Записано в декабре, 2016
Декабрь начался с учительского собрания, на котором обсуждали празднование Рождества. По многолетней традиции сошлись на том, что актовый зал главного корпуса вполне сгодится. После этого состоялось собрание родительского комитета. Там решили, что без религиозной части, как и в прежние годы, можно обойтись. Лафонтен вздумала передо мной извиняться за это. Я успокоил её: — Отец Гюстав вряд ли будет счастлив, если вся школа заявится на мессу. — Пряники я вас всё-таки попрошу благословить. Видите вон ту даму со шпицем? Она платит за весь заказ. — Какие пряники предпочитает дама? — Имбирные, конечно. Для профилактики простуды. Получив инструкции по заказу, я затронул тему, которая беспокоила меня больше всего: — Скажите, а родители Юнеса… — Их здесь нет. Мы вдвоём стояли поодаль от занятых родителей и наблюдали, как те оформляли фотозону: пришпиливали к стенду вырезанных из бумаги оленей с серебристыми рогами и развешивали рождественские венки. Кое-кто из младших учеников наряжал искусственную ёлку, цокая глянцевыми шарами; кто-то со сведущим видом переставлял коробки в подарочной обёртке то так, то эдак, то пирамидой, то в ряд. Мне показалось, что свой следующий вопрос я не задал, а лишь произнёс в уме, но Лафонтен заговорила сквозь натренированную улыбку: — Его родители не состоят в комитете, не являются по приглашению и редко отвечают на звонки. — И всё-таки вы с ними общались? — Давно. Круар, если можно так выразиться, монополизировал Юнеса и всё, что связано с ним. А может быть, слишком меня берёг. — Она похлопала меня по плечу, будто я, как и Круар, был её старым другом. — Надеюсь, вас это не коснётся. Юнес теперь податливый, почти как шёлк. Единственным сходством между Элианом и шёлком был меланхоличный блеск: в волнах изысканной ткани и в некогда плутоватых глазах, в последнее время почему-то глядящих отчуждённо. Приготовления к празднику увлекли всех. Целую неделю все были заняты чем угодно, кроме учёбы. По вечерам никто не играл на стадионе, несмотря на то что погода была сухой: репетировали то ли в актёрском кружке, то ли в танцевальном, то ли ещё в каком. Мой факультатив в лицее отменили, а вторничный, в коллеже, перенесли на пятницу. Опомнился я в своей излюбленной булочной, неподалёку от площади, когда мы с Юнесом забирали три ящика пряников и погружали в такси. По дороге обратно он всё щебетал, приставив нос к окну: мы совершенно точно обязаны выйти в город, ведь «свои места» у него имеются и там. Ему нравится Лош. «Любой город лучше моей глуши», — заключил он с шёлковой прохладой в голосе. Лош нравится и мне, даже когда цепенеет под снегом. Соседи порой грохочут кастрюлями за стеной, но от этого в моей молчаливой квартире становится уютно. Вместо ёлки я украсил дешёвой гирляндой свой эксцентричный шкаф. Думается, я предвкушал Рождественский бал не меньше учеников, глядя, как мигают разноцветные лампочки. На вешалках я развесил несколько чёрных рубашек, но в конце концов постирал сутану и проснулся затемно, чтобы выгладить её. Тщательно побрился, начистил туфли, оделся, помолился и пошёл. Это было восемнадцатое декабря, и я в добром расположении духа ступал по сухому, белёсому от ночных заморозков асфальту. Дети в этот день шушукались и суетились — по этому поводу ворчали все учителя. Наслушавшись жалоб, я всё-таки отменил богословие в коллеже — даже домашние работы не просил. Элиан намеренно медленно перекладывал вещи на парте, пока класс не опустел, а потом присел на край учительского стола. — Вы придёте? — он глянул на меня сверху вниз. — А вы намерены на меня давить? Он рассмеялся и смирно встал, спрятав руки за спину. Меня радовало, что хотя бы изредка его взгляд не казался меланхоличным, пусть бы и из-за моих несмешных шуток. — Конечно приду, — наконец сказал я. — Иначе кто за вами присмотрит. — Ха, надзирателей тут завались. И впрямь, учителя собрались все. Нуар и Рюшон сплетничали, устроившись в последнем ряду актового зала. Некоторые ещё задолго до бальной части стали метать взоры на фуршетный стол. Я занял позицию у стены, как и многие, кто не успел занять кресло. Виолет тоже была среди таких: она скромно помахала мне из противоположного угла. Помахав в ответ, я сосредоточился на спектакле. Ученики из театрального кружка выкрикивали фразы и всячески манипулировали своими лицами и телами так, что Нуар и Рюшон потеряли дар речи. По крайней мере, они перестали по очереди склоняться друг к дружке ухом. Нить спектакля я упустил. Мне вспомнился чёрный свитер в зигзаговидную полоску, невыносимо колючий и липкий, если попрыгать в нём, как я тогда — на Рождество в начальной школе. Он застыл в моей голове чёрно-белым стоп-кадром, вспухший на животе, слишком длинный в рукавах. Я бы навсегда забыл его, если бы меня не заставили любоваться им снова, когда я перешёл в коллеж. В тот день мой одноклассник, с которым мы вышли из одной начальной школы, жили в одной деревне и которого я, возможно, посчитал бы тогда другом — ближе него в школьные времена никого не нашлось, — позвал меня к себе поиграть в компьютерную игру. Осознавая, чем грозит мне опоздание домой (отец бы сказал «праздность»), я всё-таки принял приглашение. О