Чёртова кукла.

PG-13
Завершён
54
2
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
75 страниц, 27 635 слов, 10 частей
Метки:
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
54 Нравится 16 Отзывы 14 В сборник

Глава 4

Настройки
Красная пелена застилает всё перед глазами. Душно, как душно. Когда же закончится этот чёртов коридор! — Кадет! Извольте остановиться и отвечать, куда это Вы изволите бежать бегом, в нарушение правил внутреннего распорядка? Дежурный офицер-воспитатель. Чудесно. — Ваше Благородие, господин штабс-капитан, я… я… — Кадет Корф, если я не ошибаюсь? — Так точно! Нужно встать по форме. Как в висках стучит. — Позвольте, не Вам ли положено быть сейчас в карцере? Кажется именно Ваше имя было упомянуто в поданном представление о взыскании преподавателем французского языка и литературы Боттом Эммануилом Валериановичем? — Так точно! Но я… Я был отпущен для оказания помощи выпускному комитету, под честное слово Парского Николая Григорьевича. — Значит, сам генерал выпуска за Вас просил? Понятно… Но это не объясняет, отчего Вы носитесь по коридору как с цепи сорвавшись. Ну те-с, я жду объяснений. — Я закончил порученное мне дело и… и… — Спешили назад, в карцер, чтобы с честью отбыть оставшийся срок наказания? Господи, да чего ему надо! — Что же Вы молчите, кадет? Вы спешили по какому-то поручению комитета? — Нет. — У Вас было какое-то неотложное дело? — Нет. Уперся взглядом, будто насквозь пробуравить хочет. Сатрап. — Господин кадет, насколько я понимаю, у Вас нет ни неотложных дел, ни важных поручений, возложенных на Вас комитетом, к которому Вы были прикомандированы. И раз дела обстоят именно так, я полагаю, что предприятие, ради которого Вы были выпущены из-под ареста, Вами завершено. Таким образом, имею честь препроводить Вас в карцер. Выполнять! Pour que tu creves, la racaille! * — Слушаюсь, господин штабс-капитан! Лязгнув замком, дверь затворилась за спиною. Merde! ** Надо же было так по-идиотски попасться. Кой-чёрт принес этого солдафона! Не сиделось в караульном помещении в обнимку со штофом. Так влипнуть. Что это? Вот свинство… Обе ладони оцарапаны. Ай, жжёт. Когда успел? Неужто так о стену стукнул? И не почуял как ободрал. Как в мешке каменном. Выть впору. Bordel de merde!*** Дурак. Зачем бак с водой пнул. В горле дерет, а кружка о дно уже стучит. Au diable! **** А может и хорошо, что на гауптвахту. Мише врать не придется. Или грубить. Го-о-осподи… Как же это может быть… Неужто это и есть намерение отца. Эта девочка… Зачем он привёл ее в дом. На это пепелище. Чем она виновата. Написать ему? Но что?! «И кстати, отец, правда ли, что Вы готовите свет наших очей Аннушку в актерки? Взращенную как Вашу дочь и мою сестру девочку желаете отдать под покровительство того, кто будет готов заплатить более…» Le delire!***** А если не бред? Его воля, он хозяин дома и глава семьи. Какой семьи… Которую разрушил или ту, из которой намеревается сотворить насмешку? Отчего нельзя просто оставить всё как есть. Да, это не более чем иллюзия. Но красивая иллюзия. Можно притвориться и поверить, что есть дом. Семья. Отец. Который однажды не сумел всё это уберечь. Затянувшийся и никак не заканчивающийся дурной сон. Распахнутые во всех комнатах двери. Незнакомые люди в чёрных одеждах бродят по дому. Шторы на окнах везде раздвинуты. Отражения в зеркалах под вуалями чёрного крепа. Бледное, осунувшееся лицо отца. «Примите наши самые искренние…» Тётка, с красными глазами на опухшем лице. Украдкой бросающая взгляды, но не смеющая подойти. Только платочек отделанный растерзанными кружевами в руках мнёт. От одного звука её вдруг севшего голоса холодная рябь по вискам и затылку. Из окошка видны сани, с которых мужики снимают большой, отчего-то похожий на комод, блестящий лаком гроб. Влезший под кожу страх, не выпускающий вечерами из комнаты. — Да вот барыню нынче будем собирать. В гостиной на столе гроб поставят, а оттуда ее милую уже в часовенку снесут. Мёртвая маменька