Протеже

Горячая работа
R
Завершён
443
5
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
505 страниц, 252 137 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
443 Нравится 221 Отзывы 244 В сборник

18. Нечаянная картина

Настройки

Записано в марте, 2017

      На следующий день после визита к Элиану домой я с небывалой решительностью постучался в кабинет Лафонтен.       Вообще предыдущей ночью я спал плохо, мало и только ради того, чтобы приблизить утро.       Оправившись от свидания, всеми чувствами и внутренним, теперь не все-, но многознающим взглядом я перенёсся в прошлое, на полтора года назад. Припомнил, как сомневался, как впервые встретил Лафонтен, как окрестился куратором и какую надежду расшевелил у меня Элиан при первой встрече, чтобы при второй же её у меня отнять. Он сидел через стол от меня в этом же кабинете, куда теперь я заявляюсь не с христианской скромностью, но с воинственностью фанатика, будто в Сен-Дени мне принадлежит всё.       Попеременно держа карандаш то в левой руке, то в правой, я писал медленно и медитативно, в некоем смысле аккуратно, как кисточкой смахивают с реликтов многовековую пыль.       Я думал: предполагал ли я тогда, полтора года назад, хотя бы на мгновенье, что всё обернётся вот так?       Сейчас я уверен: даже когда я взялся писать всё это в том декабре, сидя напротив жёлтого шкафа, при свете бра и уличного фонаря, и воображал себя мемуаристом, я совершенно точно не предполагал, что механизм калейдоскопа провернулся не до конца.       С той ночи, когда я побывал у Элиана дома, ощущение переменчивости жизни не покидало меня. Ночь в целом превратилась в равноправную с днём часть моего существования. Стоило усилий не поддаться многознающему взгляду и не рассуждать заранее о том, какой судьбоносной была наша встреча, какой роковой была моя наставническая любовь и немой, но прозрачной, как горный хрусталь — привязанность Элиана.       Вместе с тем я сдерживаюсь, чтобы не выложить одни только факты, эти мёртвые осколки мозаик, которые, олицетворяя небо, покажутся лазурными, воду — сине-морскими, лепестки гортензий — нежно-цианидовыми, а радужку — непременно сизо-печальными, или дерзкими, или фатальными, как смерч. Если такие глаза однажды глядели на вас с желанием опустить вас на колени.       Как многого мне не пришлось бы объяснять, попади это в руки лишь дорогого мне Анри.       Не имею понятия, что из этого выйдет: индульгенция? доказательство вины?       Какой слаженной и комфортной для ума рисуется перспектива мира, наблюдаемого с высоты столпа — столпа из тысяч священных текстов, учебников, апологетических трудов. Всему, что видно сверху, есть название, у всего есть признак нравственности или порока, всё доброе и злое уже изобличено.       А здесь, внизу, каждая зазубрина почвы, побитое оспой бежевое нутро цветов, пальцы, дарящие ласку пуговицам, зажигалкам и отмычкам — новость. Этот хаос — всё тот же мир?       Возвращаясь к субботе и кабинету Лафонтен, я вошёл туда как к себе домой. По крайней мере, будь у меня свой дом, так бы я туда и врывался: решительно и деловито.       Директриса стояла у окна и, вероятно, следила, чтобы учащиеся благополучно отправились на рождественские каникулы.       Я тоже видел школьный автобус: он как раз подъезжал к воротам, когда я сам к ним подошёл.       В тот момент месье де Брю, в роли портье, кланялся у ворот ученикам и желал приятных праздников, а завидев меня, едва не расплакался без слёз: «Вы простите, что я вашего паренька вчера того, отпустил». — «Всё в порядке, месье». — «Я ж не знал, правда, у меня ж таких, которые каждую неделю пораньше — с десяток штук! Я подумал, ну, ещё один! Поверил ему, он заговорил мне все зубы и все уши прожужжал, пока я его не выпустил». — «Всё хорошо».       Мне очень не хотелось, чтобы кто-нибудь догадался о содержании разговора, но на противоположной стороне, под туями, стояла Фернандес в вязаной шапке и с леденцом на палочке во рту. Может быть, она ждала Маэ, но смотрела точно на нас с консьержем.       — Моника! — позвал я, пока между нами мелькали другие ученики. — Вы вчера были принцессой!       Она только вынула леденец изо рта и всё смотрела, а я развернулся и направился к главному корпусу по своим неотложным делам. Пускай бы она посчитала, что я спятил, вместо того, чтобы строить догадки об Элиане и о том, что случилось накануне.       Итак, Лафонтен поприветствовала меня, не отвлекаясь от окна.       Я повесил мантию на спинку стула, присел на край стола и доложил о порванных брюках Элиана и его ипохондрическом настрое, и, сказал я, между первым и вторым, возможно, есть связь. У подростков такое бывает.       «Такое бывает даже у меня», — призналась Лафонтен.       Тогда я заговорил о том, что меня волновало: о доме Элиана, обо всём, что я увидел там.       — Они на грани бедности, мадам. Им должна помогать социальная служба. Мне больно думать, что в таких условиях они вырастили ещё двоих детей.       — Вы сказали, мать Юнеса неохотно впустила вас. — Автобус наверняка уехал, но Лафонтен, скрестив на груди руки, не отходила от окна. — По-вашему, за кого она вас приняла? Круара, когда он к ним ездил, они продержали на пороге двадцать минут.       — Мне кажется, я не понимаю вас.       — Конечно не понимаете, Даниэль. — Моё имя она произнесла как имя несмышлёного ребёнка. — Откуда вам знать, если вашу семью не терроризировали проверками и вас не отправляли в интернат. А в восьми из десяти таких случаев, как в семье Юнеса, кончается интернатом. Я имела удовольствие поработать в таком, я вам говорила? Вы не представляете, насколько эта система прогнила, что из неё сотворили. А она, в свою очередь, творит моральных калек. Простите, если я не буду вдаваться в подробности? — Я, разумеется, кое-что уже знал, помнил из прошлого разговора об этом, но, видимо, слишком долго молчал. Лафонтен как будто собиралась ещё немного надавить: — Или всё же рассказать про голод, коррупцию, проституцию, насилие над детьми?       — Не надо, — выдохнул я.       — Вините меня? — Она оглянулась. — Что я сбежала? Что не боролась? Нет? Я боролась. Но, кажется, они побороли меня. Я понимаю, что вами движет. И спасибо, что пришли ко мне, а не позвонили… «куда следует». Из таких мест детей после восемнадцати отправляют на все четыре стороны. Но ни в одной из сторон таких не ждут.       Я смотрел на паркетный узор под ногами и проваливался в полусон, не зная, что ответить. При зрительном усилии геометрические линии, выходящие одна из другой, начинали вращаться, доводя до головокружения.       Лафонтен заключила, и голос донёсся как сквозь толщу воды:       — Всё, что могу, я делаю здесь. Поверьте, это куда больше, чем делали бы где-то там. Некоторым детям нужна стабильность, пусть вот такая, изуродованная. Ведь знаем, что теряем, и не знаем, что найдём.       — Чем они платят? — Вопрос прозвучал не очень к месту и так, будто я его стеснялся. — Семья Юнеса. Я не мог уснуть, думая, откуда у них деньги на учёбу в Сен-Дени.       — У них их нет.       Я поднял голову.       Лафонтен оставалась такой же покровительственной и совсем немного — раздражённой, будто я дважды тронул больное место. Как по обыкновению, она глядела поверх очков.       Внезапно осипшим голосом я спросил, кто всё-таки компенсирует расходы на целого ученика, к тому же занимающего комнату общежития без соседей.       Странным образом я опасался узнать, что это она, Лафонтен, платит из своего кармана. Какое, в конце концов, это имело значение, если Элиан всё ещё в Сен-Дени? Но в горле загустевал ком никчёмной ревности: кое-кто — не я — делает для Элиана несравнимо больше.       — Никто. Это особый вид контракта.       — Не знал, что такое бывает.       — До того, как они дважды пропустили месячную плату, не бывало.       Она рассказала историю возникновения «особого контракта», которую я из благоразумных соображений обойду стороной. Говоря словами директрисы, это случилось не без помощи Круара, душой прикипевшего к Элиану за первый триместр. Моя же душа успокоилась на том, что теперь Сен-Дени располагает двенадцатью «особыми» местами и, кроме Элиана, в новом учебном году они достались Эрике и Клотильде, как ученицам из многодетной семьи. А репутационные риски, которые Элиан принёс с собой, при умелом обращении превратились в репутационный капитал. Математика проста: успешно выпустить такого ученика означало поднять рейтинг школы.       — Теперь вы понимаете, почему личное дело Юнеса требует, как бы так сказать, бережного отношения?       Я понимал. Однако:       — Меня пугает, что он настолько исключительный.       — Мы ему об этом не сказали. А значит, это никак не влияет на него.       — Но это также значит, что ему нельзя оступиться.       — А он при вас ни разу не оступался?       Её лукавая улыбка остудила меня.       Телепатии, разумеется, не существует, но Лафонтен в некотором роде внушила мне здравую мысль: Дани, эта схема работает без твоих праведных нападок уже четвёртый год, чего ты хочешь добиться?       — Я беспокоюсь за него. Он уже не шестиклассник. Может быть, это необязательно, но он имеет право знать.       — При любых обстоятельствах финансовые заботы — не заботы ученика. В остальном Юнес неплохо держится. Или это вы неплохо покрываете его. Оба варианта мне подходят.              В ночь с двадцать четвёртого на двадцать пятое декабря, далеко после полуночи пиликнул телефон. Мне, наверное, что-то снилось, и я не сразу различил, к яви ли принадлежит этот звук или ко сну.       Одним глазом я прочёл на экране, что мне пишет некто «Дитя моё». Будь я менее сонным, сообщение бы меня удивило, но тогда я бездумно ввязался в разговор. спите? вам нельзя спать.

