрыва, и его раскладывает на атомы, на мелкие составляющие, будто тысячи-миллионы ножей разом врезались в его тело, когда Чимин вновь поднимает на него глаза и лишь горестно произносит: – Я не должен был этого видеть, да? У Хосока в горле пересыхает, а в голове грохотом железа по железу отчаянно бьётся только одно: «Почему, почему ты делаешь это? Почему называешь виноватым себя? Ведь всё это – моя вина, так назови отбросом меня». Хосок выдыхает больной воздух, балансирует на грани реальности и несуществующего, выдуманного мира, выхода обратно из которого совершенно точно нет, не в силах выдавить из себя ни звука – его будто парализовало, сковало титановыми цепями и несокрушимым льдом приморозило к полу, а Чимин с пластиковым стуком о крышку кейса выпускает из рук пистолет и пытается подняться на ноги. Выходит не сразу, его ведёт из стороны в сторону, а колени предательски подгибаются, но он всё же выпрямляется. – Извини, я пойду… куда-нибудь, – едва слышно говорит Чимин, выжимая из себя по слову, опускает голову и взглядом упирается себе под ноги, мажет им по полу, стенам – куда угодно, лишь бы не столкнуться сейчас с чужим. Чимин кусает губу почти до крови, когда спешно пролетает мимо стоящего в дверях Хосока: он не уверен в том, что хочет уходить (он, если честно, уверен в том, что не хочет этого делать), но правильное и нужное сейчас прячется от Чимина за ворохом собственных чувств, пелены эмоций и самого сильного, невозможного, выкручивающего руки желания просто быть с. Он не знает, что должен делать, никто не научил его останавливать кровотечение на сердце, никто не показывал, как правильно латать раны и резать так, чтобы не оставались уродливые рубцы. Истина прячется за лавиной осыпавшихся камней, но Чимин уверен в одном – свято, прочно и теперь уже непробиваемо – он не знает, что делать, но знает, что чувствует, что бьётся, живёт под его сердцем, частичка которого уже давно покоится в чужих руках. И это единственная непробиваемая правда. В тех самых руках, что сейчас намертво вцепились ему в локоть. Хосок сначала делает, потом осознаёт; ладони сами потянулись, хватаясь за полосатую кофту Чимина, пальцы врезаются стальной хваткой, и к Хосоку запоздало приходит понимание, что он, наверное, делает сейчас очень больно, стискивает до алеющих пятен на песочной коже, но отпустить не в состоянии – он словно отмирает, просыпается от долгого сна и хватается за то последнее, что у него ещё осталось. За его маленький мир, за его собственную – единственно верную – реальность. Чимин останавливается, тряпичной куклой болтается на грани и чувствует сквозь прикосновение чужую боль, не свою, но такую яркую, как всполохи искристого пламени, такую же обжигающую, уничтожающую всё на своём пути, выжигающую дотла и такую… его. Весь Хосок отпечатывается в нём горящим клеймом, мысли, ощущения – всё смешивает в один сплошной удушающий вихрь, что уже не понятно, где твоё, а где чужое, потому что чужого уже давно больше нет. Это всё его, Чимина, от кончиков волос до кончиков пальцев. Короткой секунды хватает Хосоку, чтобы развернуть парня и прижать к себе настолько крепко, чтобы не осталось места даже для воздуха. Он обхватывает Чимина трясущимися руками, закрывает глаза и зарывается лицом в его немного растрёпанные волосы, невесомо целует каждую прядь, жадно вдыхает такой знакомый, родной аромат чужого тела – нотки шампуня и восхитительной прекрасности самого Чимина, сладкий, бархатный букет, которым невозможно насладиться. – Не уходи… – хрипло просит Хосок и сильнее сжимает в объятиях, словно боясь, что если он сейчас отпустит, то уже никогда не сможет сделать этого снова. – Не оставляй меня, слышишь… Бессчётное количество раз Хосок размышлял о том, что взять себя в руки и отпустить – самое