Протеже

Горячая работа
R
Завершён
444
5
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
505 страниц, 252 137 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
444 Нравится 222 Отзывы 245 В сборник

5. Fac officium, Deus providebit

Настройки

Записано в декабре, 2016

      Далее я постараюсь изложить события, ознаменовавшие путь нашего с Юнесом примирения. Мирились мы не друг с другом: я — с собой в роли куратора, он — наверное, с реальностью, в которой ему нужно было считаться со мной.       Этот путь объективно занял не так много времени, как могло бы мне показаться той осенью. Пятнадцатого октября, перед каникулами в честь Дня Всех Святых, всё это уже закончилось: я поздравил тётю Мартину с днём рождения и отдельным сообщением поделился новостями о себе. Я никогда не был склонен жаловаться ей, однако написав, как обычно, что у меня всё хорошо, я поймал себя на мысли: а ведь и вправду всё так — у меня всё хорошо. Ласковой негой отзывается в человеке монотонность бытия, когда турбулентность бытия позади.       В сентябре две недели после нашего с Юнесом разговора я прожил в изоляции мысли и действия — что-то вроде затишья перед бурей; но не той, которая ломает деревья и обрывает линии электропередачи, а другой, слегка назойливой, которая нарушает планы на уикенд.       Ничего не происходило, кроме того, что солнце вставало и закатывалось за коллегиальную церковь Сент-Ур; я работал над планом занятий; кабинет Лафонтен был чаще заперт, чем открыт, а если я всё же заставал директрису на месте, она коротко справлялась, срочное ли дело, я качал головой и ретировался.       Помнится, я говорил, что, удручённый тем, как всё вышло с Юнесом, я почти что сдавался. Я использовал глагол несовершенного вида, и это важно потому, что де-факто нет иного способа сдаться и прекратить быть куратором, кроме как предпринять ещё один шаг, сделать над собой ещё одно усилие и расчертить ситуацию для Лафонтен. Духу на это у меня бы не хватило, и до поры я оставил всё как есть.       Юнес в те дни тоже не появлялся, никто не жаловался на него, даже имени не упоминал. Я несколько раз замечал его в кафетерии в компании старших ребят и однажды — сидящим прямо на бордюре у клумбы, в наушниках; он улыбался телефону.       Единственной отдушиной оставалась церковь св. Антония. Я сбегал туда, как только выдавалась возможность, и самозабвенно окунался в церковные заботы вместе с отцом Гюставом: собирал свечные огарки, наполнял кропильницы водой, готовил алтарь к мессам, забивал гвозди в расшатанные ножки скамеек, отмывал следы пыльных подошв на генуфлекториях, развлекал отца Гюстава историями из жизни Парижского диоцеза, правдивыми и не очень — и в целом засиживался допоздна. Я молился так долго и упорно, что сонливость обвивалась у меня вокруг шеи, делая мои конечности тяжёлыми, чужими. Лишь затем я возвращался в квартиру, которую называл домом разве что оговорившись, из-за рассеянности и в очередной раз пропущенного ужина.       На первый факультатив в коллеже явились все, кто записался, даже Николя Нодэ. Но не Юнес.       Бойкотировал ли он меня лично, или просто передумал ходить на богословие — мне нужно было с ним поговорить. Нота, на которой мы расстались, всё ещё звенела во внутреннем слухе, и меня начинало мутить от того, как часто я проматывал нашу вздорную беседу по кругу. Однако Юнес не давал повода вызвать его. Без повода — я, признаться, опасался, что разбужу этим какую-нибудь дремлющую в нём озлобленность на учителей, разворошу улей.       Несколько дней подряд я истратил в постыдном шнырянии по Сен-Дени с одной только целью: вычислить, где и как Юнес проводит свободное время, будь то обеденный перерыв или вечер, когда форменная одежда учеников сменяется рваными джинсами и футболками с агрессивными принтами. В пëстром столпотворении мне не удавалось отыскать его, глаз тогда ещё не натренировался цепляться за его силуэт или макушку.       Помимо этого я усиленно размышлял над тем, что при случае ему скажу. Мне было необходимо сказать что-то — «необходимо» в смысле потребности, которая, возникая из глубин существа, терзает рассудок и тело, как голод. Если поначалу я забывал ужинать, потому что в общем не мог думать о нескольких вещах сразу (раз уж машешь молотком, смотри не прибей пальцы, остальное — потом; а потом становилось слишком поздно, пора было ложится спать), то теперь сам процесс готовки и принятия пищи отвлекал меня от размышлений.       Fac officium, Deus providebit — самый благочестивый подход и для мирных, и для неистовых времён. Вопрос лишь в том, что считать долгом. Поскольку я всё ещё значился куратором, этим мой долг и определялся. Но невозможно курировать без доброй воли подопечного, как невозможно помочь тому, кто не готов принимать помощь.       Таким образом я нашёл фразу, способную заменить обилие других правильных и метких фраз. Последние зачастую дозревают в голове с опозданием и, как бы ни были хороши сами по себе, не представляют ценности в отрыве от мгновения. Собственно, поэтому я опускаю их.       Итак, воображая, что в моём распоряжении лишь одна решающая фраза, я бы сказал Юнесу: если ему понадобится помощь, он всегда может положиться на меня. А если бы он дал мне ещё минуту, я бы уточнил, что мои пути помощи могут не соответствовать его привычкам, но я обязуюсь использовать кураторскую власть в его — лишь в его — интересах. Ничто другое — ни мои стенания о высылке из Парижа, ни пустые сравнения с Круаром, — не имело значения, по крайней мере для него. Куратор в Сен-Дени должен служить ученику подспорьем, а что, как не служить, я умею лучше всего?       Одним из вечеров, когда я в очередной раз задержался в школе, чтобы прочесать территорию вдоль и поперёк, мои поиски увенчались успехом.       Юнес играл на стадионе в баскетбол с пятью другими учениками. Позже он просветил меня, что это не баскетбол, а стритбол: меньше площадка, меньше игроков и, главное, меньше правил. Я, конечно, повсеместно видел такие площадки в Париже.       Дальше, по левую руку от площадки, вместился теннисный корт, по правую — футбольное поле. Поскольку всё это окружают трибуны, я разглядел Юнеса, только когда ступил на сам стадион. Солнце за день нагрело беговую дорожку, и от неё, вместе с охряным свечением в закатных лучах, исходил несколько резиновый запах.       Я бы с удовольствием описал полный круг — хорошее сцепление с поверхностью делало шаг лёгким и точным, — но лишнее внимание мне было ни к чему. Усевшись на скамейку во втором ряду трибун, я вынул карманный молитвенник и на какое-то время покинул сознанием реальность.       Когда я вновь поднял голову, Юнеса уже не было на площадке. Он оказался у трибун с противоположной стороны: выпил воды, сдавив бутылку до пластикового треска, затем выплеснул немного на себя, подобрал что-то со скамейки — вероятно, телефон — и двинулся по беговой дорожке. Игра продолжалась без него.       Я не надеялся, что он ко мне подойдёт, — думал, срежет путь по газону и направится в общежитие, как, я видел раньше, делали другие ученики. Тем не менее он обогнул теннисный корт. Нас разделяла всего пара десятков метров, он приближался, я всё отчётливей различал потемневшие пятна от воды на его футболке и узел наушников, торчащий из кармана шорт.       Поравнявшись с трибуной, где сидел я, он тоже сел — разве что в первом ряду, прямо передо мной, и бросил своё «здрасте», так на меня и не взглянув.       Мои заветные фразы, отшлифованные до пауз и порядка слов, тут как тут готовы были сорваться с языка. Но я временил. Чего я не учёл, так это обстановку, в которой мне придётся их произнести.       — Вы посещаете какие-нибудь кружки? — спросил я у его взмокшего затылка.       Я, конечно, знал, что нет, не посещает. Но, следя за упругим мячом, бьющимся о край корзины, ничего уместнее не придумал.       — Какие? — Мой вопрос его рассмешил. — Типа актёрского мастерства? Это вам к Нодэ. У него талант строить из себя жертву.       — Я читал в брошюрке про конный спорт, про стрельбу из лука…       — В прошлом году одному задницу прострелили — нет, спасибо. А если хотите на лошадях покататься, это вам туда, — он неопределённо махнул рукой, — на другой берег, конюшня за парком.       — А хобби у вас есть? Кроме…       — Да нет, нету, — отрезал он и наконец обернулся, положив локоть на спинку скамьи. — Вы пришли сюда поговорить о моëм хобби? Ну, что я уже натворил?       И я сказал то, что намеревался. Юнеса это как будто не взволновало. Он отделался натянуто вежливым «спасибо» — и снова отвернулся.       Так как он не торопился уходить, к тому же не проявлял прежней враждебности, я аккуратно добавил:       — У меня и в мыслях не было портить с вами отношения.       — Нормальные у нас отношения. Получше, чем у некоторых. Слушайте, — и он опять на меня посмотрел, — давайте так: я не усложняю жизнь вам, вы не усложняете мне. Идёт?       Не думаю, что у меня был выбор. Но я всё-таки переспросил, что значит, по его мнению, «усложнять».       — Да что угодно. — Он вскинул брови, словно это и так было ясно. — Не надо было сюда приходить. Вы можете вызывать меня к себе в любое время, хоть на каждой перемене, хоть посреди урока. Это в правилах есть.       — Выходит, тем, что я пришёл сюда, я усложнил вам жизнь?       Если это действительно было так, Юнес вёл себя весьма терпеливо. Я вдруг понял, как ощущают себя матери, чьи дети со снисхождением держат их за руку или позволяют на прощание себя целовать. Ребёнок как бы потакает материнской сентиментальности, но лишь когда никто этого не видит. Юнес превзошёл и это: он общался со мной у друзей на виду.       — Ну, у меня спрашивают о вас. Сейчас вот тоже…       — Что спрашивают?       — Всякое. Гей ли вы, слушаете ли готик-метал…       — Нет и нет.       — Я передам. Ладно, — он встал и в нерешительности потоптался. — Что-нибудь ещё?       — Хорошего вечера, Элиан.       — Ага, вам тоже.       Вскоре после этого я вернулся в кабинет, спрятал ноутбук в выдвижной ящик, навёл порядок на столе и отправился домой. Несмотря на мой очередной просчëт с Юнесом, в тот вечер я вполне неплохо поужинал консервой из тунца.       В ближайший вторник Юнес впервые пришёл на богословие.       После разговора на трибунах мы достигли определённой гармонии: Юнес и впрямь плыл по течению, не напоминая о себе, я — держался от него подальше, чтобы не спровоцировать новую волну бестактных вопросов у его друзей.       Но, при всей моей наивности, я знал, что долго это не продолжится. Чудеса, если и происходят, на поверку оказываются результатом чрезмерной набожности — и так уже несколько веков. Не было причин надеяться, что Юнес превратится в подлинное чудо. Но более того, с моей стороны было высокомерным ожидать, что он, однажды сделав ради меня исключение, совсем уж перестанет быть собой.       Это случилось, когда я работал над тестовым заданием для лицея — подбирал варианты ответов на вопрос о том, кто принёс Марии благую весть. Мне пришло сообщение от Рюшон, в котором она приглашала меня «как можно скорее» явиться в учительскую. «Ну, вот и началось», — подумал я.       Учительская, с её нагромождением столов, стульев и канцелярских тумб, стала для меня средоточием рукотворного хаоса. Ящики одних тумб не закрываются, других — наоборот заклинило; и чего в них только ни найти: от тетрадей тех, кто давно тут не учится, и рождественских открыток, адресованных тем, кто давно тут не преподаёт, до упаковки прошлогоднего печенья, неполного собрания «В поисках утраченного времени» и колоды игральных карт — это то, что я сам видел. Столы круглые и прямоугольные, из тёмного и светлого дерева, в основном из лёгких конструкций — визуально теряются между семью-восемью людьми. Если придëт девятый, это внезапно начнёт всех стеснять. А уж если кто запустит на принтере печать, то и голос нужно будет повысить. Всё-таки церковь — одно из самых тихих и упорядоченных мест на земле.       Кроме Рюшон, в учительской была Нуар. Я уже близился к пониманию, что по отдельности они не существуют.       Рюшон манекеном застыла на этом низком ретро-стуле, без подлокотников и с тяжёлыми ножками, который, как мне представлялось, закончил в школе по случайности, но вполне закономерно — здесь, среди столов и тумб. Воображение рисовало его или в солидном баре, или на заднем дворе парижского дома, где-нибудь в саду у пышного куста, да и в учительской он смотрелся неплохо, пока стоял сам по себе и никто на него не садился. Рюшон на нём вытянулась ровно, в полуобороте, демонстрируя одно плечо; щиколотка к щиколотке, колени вместе — не иначе как позировала портретисту.       Нуар, наоборот, устроилась очень свободно, разделывала апельсин пальцами над ворохом салфеток; сок пропитал слои до самого стола.       — Вы хотели меня видеть, мадам?       Я остановился между одним столом и другим, не зная, сесть ли мне или постоять. От запаха апельсиновой кожуры в носу щипало едва ли не хуже, чем от пыльцы амброзии. Я старался не дышать.       — Да, — ответила Рюшон. Я узнал портмоне в её руках.       — Что-то произошло?       — Да, что-то… кое-что произошло.       Она зыркнула на Нуар — я следом за ней: Нуар положила целую дольку апельсина в рот и принялась жевать, не обращая на нас внимания.       — Произошло то, что… Юнес, он сегодня…       «Я с ним поговорю» — волшебная отговорка. Направляясь в учительскую, я повторял про себя: что бы ни стряслось, достаточно сказать, что я поговорю с ним, а дальше будет видно.       Рюшон всё тщилась высказаться.       — Это случилось посреди урока. Мы проходили новую тему — про плотность населения, — а потом… Да, кажется, я писала на доске и… В классе было так тихо. Все записывали за мной. Я предупредила: эта тема будет на экзамене — сельская местность, горы, туристические районы… Мы ведь тоже в таком живём, и важно понимать, что… И вдруг это видео…       — Видео?       — Да, видео. Оно вдруг включилось на весь класс! — лицо Рюшон расцвело пурпурной азалией, но безмятежности цветка ему не хватало. — У Юнеса в телефоне, так громко!       — Значит, он за вами не записывал?       — Нет, нет, дело не в этом. Дело в том, что… Это видео, оно, понимаете, было не… Неприличным.       Мне казалось, с каждой следующей секундой я всё сильнее упускаю суть. Тем не менее, я попытался состроить озабоченное выражение: не сделать этого было бы крайне нелюбезно по отношению к Рюшон.       — Неприличным? В каком смысле?       — Непристойным.       — Непристойным? — Я ещё больше нахмурился. — Что вы имеете в виду?       — Порно, — отозвалась Нуар. — Это было порно.       Я снова посмотрел на Рюшон. Та кивнула, поддакнула и отвела взгляд. Пожалуй, потому она и оцепенела в такой чопорной позе: боялась, что иначе упоминание порнографии испачкает её.       — Хорошо, — выдохнул я. — То есть это, разумеется, плохо. Но я… Я с ним поговорю. Спасибо, что сообщили.       Не полностью осознавая, что только что услышал, я устремился к двери. Меня беспокоило лишь одно: достаточно ли естественно я звучал?       Однако Нуар, по-видимому, не закончила.       — Мадам Рюшон отправила его в библиотеку, отработать свою беспардонность.       — Так Юнес сейчас в библиотеке?       — Нет, что вы, — Рюшон с виноватым видом поёрзала, но в целом не утратила внешнего достоинства. — После уроков. Грегуару всегда нужна помощь. Знаете же, никто никогда не ставит книги на своё место, а потом их так трудно найти…       В тот момент я понятия не имел, кто такой Грегуар.       — Но этого, конечно, мало, — добавила Нуар.       — Конечно, — согласился я. — Я этим займусь.       — Если не секрет, что вы собираетесь делать?       — Для начала я с ним поговорю.       Повторив это, я обрёл уверенность. В конце концов, нет ничего более исцеляющего, чем доброжелательная беседа, когда речь о таких чувствительных вещах.       — О чём же тут говорить, отец? Нет, мне правда интересно.       