компьютере я лишь мечтал, пока отец нарекал всякую технику, кроме радио, богомерзостью и распутством. Название игры состояло из двух слов, одно из которых было «хаос». Второе слово Господь уготовал мне никогда не узнать: игру мы включить не успели, так как родители одноклассника забрали нас в гостиную и усадили на диван. Свет лампы казался чересчур жёлтым. Мать равнодушно обронила тапок с ноги и, тихо напевая, проковыляла к дальнему комоду. Ковыляя обратно с босой ногой, она смешливо помахала видеокассетой: «Смотрите-ка, что тут у нас!» Отец семейства присел со мной рядом. В нос ударило специфическим запахом: такой витал и над нашим с отцом обеденным столом. Отчасти запах вина и отчасти чего-то другого — мне не удалось разобрать. Я потеснился и обернулся к однокласснику, но тот по-кукольному уставился в синий экран телевизора. Оставалось за ним повторить. Видеопроигрыватель загудел, синева сменилась подрагивающей чёрно-белой картинкой; лишь на секунды пробивался стеснительный цвет. Это было то самое Рождество, и я стоял на узкой сцене в том самом свитере. Из-за роста меня выставили вперёд, так что я, бледный, с оторопелым выражением, озирался на других и невпопад открывал рот под рождественскую песню. «Эй, Седрик прямо здесь, в этой уродской шапке, ну ты глянь! — Мать одноклассника заходилась смехом, сидя на полу. — Ой, а это же ты, Дани?» Её указательный палец заслонил моё искажённое лицо на экране. Я сглотнул и переборол себя, чтобы не зажмуриться: меня обнаружили, теперь все в гостиной увидели мой позор, весь мой неуклюжий вид. Стыд жаром расползся по телу, будто на меня снова надели этот свитер, навеки впитавший испарину. От мелкого зигзага рябило в глазах. «Ты что, плакал? — мать Седрика приблизилась к экрану и сощурила глаза. — Какой сладкий кренделёк, Дани! Крендельки не плачут!» «Я не кренделёк!» — хотелось возразить. Между тем я, кажется, не плакал. Иные дети, заходясь в истерике, сейчас же требовали маму или папу; мне бы такое и в голову не пришло. А вот теперь, в чужой гостиной, под чужими взглядами, я, может быть, бы и всплакнул — или, по крайней мере, притворился, что на видео совсем не я. Потому что если и было в мире что богомерзкого, так это растянутый свитер, который отец достал Бог весть откуда и заставлял носить, пока я окончательно не вырос из него. В общем, Седрик, мой первый и последний школьный друг, хихикал остроумным ремаркам пьяной мамы; его отец откинул голову на спинку дивана и издавал раскатистый храп. Я, помню, стал про себя молиться, а в конце, чтобы скрыть неловкость, ответил: «Уродская шапка и уродский свитер — вот мы и друзья». Пожалуй, это стало триумфом. Но Седрик почему-то больше меня к себе не звал. Не исключаю, что он никогда не был со мной взаимен, да и я, наверное, чуда отроческой дружбы не знавший, не умел правильно дружить. Образ свитера я мог бы сокрушить раньше и раньше распрощаться с детским стыдом. Но меня редко фотографировали и никогда не снимали, почти не хранили свидетельств о моём детстве. Размытым пятном я вклинивался в чужую память, как те случайные прохожие, которые, как их ни избегай, запечатлены в уголке чьего-нибудь лучшего фото. Один из них — кренделёк Дани, который по воскресеньям, сидя в исповедальне за решёткой, спрашивает у вашей соседки: «Каков твой грех, дочь моя?» Впрочем, уже не спрашивает. Я вынул телефон и приноровился снимать. Ребят из театрального кружка сменили ребята из вокального. Затем был танец. Элиан так и не поднялся на сцену до самого конца. Не знаю, с чего я взял, что он станет выступать. Бал начался, как только ряды кресел отодвинули к стенам и освободили импровизированный танцпол. Я в неизменном одиночестве устроился в кресле сбоку от сцены, чтобы следить за залом. Девушки надели платья: пышные и облегающие, длинные и короткие, пастельные и сплошь блестящие, как у кинозвёзд. Приближающееся Рождество — лишь повод преобразиться. Отвести этих детишек в церковь означало бы оскорбить и Господа, и их самих. Вот-вот бы я открыл молитвенник, но разглядел в толпе Элиана: он, в белом классическом костюме, чёрной бабочке (как у Грегуара!) и в своих кедах со стёртой подошвой, направлялся прямиком ко мне. Сев в соседнее кресло, он протянул мне пряник: снежинка с красной глазурью по краям. Вместо естественной шершавости пряника ладони коснулось нечто инородное: плоское, гладкое… Это оказался сложенный обрывок тетрадного листа. Я развернул, бумага липла к растаявшей глазури на пальцах. Сегодня в 22:00 в особом месте. Э.