Отчего же?

Вас должна мучить совесть

Отчего же?

потому что я не сплю

Отчего же?

приколист. у меня всё болит моя воля — я б вас запретил извините

Ложитесь спать. Утро ночи мудренее.

я в чистилище, какой спать вы хотели знать — знайте

Я хочу, чтобы вы легли спать.

мне без вас плохо очень плохо мне паршиво Даниэль

Вы дома?

извините меня за всё

Вы дома? Отвечайте.

да да не сдохну я. спите. Извините меня       После каникул у кабинета меня поджидала Виолет. Я спросил, есть ли у неё ко мне какое-нибудь дело, на что она ответила: «Никакого, кроме христианского дела заботы».       Значит, кое-что, рассудил я, всё-таки есть.       Когда я открыл дверь в кабинет, мне под ноги упал бумажный квадратик в тонкую серую линию. Сверху я бы не рассмотрел, если бы не видел эту линию раньше, не тетрадную совсем. Блокнот Элиана.       Виолет прошла внутрь и почти ахнула — получился громкий вдох.       — Надо же. Это что такое?       — Сейчас узнаем, — тихо сказал я.       Подняв записку, я развернул её не сразу — сначала закрыл дверь.       Виолет без моего участия пустилась в монолог, в сдержанные возгласы, насколько ей позволяет её отстранённая от всего на свете натура.       Конечно же, Элианов почерк я уже хорошо знал, и распутать петли мелкого синего текста не составило труда, по две строки между серых полос. «Не его это дело — разгадывать эти прекрасные и жуткие загадки, разбираться в хитросплетениях чувств и говорить об этом умные слова. Его дело — идти своими неизведанными, безрассудными дорогами, дорогами Златоуста. Его дело — отдаваться и любить, любить молящегося в ночной церкви друга не меньше, чем красивую горячую молодую женщину, которая ждет его».       — Кто автор? — Голос Виолет доносился издалека. — Юнес?       Я весь превратился в колебания сердца. Стоял, будто меня раздели до самой души, и мы с ней, с душой, оказались совершенно непохожи, не подходящи друг другу, чужие на вид. За что я должен был оправдаться: за душу или за лицо?       В конце концов, это написал Гессе. А Виолет даже не предполагала, о чём там на самом деле речь.       Оторвавшись от записки, я несколько исподтишка поглядел на Виолет. А она в это время смотрела на картину со столпником Даниилом: в день бала я оставил её у стены под распятием и так и не забрал.       — Чудесно, не правда ли? — Млея от облегчения, я улыбнулся и спрятал записку в карман. — Близняшек из шестого знаете? Юные художницы. А это я. Пока ещё не постригся, можно даже поверить.       Да, говорила Виолет, девочки — умницы, отлично учатся. А я говорил, ну, разумеется, иначе и быть не могло. Расслабился.       В глаза мне бросился чёрный шнурок на шее у Виолет, которого я раньше там не видел. Симметрично огибая ключицы, он треугольником нырял за края блузки. Я провёл рукой по собственной шее, по пуговицам сутаны и воротнику.       — Я потерял свой крестик. Представляете? Мне его тётя подарила лет пятнадцать назад.       Я снова лгал. Однако в тот момент я не ощущал себя лжецом. Скорее, сомнамбулой, действительно потерявшим крестик из-за неосмотрительности и расстройства сна. Я его утратил. Но думая так, я лишился удовольствия считать себя отважным безумцем. По крайней мере, перед Виолет.       Элиан был прав. При всём уважении к его ребяческим чарам, это не он меня испортил.       Посочувствовав мне каким-то уставшим «о!», Виолет вытащила загадочную подвеску на шнурке — шестиконечную звезду в круге.       Я не спешил комментировать: слишком неоднозначный символ, но однозначно не католический, не христианский крест. Это не стоило бы особого внимания, скажи она, что и ей эту подвеску подарила тётя или бабушка пятнадцать лет назад: мы далеко не всегда выбираем память о людях; храним то, что есть.       Мы почему-то стояли посреди кабинета так близко, что распущенные волосы Виолет, вновь наэлектризованные, отдельными волосинками липли ко мне. Прозвенел звонок. Я взял звезду с её влажноватой ладони и поднёс к глазам. Тусклый металл. Что же этот символ для неё значит?       