Расправившись с апельсином, Нуар завернула кожуру вместе с косточками в салфетку; сухие бумажные уголки липли к её пальцам — я не мог без раздражения на это смотреть, хотелось сейчас же помыть руки. На мгновение померещилось, будто я забыл, о чём она спросила.       Между тем, время шло. Я беспокоился, что вскоре прозвенит звонок и мне придётся отчитываться перед кем-то третьим, кто соизволит присоединиться к нашим выяснениям.       — Прежде чем я что-нибудь решу, мне нужно услышать Юнеса.       — О, так вы не верите нам?       Нуар исходила из преподавательской солидарности и, вероятно, противопоставляла их, учителей, мне не-учителю. Тогда я и подумать о таком не мог, потому, сбитый с толку её «мы», простодушно уточнил:       — Простите, вы тоже присутствовали на уроке мадам Рюшон?       — Мне не нужно «присутствовать». Я прекрасно знаю, как ведёт себя Юнес. Надеетесь, что он скажет вам правду?       — Он показался мне довольно прямолинейным.       — Это беспардонность. А честность, идущая рука об руку с хамством, — это только хамство. — Нуар улыбнулась, завязывая уголки салфетки в узелок. Еë тон при этом потеплел, сделался довольным, будто она ждала возможности сказать то, что сказала. — Знаете, что бы сделала мадам Рюшон, если бы не я? Проглотила бы это, нашла бы Юнесу тысячу оправданий. Вот мы и волнуемся теперь, как бы вы не попались на ту же удочку.       Я больше не смотрел на Рюшон, хотя догадывался, что отрицать она не будет.       — Месье Круар ведь не попался?       — Не поминайте имя Господа всуе.       Когда я принялся, подражая Рюшон, кивать, мне вскоре удалось уйти. Нить разговора затерялась в пустословии о Боге, и, при всём уважении, слушать я этого больше не хотел.       Кроме того Нуар предельно ясно выразила цель своих наставлений — простереть свой авторитет и надо мной. Но сколько бы она ни знала — о Юнесе, о Мартине Лютере, — о том, что значит быть католиком, ей, конечно, неведомо.       После окончания уроков я выждал ещë час и отправился в библиотеку. К тому времени я, помнится, закончил сочинять тестовое задание, но планировал просмотреть его ещё раз, если понадобится — доработать дома. То ли из-за тупой головной боли, то ли из-за чувства смятения, по-настоящему сосредоточиться не вышло.       Стоило мне на секунду вообразить, как я спрашиваю у Юнеса, зачем он смотрел порно посреди урока — в горле пересыхало. Бо́льшую несуразицу придумать сложно. Я не мог найти ни одной здравой причины, почему бы ему не заняться этим где-нибудь в уединении. Разве что в этом и заключался его план — привести в замешательство, сорвать урок. Но для чего? Факт того, что это случилось на уроке Рюшон, дамы излишне чувствительной ко всему, что можно назвать неподобающим, придавал его поступку какой-то особенной, непостижимой безжалостности.       Я прежде не бывал в библиотеке в столь поздний час. Вечернее солнце косо прошило всё пространство, на корешках книг, прижавшихся друг к другу, выстроилась оранжевая лесенка. Уютное бестревожное место — именно такое, какое в качестве наказания могла выбрать Рюшон.       Юнеса я обнаружил за одним из столов, спрятанных между вторым и третьим рядами книжных полок. Компьютерный монитор на столе светился, но сам Юнес сидел со склоненной головой и смотрел, наверное, в стол. Книг я не заметил.       Чтобы не подкрадываться со спины, я ещё издалека окликнул его.       Он, оглянувшись, отложил телефон. С наушником в одном ухе, он совершенно не производил впечатление ни занятого, ни уж тем более наказанного.       — Я слышал, вы здесь помогаете Грегуару?       — Да. — Он опустил подбородок на спинку стула и лениво цедил слова сквозь зубы. — То есть нет. Не совсем.       — Ну так как же?       — Вы знакомы с Грегуаром? Ну, вот и попробуйте ему помочь. Он вас не подпустит к книгам, у него там своя система, понятная только высшему разуму и ему самому.       — Зачем же вас сюда отправили?       — Не знаю, не жалуюсь.       Позади нас раздались шаги — намеренно громкие, торопливые и как будто старческие. Я не ожидал, что из-за книжной полки появится весьма молодой человек. Он, кажется, разговаривал сам с собой и попутно опускал жалюзи на окнах: оранжевая лесенка на корешках гасла по несколько ступенек за раз.       Завидев нас, он энергично прошаркал в нашу сторону, вытягивая руку.       — Добро пожаловать! Я Грегуар, библиотекарь. А ты священник?       — Как видите, — я пожал горячую ладонь. В линзах его очков отразился экран компьютера, и я никак не мог разобрать ни выражение его глаз, ни направление взгляда. — Закрываетесь уже?       — Я понял, что ты священник.       Он с улыбкой указал пальцем на меня, и мне оставалось предполагать, имел ли он в виду сутану, воротник или что-нибудь ещё. В целом, не нужно быть сверхнаблюдательным, чтобы признать во мне священника. Я ощутил в происходящем какой-то подвох.       — А я — библиотекарь, — сказал Грегуар как впервые.       Он поправил на шее бабочку. Кроме того на нëм повисла какая-то старомодная жаккардовая жилетка поверх бежевой рубашки. Я ответил, что рад знакомству, но он меня перебил:       — Библиотека не закрывается. Открыта до восьми.       — Вы опускаете жалюзи, вот я и…       — Солнце вредит книгам. А ночью будет дождь. В семь пятьдесят я закрою окна.       — Вот оно как.       Он вдруг развернулся и зашаркал обратно.       — Эй, Грегуар, — позвал Юнес, — помощь нужна?       — Я сам, — ответил тот на ходу и скрылся за книжной полкой.       Мы переглянулись с Юнесом — он пожал плечами, после чего заявил, что очки у Грегуара фальшивые. Моё недоумение только возросло.       — Ну вот так, — объяснял Юнес, — обычные стёкла вместо линз, он мне сам показывал. Говорит, так выглядят настоящие библиотекари. Он немного того, — он постучал пальцем по виску.       — Вот оно как, — повторил я. Других слов у меня не нашлось.       — А ещё он сын Рюшон. Теперь ясно?       Уж яснее некуда, подумал я тогда. Куда позже Юнес рассказал мне, что не верит, будто Грегуара наняли библиотекарем из-за Рюшон; совсем наоборот: это Рюшон, должно быть, напросилась преподавать в школе, чтобы присматривать за Грегуаром, а сердобольная — так он её и назвал — Лафонтен пошла на уступку и разделила ради этого историю с географией на два разных предмета.       С исчезновением Грегуара я вернулся к тому, с чего начал: к необходимости задать неудобный — в большей степени для себя самого — вопрос.       Юнес тем временем потянулся к телефону, но тут же, как бы опомнившись, перевернул его экраном в стол. Я ещё больше напрягся: значит, он догадывается, для чего я пришёл, и значит, злосчастное видео правда существует. Не знаю, на что я надеялся. Рюшон ведь не стала бы лгать.       На экране компьютера была некая статья, перемежающаяся, согласно моему отдалëнному пониманию, вставками кода. Посчитав, что необходимо проявить как можно больше дружелюбия, я оперся о стол (наверное, хотел сказать этим что-то вроде: «У меня всё под контролем») и как бы невзначай спросил, не готовится ли Юнес к информатике.       — Это? — он бросил взгляд на экран, будто только вспомнил о статье. — Нет, это так, для себя.       — А говорили, у вас нет хобби.       Я не хотел ни в чём его обвинять. Но в библиотечной тишине мой голос прозвучал непреклонно. И вдруг, ощутив, что беседа принимает совершенно неискренний оборот, я уже не мог отступить: если попытаюсь оправдать свой тон, думал я, или превратить сказанное в шутку, упущу момент. Потому я наконец спросил:       — Что вы смотрели на уроке мадам Рюшон?       — Я не смотрел, — спокойно сказал он.       Едва ли удовлетворительный ответ.       Глядя на пятно света, проскользнувшее сквозь жалюзи на натёртый паркет, я краем глаза всё-таки следил за Юнесом. Он еле слышно барабанил пальцами по столу. Может, в его наушнике играла музыка.       Что ж, я решил помолчать, и это сработало: Юнес сел ровнее, положил руки на стол и сцепил в замок пальцы — должно быть, рассудил, что если сам не заговорит, я так и буду стоять у него над душой.       — Я ничего не смотрел. Мне прислали в сообщении, я не знал. Открыл не думая, ради интереса, не убавив звук — а там это. Вот и всё. Никакой трагедии.       — Пользоваться телефоном на уроке для вас в порядке вещей? — Я постарался с укоризной взглянуть на него.       — Э-э, да? — он криво усмехнулся. — Мы же не в тюрьме.       — И вот куда эта привычка вас привела.       — В библиотеку? — Я видел, как он сдерживается, чтобы не рассмеяться. — Слушайте, все пользуются телефонами во время урока, даже учителя. Мне просто не повезло. И моей вины в этом ноль. Думаете, я бы вот так подставил себя? Ради чего?       Я вздохнул. По крайней мере, его история расставила всё по местам.       «Надеюсь, всё так и есть», — сказал я напоследок и двинулся вдоль книжной полки. Он отозвался непринуждённым «до свидания, отец».       На полпути я зачем-то оглянулся. «Чёрт дёрнул» — так это называют.       Юнес уже уткнулся носом в телефон. Я заметил, как он вставил второй наушник.       И если когда-нибудь в моей жизни мне случалось уступить бесовской силе, прислушаться к шёпоту демонов, по пятам преследующих каждого священнослужителя, — то тогда, в библиотеке, я поддался впервые.       Я пошёл обратно.       Паркет тихонько поскрипывал под ногами. Юнес, поглощённый чем бы то ни было в своём телефоне, не шевелился.       Когда в поле зрения показался уголок экрана, я задержал дыхание, но не сбавил шаг. На задворках сознания билась ехидная мысль, что я обманываю себя и ни за чем непотребным его не поймаю. Таких нелегко поймать. Только выставлю себя дураком.       Вдруг образ Юнеса обозначился так ясно, что, казалось, я и прежде видел его насквозь — ещё в свои школьные годы видел таких: во что бы они ни встряли, у них всегда наготове объяснение, какой-нибудь неопровержимый аргумент и печать непогрешимости на лице. И пожалуйста, одному такому я запросто верил.       Однако на экране разворачивалось именно то, с чем я, прости Господи, не хотел бы сталкиваться, и чего, увы, ожидал. Обнажённость недвусмысленного характера до того въелась мне в глаза, что я их на миг закрыл. Посчитав до десяти, наклонился и у самого уха Юнеса отчётливо произнёс: «Вы мне обещали».       Выплюнув кое-что нецензурное, он вскочил, вырвал наушники из ушей и разве что не швырнул их вместе с телефоном на стол. Я не намеревался пугать его, но и извиняться не стал.       — Охренеть! — снова воскликнул Юнес. — Вы в своём уме?       — Вы обещали не доставлять мне проблем.       — И какие у вас проблемы?       — Элиан, прошу вас, — я слышал, как мой голос теряет последние ноты невозмутимости, и ничего с этим не мог поделать, — вы можете не пререкаться со мной хотя бы сейчас?       — А то что? — он склонил голову и впервые ухмыльнулся мне.       — Не усложнять жизнь — это была ваша идея.       — Хотите, я реально, всерьёз усложню? Знаете, как говорят: не ценишь, пока не потеряешь.       — Вы ни во что не ставите меня.       Это утверждение поразило меня не меньше, чем его. Он приоткрыл рот и, через мгновения немоты, тихо выдохнул: «О как».       Но это и была та язва, которая подтачивала моё самообладание. Даже когда я прислуживал при алтаре в свои семнадцать (всё равно что был никем), ко мне относились с бо́льшим уважением.       А самое комичное, что я проникся сочувствием к Элиану Юнесу — не к этому, который в захлестнувшем его самомнении вытянулся напротив меня с руками в карманах и был всего на полголовы ниже; а к тому, из досье, к ребёнку, льющему слëзы над сломанной шариковой ручкой. Мне казалось, уж я-то точно не оскорблю его, не превращусь в деспота, не примну ростки личности.       Тем не менее, вот он я, стою и молю Всевышнего наслать на Юнеса какую-нибудь дурость, сумасбродство, которое он выместит на мне — и освободит меня от обязанности доказывать себе и тем более окружающим, что хорошее в нём перевешивает плохое. Я не мог, вопреки словам Виолет, очароваться им, как и не мог окончательно встать на сторону Нуар, не дававшей ему ни единого шанса.       — Давайте я объясню, — Юнес то ли предложил, то ли поставил в известность.       Его присутствие, его непреодолимая материальность, движения, даже запах — едва уловимый, горьковатый, я тогда был не в состоянии его дешифровать, — вырвали меня из пучины стыда и сожалений.       Он отодвинул стул и присел на край стола так близко, что уголок пиджака коснулся моей манжеты.       Спрятав руки за спину, я смотрел на его кеды и не мог поверить, что выдал себя, раскрыл такую опасную слабость: я нуждаюсь в уважении, я завишу от признания подростка, не способного понять, что смотреть порно в публичных местах — неприемлемо.       «Может, это со мной что-то не так?» — думал я.       Юнес прочистил горло — вероятно, хотел привлечь внимание.       — Слушаю, — только и выдавил я, не отрывая взгляда от его кед.       — Можете написать в дневнике что хотите. Неважно что. Дома мне всё равно за это влетит. У меня папаша как бык: видит красное и… Особо не читает. Но есть одно «но». Здесь, в школе, такого беспредела нет. То, что я рассказал про урок географии — правда. Я просто открыл сообщение, видео воспроизвелось. Я виноват? Наверно. Но не больше, чем тот, кто мне его прислал. А вот сейчас — это моё личное время. И телефон тоже мой личный. Я был в наушниках, никому не мешал, ничем таким не занимался.       — Вы несовершеннолетний, — напомнил я, — это всё меняет.       — Не меняет. Добровольно я ничего вам не показывал.       — Видите ли, потому старшие за вас и отвечают, что ваша добрая воля может вам вредить.       — Это старшие мне вредят, когда суют нос не в своё дело и нарушают мои права. А с малолетки взятки гладки.       — Вы хорошо осведомлены о своих правах, я это понял.       — Ага. Только так и можно с вами разговаривать. Не именно с вами, а…       — А вообще, — закончил я, кивнув. — Это я тоже понял. Так что, пожалуетесь мадам Лафонтен?       На мгновение мне захотелось, чтобы так он и поступил. Раз уж я сам не в силах собраться с духом и прекратить биться рыбой об лёд, то пускай он это сделает за меня.       Но он покачал головой. Я продолжил:       — Если вы таким образом намерены оказать мне милость и оставить меня перед вами в долгу, я сам завтра же обо всём расскажу ей.       — Да не собираюсь я… Короче, — он встал со стола, выключил компьютер и принялся сматывать провода наушников в аккуратную восьмёрку. — Мне много кто говорил, что я ни во что их не ставлю. Но никто так сильно не ошибался в этом, как вы.       Я не был уверен, что правильно его понял:       — Во что-то всё же ставите?       — Понимайте как хотите, — пожал он плечами.       Послышались уже знакомые шаги Грегуара: он закрывал окна. Значит, наступило семь пятьдесят.       В следующий раз, когда Лафонтен захотела меня увидеть, по дороге в еë кабинет я мысленно проигрывал возможный диалог.       Вот она говорит, что ей всë известно. А я говорю, будто не знаю, что на меня нашло, и, разумеется, сожалею, а более того, сам собирался рассказать. Прошу ли я второй шанс? Нет. Мне и первый-то не вполне оказался нужен; я, как выяснилось, не для кураторства вылеплен Творцом. Юнес, само собой, ни в чëм не виноват: только глупец будет винить мальчишку его возраста за интерес к порно; до тех пор, пока это никак не сказывается на его успеваемости, поведении и здоровье, незачем тревожить родителей. Таков был бы мой вердикт.       Действительно ли я так считал (в основном, конечно, о порно)? Скорее всего, нет. У меня имелся целый ворох и горсть мнений, приемлемых — приветствующихся в привычном окружении клерикалов и католиков. Что до секулярного общества, я думал о нём мало, и уж тем более не думал, что по такому поводу стоит говорить в отношении детей. Безусловно, это развращает душу. Но я, к своему сожалению, знаю более одного способа развратить душу похотью и без помощи непристойных изображений. В возрасте Юнеса такие вещи находят невероятные пути.       