Записано в декабре, 2016
По прошествии очередной ночи я понял, что, пожаловавшись на ван Дейка, поступил как обиженный ребёнок. Однако даже в детстве: сколько шансов мне выпадало наябедничать на мальчишек из моего коллежа? Прямо за школой, на заброшенной спортплощадке с ржавыми перекладинами, они устраивали непотребства, а я предпочитал отвернуться и торопиться по делам. Меня это, считал я, не касалось. «Вы ведь зайдёте ко мне?» — Лафонтен ласково улыбалась, встретив меня в вестибюле, а это могло означать вот что: электронное письмо, мой несчастный имейл, содержание которого на следующий день ускользало из моей памяти, не приснилось мне, и, вполне вероятно, директриса его прочла. Но было что-то общечеловеческое в том, как меня тем утром конфузил подвиг, который ещё накануне вызывал гордость за мои решимость и ум. И совершенно точно лучше познать это чувство поздно, чем никогда, но время отважной нелепицы давно прошло вместе с подростковым гонором: лишь благодаря этому гонору мы могли смело глядеть в лицо опасности и провалу. В моём случае это лицо принадлежало моему отцу. Теперь же, в директорском кабинете, вместо смелости я испытывал одну только робость под масляными взорами менторов, навеки застывших каждый в своей деревянной бугристой рамке. В глубине здания прозвенел звонок, и тем тяжче разлилась по коридорам тишина. Лафонтен смотрела из-под ресниц, так, будто яркий свет и слепил её, и нежил. У висков завились тонкие прядки волос, как у девочки, если бы только не седые. Она совсем не красит волосы. И этот её непринуждённый шарм — я благоговею перед ним. Отправляя имейл, я вовсе не представлял её такой — я отнюдь не думал ни о ней, ни о том, как буду объясняться. Переминаясь с ноги на ногу у стола, я поигрывал пальцами по высокой спинке стула. — Расскажите мне, что случилось, — попросила она. — Если речь о письме, то, полагаю, я ошибся. — Фраза вертелась на языке последние секунд тридцать. — Прошу прощения, мадам. — Так что всё-таки случилось? — цепочки очков качнулись, и беззаботная детскость скрылась за линзами и оправой. И я рассказал: чуть менее о ван Дейке, чуть более — о мыслях, посетивших меня после вечерней молитвы. Можно было подумать, я сомневался, будто Лафонтен станет контролировать Маэ, Фернандес и самого ван Дейка, если я к ней официально не обращусь. Но именно это — моё сомнение, как и моя импульсивность — змеилось между буков и фраз моего послания. Тщеславие настолько меня поглотило, что я видел себя в сияющих доспехах крестоносца. В нескольких словах, снова попросила Лафонтен, что же меня так возмутило? О, мадам, психотерапевтический вопрос. Пускай я никогда не бывал у психотерапевта, он бы меня точно спросил об этом. А вот архиепископ бы не спросил. Он не взывал к моей рациональности и не касался источников мне не подвластных. Что меня возмутило? Что бы это ни было, сказал бы он, ничего бы не произошло, будь мой дух достаточно силён, чтобы справиться. В общем говоря, нескольких слов не нашлось. Я произнёс только: «Прокуратура» — первое, что мне вспомнилось из беседы с ван Дейком. — Понимаю, — Лафонтен на миг прикрыла глаза. — И вы сейчас поймёте. Садитесь, отец. Я думала об этом весь вечер, и вы, не выслушав, не уйдёте. Что ж, слушать я умею. — Видите ли, мало кому приятно что-нибудь не понимать. У мозга есть приёмы, Круар так говорил, которые избавляют нас от необходимости думать о сложных вещах. — Прокуратура — не математическая формула, — заметил я. Но точно не заметил, как съязвил. — И церковь — не формула. Но Юнес — вполне уравнение, так? Многим не терпится его решить. Вам — тоже. Я смотрел мимо Лафонтен в пространство. Будь я способен возразить, я бы так и сделал, но она уподобила абстрактную прокуратуру моей церкви, а значит, в её глазах мы с ван Дейком жеманничали оба. Мы с ним, может быть, по её мнению, были похожи, как и я, по мнению ван Дейка, был похож с Маэ, по мнению Элиана — с самим Элианом. Это оказалось для меня удивительным открытием — удивительно тяжёлым. Я не хотел ассимилировать в мирском окружении настолько, чтобы пасть до суетных драм. Моё негодование куратора боролось со здравомыслием и стыдом священника. — Всё, что я хотела бы посоветовать, — простить месье ван Дейка. Вы знали, что Юнес — не единственный ребёнок в семье? — Доводилось слышать, — я поджал губы. Она медленно кивнула. — Двое старших братьев. — Целых двое. — У среднего были проблемы с законом, а два года назад он погиб. Никто из них здесь не учился, и всё, что мне известно, рассказал Круар. Ученики тоже узнали, по-видимому, от Юнеса. Я не оправдываю месье ван Дейка, но когда он говорит, что Юнес — клиент прокуратуры, он имеет в виду, что клиент прокуратуры — его брат. — И насколько же ограниченность взглядов — простительный порок? — Достойный казни, занимай месье ван Дейк этот кабинет. Но перед вами я. Я не допущу калечащей атмосферы в этих стенах. Понимаете? — Я коротко согласился. Стыд победил. — Мне ясно, почему вас это волнует. У католиков догматы едины, един Бог. А здесь, в светской школе, не так важно, каких взглядов придерживается учитель математики, если два плюс два у него равняется четырём. Мы не в том положении, чтобы перебирать кадрами. И, боюсь, пока вы не спросили, месье ван Дейк и сам не подозревал, что у него по этому поводу есть что сказать. Пожалуй, у него и не было, но раз уж вы спросили… — Я понимаю, мадам. От неловкости ситуации я держался в стеснённой позе; что-то, по-видимому, защемило в пояснице, сковало спину и свело лопатки. Я встал. — Не новость, что многие здесь думают о Юнесе то же, что и месье ван Дейк. А я ужасно не люблю упрощать. — Лафонтен продолжала так, будто решила, что мне лишь охота размяться, слегка покурсировать вокруг стола. Из вежливости я притопнул на месте, совсем как на первой дискотеке в пятом классе. — Мы — имею в виду люди — недооцениваем сложность человека. Вы-то с этим знакомы. Душа, сознание, личность — и этот