Я поймал себя на том, что наблюдаю за собой, потому и не поднимаю глаз, а цепляюсь за, по всем моим догадкам, еретический артефакт.       Я бы не отказался выяснить, что произойдёт, если Виолет, как и Элиан, попытается меня поцеловать. Оттолкну ли? Именно так, если вспомню, что это Катрин Виолет, а я — Даниэль Дюфо, со всем нашим прошлым и настоящим.       Но влекло ли меня к ней? В момент близости — той, которой мы тогда сдались, бестелесно чувственной, — я вдруг стал безымянным мужчиной, меня тянуло коснуться безымянной женщины в сантиметрах от меня.       Говоря о прикосновениях, я не подразумеваю ничего привычного похоти: ни поцелуи, ни желание прижаться своей грудью к её мягкой груди, ни объятия и скольжение руками по её бёдрам. Ничего из этого не позволило бы мне проникнуть, чтобы понять. Только зуд и лихорадка то здесь под кожей, то там; нечаянный вздох — мой или её, — и я услышу тембр, принадлежащий реальному человеку, я проснусь. Единение рухнет под бременем стыда.       А мне хотелось познать себя, дотронуться до своего естества, никем другим ещё не виденного; вызвать в себе самое телесное через ту, которая не оставит на мне отпечатка. Потому мне и не удавалось вообразить на месте безымянной женщины саму Катрин Виолет: она считала, что знает меня. Это меня как будто предопределяло.       Тем более это не могла быть Кармелина. Перед нею я бы вовсю красовался, чтобы понравиться ей и напомнить: я тот самый Дани, рядом с которым она иногда сидела за партой.       Нет, в непреодолимой тьме я бы искал ту, для которой стал бы таким же абсолютным открытием, как и она для меня. Пускай Виолет или Кармелину, чьих имён и индивидуальностей я бы после этого никогда не узнал.       Тем более уж в этой тьме я бы никогда не встретил мужчину. И Элиан дорог моему разуму только потому, что он — это он. Я бы не вынудил себя наслаждаться нашей дружбой, теплотой и непропорциональной страстью, будь он кем-то другим.       Наибольшая трудность коренится в том, что такая любовь, целостная, не терпящая подмены, возбуждает Элиана как капля воды в пустыне. Как много, боюсь, он бы отдал ради того, чтобы становиться для меня одними лишь губами, к которым бы я льнул в порыве удовлетворить себя; чтобы я умел забывать наши имена. А то, что я зову своей любовью, для него — песчинка от всего, что я, по его мнению — по его заблуждению, — мог бы ему дать.       Я вспомнил, где нахожусь и что́ держу в кармане — Элианову записку. И снова задышал.       — Что это? — наконец спросил я, глядя на подвеску.       — Вы же знаете.       — Мне жаль, что я произвёл такое впечатление, — опустив звезду на шёлковую ткань блузки, я отошёл к столу.       — Вы говорили про Сен-Мартена.       — Пожалуй, это вы хотели о нём поговорить.       — Вы увидели меня насквозь. Невзирая на покровы, разумеющие люди понимают Истину, истинные люди любят её.       — Вы мартинистка? — уточнил я, не поняв тогда, на что она ссылается и ссылается ли.       — Любой разумный христианин — мартинист. Не так ли?       — Что ж, — я усмехнулся, — ни разу такого не встречал.       Разочаровался я несколько сильнее, чем ожидал от себя.       Уж не знаю, на что я надеялся после всего, что Виолет наговорила мне летом в церкви. Если я и занимал некое важное место в иерархии её ценностей, то мартинизм был на ступень выше. Не исключено, что я попал на карту её приоритетов лишь потому, что так ей диктовала сен-мартенская ересь. Ещё бы. Кто, как не духовенство, претендует на звание разумных христиан? Годы семинарий и тонны диссертаций позади нас.       Я хотел было сместить акцент на приход в Амбуаз, на, если повезёт, Теофиля де Жермини. И пусть это мало меня интересовало, это всё-таки было лучше, чем продолжать невразумительную беседу про мартинизм.       К моей удаче в кабинет прибежала Эрика, чтобы помолиться. Виолет, так и не обмолвившись о своём деле, оставила нас.       