Ю. «Что это?» — только и спросил я, на что Элиан, откусив от своего пряника, указал на лоснящийся завиток чёлки на лбу. — Как вам? У девчонок гель взял. — Посыпались крошки, и он смахнул их с брюк. — В десять отбой. Что вы задумали? — Не, — он с полным ртом мотнул головой, — шеводня обой пожже. О! Он поднял руку, прося у меня тишины, и прислушался. Звучное «у-у» поднялось над танцполом до самого потолка. — Знаете эту песню? — Нет, — я улыбнулся его улыбке. — Да вы что! Это же Мадонна. — Он вскочил. — Пошли танцевать. — Я не танцую. — Продемонстрировав пряник, я кивнул: — Ваше здоровье. Потанцуйте за меня. — А, ну вы же священник, да-да. Freedom comes when you learn to let go, — стал напевать он вместе с Мадонной, пятясь. — Creation comes when you learn to say no-o-o… Его голос слился с голосами учеников, сам он нырнул в ритмичное колебание в центре зала. Мне показалось, раскачивались все, руки вздымали все, и пели тоже все. Маэ, этот высокий лицеист из второго, в серой атласной рубашке с подкатанными рукавами — парижским пижонам до такого далеко — обнял Элиана за плечи и увлёк в самую гущу. Померещилось, что и меня взяли за плечо — настолько пленило меня происходящее на танцполе. Чары воображения должны были освободить моё плечо, но лёгкая рука, скользнувшая вниз, как бы погладив, принадлежала реальности и более того — Лафонтен. Директриса возникла из невесомости праздничной атмосферы. Так же невесомо я, подняв лицо, положил записку в карман. А Юнес всё разыгрывал из себя смутьяна. Тайные встречи, заговоры… Как бы не вышло то же, что и с Виолет. Однако если о беседке, как говорил Элиан, никто не знал, то никто туда, кроме него, и не пришёл бы. Я с трудом представлял, как пробираюсь за главный корпус, где в сумраке, не потревоженном светом фонаря, Гермесовой статуей ждёт ученик. Записка вполне могла бы предназначаться девушке, ради которой Элиан тем вечером был так поразительно красив. Мысль о том, что он влюблён, усмирила меня. Я кое-что знал об этом, хотя и не изведал в полной мере тех чувств, которые смельчаков и хулиганов превращают в трогательных философов, а застенчивых зверьков — в благороднейших львов. Для меня всё это единилось с любовью к Богу — активной, но по земным меркам безответной. Но то, что Элиан намеревался мне сказать, наверняка было для него важно, а значит, и для меня. Быть причастным к чему-то столь живому и искреннему — от затопившей моё сердце радости я усмехнулся. Лафонтен усмехнулась в ответ. Тут я очнулся. Я — примкнувший к заговору, согрешивший любопытством созерцать тайну расцвётшей любви. Лафонтен склонилась ко мне: — В прошлом году этой песней провожали терминальный класс. — Надо же. Восхитительная слаженность, гармония высоких и низких тонов — ангелы ласкали мой лишённый таланта слух. — Юнес сам выбрал. Поглядите, как пляшут. Вокруг Элиана собрались ученики и ученицы, и, напевая друг другу, они то открывали объятия, то прикладывали руки к сердцам, эмоции то сияли патетикой, то градиентом перетекали в озорство. Оставив пряник на колене, я вынул телефон и направил камеру на танцпол. Элиан нас не замечал. В общем-то, никаких «нас» и не было: Лафонтен уже беседовала с Виолет у фуршетного стола, будто никогда рядом со мной не стояла. Так возник мой первый секрет от Лафонтен. Без разрешения я не имел права снимать и, разумеется, готов был удалить видео, если бы только Элиан попросил. Но как бы я обрадовался, пришли мне кто-нибудь фото или видео моих школьных времён. А не то я так себя и запомню — крендельком в свитере. Прошло полчаса, а может, и все полтора, когда я обнаружил себя возле Виолет, овеянный волшебным ароматом цедры. Раньше она не использовала парфюм и мои хохмы не впечатляли её так, как тем вечером. Она без привычной скромности улыбалась и разбалтывала бордовый напиток в бокале, как дегустационное вино. — Это вишнёвый сок. — Она приблизила бокал ко мне. Уловив кисловато-тёрпкий аромат, я согласно моргнул. — Не надейтесь, тут вам не нальют. Отец, — позвала она и вслед за этим притворилась, что пьёт, сок едва прильнул к её губам, затем она отставила бокал на стол, — какие у вас планы на Рождество? — Я ещё об этом не думал, — признался я. — Рождественская месса, разве что. А у вас? — Никаких. Она вздохнула и посмотрела на меня блестящими глазами. Ресницы — гуще обычного — кончиками касались её бровей. Я прокомментировал раньше, чем одумался: — Ваши ресницы — как лапки пауков. Поджав алый рот, Виолет отвернулась, локоны мягкими пружинками прыгнули по её плечам. Я понял, что опять провалился. Нет, всё же мои шутки не для неё — таков был нехитрый фокус, ведь не в наших силах всем угодить. И вдруг — прояснилось. Я откашлялся. — Простите. В обращении с женщинами я совершенно плох. — Не совершенно. — Уж поверьте. — Тогда вам бы и в голову не пришло, что ваши слова меня задели. — Она искоса взглянула на меня. — Эта беспомощность… Едва ли не одними губами она произнесла, но я разобрал: «привлекает». Я помедлил, выдерживая её взор. Охотно бы уточнил, который час и не время ли мне отправиться на поиски Элиана, но это произвело бы неверное впечатление на Виолет. — Уверены, что это всего лишь сок? — Абсолютно. — По моему мнению, беспомощность привлекает только хищников. — Люди — тоже животные. И в этом нет ничего плохого. — И люди — тоже химия? — Конечно, — она опять улыбнулась. — А вы? Вы католичка? — Хотите сказать, одно другому противоречит? — Ни в коем случае. Вопрос в том, что из этого перевешивает: животное, химия или дух. Вы знали, что о нас сплетничают? — Сплетни — дыхание коллектива. Мы с вами — его кислород. — Вы сегодня разговорчивы, — дружелюбно заметил я. — Это потому что тут шумно и никто, кроме вас, меня не слышит. Мне начинало нравиться, что я наконец проникаю в разум Виолет. Находиться рядом с ней у всех на виду становилось не так неловко, как прежде. Есть нечто