ком растёт, — воспитание, окружение, обстоятельства… Вот что влечёт эзотериков и психологов и отпугивает поклонников цифр и прокуратур. Видите, — она сняла очки, — я тоже упрощаю, я едва ли права. Но порой это единственное, что позволяет не сойти с ума в необъятном для разума мире. — Естественное чувство, — ответил я. — Мир создан для нас, но не нами. Потому и не может быть понятным и простым. Чудом признание Лафонтен вспыхнуло скромной свечой во мраке обозначенного мира, как огонёк искупления: я и сам блуждаю в потёмках, не умышленно, но по воле Господа подвергаюсь им, ведь нет иного способа служить заплутавшим в них людям. Вот и получается, что очертания меня, как тени предметов ночью на потолке и стенах, напоминают то одно, то другое, то третье. Экзамены третьеклассников припадали на двадцатые числа июня, потому седьмого июня, в свой день рождения, Элиан дышал легко, а вместе с ним и я. Это был вторничный факультатив, один из последних в коллеже в том учебном году. Он отмалчивался больше обычного и наблюдал за происходящим с некой воображаемой высоты. Даже на мой вопрос о разнице между девятой и десятой заповедями не поднял ни руку, ни взгляд — сизый, как металл, и задумчиво порхающий по макушкам одноклассников. — Юнес? — Я сидел за ноутбуком и поглядывал то в монитор, то поверх него. Мой зов раздался невзначай, как если бы выбор пал на Элиана самым случайным, самым непредвзятым образом. — Начиная с сегодня вы здесь, если не ошибаюсь, старше всех. Вот и напомните нам десятую заповедь. Наконец сизый взгляд воспарил. Нижняя губа больше не выпячивалась, но всё остальное в Элиане на мгновение застыло. — Возлюби ближнего своего, как самого себя. Я закрыл ноутбук. — Это в чьей же интерпретации, дитя моё? — Апостола Павла, отец Дюфо. Забыли? Мы однажды и впрямь обсуждали апостола Павла, но в программу я эту тему не включал. Потому просто улыбнулся Элиану, или же он улыбнулся мне — я бы и тогда наверняка не сказал, кто начал первым. — Извините. — Он сморгнул перламутровую поволоку глаз, делавшую его взгляд неясным. Мне казалось, он будет доволен своей находчивостью: не зная ответа, всë-таки выкрутился и нельзя сказать, что ошибся. Но ему до происходящего, похоже, не было особого дела. — Поскорее бы завтра, — добавил он. «Конечно, конечно, — кивнул я, — среда», и посмотрел на других учеников. Разумеется, никто ни о чём не догадывался. Это было между мной, Элианом и Лафонтен. «И возьмите с собой учительский бейдж», — сказала она, заполнив на моё имя разрешение сопровождать Элиана Юнеса в город. — «А родители?..» — «Пока он в Сен-Дени, всё это на мне». Кроме того, кто угодно в школе восторгался распорядком среды, за исключением отдельных кураторов, общество которых я не разделял. Среда — волшебное время, когда учащиеся после обеда предоставлены сами себе, а стало быть, каждое желание встречает свою возможность, нечаянно и креативно. Вопиющие плоды этой синергии обнаруживаются днями и неделями позже, как, например, просроченный творожный пирог из супермаркета, отравивший сразу половину четвёртого класса. В честь наступившего «завтра» я надел рубашку сливового цвета — единственную не чёрную из всего гардероба (не считая ещё одной белой, которая стала мне мала). Её мне подарила мадам Пайе, кажется, лет пять назад. С тех пор я не нашёл ни единого повода вынуть её из шкафа. Собирая вещи перед отъездом в Лош, я подумывал не брать её с собой: ну и кричащий цвет, куда мне в ней. А в тот день она показалась мне вполне ничего. Застегнув на шее колоратку, я приспособил на запястье браслет. Прозрачный, вне контраста с чёрным рукавом сутаны, он несколько сливался с кожей, и мне это нравилось: увидит только тот, кто о нём знает. Нательный крестик тоже ведь не выставляют напоказ. В целом, я редко когда вижу себя в зеркале без сутаны. Без сутаны я себя не узнаю. По крайней мере, не чувствую себя собой, пока разглядываю вот так, со стороны. Отражение и сознание расслаиваются. «Кто это? — спрашиваю я себя. — Что я могу о нём сказать?» В дневном свете я всё прекрасно различал: округлившиеся с возрастом щёки никак не скрывали морщин у носа; волосы на висках слишком отрасли и выглядели почти неопрятно; линия рта съехала влево, вероятно потому, что левая часть лица более подвижна; извечная синева с проступающими капиллярами под глазами… С каких это пор? Если люди рядом со мной не замечали — или притворялись, что не замечали — истрёпанность моего лица, то мне, изучавшего себя так щепетильно лишь по праздникам, виделось это до немого смятения странным. А щуплые ноги, как у юнца? Вернее, как у отца. Я тогда, наверное, впервые обнаружил в себе недвусмысленное сходство с ним. И всё же я казался себе каким-то чужим. Несмотря на то, что я стал тем, кем готовился стать с ранней юности, я представлял себя в этом возрасте не там, где оказался, и в целом иначе. А попытайся я вспомнить… Нет, священническая жизнь — это не то, о чём грезят, глядя в звёздное небо, и это не выбор, который делают рационально. По крайней мере, так не должно быть. Это то, что выбирают вопреки неспособности об этом грезить — скорее, так. Единственно верное впечатление и вместе с тем колеблющее почву подо мной: в тридцать быть зрелым среди клириков по справедливости невозможно, а для мирской жизни я не очень-то к месту, несколько потерян и морально стар. Преподавание в школе выправило меня в том, в чём я оказался ещё пластичен. Но даже это сделало меня не столько собой, сколько кое-кем новым. Нравлюсь ли я Господу таким? По крайней мере, таким я точно нравился Элиану, а то ведь он меня никуда бы не позвал. Среда выдалась жаркой. Пока я спускался по безлюдной улочке к Сен-Дени, сам удивлялся своим голым молочным локтям. С момента, когда я приехал в Лош, мне ещё не случалось расхаживать в полуденный зной с коротким рукавом. Элиан поджидал за воротами, обняв прутья, и даже не шелохнулся, когда я подошёл. Лишь таинственно