Когда я вошёл, Лафонтен распределяла горсть круглых пилюль и разноцветных капсул по отсекам таблетницы: понедельник — утро, понедельник — обед, понедельник — вечер, затем вторник — утро, вторник — обед… Я когда-то помогал с этим мадам Пайе.       Чтобы выведать, о чём пойдёт речь, я для начала уточнил, не разговаривала ли она с Юнесом.       Дощёлкав крышечками таблетницы, Лафонтен улыбнулась:       — Зачем? Я ведь могу поговорить с вами. — И, поглядев в окно, предложила: — Почему бы нам не взять кофе и не прогуляться в саду? Я вам, кажется, задолжала пару часов своего внимания.       Сад по большей части отцвёл: остались гортензии, вереск да астры; разве что миленькие крокусы протиснулись сквозь колючки желтеющей травы. Над одним из них жужжал пушистый шмель.       Я сподобился признаться в случившемся.       Пока я отчитывался, мой кофе остыл. Лафонтен, сделав последний глоток, жестом меня остановила.       — Как гладко вы говорите. Репетировали? — Мне пришлось признаться и в этом. — Понимаю. Но после таких времён наступают другие. Однажды вам не понадобится продумывать каждое слово наперёд. А сейчас от вас требуется ни много ни мало — прыжок веры. Удивительно, конечно: верить вы умеете, но только не в себя самого.       — Мадам, если каждый профан в себя поверит…       — Если бы вы были профаном, вы бы и без меня давно зазнались. С чего вы взяли, что не вылеплены для кураторства?       Должен заметить, от многочасового просиживания взаперти — будь то мой кабинет или кабинет Лафонтен, классная аудитория или библиотека, — я, откровенно говоря, тупел. Моя сознательная жизнь сплющилась до территории Сен-Дени, которую я едва успел исходить ногами. Вдыхая испарения мастики и корпя над электронной тетрадью преподавателя, я занимался следующим: вносил в тетрадь заметки о каждой деятельности во время урока, конспектировал задания, указывал источники, номера страниц катехизиса и разделы евангелия, сохранял целые выдержки из Библии в качестве приложения, а если что-нибудь не находилось в открытом доступе, перепечатывал это вручную; каждую деятельность я сопоставлял с коммуникативными, когнитивными и личностными способностями. А когда всё, что видишь за день, вмещается в две электронные страницы и десяток приложений, ничего более важного в мире площадью в девятнадцать квадратных километров нет, и сам ты хорош настолько, насколько дотошны твои записи. Я был, на мой взгляд, хорош.       Но только, казалось, я постиг азы преподавательства, мою программу утвердили, моё имя вписали напротив номера кабинета на доске в вестибюле, выдали персональный бейдж и я нащупал ритм существования в школе, как в этом хрупком кружеве возникал Юнес. Если бы меня спросили тогда, кем он для меня был, я бы сравнил его с ниткой, выбившейся из идеального шва: дёрнешь ли, обрежешь ли — рискуешь всё испортить. Обрезать и дёрнуть — третьего не дано, так ведь?       Под открытым небом, в саду, мутность сознания развеялась. Юнес вновь стал для меня диким неприхотливым цветком, а я — любителем гортензий, капризных и нуждающихся в заботе. Кураторство, разумеется, имеет мало общего с садоводством, но по крайней мере я вернулся к привычному образу мышления.       Что же до вопроса Лафонтен, то я однозначно считаю себя куда лучшим другом человечества, чем надзирателем, и ничьего верховенства над человеком, кроме Господнего, не допускаю. Удивительно ли, что и сам я не смог по-кураторски возвыситься над учеником?       В эту секунду, с карандашом в пальцах, я аккуратен в словах. Тогда же я ответил, что попросту не умею быть строгим.       Лафонтен, по-моему, рассмеялась.       — Ну и чушь, извините: строгим! У вас были любимые учителя?       Я рассказал про Пьера-Эмануэля Шаво, преподавателя нравственной теологии. Больше всего неоднозначных и смелых идей звучало на его лекциях — не от него, а от нас, студентов. Свой доклад для Рима я писал именно под его руководством.       С месье Шаво мы беседовали лишь о морали, но обнаруживали, что мораль, она всегда о чём-то ещё: о боиэтике, политике, сексуальности, экологии, преступлении… Даже Анри, учившийся прилежно, но молчком, вдруг заявлял что-нибудь такое, от чего другие студенты — не я — раззевали рот. Я, в свою очередь, всегда подозревал, что Анри — кладезь непредсказуемости тем большей, чем реже он к ней прибегал. Вся эта необузданная энергия копилась в нём, чтобы изредка извергаться.       Так, на одной из лекций, когда мы обсуждали де ля Саля, Анри сказал (конечно после того, как у него спросили), что педагогические новшества де ля Саля послужили прежде всего усилению власти над учениками. Мнение, мягко говоря, нетривиальное. Месье Шаво тогда заговорил о дисциплине — куда в школах без неё — и о том, что де ля Саль стремился дать образование детям из самых неимущих семей — вот уж где все сомнения в благородстве педагога должны были развеяться. Но Анри и перед этим не дрогнул. Он ответил что-то наподобие: «Сложно контролировать того, кому нечего терять; гораздо выгоднее поместить такого в школу и сделать его, при всей его нищете, должником». Удивительно, как некто может вынашивать в себе такую перспективу и ни разу не обмолвиться о ней, а уж потом, когда выпал шанс, высказываться так буднично.       Позже Анри объяснил мне, что это не его идея, а спекуляция на идеях Фуко: мать принесла домой новое издание «Надзирать и наказывать», и Анри от скуки взялся его читать. С другой стороны, не становится ли идея отчасти нашей собственной, если мы решаемся воспроизводить её?       — И что же такого особенного было в месье Шаво? — Ещё один наводящий вопрос. Я усмехнулся. — А строгим он был? Вы встречали хоть одного ребёнка, которому была бы по душе строгость? Послушайте, много-много лет назад, когда я сама училась в школе, я спросила у учительницы биологии, на какой кровати полезнее спать: на твердой или мягкой? Она сказала такую вещь, какую я, видите, до сих пор помню. Она сказала: на какой удобно, на такой и полезно. Вот так. Верить, будто для нас полезно лишь то, что неприятно — вроде горьких лекарств, — деструктивная установка.       Мы прогуливались по извилистой тропе туда и обратно; Лафонтен, налюбовавшись на цветы и деревья вокруг, туфлями-лодочками расчищала тропу от ошмётков скошенной травы: можно было подумать, исполняла несмелые танцевальные па.       — Хорошо, мадам. Если не строгим, то каким, по-вашему, мне нужно быть?       — Таким, каким у вас получается лучше всего.       — Это большая ответственность, я не могу позволить себе…       — Ах, прошу вас. Вы отпускаете людям грехи.       — Это не я, — качал я головой, — я инструмент в руках Божьих.       Она вдруг испытующе посмотрела на меня.       — Так вот и будьте им.       На следующем уроке богословия, во вторник, Юнес впервые поднял руку. Правда, вместо ответа на заданный вопрос он обратился ко мне прямо:       — Расскажите про ваши чётки.       — Что рассказать? — не сразу понял я.       — Что-нибудь. Зачем они, как вы их используете — всё такое.       — Что ж, — я снял розарий с шеи и на вытянутой руке поднял выше головы, глядя, как преломляется свет в бусинах. — Представьте, что это атрибут католической медитации; метод созерцания Христа в самом себе.       Позже я решил не упоминать это отклонение от плана в электронной тетради.       Вообще, до той поры затея с богословием имела некоторый налёт театральности в моих глазах, казалась бездарным спектаклем ради туманной цели. Посудите сами: бо́льшую часть времени я проводил в отторжении от коллектива, пускай я этому и не возражал. Цепь событий, привёдшая меня в Сен-Дени, тоже по-своему отдавала фальшью (я всерьёз не знал ни одного случая, когда бы священника таким образом наказали), а нетронутые выражения на лицах учеников как бы вторили всей этой атмосфере искусственности. «Идите! — хотелось мне воскликнуть. — Идите же!» Хотелось их освободить.       Элиан… То есть, разумеется, Юнес нарушил этот безрадостный порядок.       