В другой день, когда мне предстоял первый урок латыни, я раздумывал, не написать ли Элиану ответ. Его записку я переложил из кармана в шкатулку к розариям, помня её наизусть.       Была в «Нарциссе и Златоусте» ещё одна цитата, при втором прочтении потрясшая меня: как метко и утончённо, пускай иносказательно, она придавала моим чувствам форму.       Там было что-то про пустыню и про родник. Или, может быть, источник. И про дерево в цвету. Теперь не различить, посеяли ли книжные слова в моей голове образы об Элиане или же любовь, толкнувшая Гессе использовать эти слова, имела что-то настолько общее с моей. Или же они были заронены в нас Богом? Возвеселится пустыня и сухая земля, и возрадуется страна необитаемая и расцветёт, как нарцисс…       Без книги под рукой я нашёл нужные строки на сайте, предлагающем психотерапию с помощью майевтики. Стоило исхитриться немножечко больше, — и в этом обнаруживался тайный смысл: истина внутри нас, а схожие образы любви — предвосхищение торжества правды.       Эта промежуточная картинка калейдоскопа, нечаянная, не предвосхищалась же никем. Потому и заворожила. «И если я все же знаю, что такое любовь, то это благодаря тебе. Только тебя я мог любить, тебя одного из всех людей. Ты не поймёшь, что это значит. Это источник в пустыне, цветущее дерево среди диких зарослей».       Вот и всё. Что могло звучать проще.       Я сложил записку вдвое и уже знал, каким путём она достигнет Элиана.       За беседкой были рассыпаны камешки и камни. Я подобрал один, размером не больше игральной кости, со стёсанными краями, и положил его вместе с запиской на стол. Уходя, передумал, вернулся и переложил записку на скамью. На случай, если это особое место посещали не только мы с Элианом.       Чтобы подтвердить законность происходящего, Лафонтен сопровождала меня на каждый первый урок латыни с новым классом. Некоторые ученики с преувеличенным скептицизмом относились к моему имиджу священника-фундаменталиста, но то, что латынь не была обязательным предметом в первом и терминальном, оградило меня от Маэ и, как мне хотелось верить, от неприятных последствий.       Аудитория, населённая бюстами римских философов, запросто собирает пыль. Я направился туда заранее, чтобы проветрить перед уроком, но столкнулся в коридоре с Рюшон. Она как раз закончила урок во втором и сияла желанием чем-то со мной поделиться.       Поневоле я засматривался на экспрессивные дуги её бровей.       Она жаловалась, что Элиан почти весь урок пел себе под нос. Не помешало ему и то, что его вызвали к доске: он вёл себя как на сцене, отвечал нараспев.       Пока я кивал и строго кривил рот, моё плечо едва не протаранили сбоку. Между нами, оступаясь на ровном месте и валяя дурака, вклинился Элиан. «Ой, извините, ой, ой, блин, я, кажется, ослеп, мне так плохо», — пролепетав это, он попытался улизнуть, но Рюшон сгребла его за край пиджака. Споткнувшись, Элиан подчинился.       — Идите-ка сюда, м-м, певец.       — Ой, здрасте, — он потирал глаза и жмурился.       — Споёте на бис?       — Ой, я не умею, — он продолжал театрально мяться. — Голос сломался, все дела. «Но вы же только что пели», — говорила Рюшон, и он продолжал: «Нет, мадам, не может быть. Ну, ладно, напойте, что я там пел. Если бы я пел, вы бы запомнили. Вы бы даже не ругались. Потому что мои песни — о высоком. Как Монблан. Как Эверест. О неизбежном, как миграция. Я не пел, я проводил параллель».       Прежде чем отпустить его на остаток перемены, я сказал, что мой кабинет всегда открыт для его песен. Странно, как Рюшон в тот момент преобразилась вне компании Нуар. Моё обращение с Элианом показалось ей милым и доверительным, а в конце она признала, что его голос и впрямь хорош.       Незадолго до звонка ко мне в аудиторию вошла Лафонтен. За ней украдкой подтягивались второклассники.       Кое-кто, переступив порог, тут же разворачивался, затем заглядывал снова, хмурился и всё-таки возвращался.       Элиан, насвистывая, устремился к последней парте среднего ряда — туда, где я не привык видеть его. Только уронив на парту учебник и тетрадь, сняв пиджак и повесив на спинку стула, он обратил внимание на меня; не садился до самого звонка, будто взвешивал, не подойти ли.       