улыбнулся. — Здрасте, месье, — он прищурил глаза. — А вы к кому? — Приветствую. А я иду мимо, — и я действительно шагнул мимо, вниз по улице. — Хотите со мной? Он обогнал меня: на тротуаре мы вдвоём не помещались. Он сменил пансионатскую форму на футболку и шорты; белые спортивные носки с двумя зелёными полосками закрывали щиколотки и мельтешили в поле зрения до самой площади Верден. — Мне подарят кроссовки, — сказал он, когда мы поравнялись. Будто знал, что с первого дня я только и думал, не пошла ли подошва его кед трещинами и пригодна ли такая обувь для зимы. — Бабуля вчера проболталась. Просила меня побыстрее приезжать. А эти, — он оторвал одну ступню от земли и поднял выше, — достались мне от Франсиса. И дальше бы носил, но вроде как уже малы. А Франсис, догадался я, это его брат. Тот из двоих, чья душа упокоилась с миром и чьи кеды странствовали по грешной земле, так трогательно любимые кем-то безмерно живым. Глядя по сторонам больше, чем вперёд, мы не сговариваясь шли дальше и дальше, пока не упёрлись в набережную реки Эндр. Сама река то ныряла под асфальтированные переездные мосты, то снова показывалась, с дискообразными листьями кувшинок и нависшими над водой ивами — очередное украшение города. Набережная тоже, как игрушечная, сверкала зелёно-жёлтыми кронами лип, низеньких, с толстыми стволами и листьями, мошкарой изъеденными по краям. — Тут неплохо, — прокомментировал Элиан, как если бы критиковал картину в галерее. — Но слишком открыто. — Открыто? — Как на ладони. Я оглянулся. — На всей площади мы, пожалуй, одни. — Ага. Фрики. — Элиан с удовольствием втянул речной запах, пока я затруднялся вспомнить, кто такие фрики. — А не-фрики расселись по своим отелям и киоскам и из окон пялятся на нас. — Вы так думаете? — спросил я, чтобы не рассмеяться. Опять ему мерещилось, что мы можем быть кому-то слишком интересны. Он ткнул пальцем в горизонт, где, как два чёрных чепца (такие носят в Перпеньянском братстве покаянников), виднелись остроконечные крыши церкви Сент-Ур. — Пошли туда? Мы углублялись в тесные переулки, интуитивно выбирали одни и те же повороты на разветвлении дорог, маршрут рождался сам собой. Поначалу Королевский город, как его именуют в туристических буклетах, высился слева, позже — справа: так мы и виляли по хитросплетениям улиц, поднимались к стенам из ракушечника. Рядом с милыми домиками Лош они, избитые временем, выглядели чересчур сурово, а если не сравнивать — вполне себе картинно, будто для старомодных открыток заграничным друзьям. Мне такие присылала тётя Мартина, пока не обзавелась телефоном с хорошей камерой. Людей на пути становилось всё больше: студенты, пожилые пары, целые семейства с неугомонными детишками. Кто-то уронил вафельный стаканчик с мороженым, и мы с Элианом друг за другом, как один, через него переступили. Я поймал наше отражение в пустой витрине без вывески: Элиан вполне мог бы оказаться частью одного из семейств, а я, даром что в новой рубашке, тащился за ним обособленной тенью. На случай, если вы не бывали в Королевском городе: его территория начинается за громоздкими воротами с круглыми башнями по бокам — настоящий вход в цитадель. Когда мы проходили сквозь ворота, под удлинённой аркой, Элиан вдруг засвистел, и я осмотрелся, не зовёт ли он каких-нибудь котят, щенков или птиц — это первое, что пришло на ум. Но по углам даже крысы не копошились. Запрокинув голову, он всё насвистывал. Над нами вздымался звончатый свод, полный эха. «Прикольно, да?» — сказал он, когда мы очутились по ту сторону ворот. Это было риторическим восхищением, не требующим от меня ответа. В Сент-Ур оказалось на удивление тихо и пусто. Белые стены не отбивали солнечный свет, а как бы поглощали его, накладывая на обстановку белёсо-зернистый фильтр. Я помолился, пока Элиан бродил вокруг. Упустив его из виду, я сел напротив ряда из четырёх икон со Страстями Христовыми. Прежде я не разглядывал их как следует. Отец Лоренсо, духовник, которому я исповедуюсь, сказал однажды, что среди них точно есть «Ecce Homo» неизвестного художника, и я намеревался её найти. Порядок, в котором разместили иконы, ещё прежде показался мне странным, и теперь, чем дольше я всматривался, тем сильнее в этом убеждался. Дело в том, что как каждая следующая Страсть приближала Христа к воскресению, так и человек, идущий по нефу мимо каждой из икон, приближается к главному алтарю. Этому правилу не учат в семинарии, но иной порядок сложно вообразить, он не имел бы смысла. Четвёртая, ближайшая к алтарю икона изображала распятие, что вполне соответствовало моему пониманию. Третья — момент перед восхождением Иисуса на крест. Она вполне могла быть той самой «Ecce Homo», если бы на ней присутствовал Пилат. Вторая икона — каноническое бичевание Христа, в этом я не сомневался. Больше всего вопросов вызывала первая икона, отсылающая сразу к нескольким не сочетающимся во времени сценам. На ней я и сосредоточился. Элиан появился бесшумно: перегнулся через спинку скамейки и закрыл мне обзор. — Уснули? — Помните о Страстях Христовых? Что вы тут видите? Он сел рядом и со всей серьёзностью устремил взгляд на икону. — Издевательства. Вон пурпурная ткань. И ещё венок. — Тогда эта икона должна находиться между второй, с бичеванием, и третьей, вон там. — Ну, окей, может быть, — он пожал плечами. — Не там повесили. Я бы и не заметил. — Мне сказали, что среди них есть «Ecce Homo». Помните? Это слова Пилата, когда он вывел Иисуса к толпе после бичеваний. Но Пилата нигде нет, ни на одной из четырёх. Так какая же… — Первая похожа. — Тогда ей место перед третьей. Только где Пилат? — Значит, это было до. Вон, у людей за спиной Иисуса палки в руках. Может, это когда Его избили. А потом, — он указал в сторону второй иконы, — бичевали, а потом… — Постойте. Повязки нет. — Какой повязки? — На глазах. Когда Его избивали, Ему завязали глаза. — Франсис, когда вернулся из Парижа, говорил, что смотреть на иконы бесполезно, если не