Протеже

Горячая работа
R
Завершён
444
5
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
505 страниц, 252 137 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
444 Нравится 222 Отзывы 246 В сборник

19. Златоуст

Настройки
Примечания:

Записано в апреле, 2017

      В последнюю субботу зимних каникул, пока кофе был слишком горяч и я разглядывал клок побелевшей улицы через кухонное окно, в комнате отозвался телефон.       Устроившись в кресле, я готов был смахнуть с экрана уведомление — системное или рекламное — и почитать новости.       Эпизодичные переписки с Элианом возникали по делу, вроде моего дня рождения, или по ночам, когда ему срочно приспичит высказаться. Так что от него я наверняка ничего не ждал.       Но написал именно он.       Открыв сообщение, я отставил чашку на подоконник. Сердце страшно ёкнуло, я перечитал несколько раз: еду в школу. НЕ ОТВЕЧАЙТЕ!       И сразу за этим: ПОЗВОНЮ ПОТОМ       Паниковать не хотелось, но пот прошиб до озноба. Что значит не отвечать? Потом — это когда? А главное, в какую школу он собирался? Сен-Дени ведь, думал я, закрыта.       Достаточно было намотать петли по комнате, по четыре шага туда и обратно, чтобы меня начало тошнить. Зато в голове прояснилось.       Я набрал номер Лафонтен. Объяснять мне ей было нечего. Я в некоторой степени потому и звонил ей, чтобы это она объяснила мне.       Новость её удивила, но точно не потрясла. Выслушав мой скудный на детали рассказ, она оповестила, что подвезёт к моему дому ключи от общежития.       «Да, конечно. Спасибо вам», — сказал я, не представляя, как буду ими распоряжаться. Уверенность в её голосе, тем не менее, обнадёжила меня.       Телефон из рук я не выпускал, проверял, не было ли звонка или сообщения, которые я наверняка бы и без того не пропустил.       Звонок!       Опять Лафонтен. Ей понадобилось менее получаса, чтобы оказаться под моим окном.       Я подсел в «сузуки».       Приветствуя, директриса поцеловала меня в щёки — точно нас свёл обыкновенный предлог. Затем вынула связку ключей, показала, какой из них к навесному замку на воротах («Скорее всего лишний; мадам Кармазак на каникулах приезжает ни свет ни заря»), к общежитию («Нечего на холоде стоять») и к ключнице с ключами от ученических комнат («Если Юнесу понадобится туалет»). Всё, что от меня требовалось, — присмотреть за Элианом, пока Лафонтен уладит кое-какие дела; позже она присоединится к нам.       Когда инструктаж окончился, мне, закономерно, нужно было что-то сказать: то ли «я вас понял», то ли «положитесь на меня» — что-нибудь под стать её невозмутимой манере позвякивать связкой. Но сказал я следующее:       — Он сбежал.       Лафонтен поглядела на меня поверх очков, уж как будто мои слова не касались дела. Я объяснил:       — В тот раз — со школы, теперь — из дома.       — Даниэль.       Она откинулась на сиденье и медленно вздохнула. Ремень безопасности наискось обхватил её бирюзовое пальто. Я смотрел прямо на него — никуда больше — и боялся, что отблеск покоя и рассудительности на её лице уже померк. Однако ситуация, очевидно, была для неё прозрачна.       — Не бегут ради побега. Бегут, чтобы наказать других, спасти себя… Вы бы предпочли, чтобы он не сбегал?       — Ну, разумеется.       — Лучше, наверное, было бы, чтобы он попросту не ехал в школу.       — Н-нет, мадам. — Наконец до меня дошло, к чему она клонит: к тому, что я обыкновенный трус. — Прошу прощения, я не имел в виду, что…       — Написал бы ли он Круару — вот о чём я себя спрашиваю. Или мне. Ответственность страшит человека, в особенности того, кому знаком её вес. Я прекрасно это понимаю. Но вы тоже поймите: своей авантюрой Юнес, кроме прочего, проявляет доверие к вам.       — Вы правы, мадам.       — Что ж, — она завела машину и заключила нарочито бодро: — разберёмся. А пока — идите домой, ждите от него вестей.       Напоследок он достала из бардачка картонную упаковку с лавандовым мылом ручной работы: не знала, что подарить мне ко дню рождения; а так как я, по её расчётам, поддерживаю гигиену и испытываю слабость к цветам, мыло должно было прийтись кстати.       