где-то в доме. Боженька спаси и сохрани. Застывшие капли воска на столешнице. Какие из них сковыриваются аккуратными половинками горошин, а какие крошатся и разваливаются под давлением ногтя, оставляя восковую подошву на поверхности стола. Над гробом видны только сложенные одна на другую ладони маменьки. На стульях у стены сидят чёрные старушки и что-то бормочут… бормочут… На кухне большая и заплаканная Варвара причитая командует дворовыми девками. — Ох, барыня, барыня… Куда кладешь, неумёха! Али не видишь, что мука там просыпана. Измараешь окорок. Оборачивается. — Барин, Владимир Иванович, горе-то, горе какое… А Вы, чай, проголодались или ещё нужда какая? Чего душенька желает? Хочется горячего сладкого чаю с ватрушкой и залезть под одеяло. Укрыться с головою, не видеть, не слышать и не помнить ничего. Чтобы из дому ушли все эти люди. Чтобы стало тихо и пусто. Чтобы маменька была жива. Кто-то настойчиво трясет за плечо. — Володя… Владимир… Поднимайся, нужно вставать. Над креслом склонился Илья Гаврилович. В черном сюртуке, опрятно причесанный, поблескивает стеклами пенсне. Голова со сна болит, тупо ноет шея и покалывает затекшая нога. Чапан и башлык уже лежат на кровати. В гостиной никого нет. Как нет и гроба с маменькой на столе. — Поторопись, Володя. Отпевание вот-вот начнется. В часовне так много народу, что кажется внутрь ни по чём не войти. Мелькает шальная мысль, а вдруг так и будет? Может быть и вправду не сможем войти? Но Илья Гаврилович крепко держа за руку уверенно идет вперед, и как по волшебству, людская стена расступается, пропуская внутрь. Головы одна за другой поворачиваются в этом живом коридоре, шёпот проносится сквозняком. У алтаря рядом с гробом стоят отец и тётка, он поддерживает ее под локоть. Отчего не она сейчас лежит с тоненькой свечёй в бледных руках? Приятно пахнет ладаном, гремит направляемое умелою рукою кадило. То там, то сям раздаются всхлипывания. — Господи, упокой душу рабы твоей… Всё происходящее уже ничуть не похоже на дурной сон. Напротив, каждая деталь необычайно чётка и ясна. Часто дрожат пышные перья на шляпке у не отрывающей от губ платка маменьки Андрея. Пётр Михайлович обнимает ее за раздавшуюся талию и держит в свободной руке фарфоровый флакончик, на пузатом боку которого нарисован букетик голубых цветочков, перевязанных золотой ленточкой. Лицо у него несчастное. Отец то и дело поджимает губы, как будто сердится. У какой-то незнакомой дамы лопнул шов на перчатке, и сквозь прореху белеет палец. Холодно. — Володя. — Что папенька? — Пора. Прощайся с маменькой. Подхватывает на руки, наклоняет над гробом. Восковое, незнакомое лицо, острый нос и как будто провалившиеся внутрь черепа глаза. — Что же ты? — Я боюсь… Под ладонями листок, исписанный старинными угловатыми буквицами. На листке застывающие восковые дорожки. Руки у отца дрожат, когда ноги уже касаются пола. Тётка пошатываясь подходит совсем близко и ухватившись за край гроба замирает. Потом быстро-быстро осеняет маменьку крестным знаменем, наклоняется, целует. Кажется в лоб. — Прости меня, прости, Верочка… От бессильной ярости спирает дыхание. Как она смеет! Но тут краешек глаза улавливает какое-то движение, что-то большое и темное начинает оседать на пол. Раздается женский вскрик. Отец! Не было ничего кроме отчаянного облегчения, когда голова наконец-то коснулась подушки. Ни мыслей, ни горя, ни страха и переживаний. Как мельничным жерновом придавило. За приоткрытой дверью мелькали какие-то тени, шаркали чьи-то шаги, врывались отблески проносимых свечей. Но весь этот шорох растворялся, уходил всё дальше и дальше, не успевая проваливаться следом в чёрную яму сна. Это были странные дни. Как будто сломалась какая-то важная пружинка, и всё понеслось вкривь и вкось. Отец дни напролет сидел в библиотеке, из которой, стоило открыть дверь, вырывался стойкий запах бренди. Тётка сновала по дому, отдавала какие-то распоряжения. А то вдруг замирала в оцепенении у какой-то вещицы или