Он нарушил его ещё прежде, тем что впервые заговорил со мной. И вот снова, теперь осознанно — он меня разбудил.       На ином уровне происходящего он, думаю, не спрашивал про розарий, а утверждал: он замечает меня, он меня всё-таки во что-то ставит. Он сделал всего один шаг — и вместе с тем целый шаг — мне навстречу.       Настал мой черёд.       Выискивать повод для доброго жеста не понадобилось: возможность сама меня нашла. Однако сегодня, в минуту, когда я пишу об этом, я обладаю привилегией знать несколько больше о случившемся, чем мне положено. Обременённый этим знанием, я сначала окунусь в предысторию.       Снова был вторник. Во время обеденного перерыва я возвращался из кафетерия, пообедав приличной порцией жареной трески с рисом. Передо мной по аллее прогуливались двое: ученик и ученица — Олаф Маэ и Моника Фернандес (я пока ещё не был с ними знаком).       Маэ — парень весьма грациозного телосложения и внушительного роста; по крайней мере, выше меня. Вероятно, потому мне кажется, будто всё в нём вытянуто сверху донизу: руки длинные и гнутся как тонкие восковые свечи, рукава пиджака не покрывают запястий; одним шагом он переступает пять или шесть диких камней, пока его спутница рядом семенит. Его лицо, тем не менее, растянуто вширь, и нос будто от этого ещё мельче, кончик ещё сильнее вздёрнут. Если я когда-либо видел истинно курносый нос, то это нос Маэ.       Маэ игрался небольшим предметом — подбрасывал и ловил. Это была корковая пробка. Я рассмотрел её, когда порывом ветра её швырнуло в меня, — но не поймал.       Надо сказать, в предыдущую ночь мне снились яркие сны, уж не помню о чём, но проснулся я отдохнувшим и полным сил. В этом умонастрое (а уж как прелестна оказалась треска!) я провёл весь день. Так что и пробка, едва не угодившая мне в лоб, меня развеселила.       Маэ притормозил, но, увидев меня, отвернулся и обнял спутницу за плечи.       — Вы кое-что уронили, — сказал я, поравнявшись с ними.       — Это не моё, — ответил Маэ.       — Тогда, наверное, моё, — сказал я.       И я уж было пошёл обратно, чтобы якобы забрать пробку себе.       Маэ, как я и предполагал, опередил меня, причитая: «Ой нет, моё, моё». Удовлетворившись таким исходом, я оставил их в покое.       Несмотря на то, что Маэ могло почудиться иначе, я своей шуткой отнюдь ничего не подразумевал. Более того, я не удосужился сопоставить пробку с тем, что такими обыкновенно закупоривают, например, вино — попросту об этом не думал. А если бы и подумал, то отмахнулся бы: в такой школе — и алкоголь? Да ведь пробку можно и из дома принести и принадлежать она могла прежде кому угодно.       На следующей перемене я видел Маэ у третьего класса в коридоре. Уж не дружат ли они с Юнесом? Нет, из класса выглянула Фернандес. В общем, я благополучно забыл об этом всём.       На богословии в тот же день я лицезрел Юнеса впервые с прошлой пятницы.       Когда он вошёл в аудиторию, то показался уставшим: брёл к своему месту медленно, по сторонам не смотрел; не шмякнул тетрадью о парту, как обычно, а просто положил; сев, ссутулился и принялся массировать виски. Заметив мой взгляд, кивнул, даже вымучил улыбку, после чего улёгся лбом на тетрадь.       Пожалуй, я уже тогда мог определить, есть ли Юнес где-нибудь рядом — на слух. Он отстукивал ритм своей музыки в наушниках, клацал ручкой, пинал ножку парты, шумно перелистывал страницы, даже мычал песенки под нос и громко, на пределе воспитанности, зевал.       В тот день я не слышал ничего.       Может быть, он переиграл в стритбол на обеде, гадал я, или, в отличие от меня, плохо спал.       Разумеется, бремя знания, которое я разделил с этой тетрадью, возлегло и на читателя, и читатель вполне мог догадаться, как корковая пробка и состояние Юнеса восходят к общему источнику — хотя бы потому, что иначе я не стал бы упоминать о первом. Я же предпочитаю держаться своего сладкого неведенья хотя бы на бумаге, чтобы насытиться им.       Ручку с собой Юнес не взял. Только я попросил записать тему урока, как он вяло пошарил рукой по груди, словно на пиджаке имелись невидимые карманы, скользнул к брюкам, затем раскрыл тетрадь и уставился в неё.       Я был бы не прочь разрешить ему не писать: готовый конспект моего авторства всегда можно получить на флешку и распечатать в библиотеке. Иное дело, что в таком случае я должен был бы разрешить не писать всем.       Пришлось отдать ему свою ручку.       Пока я расхаживал между рядами и рассказывал о передаче Евангелия людям, Юнес, подперев щеку рукой, стал засыпать. Когда же он недвусмысленно накренился к парте, кое-кто из учеников заметил это. Я тоже вынужден был отреагировать.       В общем-то, я планировал устроить пятнадцатиминутный тест в конце урока и потому принёс стопку пустых тетрадных листов. Но заставлять лично Юнеса писать тест в таком состоянии было бы издевательством.       Я подобрал свою ручку с его парты, оставил некоторую ремарку на верхнем листе стопки и вручил её Юнесу. Он вопросительно посмотрел на меня блестящими от сонных слëз глазами.       — Отнесите в мой кабинет, пожалуйста. Вот ключ.       В своём послании я предложил ему подремать на козетке.       После урока я зашёл в учительскую, чтобы распечатать для Юнеса конспект, и возвратился в кабинет весьма довольный собой, несмотря на то что мне предстояло исправить план урока и вычеркнуть из него тест.       С моим появлением Юнес перетëк из горизонтального положения в сидячее. Пиджак, которым он укрывался, спал с его плеч. Галстук лежал на спинке козетки.       Он принялся всё это надевать.       — Вам легче?       — Угу.       — Слышал, у вас завтра контрольная по математике. — Я расчистил на столе место для ноутбука и открыл электронную тетрадь. — Мне показалось, что если вы так и продолжите клевать носом, то совсем не подготовитесь.       — Э-э, да нет, вроде. Ван Дейк ничего не говорил.       — Правда? — Я действительно слышал о контрольной, разве что минутами раньше, в учительской. Сути это не меняло. — Может, вы проспали.       — Я не спал. Ну, старался… Можно воды? — вдруг попросил он.       Мы оба взглянули на бутылку минеральной воды на моём столе. Тогда я ещё не обзавёлся, по примеру Лафонтен, посудой для гостей, а предлагать пить из горла казалось мне невежливым.       Юнес тем временем схватил со стола картонный стакан из-под моего кофе, пустующий ещё с утра, и дрожащими руками налил воды до краёв. Пожалуй, я бы и не вспомнил ни его рук, ни как жадно он выхлебал всё до дна, если бы не имел теперь понятия, что он страдал от похмелья.       Я вложил распечатку с конспектом в его тетрадь.       — Почитайте на досуге. В следующий раз проведём тест.       — Спасибо. — Он взял тетрадь и снова глупо посмотрел на неё. Затем тихо спросил: — Что мне за это будет?       — Ничего. Это же факультатив.       — Нет, имею в виду, за… Ну…       — За что?       Тогда уж я сам почувствовал себя глупым. Моя наивная слепота к подоплёке происходящего порой делает меня непрошибаемым.       Поскольку Юнес всё мялся и в нерешительности потирал нос, я протянул ему тот самый листок с посланием.       — И избавьтесь от этого.       — Конечно, — он сейчас же вырвал листок из моих рук, будто только и ждал этого. — Конечно, отец.       И убежал.       Думаю, он до сих пор верит, что в тот день я всё понял — и пожалел его. Пожалел бы ли я, если бы правда знал? Нет, я бы жалел себя, терзался собственным невежеством и Бог весть как с этим справлялся. Написать замечание в дневник и вызвать родителей — это ведь одно; постичь и, главное, признать, что школа допустила на своей территории нечто подобное с участием алкоголя — совершенно другое.       Но если для меня дело тем и кончилось, то Юнес принял моё — воображаемое — снисхождение с несколько эксцентричной, на мой взгляд, благодарностью.       В один из дней он зашёл ко мне в кабинет на обеденном перерыве.       — Заняты? — спросил он.       — Нет.       