обаятельное в белой вороне, осознающей свою необычность. — А знаете, отец, — она вдруг поймала мою руку. К счастью, никто этого не видел: наши руки затерялись в слоях платья и сутаны. — Я бы могла научить вас, как быть галантным, прямо на Рождество. Я, вероятно, должен был прийти в замешательство от её прикосновения. Но не пришёл. Чем больше Виолет говорила, тем меньше я верил, что могу ранить её отказом. Мне кажется, ранить её не может никто. — Благодарю, — я слегка пожал её руку. — Такие пустяки не для Рождества. — Пустяками Рождество не испортить. Сходим на мессу, выпьем кофе… Не всё же нам говорить о Юнесе да о Боге. — Катрин, — прежде я бы произнёс это имя с осторожной нежностью, — неужели вас удивляет, что священник бездарен в флирте? Вам не исправить этого, да и незачем. Проведите Рождество с семьёй. Заиграла очередная лиричная мелодия, и Виолет, выпустив мою руку, в такт зашагала к танцполу. «И на танец вас, конечно же, не пригласить?» — повысила она голос, отдаляясь. Я покачал головой: «Простите, мадам!» Она закружилась между парами учеников, будто стрекоза среди лимонниц, колоколом раздулась её юбка, лакированные туфли отражали электрический свет… Виолет — интересная женщина. Возможно, единственная её слабость — это то, что она выбирает мужчин, не способных ей ответить. Я всмотрелся в танцующих, затем — в жмущихся у стен тихонь. Время стремилось к половине десятого, зал редел, учителей почти не осталось. Элиана тоже было не видать. За беседой с Виолет я совсем забылся и не уследил. Украдкой взглянув на записку, я направился к выходу. На пороге актового зала я столкнулся с Маэ, точнее — с его серым распахнутым воротником. Широкая переносица, сужаясь книзу, заканчивалась острым кончиком носа — вот когда я это впервые рассмотрел. Таким носом только таранить самообладание воспитанных господ, к которым я себя тогда с искренностью причислял. Имени его я всё ещё не знал, потому, извинившись, поинтересовался, где сейчас Юнес. — А что, — он поднёс наручные часы к глазам, — уже пора на колени вставать? Высокий, он дохнул мне прямо в лицо. Запахло отцом Седрика, немного — моей старой деревенской кухней и много, как твердили некогда одноклассники, потягивая что-то из безликих пластиковых бутылок, низкосортным коньяком. В горле пересохло, от конечностей к желудку хлынула гнусная дрожь. Пока я подбирал слова, Маэ скривился: — Не име-ею поня-атия, ме-сье о-тец. Как видите, не со мной. — Вам лучше вернуться к себе и лечь спать. «А то что?» — раздалось мне в спину, но я уже торопился к своему кабинету за мантией. Совершенно гадкий голосок нашёптывал, что я потерял бдительность, а вместе с ней — и непрочный контроль. Если этот ученик выпил, вовсе не значит, что Элиан тоже пил. Но я не мог обманываться, будто знаю своего подопечного, будто способен его предугадать. Мысли о его влюблённости, его заговорщицкие жесты — всё окрасилось в тревожность. Я бежал. Бежал по лестнице к выходу, бежал по сереющей тропе вокруг главного корпуса, издали определил, что в беседке никого нет, но и к ней я тоже бежал. Отдышавшись под навесом, оглянулся и позвал. Интонация сгодилась бы душевнобольному. В нескольких окнах третьего этажа горел свет, рассеянное полотно тёплого оттенка укрывало насквозь одичалый от пустоты и безмолвия двор. Мне так хотелось ошибаться, но я не стал ждать — не верил, что к десяти Элиан придёт. Что-то уже пошло не так. Всё, о чём я думал — я должен найти его раньше, чем это сделает кто-нибудь другой. Темнота, эта сень сумрака, от которой я хотел уберечь нас, теперь дарила шанс растворить его проступок, пока тот не въелся в досье. Преодолевая дорогу к общежитию, я проверил контакты в телефоне и убедился, что номера Элиана у меня нет. Всё, что у меня было — записка да видео. Да нахальный пижон-лицеист. У входа в общежитие я обследовал карманы. Тронув нагрудный, замер. Затем открыл и аккуратно вытащил то, что осталось от рисунка с распятием. Постиранный вместе с сутаной, он рассыпался бумажными комками в руках. Рассуждать не получалось — я просто отправил символ своей жизни в урну. В другом кармане нащупал записку и ещё раз прочитал, на случай, если Элиан играл в шарады или я что-нибудь упустил. Ничего. Спрятав записку на место рисунка, я наконец нашёл то, что нужно: учительский бейдж. Без него консьерж общежития вряд ли соизволил бы со мной говорить. Месье де Брю, так его зовут, сообщил, что Элиан не появлялся, ключ от его комнаты никто не забирал. На вопрос, какое у меня к нему дело, я что-то солгал. Вырвавшись наружу, перекрестился, но крест к лживым губам не прикладывал. Всё становилось только хуже.Господи, прости мне. Ты зришь в мою душу, я не желаю зла.