правильное и честное, что он может сделать; извилистыми мыслями дойти до этого легко, вот только сделать – невозможно от слова совсем: то ли длины рук не хватает, то ли сил, то ли Хосок просто разучился дышать, не чувствуя рядом с собой чужого тепла. Кажется, что думы эти с оттенком отвратительной Хосоку эгоистичности, которую он выталкивает, выжимает из себя до последней капли настолько, что: «Я сделаю всё что угодно, чтобы тебе было хорошо…», и то, что он делает сейчас – невольно и вместе с тем осознавая всю неправильность, – разнится с мыслями, которые, вроде как, верные, чистые, бескорыстные… Хосок ничего, конечно, не говорит, но внутри всё сжимается, а он сам дрожит каждый раз, когда Чимин куда-то уходит один, не может перебороть себя и отпустить с лёгким сердцем, потому что они могут найти его. А его, Хосока, не будет в этот момент рядом. Он уже проебался однажды (стискивает зубы от злости на самого себя и до сих пор не может этого забыть), и его собственный промах – теперь отражение кошмарных страхов, что приходят к нему по ночам. Он перемалывает это в голове в тысячный раз, невольно пересматривает заново, как слайды киноплёнки, холод врезается осколками в кончики пальцев от одной только мысли, что всё может повторится… А потом сопящий рядом Чимин переворачивается с одного бока на другой и ненароком утыкается тёплым носом ему в плечо – будто чувствует что-то сквозь пелену сновидений и торопится включить защитный механизм, накрывая Хосока невидимой оболочкой, в которой так отчётливо слышится: не беспокойся ни о чём, я рядом… – и продолжает смотреть сны дальше, а Хосоку становится так необъяснимо хорошо и умиротворённо… Чимин – это зашкаливающая жизнь, восторг и витиеватое дыхание, без которого самому Хосоку не дышится совсем, его слабость – крохотная в размерах вселенной, но заполняющая весь мир (являющаяся этим миром), за которую даже не хочется корить себя, ненавидеть и осуждать, что сдался без боя, потому что эта самая слабость – лучшее, что придумало небо. А Хосок просто не достоин держать самую бесценную драгоценность в мире в руках, что по локоть в крови и непроглядной черноте. Но в противовес всему правильному, что есть в его голове, он сжимает объятия всё крепче, грубыми пятнами пачкает сияющую белизну и шепчет уже почти беззвучно, сцеловывая чистое золото с кончиков волос: – Не уходи… А потом вдруг чувствует, словно сквозь вязкую пелену, как чужие ладони мягко ложатся ему на поясницу: – Ты иногда такой дурак, – густо выдохнув, говорит Чимин и лбом утыкается в острую косточку ключицы. – Серьёзно. Не разжимая кольца рук, Хосок немного отстраняется и пытается заглянуть парню в глаза: не понимает. Не понимает, почему получает не пощёчину, которую заслужил, а насквозь пропитанную нежностью полуулыбку, становящуюся ещё увереннее, когда Чимин, глядя прямо на него, произносит: – Я не оставлю тебя. Никогда. И Хосок вновь чувствует, что может вдохнуть полной грудью. Они стоят посреди дверного проёма ещё какое-то время: Хосок не отпускает, не разжимает рук, а Чимин не вырывается, жмётся к груди и с наслаждением слушает удары чужого сердца, которое, на самом деле, почти его собственное. Не имеет значения – правильный ли этот путь или в конечном счёте он заведёт всех в тупик. Потому что другого нет. И не будет. И Чимин принимает это, как единственную верную истину. Он лишь бубнит куда-то в плечо скорее для проформы что-то вроде: «Но, вообще-то, это было неожиданно, знаешь ли. Не каждый день находишь у своего парня ящик с оружием» и «Немного подробностей бы, конечно, не помешало». А Хосок знает, что уже давно пора было это сделать. Он кивает едва заметно и, прикосновением сухих губ отпечатываясь на виске, выдыхает: – Дай мне пару минут, чтобы собраться с мыслями, и я всё расскажу.