представлять вместо лица Иисуса лица бездомных, нищих и больных. А есть повязка, нет повязки… Я оборвал поток мыслей. Элиан, должно быть, назвал моё восприятие икон поверхностным — без умысла — и, догадавшись об этом, взялся объяснять: «Обычным людям, имею в виду таким как я, без разницы, есть ли там повязка или Пилат» и «Иисус вообще, наверное, выглядел по-другому». — Франсис был прав, — вставил я где-то между его оправданиями. — Чтобы понять некоторые вещи, нужно смтреть сквозь них. После некоторого молчания Элиан осторожно спросил, будто касался раны: «Вы не хотите отсюда уходить?» Мне пришлось встать со скамьи. Во время следующей исповеди я как бы между прочим уточнил у отца Лоренсо, какая же из икон — «Ecce homo». Первая слева, ответил он. «Вы что же, отец Дюфо, не признали?» — «Мне, наверное, за деревьями леса не видно», — сказал я тогда. Так оно, в общем-то, и было — про лес и деревья. Я усадил рядом с собой неверующего подростка и заставил его говорить со мной о Страстях Христовых. Но вместо того, чтобы впечатлиться его способностью поддержать этот разговор, вместо того, чтобы похвалить его или, в конце концов, понять, почему он это делает с такой серьёзностью, я продолжал жонглировать в уме деталями: пурпурной одеждой, Пилатом, порядком икон… Необязательно носить повязку на глазах, чтобы чего-нибудь в упор не видеть. Выйдя из Сент-Ур, я зажмурился от солнца. Элиан продолжал болтать: он тоже не любит толпы людей и согласен, что такими местами невозможно наслаждаться, когда каждый угол облеплен туристами. О каких местах шла речь и с кем он соглашался, я не знал. Разве Франсис не рассказал ему, думал я, что в Париже туристов несравнимо больше? И если бы Сент-Ур находилась не здесь, а там, мы бы даже с краю скамьи не смогли присесть. Правда, в целом он не ошибся: улочка перед церковью полнилась шарканьем туфель, сандалий и загорелых ног; люди смеялись, переговаривались на знакомых и не очень языках — размышления об иконах быстро потонули в неразборчивом шуме, накатывающем нам нас, как волны накатывают на скалы. «Если очень громко свистнуть, они все замолчат». Элиан тоже чиркнул подошвой по каменной кладке и остановился. Я прошёл ещё несколько шагов, прежде чем осознал, что он, кажется, не шутит, и тихо окликнул его, чтобы никто не услышал. Вероятно, не услышал и он. Когда мы пересеклись взглядами, я покачал головой, прося не делать того, что он задумал. Пожалуй, на том расстоянии и в том скоплении людей никто бы уже не заподозрил, что мы вместе. Между нами проскользнула девушка с детской коляской. Я уловил последнюю искру ребячливого веселья на лице Элиана — она погасла. И я сейчас же пожалел. Передо мной стоял ребёнок в изношенных кедах, на чей день рождения явился один только священник. И я посмел ожидать, что он ради меня откажется от совершенно безобидной шалости? Не успев задаться вопросом, что именно меня бы смутило в его свисте, я пришёл в себя и одобрительно кивнул — и отступил подальше, к сувенирной лавке, чтобы понаблюдать. Однако ничего не случилось. Пропустив прохожих перед собой, Элиан перебежал узкую дорогу и бросил мне через плечо: «Нам туда». Не имело значения куда — я следовал за зелёными полосками на носках. Очнулся я на аллее, ведущей к резиденции королей. Шарканье сменилось хрустом пыльного гравия, лучи отскакивали от поверхностей, накрывали жидким полотном сверху, грели от земли. Элиан приставил ладонь ко лбу и посмотрел на резиденцию. — Вы бывали внутри? На лестнице, прямо у статуи пятнистого пса на балюстраде, скучились посетители, все в солнечных очках, в панамах, трое девчушек в цветастых сарафанах и шляпках с волнистыми полями. — Бывал. — Отлично. Значит, нам не сюда. Мы направились дальше, к одноэтажному строению напротив резиденции. Без изгородей и бордюров там, судя по воткнутой в землю табличке, раскинулась некая экспериментальная зона биоразнообразия. Я поспевал за Элианом в долгожданную тень. Среди каменных скамеек и тропинок плотность туристов поредела, ореол истёкших веков клубился в ветвях старых клёнов высоко над головой. Слева, за палисадником с облупившейся краской — распахнутые ставни на окнах и задний дворик, как и всё вокруг, снулый дремотным жарким сном. Разве что поодаль образовалась брешь временно́й материи: к нам направлялся, по-видимому, работник экспериментальной зоны, в форменной зелёной футболке и с голубым ведром. Он — нет, я не ошибся, — глядел прямо на меня. Я сбавил темп. Обычно долгий взгляд предваряет беседу или вопрос, или замечание, или предупреждение — мы нарушили правила? нам сюда нельзя? Я было улыбнулся, когда между нами осталось меньше пары метров, поздоровался, почти выпалил заурядную фразочку, вроде «ну и погодка сегодня», пропустил взмокшие волосы между пальцев, откинул их со лба и… Человек в форменной футболке проплыл ровнёхонько мимо, как если бы двигался по геометрической прямой. — Отец? Я бы оглянулся на человека, но посмотрел на Элиана впереди. Заметил ли он? Нет, он увлекал меня всё дальше, пройтись с ним вдоль палисадника и свернуть на тропинку. На тропинку, уводящую прочь от цепких глаз. Наконец мне стало ясно: я не хотел, чтобы на меня смотрели. Мой щит, моё оружие — учительский бейдж и разрешение от Лафонтен, — лежали в кармане. О них никто не знал. В Сен-Дени я могу проводить с Элианом столько времени, сколько мне угодно: в кабинете, в кафетерии, в библиотеке, в беседке, на стадионе, в саду — там всем известно, кто я. Но вне школы? Мне самому было не понять, кто я такой и почему мы проживаем этот день вместе, не по стечению обстоятельств, а по его и моей воле. Ни в свои пятнадцать, ни в двадцать пять мне не приходило в голову звать преподавателей на день рождения. Кроме того, мне померещилось, что мы могли кому-нибудь досаждать в той части зоны, непотревоженной и дикой: чувство уюта смешалось с чувством запретности, хоть мы и не разгуливали по газонам и не устраивали пикников. Когда я