Лжец с ребячливой, насмешливой запиской у сердца двинулся от общежития прочь. Надежда ещё не исчерпалась, я снова бежал. За поворотом аллеи виднелся безжизненный сад, за ним — иностранный корпус. На скамейке — силуэт. Я не спрашивал себя, кто бы это мог быть, не волновался, что без оправданий, без ещё большей лжи не обойдётся, если я, захлёбываясь зимним воздухом, встречу там не того, за чьей тенью устроил погоню. Моя трезвость куда-то подевалась, подол одежд препятствовал шагам. Я узнал дутую куртку и возликовал, хотя ничего сверхъестественного в том, чтобы в конце концов отыскать Элиана, не было. Мне кажется, тем вечером я бы нашёл его, даже если бы он сбежал. Приблизившись, я попал в пятно фонарного света. Элиан без шапки, вздёрнув подбородок, глядел в небо и чего-то ждал. Что беззвёздная темень могла ему обещать, спрашивал я себя, почему именно сегодня? — Вовремя, — тихо сказал он. — Как вы себя чувствуете? — Плохо. Я протянул руку, готовясь предложить помощь, но он опустил голову и не смотрел. Краснота простёрлась со щёк на скулы. Он глубоко вдохнул, и холодное пространство зазвенело, напряглось: «You were my lesson I had to learn». — Элиан. — I was your fortress you had to burn. (Позже я, конечно, уточнил, имело ли его пение — или сама песня, строки, вырванные из неё — какой-нибудь скрытый смысл. Он ответил коротко: «Да». Впрочем, знай я тогда всё, что знаю сейчас, попросил бы его не превращать чужие песни в пророчество, а подобрать своим чувствам собственные честные слова.) Плотная материя ночи поглощала его голос, растягивалась. По мере его пения до меня доносился запах «низкосортного коньяка» — так я решил и поставил точку. Мне вовсе не хотелось знать, что именно он пил. — Пойдёмте. Вы простудитесь. — Pain's warning that something's wrong, I pray to God that it won't be long… — Он открыл глаза и взглянул на мою руку. Пар его дыхания рассеялся, я ясно видел его лицо. — Я и так простужен. — Вы пили, правда? Где? Внезапно меня осенило. Я не мог просто спрятать Элиана и сделать вид, будто этого никогда не было. Вернее, я, конечно, мог, но всё это происходило не в вакууме, и где-то существовало место, в котором наверняка остались улики. Если я решил идти по пути сокрытия, то обязан был действовать методично. Элиан молчал. Я повторил вопрос. Он указал на иностранный корпус. — Там. — Где — там? — В подвале. Показать? Он говорил свесив голову. Я боялся, что его вырвет. Отца, когда он напивался, всегда рвало. Однако мне никогда не приходилось ухаживать за ним, ни в таком состоянии, ни в каком-либо другом: в моменты своей ничтожности он меня к себе не подпускал, и, надо сказать, одного моего появления неподалёку хватало, чтобы он, рыкнув коронное «вон!», начал трезветь. — Как часто там убирают? — Кто? — Элиан прыснул со смеху. — Никогда. — А вы? Вы за собой убрали? — Идёмте, — он улыбался и качал головой, его это как будто забавляло. Встав на ноги, он пошатнулся. — Увидите — поймёте. Мне нужно было убедиться. Это всё равно что смотреть на изувеченное тело. Когда я однажды проходил по бульвару Сен-Лазар и видел на дороге сбитого насмерть человека, я не отвращал взгляд. Знал ли я, что от увиденного меня будет мутить? Наверное. Неестественно выгнутые конечности или торчащая наружу кость — я смотрел. Это вдруг напоминало, как хрупка наша плоть. Мы ломаемся. Но что я хотел бы понять, глядя на обезображенный подростковым бескультурьем подвал? Может, Элиана? Мы обошли иностранный корпус, спустились к подвальной двери. Элиан без усилий снял навесной замок и предупредил: — Заменят другим — мы и тот вскроем. Она с доводчиком. — Он подпёр спиной дверь и широким жестом пригласил меня во мрак: — Добро пожаловать. Пары алкоголя и сырость обволокли меня. Под ногами скрипнули осколки. Вспыхнул свет. Лампа висела на проводе с нарушенной изоляцией. Привыкнув к освещению, я осмотрелся. Повсюду валялись жестяные банки, бутылки — я аккуратно переставлял ноги по неровному бетону, чтобы ничего не задеть. В углу, если глаза не подводили меня, скопились использованные презервативы. Я отвернулся от Элиана, на случай если моё лицо исказилось непреодолимым омерзением. Этажерки под стенами были уставлены вёдрами с краской, этикетки — стёрты, ничего не прочесть; помню пару молотков, между которых разрослась густая паутина. Посреди подвала стояла ванна. — А это здесь зачем? — глупо спросил я. Конечно, ванна меня не волновала. — Я её сюда не ставил. — Элиан сел на бортик. — Но в ней можно полежать. Я заглянул внутрь. Там было сухо: пыль, несколько окурков, след от грязной подошвы. Прямо уж полежишь. Элиан толкнул носком кеда одну из бутылок, та перевернулась. — Я пил из этой. — Один? — Не один. — Где вы её взяли? Как пронесли? По-видимому, ему было так смешно, что он хрюкнул. — Думаете, нас заставляют карманы выворачивать? Я и не такое пронести могу. — Он вздохнул. — Это от папаши. У него когда-то забегаловка была… Ну, или, может, до сих пор есть — тут как посмотреть. Зато настоящее ирландское виски. — Настоящее? — с иронией переспросил я. — А воняет-то как. — Как? — он опять усмехнулся. — Как настоящее ирландское. — И часто вы тут?.. — Редко. И напиваюсь тоже редко. — А сегодня какой повод? Я притворялся, что до сих пор изучаю обстановку, брожу туда-сюда, как в музее. Если бы я воспринимал ситуацию с той серьёзностью, с которой полагалось, я бы, наверное, паниковал. — Праздник. Нет? — Зачем вы мне это показываете? — Я наконец осмелился задать этот вопрос. Стоило бы начать с него. — Вы же понимаете, что я расскажу мадам Лафонтен. — Не расскажете. — Расскажу. Посмотрите, что вы тут устроили. Рассадник заразы и морального упадка. Что я, по-вашему… — Вот именно, — перебил он. — Хотите, чтобы