Поблагодарив, я вернулся к себе и принялся ждать, перебирая ключи, изучая их до новой волны тошноты, которую запивал холодным кофе.       Прошёл час.       Новостная лента, заметки о предстоящих выборах — всё пятнами плыло перед взором. Я бросил читать, натянул свитер и всё-таки отправился в школу.       Слоем тополиного пуха лежал снег на земле, на машинах, на крышах и деревьях — повсюду. А прямо под ногами, куда бы я ни ступил, серел и исчезал.       Навесного замка на воротах действительно не оказалось. Я тихо брёл по алее, придерживая в кармане ключи; звон бы меня выдал, а объясняться перед мадам Кармазак или кем-нибудь другим не хотелось. Дверь общежития открыл и закрыл: потренировался. Руки почти не тряслись.       Ещё сорок минут, как и снег под ногами, бесследно растаяли. Я обошёл стадион, прогулялся обратно до библиотеки и совершенно никого не встретил, не уловил ни шороха, ни движения. Никогда прежде я не слышал, как Сен-Дени, до такой степени необитаемая, дышит тишиной во сне.       Когда скрип ворот раздался на всю округу, я, кто бы это ни был, поспешил ему навстречу.       Элиан брёл медленно по краю дорожки и смотрел на пунктир следов от моих ботинок, пока наконец не заметил меня.       — Это вы! — На мгновение его улыбка ослепила меня. — У меня телефон умер, представьте! Хорошо, что зарядка есть наверху. Не моя, кстати: Серхио одолжил, смуглый такой, знаете, с Мишель гуляет. И я, значит, еду и думаю, отлично, зашибись, надо было брать ваш адрес.       Он признался, что опять добирался автостопом. Первый водитель не захотел иметь с ним дела («Понял, что малолетка»). Во второй раз за рулём оказалась женщина («Повезло»). На спине он тащил рюкзак с потёртостями, вместо карабинов на ремнях — узлы.       У двери в общежитие он спросил:       — Вы тоже вскрываете замки?       — Нет, у меня свои секреты. — И я вынул связку ключей. — Может, вы бы разобрались и без меня?       — Цилиндровый, тут везде такие, — он пожал плечами. — Не раз плюнуть, конечно. Если бы не вскрыл, то сломал бы точно. Дома в бывшей спальне сломал.       Далее он рассказал, что первые самодельные отмычки ему подарил Франсис после того, как отец стал закрывать Элиана в спальне, чтобы тот не нервировал гостей. Голод и жажду можно было стерпеть, это не долго. Но чтобы справить естественную нужду, стоило потрудиться.       Я не хотел знать как и, разумеется, хотел — хотел испытать ужас, боль и бесконечную гордость за то, что он это преодолел и был всё ещё весел, не разбит. «В бутылку. Или через окно, там сад. Мама сказала, я у неё самый умный». Так он и сломал первый замок, в порыве злости. Заявился на кухню посреди пиршества и своровал — в собственном доме — хлеб и нарезанную колбасу: «По телеку ещё рекламу крутили, как сейчас помню: то ли халяльная, то ли кошерная. Гости принесли».       С замиранием сердца я следовал за Элианом по лестнице на третий этаж.       Зайдя в комнату, он тут же выискал зарядку в прикроватной тумбе, затем сел на кровать, сбросил кроссовки и скрестил ноги под собой.       Я встал у окна. Многое изменилось с прошлой зимы и в то же время — почти ничего.       Вдруг Элиан спросил, увидел ли я, а я спросил, о чём он. Тогда он широко улыбнулся, демонстративно, подставив лицо под поток дневного света, струящегося мимо меня.       Он до того изощрялся, что нижняя губа слева треснула, выступила кровь. Я потупился: белые зубы без следа брекетов.       И тут до меня дошло: то была не просто трещина на обветренной коже — то была рана. Губа начинала отекать, чего я всерьёз раньше не увидел. Капля крови, залившая трещину, округлилась до размера булавочной головки, глянцевая, почти искусственная. Она должна была растечься по подбородку. Я всё ждал. Но Элиан слизнул её излишне спокойно.       — Я обработал. Нестрашно.       — Вы подрались?       — Нет, я потерпел.       «Опять вы терпели», — услышал я свой голос. Глупое ворчание о том, что уже произошло.       