Представив меня, Лафонтен пожелала нам хорошего дня. Дверь за ней со скрипом закрылась. Не успел я усесться за учительский стол, как кто-то, полагая себя весьма остроумным — вернее, остроумной, — выкрикнул:       — Ave Satani!       — Кто это сказал? — Я окинул класс взглядом. — Повторите.       Кто-то из девушек в ряду у стены, решил я.       Незнакомые лица. Они глазели на меня с дерзкой пытливостью, как если бы я должен был после сказанного залиться молитвой или слезами. Я снова попросил повторить, и снова — тишина. Элиан подпёр щеку рукой и моргал то в их сторону, то в мою.       — Меня интересует окончание. Ну же. — Не получив ответа, я встал к доске и написал: «ave». — Да здравствует. Требует звательного падежа. Пока я не услышу грамматически правильный вариант, дальше не пойдём.       Ничего. Кто-то подавил внезапный кашель.       — Ещё одна подсказка. — Я дописал: «+ Satanas». — Имя собственное, пришло в латынь из греческого, мужской род, первое склонение. Фернандес, раздайте, пожалуйста, всем по листку.       Я не смотрел на класс, а тем более ни разу с начала урока не посмотрел на Фернандес. Этого не нужно было, чтобы угадать, в каком она замешательстве.       Она сидела там, где на богословии сидит Элиан. Там же раздался едва уловимый скрежет стула по паркету, раздался и затих.       Я позвал снова, по имени, посмотрев в глаза. Её, вероятно, смутило, что я по-настоящему замечал не одного лишь Элиана. И правда: за второй партой ряда у стены, среди учениц, притаился Нодэ.       — У вас есть пять минут, чтобы просклонять «Satanas» во всех падежах и числах, — объяснил я, когда на каждой парте оказалось по листу. — Можете воспользоваться коллективным разумом. И последняя подсказка: это тема за пятый класс. И, пожалуй, вот ещё nota bene: из того, что латынь веду я, не следует, что она превратилась в факультатив. Оценки за эту работу я поставлю.       Ученики шушукались между собой под суровым, пустоглазым надзором Цицерона, Марка Аврелия и Плутарха.       Элиан вертел в пальцах ручку, косясь в окно. Я знал, что это задание он провалит. Я также знал, что это мало волнует его. Тем не менее, некоторые усилия он честно приложил. В момент, когда другие ученики — не дюжина, как на богословии, а все двадцать с лишним, — разгорячились до обсуждений в полный голос, он вдруг рявкнул: «Да потише, блин». Прилёг головой на парту и накрыл её пустым листком. Слишком горд и отстранён, чтобы искать помощь.       По истечении пяти минут я поручил Фернандес собрать листки. В это время ученица с красным обручем в волосах, сидящая за Нодэ, без малого серьёзно спросила:       — А на следующем уроке мы научимся призывать сатану?       Я узнал её голос.       — Он уже среди нас, — бросил Нодэ. Все захихикали.       Смех затянулся, будто смысл шутки до некоторых доходил с опозданием.       Пересёкшись со мной взглядом, Элиан закусил в улыбке губу, чтобы не поддаться. Что-то в происходящем нравилось ему. Для них это значило совершенно не то, что для меня.       Прежде чем ответить, я спросил имя ученицы.       — Не обольщайтесь, Люсиль, ваши приглашения ему не нужны. Но об этом мы говорим на богословии, по четвергам. А сейчас…       После урока Элиан догнал меня в коридоре.       «Ваши приглашения ему не нужны, — повторил он. — А вы крутой». — «А вы сдали пустой лист». — «Чтоб вы вызвали меня к себе». — «Прогуляйтесь к беседке», — посоветовал я, сворачивая на лестницу. Его лицо, может быть, даже побледнело. — «Что там?» — «Не знаю. Что-то. Кое-что».              Это была большая перемена, когда все толпились в кафетерии, включая меня, а потом разбредались по территории, эхо шагов и шорохи в главном корпусе, как хвост кометы, бежали вперёд. Так я понял, что за мной поспевают каблуки.       Люсиль. Она снова поздоровалась, назвав меня месье, и зашла за мной в кабинет.       — Я не верующая, так что…       — Бывает. Проходите.       — Знаете, я тут вспомнила, что забыла… Забыла кое-что дописать. В той работе. Можно мне… можно я, это…       — Конечно, — я указал на стопку.       Люсиль в поисках разметала все листы. Найдя свой, вытащила из кармана ручку и принялась писать поверх окончания слов. Я краем глаза наблюдал за происходящим, открыв ноутбук, а затем протянул ей новый лист.       Она бросила на меня давящий взгляд из-под светлых ресниц. Казалось, даже если Люсиль улыбнётся, это не привнесёт в атмосферу ни радости, ни света. Маленький рот на мгновение сжался ещё сильнее.       — Не надо. Это не ошибки. Я просто… Я не успела дописать. Хотя всё знаю. Но все так шумели, и эти несчастные пять минут…       — Перепишите, — вновь предложил я. — Даже если вы ошиблись, вы прошли такой путь ради этой «нечастной» работы. Вы заслужили второй шанс.       На это Люсиль смяла пустой лист и впихнула к себе в карман. Я поднял брови.       — Я же сказала. Это не ошибки. Можете спросить меня.       — Давайте посмотрим. — Я придвинул её работу к себе и вчитался в исправления. Всё действительно было верно. Теперь. Я поставил двадцать баллов из двадцати. — Вы правы, всё идеально. Вы по всем предметам так хороши?       Кто-то словно выжал из Люсиль гордость, завладевшую ею ненадолго. Тяжёлые веки приподнялись, шея вытянулась, напряглась.       — Конечно. Но не все учителя это признаю́т.       Я намеревался сказать что-то ещё, но нас прервала Виолет. Ей срочно нужно было обсудить новость о латыни.       По тому, как она поглядела вслед Люсиль и устроилась на козетке, стало ясно, что латынь — прелюдия к очередной беседе, бесцельной, обо всём и ни о чём.       Я слушал вполуха и размышлял, сначала об ученице, затем — не перебить ли мне Виолет: что такого обещает ей ересь, чего не обещает церковь? В то же время я не хотел слышать, что всему виной целибат — мой или отца Гюстава. От разговоров об этом я как будто заранее устал.       За окном взмыл свист до крон.       Я ухватился за эту возможность прекратить разговор, вскочил к окну, распахнул.       Редкие снежинки пролетали в воздухе нехотя, как будто от безделья. И Элиан, махнув, заявил, что идёт ко мне. Он бы не обрадовался, увидев Виолет, но — о! — как бы обрадовался ему я. Может, к лучшему, что эти двое заполняют собой всё пространство, вытесняя друг друга. Элиан всегда побеждает. Устав школы на его стороне.       Элиан вошёл довольный, снимая куртку на ходу.       — Это из книги? — воскликнул он с порога и только затем смерил взглядом Виолет. — А, вы опять здесь.       — Да, — я подразумевал книгу.       — Я до туда ещё не дочитал.       — Вы пришли исправить свою работу?       — Нет, я пришёл вам петь. — Он бросил куртку на козетку рядом с Виолет, а сам взобрался на подоконник. — Ставьте мне минус. Чтоб я ещё из-за тупорылых шуток Белоснежки что-то исправлял. Кстати, я встретил её. То есть Люсиль. — Он очертил пальцем полукруг над головой, и я догадался: обруч. — Сказала, мне с вами повезло.       — Вот как? Закройте окно, вас продует.       — Юнес, вы курили? — Виолет отодвинулась от его куртки и подоткнула юбку под себя.       — Не нюхайте меня.       — Что у вас в карманах? Отец!       Я с чистой совестью перечёркивал сплошь неверные падежные окончания. Люсиль бы, разумеется, тоже досталось.       — Да не курил я. Рядом стоял.       Он вставил наушник в ухо, положил телефон возле себя. И запел. Взявшись за край подоконника, скрестив ноги в щиколотках, запрокинув голову — запел. Дыхание перехватило.       Сила его голоса сбивала меня с толку. Виолет тоже замерла, приоткрыв рот.       Я сам никогда прежде не противостоял энергии, накатывающей неторопливым, неустанным прибоем волн. Выпустив листы из рук, я покорился ритму. Он разбивался о меня так нежно, что впору было забыть: это нежность стихии, способной поглотить, утащить на дно.       Заметив, что мы не сводим с него глаз, Элиан отсоединил наушники от телефона и прибавил громкости. Музыка красиво обрамляла его голос. Что-то из любимых песен Франсиса, старое, вновь знакомое, мелодичное, с мерцанием эверестовой высоты.       