безделушки, и заливалась слезами. Её слезы были невыносимы. Она не имела права оставаться в доме, как будто она всё еще была частью его. Не имела права плакать, как будто это горе было и ее горем. Ненависть к ней сушила слезы по маменьке, отпугивала печаль и тоску. В классной комнате Илья Гаврилович не давал уроков. Из большой, видавшей виды книги он часами читал вслух. О каких-то давно забытых героях и полководцах, отшумевших войнах, сгинувших в небытие народах, говоривших на тихо умерших языках. Его ровная, правильная речь убаюкивала, нагоняла сон. Дом будто бы окутала серая паутина тоски и безвременья. Теперь можно было вдоволь бродить где угодно, забираться в самые глухие и заброшенные уголки дома. Так была обнаружена кладовая, где хранились корзины с ёлочными украшениями, гирляндами и не запущенными ракетами. Полки, корзины и картонки из-под шляпок были укутаны марлей, с намерением защитить их от пыли. Связки свечей с сусальными золотыми и серебреными звездочками смирно лежали в большой коробке. Не было в этом ничего волшебного или праздничного. Наверное, тогда детство пошло на убыль. Этот разговор врезался в память, как въедаются «вечные» чернила в столешницу парты. Ни смыть, ни скрыть новым слоем краски их не возможно. Они выцветают, клякса теряет запах, но остается неизменно видимой, как упрямое напоминание о перевернутой чернильнице. Всё случилось обыденно и незамысловато. Не было никаких предвестий беды или мучительных предчувствий. Они просто сидели на полу гостиной, прижавшись друг к другу. Они не рыдали и не рвали волос с головы, не потрясали руками перед лицом безжалостных небес, и не били земные поклоны, гулко ударясь лбом о навощенный паркет. Плечи отца мелко сотрясались, лоб упирался в чёрные рюши на плече тётки, а сама она ласково поглаживала его коротко стриженые волосы. — Нет, Иван, если и есть вина, то только моя. Мне и отвечать перед Господом, когда срок мой придет. Мой грех, моей душе и казниться до скончания века. Всё что свершилось, дело милосердное, и только Бог мне судья. — А если я ошибался? Ведь слово последнее было за мной. Я обещал Вере, я позволил тебе… Всё равно что своими руками… — Не бери чужих грехов на душу, о своих озаботься. Ты сделал только то, что обещал. Обрекать ее на муки и страдания бессмысленные было не меньшим злом. — Откуда нам знать, теперь, когда всё кончено? Что если случилось так, что я лишил её надежды, словом или делом подтолкнул к этому решению? Коли силы её были на исходе, моим долгом было поддержать и утешить, дать опору и укрепить веру. Я дрогнул, смирился. Я убил её… Тут отец как будто захлебнулся и тихо завыл. Тётка крепко прижала к себе его голову, и стала раскачиваться из стороны в сторону, повторяя: — Тише, тише… Это было так жутко и невыносимо, что ноги сами понесли прочь. Слезы брызнули из глаз только когда кресло надежно подперло дверную ручку в одной из спален, которые отводили для гостей. Никогда в жизни больше не приходилось так плакать. Из груди как будто вырывался глухой, тяжелый кашель. Бессильная ярость и злость бились в рёбра с каждым вздохом. Они оба были виноваты. Они все были виноваты в смерти маменьки. Их всех ждала кара. И не было спасения, потому что некому их было спасать. Папенька, сильный, добрый папенька дал свершиться великому злу, одобрил его, погубил маменьку… Как такое может быть?! Избегать отца и тётку было легко. Он, казалось, не озадачивался судьбою сына, а она откровенно трусила при каждой встрече. Не с кем было поделиться тем, от чего шумело порою в ушах. Не у кого испросить совета. Илья Гаврилович что-то толковал о сыновьем долге и растерянно протирал стекла пенсне. Жизнь оказалась лишена опоры и постоянства. Мир перевернулся с ног на голову. Дорогие, близкие люди вызывали такую путаницу чувств и переживаний, что куда уж несмышленому желторотику было разобраться в них. За всеми этими смятениями чувств, остались незамеченными, а вернее, были оставлены безо всякого внимания признаки