Я сел на кровать и осмотрел губу, Элиан оттянул её пальцами для моего удобства. Рана была свежая, но в некотором смысле и давняя: со времён первого сломанного замка.       — За что? — тихо спросил я.       — Что «за что»?       — За что он вас?       — Папаша? — Элиан совершенно карикатурно удивился, подняв брови. — Так, может, это и не он.       — Врёте.       — Не вру.       Он замолчал, глядя мне в глаза.       Я чувствовал, что это молчание не от недостатка слов, а от недостатка между нами места: чтобы я получше рассмотрел рану, он подвинулся, прижавшись коленом к моему бедру. Руку теперь он уронил куда-то туда, где я своею упирался в кровать.       Я так и воображал, как сорвусь и удеру обратно к окну, и это получится до смешного нелепо, а к тому же даст Элиану повод думать, будто я избегаю чего-то: своих желаний, может; что боюсь себя. Потому я продолжал сидеть.       Он бы не попытался меня поцеловать: это причинило бы ему боль, по крайней мере, я в это верил. Между тем он мог коснуться моей руки, строя из нас застенчивых любовников. Мы, вероятно, вдвоём просчитывали одни и те же ходы.       Когда его рука скользнула по дамасскому покрывалу, свою я повернул ладонью вверх. Я бы не отдёрнулся от ребёнка, которого ударил отец.       Но он снова замер. Мой жест, должно быть, показался ему — да и мне тоже — слишком прямолинейным, заботливым, а не чувственным.       — Думаете, я страдаю? — он опустил взгляд. Как будто хотел бы вспылить, но уважал мою близость и потому, вероятно, не кричал. — Думаете, не могу за себя постоять? Это его методы воспитания. С Франсисом и Бастиеном было так же. Бастиен какое-то время тоже терпел. И дотерпелся: теперь в Туре живёт, в рабстве у… общины, или как они там говорят. Франсис умер. А мне повезло. Вообще-то это он, Франсис, надоумил меня. Я месяца три канючил и клялся папаше, что буду самым послушным в мире, что прочитаю все его долбанные книжки, лишь бы меня отправили в Сен-Дени. И вот я здесь. И здоровее многих. Не слабак и не нытик, не оранжерейный цветок. Но всё равно, я бы папаше харкнул в рожу или, знаете, утюгом по башке… Потому что одного хорошего поступка мало, когда за тобой тысяча плохих. Самое смешное, что этому выводу я научился у него. Мне кажется, что из нас троих я больше всех как он.       — То, что вы его сын, ещё не значит…       — Значит. Гены одни — Круар так говорил. Самое смешное, что это всегда работало. У меня в глазах темнело — так хотелось чем-то обо что-то, — он притворно замахнулся и швырнул пустотой об пол, — а он тут как тут: ты весь в отца, Юнес! Как будто ставил на мне клеймо. Мне сразу делалось тошно. Потому что, думаю, он был прав.       Высказавшись, он принялся изучать свои ужасные ногти. Тогда я постарался перенаправить разговор:       — Вы знаете, сколько он платит за вашу учёбу?       Элиан пожал плечами и оттопырил нижнюю губу. Она выглядела огромной, побагровевшей до оттенка синевы.       — Столько, сколько все. И мне плевать, откуда он берёт деньги. Знать я этого не хочу.       — Почему же не хотите?       — Потому что, скажем так, даже если он ради этого убивает младенцев…       — Господи, Элиан.       — То я от Сен-Дени всё равно не откажусь, — закончил он не дрогнувшим тоном. — Если вы понимаете, о чём я.       — Ну, а вы, — отважился я в конце концов, — откуда вы берёте деньги? На сигареты и браслет…       — Я не ворую, если вы об этом. — Он зыркнул из-под бровей. — Чаще от бабули. Я ей, само собой, не говорю, что… Это благодаря ей мне брекеты поставили. А так — мама даёт на кафетерий и прочее. Постоянной работы у неё нет, подрабатывает то тут, то там, некоторым по хозяйству помогает. Плюс ещё какие-то выплаты от государства. Пока Франсис был жив, как будто бы больше платили, а сейчас с этим хуже. А у папаши лавка на окраине деревни была, забегаловка с виски, ну, вы, наверное, поняли. Когда-то и дела шли неплохо, Франсис говорил, до моего рождения. Теперь там, не считая разворованного виски, просроченные крекеры, шоколад безвкусный, крошится на зубах — гадость. Если бы папаша оказался дома в тот вечер, когда вы, ну, приехали, и если бы он был в настроении, точно бы чем-то таким вас угостил.       — Так всё-таки за что он вас ударил?       — Да какая разница, — он цокнул языком. — Не было бы за что, просто так ударил бы. Вы, что, никогда не встречали таких людей?       — А как насчёт… — Я вспомнил, говоря словами Лафонтен, об изуродованной стабильности. Однако не спросить не мог, иначе бы снова не спал ночами. — Вы не думали обратиться в какую-нибудь службу? К примеру, есть горячая линия…       — Э-э, нет? — Он бросил на меня безумный взгляд. Но, вероятно, подразумевал, что безумец здесь только я. — Вас Арно укусила? Я же сказал: он платит за вот это всё. Настучу — и лавочка «Сен-Дени» закроется.       — Должен же быть умеренный способ. Психологическая помощь или…       — Не выйдет, — отрезал он. Эмоциональные пики в его голосе сгладились. — Я отлично разбираюсь в умеренных способах, в тех, которые работают с ним. Не надо раздувать из мухи слона. Всё окей.       Ничего не окей, дитя моё, ревела моя душа. Ваш отец лжёт вам, покупает ваше смирение за бесценок, когда смирения достоин только Бог.       Так я размышлял, отвернувшись от Элиана, от запутанности во лжи и от собственного бессилия, цветущего увечьями на его теле, иллюзиями в его сознании. Может быть, я должен был взять дело в свои руки и самостоятельно заявить на его отца. Интернат бы не грозил ему, уж наверняка не при живой бабуле Аньес. Однако в то же время я спрашивал себя: после моего доноса, сбеги он, не приведи Господь, в который раз, обратится ли он ко мне за помощью снова? Лафонтен, приписав мне страх перед ответственностью, ошибалась. Ошибался, впрочем, и я, веря, будто я к такой ответственности готов. Дьявол стучался ко мне не через вожделение подростка, а через его муку.       — Не жалейте меня, — вдруг сказал он.       — Не жалею, — я усмехнулся, прикрыв лицо ладонью. — Я злюсь.       — Ну, извините, что ли.       — Вы тут ни при чём.       Понял ли меня Элиан, но на какое-то время он замолчал.       С моей стороны это была невыносимая откровенность. Мы, по ощущениям, оказались одни в целой Сен-Дени, она вся принадлежала нам, но мы предпочли смяться на кровати, как покрывало, запечься кровью в трещинке, в разломе моего справедливого и честного мира, где одной только любви достаточно, чтобы врачевать раны и искоренять всякий порок.       Вдруг Элиан ткнулся макушкой мне в плечо и промямлил: «Я не хрустальный». Касание столь знакомое: с таким же отчаянием он обнял меня тем вечером в своей спальне, когда я неупокоенной душой ворвался к нему. Тогда его беззащитность растрогала меня, но сейчас — у меня не нашлось бы для него ни единого утешающего слова.       Я встал, чтобы размять ноги. Отчего-то в комнате стояла духота. Расстегнув мантию, я без надежды оглянулся в поисках бутылки с водой. Ничего подобного.       — Давайте сбежим.       Очередное сумасбродство. Я на это только нахмурился, хотя мог бы и рассмеяться. Он вздумал втянуть меня в свои побеги. Каков смельчак.       — Я стану священником, — заявил он. — И никогда от вас не отвяну.       — Вы зачитались.       — Вы сами подсунули мне эту книгу.       — Подсунул?       Вот как он об этом думает, решил я.       — Ну, я не о том. Я о том, что слишком много совпадений. Может, через вас со мной говорит Бог. Так сказать, призывает.       — Бросьте. Это всё — ваши фантазмы.       С тихим недовольным «да, да, да» он заёрзал на кровати, будто это не он дал мне о них почитать. Тогда мне пришлось объяснить, что никакой роман не может быть руководством к действию.       — Тем более вам трудно даётся латынь.       — Выучу.       — Не думаю.       — Спорим?       Как бы долго я ни ждал его смеха, как бы ни выискивал в его чертах изгиб или морщинку, выдававшие лукавство, Элиан смотрел решительно. Протянул для рукопожатия руку.       Нет, я ни за что не стал бы с ним спорить. Если на то пошло, церковь в таких священниках не нуждается.       — Ладно, — его рука рухнула, он прилёг и повернулся на бок. — Вы и сами-то не такой весь из себя правильный. Не Нарцисс. Пригрели гомика на груди. Мы пойдём к вам?       