переспросил, так ли нам необходимо идти туда, куда ведёт тропинка, Элиан рассмеялся: «Да идём!» и добавил: «…те». Я, конечно же, пошёл. — Наконец-то. — Он пробежал пальцами по мшистому забору. — Укромное место, ни-ко-го. Совсем не то, что перед церковью, да? На этой скамейке, например, какие-нибудь придворные дамы со своими любовниками, ну, — он запнулся, — прелюбодействовали. — Откуда вы об этом знаете? Наверное, я подразумевал: «Зачем вы об этом говорите?», но завуалировал, чтобы не показаться ханжой. — Я не знаю. Но такое могло быть, если не на скамейке, то под деревом. Мы миновали скамейку. Элиан живо излагал идею за идеей: за этим забором жили люди, те самые, которые мылись раз в месяц, убивали за веру, правили страной, ездили на лошадях — это «якорит», говорил он, имея в виду, вероятно, «приземляет»; да и кто бы мог тогда подумать, что сегодня кто-то, вроде него, будет бок о бок шататься с кем-то, вроде меня — деревенский сопляк со священником! Куда там. Точно не в таком смысле. — В каком — не таком? — на всякий случай поинтересовался я, разглядывая тонкостеблевые розы, приникшие к забору, бледно-розовые, как будто их посыпали пудрой. — В таком, э-э, неформальном. Вам скучно? — Конечно нет. Понизу, под забором, плелись черенки и очагами вспыхивало синее цветение, наподобие барвинка. Элиан присел и потрогал лепестки: — Как лопасти лодочного мотора. — Вы разбираетесь в лодках? — Не особо. Дедуля разбирался, пока был жив. — Он выпрямился и побрёл дальше. — На озеро меня возил: десять минут — и там. Грязное озеро, знаете, как какао — и ничего вокруг, только песок и глина. Зато, если всё обрыдло, посидеть на берегу и побросать камни в воду — самое то. Он рассуждал о далёком прошлом и недавнем, о гипотетическом и фактическом — а меня всё никак не приземляло. Я двигался в невесомости, боясь нарушить застывший покой, и каждую минуту ожидал, что к нам вот-вот подкрадутся и попросят уйти. Там, где мшистый забор упирался в забор каменный, массивный, отделяющий биозону от, должно быть, главной улицы, Элиан похлопал себя по карманам и вытащил пачку сигарет. — Боже, — взмолился я. — Расслабьтесь, — и он уселся прямо на траву в самом уголке. Разросшиеся ромашки доставали ему до плеч. Я отстранился, стал изучать плетущийся по каменному забору виноградник. — А если кто-нибудь увидит? — То что? — Элиан улыбнулся с неподдельным любопытством. — Если бы меня здесь не было — ничего. Но раз уж я есть… Всё, что вы делаете — моя ответственность. — Я что, ваш раб? «Провокация», — решил я и не ответил. Как бы в примирение он продолжил: — Франсис здесь всегда курил. — Вы бывали здесь вместе? — Ещё до Сен-Дени. С ним, с его друзьями… Я не знал их имён, они не знали моего. Так было принято. Знаю только, что один его друг живёт здесь, в Лош. Мы из-за него сюда и приходили, Франсис, не знаю, любил его, может быть. Как друга. Или… как брата. Вот о чём это всё, подумал я тогда. Это не день рождения Элиана — это поминки по Франсису. С тех пор, как Элиан рассказал мне о брате, тот невидимым компаньоном повсюду нас сопровождает. Прежде он стоял стеной между нами, и, как только прекратил быть тайной, как только рухнул плотиной на пути у сдерживаемого течения, Элиан тут же затопил меня подробностями и нюансами. Говорил, говорил, говорил… Особенно в тот день. Я, по большей части для равновесия, молчал. — Смотрите. Я проследил за его взглядом: снова восьмиугольные крыши-капироты Сент-Ур, теперь — угрожающе чёрные на фоне чистого неба. — На что похоже? — На карандаши, — нашёлся я. — На хорошо очиненные грифели. В пасмурные дни того и жди оставят на облаках разводы. Элиан картинно выдохнул дым вверх и произнёс так, будто был в разы меня старше: — Вы светлый человек, отец Дюфо. — А по-вашему, на что? — Не знаю. — Он затушил сигарету о забор, оглянулся и, не обнаружив урны, пихнул окурок в карман. И вновь поднял глаза к Сент-Ур. — Они огромные и страшные. Но для вас — всего лишь карандаши. Церкви вас, значит, не пугают. Вы в них свой. — Глубокий анализ, — заметил я и поправил на шее розарий. Надо же: священник не боится церквей. Элиан на это притворно похихикал и — распахнул деревянную дверь в каменном заборе, спрятанную под виноградником. Я был рад вырваться из этого укромного места. Томительную уединённость источала сама почва, питала корни растений, каждую биоразнообразную сердцевину молчаливых цветов. Обманчивая уединённость, когда каждый цветок наблюдает веками и гадает о том, кто мы: рабы или короли? Воины веры, любовники, фрики? Боже правый. Мы снова оказались перед церковью — совершили круг. Элиан только бровями проиграл, как будто дверь в стене была его фокусом. «Пить хочу», — вздохнул он и опять куда-то направился. Мне в некотором смысле нравилось не задумываться о том, где мы закончим в следующие несколько минут. Куда важнее, что загадка встречных взглядов — беззастенчивых, готовых укорять — потихоньку отверзала самое нутро: я с абсолютной осознанностью смотрел по сторонам. Вот компания улыбчивых людей, с которой просто так не разминуться в узости средневековой улицы: скользнула по нам глазами и посторонилась. Раздался смех, шёпот. Воображал ли я? Жажда мучила и меня, я понял это внезапно. Насвистывая, Элиан завернул в очередную арку, неприметную, неожиданную выемку в стене — сад Сен-Луи. Я влачился следом, не различая, о чём Элиан щебетал, и вслушивался в отдаляющиеся голоса, в вольготный хохот… Не окликнет ли кто-нибудь, не бросит ли угрожающее «эй», не догонит ли, чтобы припереть меня к шероховатому бетону и потребовать объяснений: что это я себе позволяю и кто дал мне, священнику, право шататься с мальчишкой рядом, наедине? Нет. Всё стихло. А пью ли я воду из-под крана? Да. Этим вопросом Элиан застал меня врасплох. Пейзажи, сменяющиеся волчком, замерли. Мы наконец-то сели на террасе ресторана, в островке прохлады под белым зонтом. Дубовые столы, раскладные стулья, два стакана, до краёв полные