бедная Лафонтен скончалась? Она тут пашет не покладая рук. — Если скрою — предам весь её труд. — Я уже всех из-за вас предал. — Я оглянулся. Он развёл руками, как будто говоря: «Вот так вот». Как будто уже было поздно что-то менять. — Учителям сюда нельзя. И знать об этом месте никому, кроме посвящённых, нельзя. Ясно? Я их предал. — Значит, вам терять нечего. — Вы не понимаете, — он повысил голос. — Это место существовало до меня и будет существовать после. Не здесь, так в другом подвале, на чердаке — где угодно. Это порождение нашего социума. А вы… стойте в сторонке и наблюдайте. Это другая форма жизни, другой уровень ик-интеллекта. — Тогда зачем, — да, я и впрямь не понимал, — зачем вы мне это показываете? Ваша записка об этом? Вы собирались привести меня сюда? Он несколько мгновений невидяще смотрел сквозь меня, затем ответил: «Да». Не может быть, думал я. Не сходилось. Для чего он назначил встречу в беседке, если скамейка у сада — ближе? Вот так он признавался в одном и лгал о другом. Это было невыносимо. — Вон как вас корёжит, — он смерил меня взглядом из-подо лба. — Я не такой распрекрасный, как вам казалось. Да? — Я не питаю насчёт вас иллюзий. — Да неужели. — А вот вы насчёт меня… Элиан на это зашёлся смехом и съехал в ванну. Мне стало жаль его белые брюки. «Я? — выдавил он сквозь истерический хохот. — Что — я?» — Вы считаете, что моё отношение к вам зависит от всего этого. — А, я понял, — он отдышался и попытался выбраться из ванны, но руки, видно, не слушались, соскальзывали. Со второго раза ему удалось. — Вы, значит, считаете, что вы такой особенный и ваше отношение ко мне зависит от моего отношения к вам? Немного иначе, но в целом он был прав. — Разве не в этом суть здоровой человеческой связи? — И вам на вот это плевать? Он пнул жестяную банку, та повалила вторую и третью — затарахтело до звона в ушах. Я подождал, пока Элиан определится, хочется ли ему пнуть что-нибудь ещё. После ответил: — Не плевать. Я намерен поговорить об этом с вами, но не сегодня. Выяснить причину, проблему… То, что вынуждает вас заниматься этим. — Этим? — Саморазрушением. — Видите, вы думаете, тут есть какой-то глубокий смысл. А его нет. — Он улыбнулся, и мне опять почудилось, что ему печально. — Я делаю то, что делают все. — И все заявляются к кураторам в таком виде? Он в раздумьях шумно посопел, будто уснул на несколько мгновений, и затем тихо сказал: — Больше не буду. Это была последняя. Больше нет. В подвале мы пробыли не так долго, как мне показалось — всего двадцать минут. Температура падала. Я боялся, что мантия впитала подвальную затхлость; смесь запахов до сих пор стояла в носу, я их вдыхал и выдыхал. Померещилось, что к подошве пристало какое-то непотребство, вроде окурка или, не дай Боже, презерватива. Отстав от Элиана, я быстро осмотрел себя. Когда показалось крыльцо общежития, освещённое фонарями, стало ясно, что самое трудное нам — в особенности мне — только предстоит. Выведав у Элиана номер его комнаты, я велел ему ни с кем не говорить: обязательство изощряться во лжи я всецело принял на себя. Де Брю отдал мне ключ и по-отечески вложил мне в руку упаковку активированного угля, пока Элиан, по договорённости, пробрался на лестницу, держась за живот. «И несварения как не бывало», — кивнул консьерж. Я поблагодарил и поспешил за Элианом вверх. Он сидел на ступенях между вторым и третьим этажом, прислонившись головой к перилам. Куртку расстегнул, бабочку снял. Я показал ему упаковку: — Ещё немного, и вам полегчает… — Я предупреждал, — в который раз он перебил меня, глядя мимо, — что разочарую. Так зачем… Снова икнул и приставил кулак ко рту, встряхнул головой. — Зачем покрываете меня? Покрывал ли я? Мог ли он знать об этом раньше меня? Я не представлял, что на это ответить. Между тем больше всего мне хотелось, чтобы он поднялся и мы поскорее открыли дверь в его комнату, поскорее увернулись от зорких глаз, поскорее закончили с этим. На втором этаже витали отголоски девичьего смеха, с каждой минутой подкрадывался отбой. — Любовь покрывает множество грехов, — сказал я первое, что вспомнил. Это, пожалуй, и было ответом на то, собирался ли я его покрывать. — Обалдеть, — с неким недоверием Элиан замычал. В тепле ему, очевидно, становилось хуже. — Я думал, это уголь. А это, значит, любовь. Он мало что понял, но всю дорогу до комнаты ухмылялся, ключом в скважину попал не сразу, а войдя, стукнул по выключателю, сбросил куртку на пол и упал на кровать. Я притворил за собой дверь. В дальнем углу по диагонали стояла вторая кровать, совершенно пустая, без матраса, как незавершённое деревянное сооружение, которое кто-нибудь мог здесь по случайности забыть. Это означало, что Элиан живёт один, а уж это означало, что я мог рассчитывать на сохранность тайны. Которой по счёту? Повесив его куртку на спинку стула, я снял мантию, с упаковкой активированного угля в руках обошёл кровать и обнаружил на прикроватной тумбе бутылку воды. — Выпейте это. Он заворочался, шумно выдохнул, раздув щёки, как если бы готовился к прыжку, рывку — к сложнейшему трюку, кое-как сбросил кеды с ног, упираясь носками в задники, и вдруг резко сел. Прикрыв глаза, застонал. И наконец принял