Очередная вспышка возмущения загорелась во мне и сейчас же потухла. Вот мы и вернулись из фантастического мира, где Элиан становится священником, в неумолимую реальность, где он уже беглец и нам нужно что-то с этим делать. Наговорил он всякой несусветицы, но волновал его, вероятно, лишь последний вопрос. На него я и ответил:       — Нет. Мы дождёмся мадам Лафонтен, и она решит, как мы с вами поступим.       — Поступим, — повторил он эхом. — Она отправит меня домой, да?       — Я не знаю.       — Не поеду я.       Тогда я допустил, что директриса разрешит ему переночевать тут, в общежитии. Я обещал скупиться в супермаркете и побыть с ним весь день, а утром, к примеру, мы могли бы сходить на мессу.       «А ночью что?» — аккуратно спросил он.       Об этом я понятия не имел. Ради его безопасности, предположил я, мы запрём парадную дверь. Идей получше не возникло.       — Я правильно вас понял? — переспросил Элиан, едва я закончил. — Вы оставите склонного к суициду подростка одного в этом огромном здании?       Ни капли флирта в тоне.       — У вас… действительно есть такие мысли?       — Нет. — Он потрогал губу, чтобы, по-видимому, вызвать во мне больше сочувствия. — Но будет обидно, если завтра, когда вы придёте, окажется, что всё-таки да.       — Мне… — я коротко взглянул на экран телефона. Увы, ни пропущенного звонка, ни сообщения. — Мне нужно обсудить это с мадам Лафонтен.       Он запротестовал:       — И что вы ей скажете? Что я не в своём уме? Она отправит меня к Арно, а Арно позвонит папаше. А он… возьмётся лечить меня. Гомеопатам своим сдаст. Хиромантам.       — Хиропрактам?       — Слушайте сюда. — Он снова сел на кровати, положил ладони на колени, напоминая йога в медитации, и серьёзно продолжил: — Неважно, вру я или нет. Учтите только то, что вы слышите. — И, выдержав паузу, чётко произнёс: — Если вы бросите меня здесь, я покончу с собой. С такими заявочками не шутят.       Несколько позже, во время очередной прогулки, Элиан коснётся темы социальной инженерии. Теперь я с уверенностью могу сказать, что тогда он применил ко мне нечто подобное.       Мы оба знали, что его опасные для жизни склонности впали в летаргию, как только он окатил меня признаниями из блокнота. Он по-настоящему с тех пор окреп. Его неудовлетворение выливалось в злость и бунт, вместо меланхолии, — в общем, в здоровую для его нрава реакцию. И он прекрасно понимал, что я заметил эту перемену.       И тем не менее, в нашем мире существуют фразы-заклинания, которым, даже если не веришь, не можешь не подчиниться.       Наконец раздалась телефонная трель. Я подскочил к окну, тщась разглядеть или расслышать директорскую «сузуки», и выдохнул в трубку: «Мадам!»       Надо бы сказать, вздохнул.       Мы дождались её у здания школы. Она размашисто шагала по аллее к нам, без пальто, в одной только трикотажной кофточке с поддёрнутыми рукавами и в лёгком шарфе, с ноутбуком под мышкой. «Юнес! — воскликнула она, когда он, красуясь, белоснежно ей ощерился, — это ещё что такое?» Но слушать его россказни она не стала: замок за замком отперла все двери на пути, и вот мы уже торопились по лестнице в её кабинет. Элиан болтался последним. Я то и дело оглядывался на него.       Уселся я как обычно, по левую руку от директрисы; Элиан — по правую, чуть поодаль за столом, наискосок.       — Так, — сказала Лафонтен, печатая на ноутбуке. Затем обратилась к Элиану: — Что стряслось?       Он сначала моргнул, ответил после:       — Да ничего.       — А это что у вас такое? Где это вы так?       — На угол налетел, темно было.       — Так. — Её пальцы вновь легли на клавиатуру. — Вы, значит, сбежали из дома?       — М-м, нет. Просто так приехал.       — У вас дома всё в порядке? Какой-нибудь конфликт?       — Всё окей. — И затем уточнил: — Ничего необычного.       Я, забыв обо всём, выдал:       — Его ударил отец.       