__

Тэхён сильнее надвигает на лицо козырёк кепки и поправляет, натягивая поглубже, капюшон толстовки: прятаться, невольно поджидая опасности прямо из-под ног, уже вошло в привычку, ноющий зуд которой выхватывает из покореженного впившимися осколками битой стеклянной банки сознания по маленькому, совсем ничтожному кусочку – так медленно-медленно, что сначала даже не чувствуешь совсем и не придаёшь этому значения (что-то вроде: погрызёт и перестанет), а потом, когда металлический шарик ударяет звонче, находишь себя с бессознательно стеклянными глазами перед распахнутым окном восьмого этажа, и вот тогда-то уже что-то начинает немного доходить... У Тэхёна, в действительности, в запасе полный комплект шансов стать сумасшедшим. Не тем, кто не распознаёт реальность, не различает границ мира настоящего и того, что в голове, не тем ненормальным, который кричит до разрыва связок и кулаками колотит стены одноместной палаты, не тем, кто совершенно невменяем, неуправляем и может в любой момент перерезать кому-нибудь глотку, а тем, кто просто... Дотерпел. Когда носить это в себе дальше уже нет никаких сил. Ни желания, ни цели, ни самого себя. Того, прежнего себя, в воспоминаниях которого ещё что-то оставалось. Когда между первым и восьмым этажом нет никакой разницы. Шансов под завязку, но на деле в Тэхёне ничтожности чуть меньше, чем кажется ему самому, иначе как ещё объяснить то, что сейчас он доведёнными до автоматизма движениями кутается-прячется в свободную толстовку (а за козырьком кепки даже лица не видно, и это не может не радовать) и почти незаметно выглядывает из-за ветки раскидистого дерева, украшающего пышной зелёной кроной прибольничную аллею. Тэхён словно корнями врастает рядом с ним, теряясь в ворохе сочной листвы, и устремляет взгляд на дорогу перед входом в здание. Один, два... Четыре чёрных тонированных автомобиля стоят припаркованные неподалёку от ступенек. Тэхён не может посчитать наверняка сколько человек в охране, он уверен, что в довесок к тем, что вышли из машин, за тёмными стеклами есть ещё. Слишком много для того, чтобы просто посетить больницу. Но достаточно с абсолютной точностью для того, чтобы Чон Сынхун мог проведать своего сына. Похоже (да что там – едва ли не светится ослепляющей неоновой вывеской), что Тэхён выбрал не самое подходящее время, чтобы прийти сюда, но видимо удача всё ещё мелькает невидимыми вспышками где-то рядом: всё же лучше самому наткнуться на людей босса, чем это они заметили бы его. Тэхён понятия не имеет, что в голове у Чон Сынхуна, не может (никогда был не в силах, на самом деле) даже предсказать его дальнейшие планы и не уверен, известно ли тому об его, Тэхёна, досрочном освобождении – а если да, то почему тогда не предпринимает никаких действий, но он абсолютно уверен в том, что не хочет встретиться с ним лицом к лицу. По крайней мере, не сейчас. Пусть участь, та, что предопределена уже давно, наказание, которое он совершенно точно заслужил, настигнут его шквальным огнём, стрелки на кармическом циферблате оглушающим громом пробьют час расплаты, города, воздушные замки и даже земная твердь – пусть всё разрушится, развалится на каменные обломки и полетит к чертям, но прежде чем падёт империя, Тэхён должен увидеть его. Просто увидеть. Почувствовать чужое присутствие рядом – покалыванием в кончиках пальцев и сжавшимся вихрем где-то под рёбрами. Всё таким же, как тогда, когда изумруд сочной травы отпечатывался на сердце свежестью и солнечным светом. Убедиться, что руки цвета талого снега вновь наливаются жизнью, пусть медленно, но трещины болезненно потемневших вен (или они всё такие же, только на белом всё видится ярче, а у Тэхёна в глазах тени множатся стократно) бледнеют, будто растворяются, и превращаются в едва заметные нити – те самые, что канаты, удерживающие Тэхёна на берегу. И что можно будет наконец выбросить, вытряхнуть из головы те картинки, бесконечно мучительно не дающие заснуть до самого утра, вырезанные из плёнки эпизоды, отпечатавшиеся выцветшими снимками в воспоминаниях, где хочется взвыть от того, что кожа перед ним почти прозрачная, тонкая, словно бумага, усыпанная багровыми разводами, полосками порезов, царапин, а губы мертвенно-синие… (застывший кошмар наяву). В Тэхёне, наверное, просто не достаёт детали – шестерёнки или части вживлённого механизма, который не прижился и дал сбой ещё на этапе сборки: чего-то отвечающего за природный инстинкт самосохранения, за старательность аккуратно перешагивать препятствия, а не нестись напролом, собирая потом самого себя по кусочкам, за, быть может, здоровый эгоизм, который порой такой необходимый рычаг, способный всё прекратить… Но тот мастер, что складывал Тэхёна из вороха запчастей, видимо или не досчитался одной и подумал, что никто не заметит пропажи, или почувствовал себя всемогущим, способным нарушить привычный ход вещей и имеющим на это хоть какое-то право: детали нет, а на её месте пустота, которая почти что: «Вот ты, да-да, ты, будешь глупо-преданным, как пёс без задней лапы, и неизменно верным, а мы все посмотрим, что из этого выйдет…». Сработано настолько чётко