Он закрыл глаза и покачивался в такт, выплёскивался песней за края, пока телефон не замолчал.       Затем глянул на меня.       — Фрэнки едет в Голливуд, — сказал он таким резвым тоном, словно все эти три или пять минут не отдавал энергию, а насыщался. — Этой песне столько же, сколько и вам. А Холли Джонсон, кстати, гей.       Я сморгнул и впервые ощутил, как интимны наши с ним диалоги. Виолет была зеркалом для нас.       Уняв досаду и абсолютное непонимание, почему Виолет всё ещё в моём кабинете, как так случилось, что она затаилась и наблюдает, я в тот же миг допытывался у себя: не будь её, что бы я сделал? Возможно, заплакал. Песня и старания Элиана тронули меня, хоть я и не разобрал всех слов.       Я бы заплакал от сожалений.       Его плотские страсти перемежаются сентиментальными жестами, вроде песен о любви. В такие моменты мне хочется перетрясти каждый уголок сознания и души, чтобы найти в себе ответное чувство. Но он предлагает мне так много, что я не в состоянии принять.       Элиан, в свою очередь, игнорировал Виолет и говорил так, что любой на её месте почувствовал бы себя не в своей тарелке. Но не она.       Она таращилась на Элиана, сидя в неудобной позе, сложила руки на коленях и вытянулась шеей и туловищем вперёд. Так цветы в горшках тянутся к солнцу. Это напоминало и хищника в укрытии, и добычу, учуявшую опасность. И это было правдой: Элиан, после урока географии, выбрал себе сценой подоконник и не просто пел или болтал, — он угрожал. Он мог выдать о нас что-нибудь такое, из чего Виолет раздула бы новую теорию заговора.       Прозвенел первый послеобеденный звонок, но нас это не касалось.       — У них есть ещё одна, — он взял телефон. Плоские щёки покраснели, вернув его чертам детскость. Ему нравилось, он упивался властью. — Я вам включу потом. Франсис её обожал. Но она такая… Короче, вам будет смешно. Слушаю её каждый день.       Тогда он повернулся к Виолет.       — Не при дамах. — И, вкушая слова, отчеканил: — А то там про онанизм.       Виолет не смутилась; но потом она всего-то до зимних каникул ходила за мной по пятам и твердила, что с Элианом что-то не так.       Однажды она пыталась уверить меня, что он не интересуется девочками и чересчур одинок, что его взгляду, когда он смотрит на девочек, недостаёт блеска, будто ничто в них для него не тайна, не сладость, не печаль.       Я хотел было одёрнуть её, ведь и сам в его возрасте не глядел на девочек так, даже на Кармелину — особенно на Кармелину, — которую возносил до божества. Хотел уточнить, не интересуется ли он, по её мнению, мальчиками или же, может, она застала его за чем-нибудь непристойным? Но нет. Ему были интересны компьютеры в библиотеке и стритбол. И потому я молча слушал её, пока она не выдохнется.       Затем я объяснил, что обычно мы говорим совсем о другом: например, о сатанизме (по мотивам первого урока латыни), а «онанизм», как бы это ни звучало, возник между нами впервые, и что это не девиация, а провокация. И она удалась.       Виолет настаивала на своём.       «Послушайте, — я легко дотронулся до её локтя. Ещё год назад я бы не поверил, что буду говорить так. — Я провожу с Элианом достаточно времени. Если бы он проявлял нездоровую сексуальность, я бы заметил».       «Вы? Ради Бога, отец, перестаньте».       Она впервые ухмыльнулась мне, и это меня оскорбило. За кого она меня принимает, думал я. Перестать?       — Я перестану тогда, мадам, когда вы перестанете воображать обо мне невесть что. По-вашему, если я не набрасываюсь на женщин, значит, ничего в этом не смыслю?       Виолет отвела взгляд, чуть раздула ноздри, но контролировала себя.       — Не ждите извинений, — добавил я, — их не будет.       Не дожидаясь ответа, я ушёл, а позже получил новую записку, воткнутую в щель двери. В этот раз она гласила: «Ваш гнев прекрасен».       Она была от Виолет.
443 Нравится 221 Отзывы 244 В сборник