надвигающейся катастрофы, которой предстояло завершить разрушение того, что еще оставалось от их дома. Охватившая было тётку апатия и слезливость сгинули вдруг без следа. Она живо занималась домашними делами, расточала хлопоты вокруг отца и даже пыталась искать примирения, как будто не замечая откровенной враждебности и холодности. Иногда по дому даже разносился ее смех. И тогда красная пелена, ставшая уже привычной, застилала глаза. Всё попытки тётки вернуть дом к прежнему укладу отчего-то вызывали настороженность и порою даже испуг у дворни. Не раз приходилось слышать когда осторожный, а когда и сердитый шёпоток «барышня-то заговаривается…» Что сие значит, никто не брался растолковать, отводили глаза и просили разрешения отбыть по срочному делу или поручению. Но вскорости тайна открылась самым удручающим образом. Как-то за обедом, тётка как никогда бодрая и даже несколько суетливая во весь голос сказала: — Иван, надобно снарядить пару девушек мне в помощь. Скоро Вербное Воскресенье, пойдем в лес, нарежем веток, а там в церковь снесем, освятим, —, а потом добавила, повернувшись к Варваре. — Можешь идти, Варенька, чай барыне я сама подам. Мурашки живо пробежали по спине до самой поясницы. И впервые за много дней взгляд уперся ей прямо в лицо. Беспокойно подрагивающие, как бы в нетерпении, губы и дрожащие глаза. Это было чудно и страшно. Мутноватые, как будто поддернутые пеленой, не находящие на чём бы остановиться взгляду глаза. Воцарившееся за столом молчание нарушил отец, немедленно велевший отправляться в свою комнату. С того дня шептались уже почти не скрываясь, крестились и с сожалением поглядывали: — Сиротинушка, вон ведь как… только-только мать схоронил… Отец не раз затевал разговоры в библиотеке, после которых тётка вся в слезах убегала в свою комнату или прочь из дому. В поместье опять зачастили незнакомые люди, говорили с отцом и тёткой. После их посещений часто случались скандалы, чего никогда в доме прежде не было. Жутко было слушать, как тётка кричит во весь голос что-то отцу, и как он, время от времени тоже срывается на крик. Заканчивалось всё всегда одинаково, тётка хватала большую, чёрную шаль и сильно хлопнув входной дверью уходила. К вечеру возвращалась, шла к себе и никого не желала видеть. Как-то она не пришла домой даже к полуночи, и отец с мужиками отправился на поиски, пока остальная дворня обшаривала поместье. Нашли ее довольно скоро, в старой избушке, где летом сушили свою добычу травницы, с которыми тётка водила большую дружбу. Была она в беспамятстве и горела лихорадкой. Когда через несколько дней лихорадка отступила, то стала она тихой и равнодушной. Путалась в именах дворовых девок, теряла рукоделие то там, то сям, а вскорости опять стала уходить из дому. Отец пытался говорить с нею, но после разговоров с ним она начинала тихо плакать и он оставил это. Не было уже ни сил, ни желания горевать или бояться. Какое-то тупое равнодушие изредка сменявшееся приступами болезненного отчаяния заполнило всё собою. — Володя, тётушка поживет какое-то время… погостит у друзей. Ей нужно переменить обстановку, собраться с силами и поправить здоровье. Когда всё наладиться и она будет к этому готова, она вернется домой. — Я не хочу, чтобы она возвращалась. И никогда больше не хочу ее видеть. Было приятно от того, как вздрогнуло все ее тело, как запрыгали пальцы вцепившиеся в узел с пожитками. Ни к каким друзьям тётка не поехала. Она поселилась в избушке травниц. Об этом рассказывали мужики, подладившие там крышу. Окончательно перестало быть тайною место её пребывания, когда Варвара или кто-то из её помощниц раза два-три в неделю стали носить в лес корзины со снедью. Мать в могиле. Сумасшедшая тётка в лесной глуши. Как же ты допустил это, отец? * Pour que tu creves, la racaille! — Чтобы ты лопнул, сволочь! ** Merde! — Дерьмо! *** Bordel de merde — э… приблизительно «бардак». **** Au diable! — К чёрту! ***** Le delire — бред
54 Нравится 16 Отзывы 14 В сборник