из моих рук бутылку и горсть капсул. На тумбе лежала книга: кроваво-красный кожаный переплёт с треугольной вставкой на обложке, изображающей что-то вроде звёздной туманности. Сначала я коснулся пальцами, затем взял и рассмотрел. На ощупь переплёт напоминал сафьян: немало старых изданий я перетрогал в семинарской библиотеке. Желтоватый авантитул говорил вот что: А. Дж. Кронин «Ключи царства», 1949 год. — Классная история. Я оторвал взгляд от книги. Элиан, в рубашке и брюках, лежал на боку. Обняв подушку, он устроил голову на самом её уголке, смотрел осоловело, шмыгал носом и едва шевелил ртом: — Священника сослали в Китай, а там… — Я читал. — Я отложил книгу и опёрся о подоконник позади. — Хороший роман. — Да неуже-ели, — снова протянул он. Перекатился на спину и уложил подушку на грудь. Уставившись в потолок, заговорил: — Я и подумать не мог, что такие существуют. — Такие? Локтем я задел нечто. Оно легко упало с подоконника мне под ноги. Пустой картонный стакан. Подхватив, я вернул его обратно и посмотрел в окно. В свете фонаря зароились крупные снежинки. Улица, пустая аллея и урна, в которой лежал мой некогда символ жизни и любви, — всё по ту сторону от нас, а мы — в ярком электрическом свете, в душноватом тепле. Оба эти мира походили на декорации, от одной к другой мы метались тем вечером, как безвольные снежинки. — Такие, не знаю, добрые что ли, честные и… Не тискают детей. Улица перед взором поблёкла. — Всегда хотел спросить вас, — продолжал он. — Вы ж не тискаете, отец? Мысли спутались. Сжалось в груди. До сухости глаз я таращился — иначе не сказать — в окно и слушал эту пьяную речь. Так вот о чём всё это было, думал я. Он меня проверял? Мне казалось, я кое-что о нём понял, но выходило, что не понял ничего. Он в подвале обвёл меня вокруг пальца своими признаниями — ради этого? — Сколько вам, а? Не тот возраст… На черта сопливые недоноски, если такому любая даст. Ком-пли-мент! Я хорош в этом. Малолетки любят уродов: Олафа и Поля из второго. Может, и в меня кто-то молча влюблён. Кроме, конечно, Анны. И точно не Мишель. А вот женщины… Женщины по праведникам сохнут. От уродов натерпелись. Говорю, любую б тискали, любую б имели. Но вы ж — на лице написано — священник… — Элиан, — исторг я сквозь зубы. — Дани… эль? Он ёрничал. Но стоило ему умолкнуть, как я растерялся. Обернуться не мог. Не владел собой, не имел понятия, как должен на него посмотреть, что сказать, что сделать. Выйти? То есть бежать, будто он был в чём-то прав? Или пристыдить? После того, как он пристыдил меня. О, я вправду стыдился? Но чего? Того, что и впрямь никого не тискал? Что сумел бороться с искушениями плоти? Элиан был прав в одном: таких пускай немало, но такие — хранящие достоинство церкви — не все. Мне претило, что целомудрие помыслов и поступков внезапно заслуживало похвалы. Я никогда не нуждался в почестях за то, что выбрал быть таким. Это что, в конце концов, за слово такое? Бессмыслица, жалкая блажь. Надев колоратку, я обязан был смириться. Мне её, пропитанную кровью и страданиями, не обелить. Но я верил, что мне достанет сил унять хотя бы толику всемирной боли. Церковь копила слабости и скверну веками, и теперь я призван стать её силой, стать щитом. Я готовился, что меня ранят. Но дал обет, что не ранят тех, кто встанет за моей спиной. Что ж, за моей спиной возлежал на кровати мальчишка. Он-то и намеревался меня уязвить. Не оттуда я ждал нападок. Но я не ждал их и в тот раз, когда зашёл в кофейню неподалёку от Сен-Сюльпис. Я оставил там с десяток флаеров ко дню Пасхи и, выходя, пожелал всем хорошего дня. Вслед мне крикнули, как бы плюнули, бросили камнем в меня: «Педераст!» Я тогда переступал порог, и мне казалось, что колени вот-вот подогнутся. Я боялся не вынести гнёта чужого, но — прости, Господи — и моего греха. Как непослушанием одного сделались многие грешными, так и послушанием одного сделаются праведными многие. Мне никогда не исправить прошлого, не уберечь от будущего и я не имею права так о себе мнить — но без самонадеянности, без надежды на успех я буду сокрушаться и искупать так, словно греху этому не предвидится конца. Тогда, покидая кофейню, я выстоял. Знал, на что подписываюсь, принимая сан. И так же твёрдо стоял в комнате подростка, поздним вечером, один на один. Я не любил рисковать, но чем же я всё это время занимался, выбирая тему для научной работы и сближаясь с Элианом до той степени, что он, подпустив меня к себе, решился мне хамить? Где же я промахнулся? До ушей донеслось бормотание: Даниэль, Даниэль, Да… Ни… Эль. Последний слог он выдохнул, будто устал, будто не рассчитывал на ответ. — В вас говорит алкоголь, — отозвался я, понимая, что устали мы оба. — Я притворюсь, что ничего не слышал. — Алкоголь, значит. Ха. Зашуршала постель, заскрипели деревянные ножки. Элиан посмеивался и возился на кровати. Я хотел было оглянуться, но застыл: щёлкнула пряжка ремня. — Окей, сдались вам комплименты, я понял. Вы как не от мира сего. Но и я — тот ещё мудак, не спорю. Отлично, что вас это не пугает. — Прекратите. — Хотите увидеть мой пресс? А знаете, сколько раз я отжимаюсь? Я не в шутку оторопел от кривляний и развернулся к комнате, к Элиану, чтобы посмотреть