водопроводной водой, капельки на кромке разбиваются о сухие губы — хорошо. И вновь мы не потратили ни цента. А я всерьёз был при деньгах в тот день. Элиан в два присеста выхлебал почти всю воду, остаток выплеснул на себя, съехал на стуле и переплёл пальцы на животе. Изломанные струйки блестели на шее, тёмными потёками проступили на ткани, но вскоре побледнели и высохли. Никаких меток страсти на видимой коже с тех пор, с самой зимы. — Прошлым летом были здесь с бабулей, она приезжала. — Он ленно вытянул ноги. — Это был цирк. У них там гостиница. А, нет, подождите, — поднял указательный палец и нарочито поправил себя, собрав губы в трубочку: — Гостевой дом. Во как. Цены — лютые, половина меню — не в наличии. Класс. Только что, уж извиняюсь, пришлось поклясться, что вы из Сент-Ур, а то и этого б не дали. Говорю им, значит, вы называетесь «Домом священника», а священнику и воды не подадите? Ого, месье, ну вы и… приколисты. Вот они обалдеют, если явятся сюда, а вам не семьдесят и вы такой модник. — Простите? — Слушал я вполуха, но тут отставил стакан. — Думаете, я шучу? Снова двинув бровями, он покосился в сторону обзорной площадки: панорама восточной части города, река, а возле забора — две девушки с сумочками из, вероятно, ротанга. Их, похоже, сблизил личный, задушевный разговор, при этом поглядывали они точно на нас. Я же до этого, наоборот, прирос вниманием к саду, плавящемуся в духоте, и не замечал, что, кроме сада, окружает нас. Правильные формы, квадрат стриженой, как на поле для гольфа, травы рядом с квадратом поменьше, усыпанным декоративной корой между цветками и побегами: кустик петрушки, маргаритка, гиацинт. Всё красивое, аккуратное, как оригами. Две дорожки накрест под прямым углом — сплошной квадрат из квадратов: как легко его представить, как свойственно человеку тяготеть к спокойной простоте, как преисполнена она гармонии и тихого волшебства жизни. И как — о, как? — из любителей этих скромных совершенств пробуждаются такие сложные, непостижимые создания? Что их обуревает, когда они обнаруживают нас? Отчего квадраты в квадратах их прельщают до безмолвной радости, а пара из преподавателя и ученика, из юноши и его сопроводителя, из, может быть, духовника и прихожанина, — пара таких же обыкновенных, как они сами, людей баламутит и приковывает взгляд? Что даёт им повод подозревать меня? Что со мной не так? Элиан помахал девушкам и развернулся ко мне. — Видите, стоит вам надеть человеческую одежду, и женщины сворачивают себе шеи. — Боюсь, дело не в этом. Он ухмылялся, а я — нет. — Ну да. Если бы я рисовал «пустые надежды» — как вы рисовали распятием «любовь», помните? — это был бы ваш воротник. — Чем же он вам не угодил? — я коснулся колоратки: она была на месте, прилегала ровно. — Слепит белизной. — И затем: — Это на их лицах написано, без обид. Впрочем, он, как и заявил, был не в шутку прав. Если бы не воротник, едва ли кто-нибудь удостоил меня интересом. Девушки испарились. Я намеренно уставился на сад, только бы не выдумывать себе подходящие выражения, реакции, глупые усмешки, как если бы был виноват. Когда мы с Элианом остались одни, я и сам откинулся на спинку стула. Ветерок так прибился зноем к земле, что поднимал лишь пыль, задевал петрушку и края моих отутюженных брюк. — Я кое в чём признаюсь, — сказал Элиан и выжидательно посмотрел на меня. Я тоже на него смотрел, может, заинтригованно, может, как-то иначе, но наверняка больше не притворяясь, не цепляясь взглядом за сад. — Можно? — Конечно. — В день, когда вы ходили к ван Дейку… Вы говорили обо мне? — С чего вы взяли? — Слышал кое-что, — уклончиво ответил он. — Он звонил Маэ домой. — Насколько мне известно, судьба Маэ вас не беспокоит. — И я упёрся подбородком в руку, подыгрывая ему: ну, что ещё скажете? И он сказал. — Значит, не отрицаете. Я пожал плечами. — Если о вас не говорю я, говорят другие. Так уж лучше я. — Вы думаете, что защищаете меня. — Он не спрашивал, и мы оба промолчали. Я ждал. Элиан сосредоточенно выпячивал нижнюю губу, поглаживал стакан. — Это я защищаю вас. А когда вы вот так вступаетесь за меня, нарушаете мои планы. Я не вытерпел, заулыбался, спросил сам — от чего же меня защищать? — В целом и общем — от сплетен. Вы не очень-то вписываетесь в коллектив, я вам об этом говорил. И только дадите слабину, на вас набросятся. То ли дело Юнес, — и он рассмеялся, раздулся от важности, выставил ладонь, перехватывая мою реплику: — Уже вижу: вас пытаются уволить, а я такой с ноги в директорский кабинет и — здрасте, по карманам взрывчатка. Ну, солярка там, селитра — в деревне этого полно. — Так вот почему вы выбрали естественные науки. — Ну да. — Элиан, — я наклонился к столу. Если уж ворошить прошлое в тот день было в порядке вещей, я решил воспользоваться этим. — Месье ван Дейк сказал, вы поставили Нодэ ожог. Он, не меняясь в лице, закатал рукав футболки, прежде закрывающий руку едва не до локтя, и тоже придвинулся к столу. — Вот такой. На коже выше локтя белел шрам — неправильный треугольник, как маленькая заплатка. — Сошла без боли, как растаявший воск, — он не менее чем кичился этим. — Вместо извинений. Я тогда по-честному спросил у Круара, что мне делать, но он ничего толком не сказал. Вот я и решил это по-своему. — Значит, вы пожалели о сделанном? Я всё искал лучик милосердия в этом подростке, сочувствие к кому-нибудь, кроме его брата и, возможно, меня. — Нет, я… — Он на несколько мгновений закрыл глаза, собираясь то ли с мыслями, то ли с терпением. — Я неправильно отреагировал. Мне надо было это исправить. — Что, если вы неправильно отреагируете, когда у вас будет взрывчатка в кармане? — Он фыркнул, а я настаивал: — Можете мне кое-что пообещать? — Да ладно вам. Пока всё нормально, всё… будет нормально. — Как это понимать? — Ну, если всё вокруг нормально, то и реагирую я нормально, без взрывчатки и всего остального. — А если вокруг всё не очень нормально? — То разницы уже никакой. — Послушайте, если