Я успел помолиться и уже почитывал новости на сайте Парижского диоцеза: знакомые и не очень имена, новые назначения в каноники, вот и скромная статейка про Анри: едет в Шампань, в церковь своего детства, теперь не прихожанином, а викарием отца Ксавье Матисса… Жизнь бурлила без меня. В некотором смысле я был рад отвлечься.       Прежде, чем пройти к столу, Юнес закрыл дверь. Мне это сразу не понравилось.       — Можно личный вопрос?       Я не согласился, но и не возразил.       Он хитренько скалился мне ещё несколько мгновений, как бы давая шанс сказать «нет». А я, разумеется, уступил любопытству.       Сев в полуобороте на стул и закинув ногу на ногу, он покачал грязным кедом. И наконец спросил:       — Как у вас с женщинами?       Я непонимающе моргнул.       — Я священник, Элиан.       — Ну, это же не приговор.       — Вы хотите поговорить о женщинах? — предположил я. — С этого и надо было начинать, вместо похабных видео.       — Да при чём тут… Слушайте, вам же не нравится здесь? Имею в виду, вам же одиноко, нечем заняться по вечерам и всё такое?       — Кто вам сказал?       — Да и так ясно. Хотите, я вас с кем-нибудь сведу? У меня есть связи, могу разрекламировать вас в подходящих кругах. Например, Анна из первого любит зрелых мужчин, а ещё — читает американскую литературу. Не знаю, читаете ли вы, но, говорят, она очень даже интеллигентная, хотя и, э-э, легка на подъëм.       Я опешил. За кого он меня держит, возмутился я про себя, за такого же мальчишку, как он сам?       Кроме того:       — Анной зовут мою мать. Вы…       — Хорошо, ещё есть Мишель, тоже из первого.       — Это и есть ваш хитроумный план? — Я его, к счастью, преребил. — Хотите, чтобы меня не просто уволили, но и посадили? К чему эти разговоры?       — Нет, клянусь, — он поднял в своей клятве руку. — Ничего такого. Хотел помочь вам.       — Может быть, это вам стоит погулять с Анной или Мишель?       Он отчего-то закатил глаза.       — Сразу с двумя.       — На ваш вкус.       — Ну, если передумаете, — он поднялся, — приходите… завтра. Завтра в шесть у ворот, у куста роз.       — Который справа? — уточнил я с иронией. — Или слева?       — Справа, — ответил Юнес, поразмыслив. У двери обернулся: — Я это от души. Не всё же вам киснуть с утра до ночи.       Если это был его метод сублимации собственных фантазий, то ничего более чудно́го я не встречал.       На следующий день, когда время близилось к шести, что-то в груди зашевелилось, противно заныло.       Лучше бы я пораньше ушёл; да и у отца Гюстава, наверное, дел невпроворот; а ещё я обнаружил неплохую булочную, в которой, как назло, к шести разбирают всю свежую выпечку — так я, в общем, думал, снуя по кабинету туда-сюда.       Видите ли, я должен был пойти на это несчастное рандеву. Бегать от Юнесовых шалостей можно до бесконечности, однако же ситуации меняются, только когда по-настоящему берёшь дело в свои руки.       Рисковал ли я обрасти инсинуациями? О, да. Не меньше мне претило изображать, что я ни о чём не знаю. Если какая-нибудь девочка и впрямь явилась бы в назначенное место, мне необходимо было всё ей объяснить: по большей части то, что ей не стоит ни доверять всему, что сочиняет Юнес, ни тем более соглашаться на свидания с неизвестными мужчинами.       Выйдя из школы, я постоял у фонтана, вгляделся вдаль, туда, где виднелись ворота. Во дворе никого не было. Воздух осел неподвижным теплом мне на плечи и на предметы вокруг, как бывает перед грозой. Даже птицы не пели.       Тогда я осторожно двинулся по аллее.       У подъездной дороги всё замерло в тишине до той степени, что мне почудилось, будто на меня смотрят. Я пробрался за ряд туй на противоположной от розового куста стороне и тоже стал наблюдать. Может, никто и не придёт, думал я. Ещё я думал, что вполне мог бы сейчас же покинуть территорию школы и отсечь возможность любого неблагопристойного развития событий. Но у меня с собой был лишь телефон; молитвенник, кошелёк и ключи от квартиры остались в кабинете.       Ничего не происходило.       Я наблюдал за розовым кустом справа: позади него возвышался каменный забор, перед ним — ряд таких же туй, за какими прятался я. Весьма укромное место, чтобы остаться незамеченным. Я вдруг испугался, не ждёт ли кто меня там, не оттуда ли за мной следят.       Перекрестившись, я попросил Господа сжалиться над моей смехотворностью и не дать мне пасть ещё ниже в этой затее — и перебежал дорогу. Уж если я не докатился до свиданий в кустах в юности, я, видимо, должен был воздать своей неопытности теперь.       Только я оказался в тени туй, как со школьного двора на аллею завернула Виолет. Меня обдало огнём стыда: она, должно быть, сразу меня заметила.       Я вынул телефон и принялся лихорадочно листать ленту новостей. Подумывал сделать вид, будто у меня проблемы со связью, а здесь, у розового куста — вот так совпадение! — проблем нет.       Виолет приближалась, и моё горло сдавливало всё сильнее — точно как в детстве, когда я собирался о чëм-нибудь соврать отцу.       По отъезде из отцовского дома мне казалось, я больше не стану лгать, чтобы защитить себя. И я не лгал — уж наверняка не из малодушия и стыда. Но никогда ещё я не становился жертвой интриганства.       Безусловно, найдётся тот, кто спросит, чего же я на самом деле опасался, стоя там. Разве мои намерения не были чисты?       Однажды, когда я учился в лицее, к нам устроился преподаватель английского в цвете лет. Одноклассницы поговаривали, ему не больше двадцати пяти. Продержался он недолго: ушёл в конце года, и за этим потянулся шлейф сплетен. Кто-то говорил, его застали обнимающим ученицу, кто-то — что целых две; другие рассказывали, что он пытался утешить девочку, над которой издевались, — она плакалась ему в плечо; некоторые считали, что ученица сама его обняла, а её подруга, наблюдавшая исподтишка, из ревности пожаловалась директору. Единственное, что я уяснил: его уволили не столько из-за того, что он сделал, сколько из-за того, как сделанное можно было истолковать.       Как же можно было в то мгновение истолковать меня?       Виолет, конечно же, остановилась, чтобы засвидетельствовать моё положение. Я поприветствовал еë и, что было мужества, улыбнулся. И зачем-то потянулся к розе, свесившейся головкой с ветки. Лепестки на ощупь оказались как дряблая кожа. Коварный шип угодил прямо под ноготь — это несколько отрезвило меня.       — Ждёте кого-нибудь? — спросила Виолет.       Вот так её прозорливость свела на нет мои попытки оправдаться ещё до того, как я их предпринял.       «Что-то вроде того», — мог бы ответить я. Или: «Жду вас». Последнее на секунду-две создало бы комичный эффект, но в целом не спасло бы.       И тут мой взгляд зацепился за завитки локонов у Виолет на плечах. Раньше она, кажется, не носила такую причёску. И кажется, что-то изменилось в её лице — возможно, макияж: на щеках, на ресницах… Вблизи я рассмотрел цвет её глаз — тёмный, как мёд облепихи или каштана. Кто бы мог подумать, думал я, она выглядит совсем не такой, какой я запомнил еë после первой встречи.       Придерживая пышную юбку, Виолет аккуратно ступила на газон.       В профиль её лицо — как полумесяц (внезапно я видел и это) с выдающимся носом и выпуклой надбровной дугой: такому место на средневековой гравюре.       «А что, если…» — осенило меня. Словно Сам Господь ниспослал мне ясную мысль, осветившую мрак в моей голове.       А что, если к этому причастен Юнес? Что, если она здесь из-за него?       Догадка взбодрила меня: не ученица — и на том спасибо. От сердца отлегло.       В общем, ждал ли я кого-то? Наверное, ждал. Так я и сказал ей.       — Кого же? — снова спросила она. В еë тоне не было вежливости — лишь неуловимое требование, будто без ответа она не уйдёт.       — Вполне может быть, что вас.       — Меня?       — Я хотел поговорить о Юнесе.       — Правда?       — Помните, вы сказали, что он умеет очаровать? Меня, видите ли, назначили его куратором и… Я бы не отказался от вашего совета.       — Куратором, — повторила она как будто для себя. Её большие глаза стали ещё больше.       — Вы, кажется, разбираетесь в том, как не попасться на его уловки.       Даже если это было не так — в особенности, если это было не так и она была в сговоре с Юнесом, если она, вопреки тому, как наставляла меня, сама угодила в его интриганские сети, я хотел бы её вразумить, возложить на неё некоторые надежды.       — Я был бы признателен, если бы вы… Если бы мы…       — Мой автобус отходит через пятнадцать минут.       На этой ноте Виолет могла бы бросить меня, по крайней мере, если её ничего не держало. Но она продолжала чинно стоять и смотреть на меня.       Тогда я мнил, будто разгадал её. И пусть мне только предстояло разузнать, по своей ли воле Виолет со мной задержалась или по чужой, я ухватился за эту соломинку: Юнес не в силах будет навязать мне компанию учениц, пока я держусь компании взрослой женщины.       Иногда я, впрочем, спрашиваю себя, не пытался ли я его таким образом впечатлить. Не помню, кто в последний раз видел во мне мужчину.       В общем, без тени сомнения в том, что Виолет согласится, я сказал, что проведу её. После чего ринулся в кабинет за вещами.       С городом я ещё был плохо знаком. За пятнадцать минут нам нужно было пешком добраться до железнодорожной станции, откуда отправлялись автобусы в близлежащие посёлки и города.       Стоило нам выйти за ворота Сен-Дени, Виолет охотно разразилась потоком мудрости — так весенний ручей пробивается сквозь толщу льда.       От ручья, тем не менее, в этом монологе было лишь журчание голоса. Виолет неустанно перечисляла методы, подходы и принципы, задавала вопросы и сама отвечала на них, шагала быстро и уверенно, вколачивая в уличную плитку невидимые гвозди каблуком; прямоугольная сумка на тонком ремне отскакивала от бедра.       Прохожие расступались, я отставал, — Виолет не обращала на меня внимания. Даже когда я заметил отца Гюстава, ужинающего блинами на террасе одной из кофеен, я не смог как следует поздороваться с ним. Впрочем, он и сам, коснувшись меня взглядом, отвернулся. Раскрыл газету. Как будто не узнал.       Мы шли, шли, шли, и в следующий раз, когда я осмотрелся, Виолет уже поднималась в автобус. Двое пассажиров потеснили меня у входа, спрашивая, захожу ли я. Виолет не обернулась. Я видел еë профиль-полумесяц, проплывший по салону над десятком других голов. Еë голос, казалось, всё ещё звучал где-то рядом — не слова, не идеи, а только сам голос. Что, если она так и продолжает поучать, думал я.       Но была ли она в сговоре с Юнесом? Это какой силы очарованием нужно обладать, чтобы проникнуть в еë ум.       Автобус отъехал. Я не удосужился взглянуть, куда он направлялся.       В понедельник я завтракал в кафетерии. Пришлось прийти пораньше, чтобы никто не видел, как я макаю круассан в кофе и стряхиваю крошки с рукавов на стол. Отец называет это пижонской привычкой. Казалось бы, при чём тут пижоны? Но он всех парижан так зовёт: коренных и не очень. По мне, впрочем, это не привычка; скорее, открытие, от которого сложно отказаться.       Мне оставалось допить кофе, когда за стол ко мне подсела Виолет. Она не поздоровалась, но пожелала приятного аппетита. Я пожелал ей того же.       На еë подносе, рядом со стаканом кофе, также лежал круассан, два кубика сахара и порция абрикосового джема в пластиковой упаковке. Повесив сумку на спинку стула, она разломала круассан вдоль, аккуратно вонзая ногти.       В кафетерий стали стекаться дети. Закончив с завтраком, я вот бы и ушёл, но Виолет к своему ещё не преступила, а бросать её одну мне не хотелось.       Я сидел. На дне стакана плавали размокшие кусочки круассана.       Порывшись в сумке, Виолет вынула чайную ложку из потемневшего металла и принялась зачерпывать ею джем. Расплавленным янтарём джем расползался по пушистой сердцевине круассана. Я всё ждал, не обмочит ли Виолет круассан в кофе. Нет.       От скуки я пригляделся к ложке. Та вполне могла оказаться из серебра. На кончике ручки красовался закрытый бутон с филигранными листьями и лепестками. Углубление ложки тоже походило на листок: с вырезанными в металле прожилками, широкое у основания и сужающееся кверху в остриё — по крайней мере при желании ложка могла бы превратиться в оружие.       — Подарок? — поинтересовался я.       Виолет медленно жевала, скосив на ложку взгляд.       — Сувенир.       Доев, она протёрла ложку салфеткой и спрятала обратно в сумку. «Потом помою, — зачем-то объяснилась она и встала из-за стола. — У меня сейчас урок». Я ни в коем случае не намеревался задерживать её, но звучала она именно так: будто мы всё ещё стоим у ворот школы и она сообщает мне, что её автобус отправляется через пятнадцать минут.       На аллее у иностранного корпуса я пожелал ей замечательного дня, а сам уселся на скамейке.       Пока я нежился на солнце, Юнес скользящей походкой отделился от стайки учеников, прошёл передо мной и сел на свободную скамейку, подальше от меня.       — Сегодня вы выглядите не таким одиноким, как вчера, — первое, что он сказал.       — Вчера?       Вчера было воскресенье, и я уж подумал, что Юнес приходил на мессу в церковь св. Антония: только там он и мог меня видеть.       — Образно говоря.       Я не смотрел на него, но представил, как он в своей манере закатил глаза.       — Значит, это ваших рук дело?       — Может, моих, а может, и не моих, — загадочно ответил он. Я бы так же ответил, если бы хотел создать некую видимость. Он продолжил: — Вообще-то я посредник. За всё остальное благодарите… сами знаете кого. Мадам вэ-и-о-эл…       Не может быть, промелькнуло в мыслях, этого не может быть. Я рассчитывал, что рано или поздно он не выдержит словесной игры и чем-нибудь — каким-нибудь хитрым нюансом, неосведомлённостью о нашей с Виолет встрече — выдаст себя. Но я проиграл, так толком и не начав.       — Как же вам это удалось?       — Немного удачи, немного настойчивости… Скажем, я умею добиваться своего.       Я не имел понятия, как это комментировать, и, наверное, подумал вслух:       — Удивили.       — И вы меня. Не думал, что придёте. — И прежде чем я опять заговорил, он добавил: — Думал, испугаетесь.       — Я испугался, — признался я. — Потому и пришёл.       Юнес то ли усмехнулся, то ли хмыкнул. Кажется, он тоже не смотрел на меня. Мы притворялись, будто вовсе не беседуем друг с другом.       — Она что-нибудь обо мне сказала? — поинтересовался он.       — Нет.       — А вы? — И поскольку я молчал, он вдруг попросил: — Не выдавайте меня, ладно?       — Вы всего лишь посредник, — напомнил я. — С некоторого момента это больше не о вас. Согласны?       В этот раз Юнес действительно хохотнул. Боковым зрением я заметил, как он наклонился вперёд и, должно быть, воззрился прямо на меня.       — Мне это нравится.       — Я рад, — ответил я, плохо понимая, что он имеет в виду. Но его довольство могло означать, что с затеей покончено — как уж тут не порадоваться.       — Сколько уверенности! Вот что творит женское внимание. Даже с таким, как вы.       — Даже?       — Ну, вы же священник, — он паясничал. Пускай насмехается, думал я, только бы не брался спасать меня от одиночества.       Прозвенел первый утренний звонок. Я успел выучить расписание третьего класса, и потому догадывался, отчего Юнес с такой вальяжностью шествовал в сторону аллеи: история с Нуар.       — Не опаздывайте.       — Мне в медпункт нужно, — мурлыкнул он и, закатав рукава рубашки, показал исцарапанные руки до локтя. — И вот ещё, — он ткнул пальцем в щеку, накрест исчерченную двумя царапинами. — Ставлю вас в известность.       — Кошка?       — Можно и так сказать.       Я не скрыл недоверия:       — Мне кажется, с таким в медпункт не обращаются.       — Ну, если я умру от столбняка, — он развернулся и попятился к аллее, — сами будете отчитываться перед моим папашей.       — Пожалуйста, не опаздывайте, — повторил я с улыбкой.       Он показал большой палец. Если это было обещанием, то он его сдержал.
444 Нравится 222 Отзывы 245 В сборник
Отзывы (5)