ему в глаза. А в следующий миг — по-настоящему сбежать. Это переходило все границы: терпения, морали и закона, потому что ученик коллежа вытянулся на кровати в одном белье. Он осклабился мне, поглаживая себя по бледному животу. — Вижу, вам уже лучше, — я направился к двери, переступив через рубашку и брюки, сваленные у кровати на полу. — Хуже. Забрать мантию я не успел, запнулся: Элиан словил сутану за подол. — Останьтесь, — усевшись, он похлопал по краю кровати и пристально на меня поглядел. Неприятное чувство мучило желудок. Это нервы, я подумал. Ошибочным было всё с момента, когда я нацелил камеру на ученика. С того момента снежный ком только рос. — Мне нужно поговорить с вами, — настаивал он. — Уже отбой. — Вы боитесь? — Моё молчание он расценил по-своему и с коротким «о Боже» закатил глаза. — Мы не в фильме, вы не педофил, а я, чтоб вы были в курсе, не ребёнок, не сделаете вы мне ничего. И я вам. Сядьте. — Дело не в этом. — А в чём? Я ощутил, как невольно поник. Плечам, пояснице и спине стало тяжело. Да, я боялся — боялся выдать себя: я напрочь не понимал, что творится с Элианом, чем я обидел его и заслужил такую жёлчь. Меня это задевало. Он нисколько не доверял мне, раз предпочёл выпивку и вот эти игры честной беседе. Впервые он так егозил, язвил и донимал. Но если бы он хоть однажды спросил, есть ли во мне эта скверная склонность… Если бы он дал мне шанс до того, как я попался в его подвал, в его комнату — всё бы сложилось по-другому. Смех и чей-то басистый голос в коридоре пробудили меня. Это был дежурный по этажу. Я снова стал дышать, протёр лицо ладонью. А воронка догадок не поддавалась, норовила поглотить. Я мог задержаться, потому что Господь зрил в моё чистое сердце. Но вести себя нужно было так, будто зрил весь мир. Бог — единственный судья мне. И всё-таки тяжкое, почти иридиевое «а ну разбежались» раздалось в нескольких метрах за стеной, оно на меня давило. Я бы вот-вот согласился, что я преступник. За тонкой стеной, где декорации превращались в реальность, каждый был горазд судить. — Или дело в том, что я не Виолет? Мои руки обрушились. Элиан поднял брови. — Так зачем вы передали мне записку? Чтобы спросить, тискаю ли я детей? Или чтобы обсудить Виолет? — Забудьте про записку, — он сморщил нос. Я всё стоял, хотя меня уже не держали. — Помните о страстях? Вы сумасшедшая страсть мадам химички. А ей в жизни вас не получить. — Не поверите: ей это известно. — Элиан на это похихикал. — Где нет цели, там стихает и страсть. А вам пора спать. — Вы просто хотите смыться. — Хочу. Мне здесь не место, — я повесил мантию на сгиб локтя. За дверью опять громыхал клич дежурного. — Если вы высказались, я пойду. Я и без того заврался сегодня. Он откинулся на подушку и перекатился на другой бок, пальцами подцепил с тумбочки «Ключи царства». Впихнул мне в руки и пояснил: — Это типа вы заходили за книгой. Всё. — Он стал ворошить постель, забираясь под одеяло. — Бегите в свою келью. Он укрылся с головой. Тишина фантомным звоном отдалась в ушах. — Спасибо, — сказал я, не вполне находя тому причину. — Вы извините меня? Вопрос прозвучал глухо, Элиан не изменил позу, не двинул головой. Манекеном лежал и наверняка задыхался. — Завтра поговорим об этом. — Опять. Кураторский ритуал, — он раскрылся, отшвырнул одеяло в ноги. — Мы не в церкви, я же по-человечески прошу. Пить больше не буду. Спрашивать всякое — тоже. Без обид. — Я не в обиде. — Не сердитесь, — мольба едва не превратилась в указ. — Не доносите. Не сдавайте меня. Мне, как это сказать, жаль. Очень жаль. — Прощение наступает после покаяния, и в церкви, и в жизни. Если вы просите прощения, значит, понимаете, что оступились. Я не сержусь. Но завтра… — Страдание и есть покаяние. — Он кивнул на книгу: — Кронин сказал. Я ему верю. Буду всю ночь страдать. — Страдать вы будете завтра, от головной боли, — без капли злорадства подметил я. — Поцелуйте её. Взявшись за дверную ручку, я глянул через плечо. Выражение на посеревшем лице было серьёзным. Испугавшись, как бы Элиана всё-таки не стошнило, я понял: от всего на свете не уберечь. Меня ведь тоже подстерегала та ещё ночка, полная сожалений, непонимания. Сил реагировать не нашлось. Я лишь моргнул. Изнемог. Почувствовал себя самым никудышным наставником, жалким и одиноким, как никогда. — Ну, как на мессе, причащении, — Элиан продолжал строить невероятные теории, дотянув одеяло до подбородка. — Вы же целуете прихожан… Хоть когда-то. Хоть раз. Или они вас, ваши руки, ваш… крест. — Когда вы в последний раз причащались? Мне почудилось, я понемногу сходил с ума и уж забывал беспокоиться о дежурном. Необузданная часть меня, с которой мне раньше не приходилось сталкиваться, вопрошала: если я его поцелую, закончится ли этот вздор? Пробужусь ли я, как от кошмара, но в своей постели, в своей комнате, наискось от жёлтого шкафа? Элиан ухмыльнулся. — Знаете отца Гюстава? Ложечка крутила с ним. — Наиважнейший факт, дитя моё, — пробубнил я, нажимая на ручку. — У неё фетиш такой. Я выключил свет и скользнул прочь, прижимая к себе книгу. Плёлся, будто и не знал, куда иду, и будто хотел, чтобы меня поймали. «А у вас, дитя моё, какой фетиш?» — вертелось на языке. Испытывать меня?