вы будете защищать меня с помощью взрывчатки, мне придётся защищать вас от последствий. Это порочный круг. — Ну и? — То есть вас это устраивает? Элиан сложил локти на столе и нахмурился. Можно было подумать, нам предстоял неприятный разговор. — Хорошо. Давайте начистоту. От Франсиса всегда пахло, как это называют умные люди, типа Круара, деструктивным поведением. «Нет, давайте всё-таки о вас», — хотел я предложить, но повременил. Есть нечто иносказательное в том, что и как он рассказывает о брате. Он сам в такие моменты становится немного Франсисом — или Франсис становится им. — Несмотря ни на что, когда он возвращался домой, он меня защищал. Неважно, приходил ли он за своими вещами, или проведать нас с мамой, или чтобы попросить денег, или чтобы переночевать после ссоры с его женщиной, он… защищал меня. Он меня учил. Когда я начал сам, назовём это так, отбиваться, он стал приходить реже. Появлялся — говорил, что я молодец, что гордится мной, и снова пропадал. Стал реже звать меня на прогулки с его друзьями. Я, конечно, не обижался. Но я взрослел, понимал больше, и… Может быть, он боялся брать меня с собой. Они курили траву, это я знал лет с десяти. Но чем ещё они занимались… Они потому и имён друг другу не называли. В общем, с одной стороны, меня это бесило, с другой — жаловаться было не на что. Мне так казалось. Пока он не угодил в заварушку, из-за этого своего конченого… друга. Словил печенью нож по рукоять, в больнице скончался. А всё это, знаете, почему? Я боялся моргнуть. Васильковые глаза увлажнились. Но Элиан точно не собирался, как бы он сам выразился, давать слабину. — Потому что ему, кроме того урода, больше некого было защищать. Он отвернулся. Тень от зонтика накрыла соседние столы, лучи ползли по террасе. Поумерилась жара, — или мы давно остыли, — а солнце обосновалось на закатной стороне неба. Но мгновение повисло между нами, пронизанное птичьими криками и звяканьем посуды вдали. Сад Сен-Луи, столетний сад с шезлонгами, с нами, опоздавшими улизнуть прежде, чем час откровений просочится сюда, — милый садик пух от момента, закупорившего течение времени. Только кровь билась, шелестела, как городской ропот внизу. — Вы вините себя? Элиан мотнул головой. — Я говорю вам, где тонко. Мне нужно что-нибудь защищать. Не хочу звучать пафосно, но, — он слепо вперился в свои ужасные ногти, — вы вроде как этого заслуживаете. Вы… Стук по столу: раз-два — указательным пальцем и средним. По очереди, одновременно. Безымянным. Раз, два, три. У меня поджилки затряслись — такой разверстой и покалеченной трепетала передо мной его душа. Мне хотелось взъерошить его волосы: ну, что это вы? Смелее, Элиан, смелее — смелее вас никого нет. Две линии между бровей, опущенные веки и дуги ресниц, румянец, малиновой рябью доставший до его ушей. Если бы я мог сдержать ток мгновений и, как художники пишут с натуры, сочинить какой-нибудь стих, он бы получился самым благонравным, мученическим, славящим Господа за чудо: в абсолютную форму человека Он вдохнул чистейшую идею искренности. Вот так я полжизни читал проповеди об этом и не воображал, как она, настоящая искренность, выглядит, как её на самом деле зовут. — Всё в порядке, — сказал я тихо. Невостребованная ласковость прихлынула к рукам, задержалась на кончиках пальцев — я отодвинулся от стола и взялся за крест. — Вы живёте эту жизнь и не черствеете, — промямлил Элиан. — Не представляю как. — Есть один секрет. — Да, отец. Да, — всё-таки он улыбнулся, пряча глаза. — Верю. У вас всего один секрет. Это-то и странно. Тени приметно удлинились, когда Элиан пришёл в себя. «Донжон!» — распорядился он как ни в чём не бывало, и мы вновь пустились в путь по мостовой. В донжоне мы тоже бывали, но по дороге запоем обсуждали и то и это, и камеру пыток, и настенные рисунки, и крутые спиральные лестницы, после которых мутит. Тем сильнее меня сбило с толку, когда Элиан отпрянул от входа в донжон, точно натолкнулся на магнитное поле в дверном проёме. «Семь часов», — как будто объяснил он, с чем бы я и не поспорил. Но расписания на донжоне не было, и мне оставалось гадать, с чего такая перемена. Сопровождаемые его свистом, мы прогулялись под стенами донжона к ещё одной смотровой площадке, самой одинокой, неухоженной. Против надменных замка и башен её прелесть жухла колючей травой. Зато настырный вьюнок разросся, и учись я тогда в начальной школе, с каким удовольствием сорвал бы один и вобрал бы в себя аромат так, что цветок, нежный, как крылья бабочки, приклеился бы к носу. Кроме самого Господа, никто не видел меня таким дураком. У каменного парапета на краю площадки призрачный аромат детства растворился в настоящем. Воздух пах нагретой солнцем соломой — или, может, стелющимися сорняками, набрякшими на одичалых возвышениях замка. Ещё выше — след от самолёта и холмистые эфирные облака, повсюду оттенок ядовитой киновари, жжёной земли: это кровли домов излучались в небо, отдавали накопленную за день энергию. Кожу на предплечьях исподволь пощипывало, я рефлекторно растирал её и сам от этого морщился. Больше ни свиста, ни коротких переговоров, ни жестов. Мы стряхнули с себя романтику садовых бесед. Наконец тонкость, о которой обмолвился Элиан и которая грозила нам двоим порваться, предстала предо мной чётко-чётко, на фоне двускатных крыш. Правда, я не сразу это разобрал. Сначала я увидел несчастные кеды Элиана. Один за другим они оказались на парапете. Скрип подошвы о камень. Он выпрямился. Боже милостивый, подумал я в тот миг, что он творит? Там же обрыв. Без единого звука — только шорох тканевых шорт — он сунул руки в карманы. — Элиан? Я чуть было не схватил его: за край футболки или за щиколотку — лишь бы самого себя успокоить. Но не схватил. Он не собирался прыгать. Не смотрел на меня, не отвечал. Нет, он не из тех, кто «ловит нож по рукоять», и парапет высотой не доходил мне и до середины бедра, в иной раз я бы присел на него и, может быть, поставил