и слаженно, что Тэхён никогда даже не задумывался: всё, что он делает – это его собственная воля, или собачья природа толкает его в спину. Или это, по сути, одно и то же. Но что-то менять уже слишком поздно, утерянную много лет назад деталь не найти, а вне зависимости от причин, заставляющих дёргано и без конца поправлять козырёк кепки, понадёжнее закрывая глаза, Тэхён здесь – в сотне метров от больничного крыльца, прячущийся за густой веткой низкорослого дерева, и с устремлённым сквозь листву взглядом, способным разрезать сталь. Тэхён напрягается всем телом, невольно сжимает руки в кулаки и стискивает зубы до противного скрипа, когда из дверей сначала выходит грузный охранник, а за ним тот, кого Тэхён предпочёл бы не видеть никогда. Чон Сынхун спускается по ступенькам, параллельно разговаривая с кем-то по телефону (со своего расстояния Тэхён не может различить слова по движениям его губ), и без промедлений садится в одну из машин. Охранник загружается следом и, прежде чем захлопнуть дверцу, рукой подаёт сигнал остальным, что можно выдвигаться. Вскоре машины уезжают одна за другой, а у Тэхёна штыками между рёбрами десятки верных шансов стать сумасшедшим, и ему думается, что добавить к ним ещё один – уже не так страшно. Он беззвучно отсчитывает ровно минуту – но даже она кажется ему нескончаемой вечностью – и выныривает из листвы, быстрым шагом направляясь к больничному крыльцу. // Безделье Чонгуку – в тягость. Пустое моргание и сложенные в замок на груди руки для него совсем не отдых и возможность перевести дух, он скорее устаёт от бессмысленного, но, стоит отметить, крайне одухотворённого созерцания плоскости потолка над головой и выглядывания рисунков теней, что разбежались по углам от белого света круглой лампы. Когда не знаешь чем занять руки, в голову начинают лезть мысли, копошатся там, как дождевые черви, и не уходят, и никак их не прогонишь, не вытолкнешь, а отвлечься совершенно не на что: лечащий Чонгука врач доходчиво дал понять, что вставать можно только при необходимости посетить ванную или размять ноги, чтобы не затекали, а лежать и глядеть по сторонам наскучило ещё в первый же день. Чонгуку странно от таких категоричных ограничений вроде: не трогать поврежденную сторону лица, не сбивать бинты на груди и всякое такое, что можно было делать только тихой медсестре, приходившей к нему в палату в точности по расписанным часам. Странно потому, что Чонгук чувствовал себя вполне сносно – как минимум, для человека, полторы недели назад попавшего в аварию. Тело ныло и гудело местами или всё сразу (особенно по ночам), а нарастающие корочки под повязкой на щеке чесались и зудели, вызывая параноидальное до трясучки желание содрать всё к чёртовой матери. Но тогда заживать будет всё по новой, в разы дольше, и вероятность, что останутся на память уродливые следы растёт в геометрической прогрессии. Чонгуку, по большому счету, нет большого дела до того, будет ли его лицо после всего произошедшего набирать всю ту же соточку по шкале от одного до десяти, ему не привыкать ни к ссадинам, ни к синякам, ни тем более к царапинам – он проходил, усыпанный боевыми трофеями, всё своё детство, но больше он не маленький мальчик, теперь он - представитель не последней по значимости в этом городе компании, а, как бы было не убого это признавать, многие из клиентов, с которыми можно заключить выгодный контракт или сделку, прежде всего покупаются на роскошное и презентабельное личико. Бизнес – не подиум, но и здесь слишком многое зависит от того, от какого дизайнера твой костюм и сколько чистой платины в запонках на манжетах. Прикрыв уставшие от яркой без единого зазора белизны потолка глаза, Чонгук не сдерживает ядовитой усмешки: у отца, когда тот увидел его впервые после аварии, был такой взгляд, уверяющий, что, если потребуется, он оплатит любую пластическую операцию, лишь бы умелые руки врачей подлатали его разбитую куклу, отрисовали, слепили заново и стёрли подчистую все недостатки. Потому что их не должно быть. Потому что всё должно быть идеально. Даже самый ничтожный недостаток – это слабость, а слабость всегда приравнивается к проигрышу. А Чон Сынхун терпеть не может проигрывать, Чонгук знает это с выскобленной на подкорке сознания точностью. От навязчивых мыслей Чонгука отвлекает какое-то копошение за дверью. Он открывает глаза и поворачивает голову, задумчиво сводя брови – может быть, отец зачем-то вернулся, хотя с чего бы вдруг, ведь у него дел столько, что он едва ли выкроил сегодня полчаса, чтобы повидаться с сыном. Чонгуку не то что бы обидно или что-то такое… Но да, немного есть. Совсем малость, вьётся там, под рёбрами, и никак не исчезает. Если что-то понадобится, отец скорее пришлёт кого-нибудь из охраны, чем… В эту самую секунду дверь палаты тихонько открывается, и Чонгук так и не успевает додумать ускользающее и немного обидное «чем придёт сам». Мысль мгновенно теряется, растворяется в воздухе невидимой дымкой, а в горле резко становится сухо. В груди всё стягивает от нехватки воздуха. Потому что в дверях Чонгук видит его.
2591 Нравится 746 Отзывы 1535 В сборник
Отзывы (9)