стакан с кофе. Но в тот раз за его краем уже не простирался Лош, — за ним багровела бездна тончайших нитей, которые, прыгни туда кто, не выдержат. Для Элиана я — лишь одна из них. — Элиан, прошу вас… — Боитесь? — Его голос дрогнул неестественно весело. — Само собой. Слезайте. — Я тоже боюсь, — он оглянулся и потянулся ко мне. — Колени трясутся. Мы поймали друг друга, вцепились, я сдавил его руку у локтя, он — мою. Вспотевшая ладонь держала крепко, и я поверил: ему страшно. Но зачем? Если он боится высоты, думал я, для чего он доводит себя и меня? На его губах блуждала чудна́я усмешка, как некий трафарет, скрадывающий с лица всякую правду. Так он и стоял вполоборота, тугой и собранный, волосы на затылке торчком. — Слезайте, — попросил я, на что он вдруг стал отклоняться от меня, сгибая колени. Руки в хватке напряглись, обгоревшая кожа под его пальцами ныла. — Перестаньте, что вы… — Завишу от вас. Со словами наружу изверглось дыхание, неровное, ломающее трафарет и колыхающее грудную клетку, вверх-вниз. И снова вверх. И снова вниз. Я упирался ногами в гравий. Мой вес, моя инертность ощущались так, будто тело не было моим, будто его на меня взвалили. Если бы я мог, я бы ринулся вперёд, дёрнул бы на себя, сгрёб бы взбалмошного Элиана с парапета и, как поступают со взрывчаткой в боевиках, бросил его подальше на поляну, прямо в заросли вьюнка. Пускай взрывается там. Но он не был ребёнком, у меня бы не вышло, я бы только навредил — да и не умел я вытворять такого. Впрочем, и взрослым он тоже не был. — Сейчас — завишу. — Разумеется, и я от вас. Элиан… Мне казалось, его ноги всё хлипче касаются опоры. Он покачивался над пропастью лишь слегка, как неисправный маятник, если только глаза мне не врали и раскачивался не шаблон реальности в моей голове. — Ни от ван Дейка… — Конечно нет. — Ни Фернандес… — Вы правы. — Ни Маэ… — Вы мстите мне? — Маятник застыл. Моя рука устала, плечо начинало неметь, и не могло быть такого, чтобы Элиану это нравилось больше моего. — Испытываете? За что? С человеком на оконном карнизе, с дулом пистолета у виска или с детонатором в руках говорят по-другому, и я всерьёз не знал как. Я, конечно, принимал исповеди, когда мне признавались в умысле покончить с собой. Но Элиан был не из тех: не из верующих, не из самоубийц. По крайней мере, о последнем Круар в досье не упоминал. Как бы мне хотелось сказать ему: я вас понимаю. Мне известно каждое ваше потаённое сомнение, и поверьте мне, доверьтесь: бояться нечего, вы не совершили ничего плохого, я вступлюсь за вас опять, что бы ни случилось, сколько бы ваших планов я этим ни нарушил. Хотел бы, но не понимал. Тот вечер не был вечером моего благородства. На пьедестале устроил перформанс Элиан. Потому и вечер, и день, и моё терпение с иссякающей силой принадлежали ему. Но если он и впрямь так дорожил мной, неужто не стал бы меня слушать? Я вот-вот подал бы ему вторую руку, чтобы всё это прекратить. — Спускайтесь и объясните мне, ну же. Элиан, мне очень жаль! — я заговорил громче. И я не лгал. — И это, и ваша селитра по карманам — не надо. Это худшее, что вы можете с нами сделать. Пожалуйста, вернитесь на землю. Даю вам слово, я… — Я люблю вас! — выпалил он. — Боже милосердный, я вас тоже! Спускайтесь! Кровь отлила от его щёк, и я осознал: ему ведь куда страшнее. Потому что если падать, то ему, и уповать на его доверие — как я вообще мог? Разве не доверяет он мне больше, чем я способен вынести? Разве не звучит он так, будто готов со мной попрощаться? Да ведь последний год моей жизни в Лош — это один-единственный Элиан Юнес. Я должен был его понять. — Да, конечно, — внезапно для себя я рассыпался в мольбе, раньше, чем успел додумать свои отчаянные мысли, — конечно я люблю вас, неужели вы сомневались, неужели это я заставил вас сомневаться? Простите. Господь видит, как много вы значите для меня. Вернитесь сюда, прошу вас! И я не лгал. Померещилось, что я не мог больше ждать. Попытался двинуть по гравию пыльной туфлей. Разве ждут так долго те, кто любит? — Нет! — он не крикнул — гаркнул. Напугал. — Перевес! Я же, блин… Он глянул назад, вниз с обрыва, и закрыл глаза. Открыл. Загрёб воздух свободной рукой, чтоб устоять в прежней позе. Теперь-то он паниковал. Я взялся советовать и предлагать, присесть ли ему или не ёрзать на уголке парапета, а он всё причитал: «Держите, отец, я сам. Не подходите, держите», не подходите, держите, просто держите, держите, держите, держите, Даниэль! Он вспомнил моё имя. Уж сколько липких часов прошло, пока мы выстояли на манер арт-инсталляции, достойной Токийского дворца? Ни одного, пускай казалось иначе. Я весь взмок, но заметил это лишь погодя, когда Элиан соскочил с парапета, кое-как пробежал до поляны и упал на колени, а я пошёл за ним. Не имея понятия, что делать, я обнял его. Он привалился плечом к моей груди, и я наконец пригладил волосы на его затылке. Оправился он, тем не менее, быстро. Продемонстрировал мне дрожащую кисть. — С ума сойти. — Что это было? — спросил я шёпотом, стыдясь узнать ответ. — С чего это вам взбрело в голову? — Взбрело что? — Сомневаться. — Ой, — он высвободился и плюхнулся в траву сбоку от меня. На коленях вместо привычных синяков и ссадин после игр на стадионе — лишь чёрные крупинки. Не стал ли он тогда из-за наших прогулок реже играть? — А с чего вам взбрело в голову, что я сомневаюсь? Не-ет. Он сорвал травинку, смял, сорвал ещё одну. Жары как и не бывало. От сбитой, нетоптаной земли дунуло прелостью. Я смотрел на него, а он на меня — нет. Затем и вовсе сложил руки на коленях, опустил на них голову и вздохнул. — Я вас обидел? — Не обидели, — проворчал он. — Но это же не просто так. — Не просто. Это… — из-за баррикады из рук показались лишь неподвижные брови и блестящие глаза. — Это ваше задание на лето. «Как я, по-вашему, догадаюсь?» — «О браслете же догадались». — «Это совсем другое». — «Нет, Даниэль. Это всё — одно».11. Где тонко
6 февраля 2024 г., 06:13