Минутная тишина едва меня не раздавила. Я, пожалуй, предал сразу двоих: и Элиана, по известным причинам, и саму Лафонтен, не смеющую положиться на какую-либо инстанцию, кроме собственной инстанции заботы и любви. Я понимал её, но вот уже около получаса думал и думал, решал в уме задачку: от некоторых снов пробуждаешься, счастливый стряхнуть с себя пыль фантастических миров; однако лучше ли Элиану быть избитым отцом, нежели быть священником? С той же незыблемостью, с которой я выболтал его больной секрет, я бы мог предложить ему поступить в семинарию в Париже; уж там отец его бы не достал.       В конце концов Элиан фыркнул на это.       — Бред.       — Вы сами об этом сказали.       — Когда? Повторите. Процитируйте.       Недоумение он сыграл безупречно: долго смотрел мне в глаза, совсем не боялся, что я что-нибудь да процитирую. Однако в сущности я дословных его высказываний почему-то не вспомнил.       Лафонтен всё это время выглядывала из-за монитора, опустив подбородок на тыльную сторону руки. И вдруг, пока я собирался с мыслями, открыла ящик стола и вынула оттуда телефон. Отчиталась, что намерена звонить родителям Элиана.       Я сидел тугой пружиной. Элиан — в позе проблемного ученика, со съехавшей с плеча курткой и с тёмно-лиловым пятном, нарушившим пропорцию рта. Возражать не пытался.       Сперва Лафонтен позвонила его отцу. По мере ожидания её деловитость, с которой она цокала ногтем по столу, к десятому гудку сменилась нетерпением. Она убрала телефон от уха и, сжав губы, глядела в экран. По-моему, ничего нового, — едва не прокомментировал я. До того момента Элианов отец успел превратиться в мифическое существо, в персонажа страшилок, в существовании которого можно было усомниться, если бы я не видел фото с ним у Юнесов дома.       — Неизвестным номерам он не отвечает, — подсказал Элиан.       — Значит, позвоните со своего.       — Мой разрядился. В общежитии на шнуре.       — На всё-то у вас, Юнес, отговорка.       Директриса взялась звонить его матери. В этот раз на другом конце объявились. «Мадам Юнес?» Лафонтен представилась Марией Лафонтен, директрисой лицея, в котором учится Элиан, и…       — Простите? — она усерднее прижала телефон к уху, будто не могла расслышать. — М-мадам, вы… Я звоню по делу. Нет. Нет. Что вы, мадам. Нет, послушайте же…       Сейчас же она поднялась из-за стола и в несколько шагов тонких девичьих ног выпорхнула из кабинета. Притворила за собой дверь.       Я не знал, куда деть глаза; мне, я чувствовал, вверили нечто сокровенное, а я, как Иуда, отверг эту благодать. Элиан, наоборот, вперился в меня неотрывно. Игнорировать не имело смысла, и я взглянул в ответ.       — Она того, — он покрутил кулаком перед носом и не договорил.       Пьяна.       Мне было нечего сказать. Снова отозвался он:       — Вам идёт этот свитер. На человека похожи.       А вы? Вы похожи на кого?       Впрочем, бесполезно было внушать себе, будто Элиан Юнес совсем уж не таков, каким я его наблюдал в тот день перед собой. От этого и скребло на душе: знал ведь, должен был знать.       Посидев так ещё немного, я тоже встал и вышел в коридор. Оставаться на месте без того, чтобы не суетиться: не поправлять ворот свитера, под которым я вспотел, не подтягивать полы мантии, подметающей паркет краями, — не получалось.       Лафонтен уже не вела телефонный разговор; стояла у окна, облокотившись на подоконник, и смотрела вдаль, щурилась выглянувшему солнцу. На оправе её очков сверкала золотистая искра.       — Его ударил отец? Он сказал вам об этом? — спросила она, только я приблизился.       — Он много говорил об отце сегодня, о братьях…       — Он сказал вам или нет?       Очередной простейший вопрос без ответа. Пришлось объяснить, что Элиан, конечно же, вербально не подтверждал подобного, однако же любой разумный человек интерпретировал бы его ухищрения совершенно иначе и не могло быть такого, чтобы сам Элиан этого не понимал.       Директриса прервала меня:       — Вы тоже должны понимать: мы не можем сообщить об инциденте, которого не случалось. За это выписывают штраф. Кроме того Юнесу не пять лет и сказать правду, я уверена, он не боится. У него, полагаю, есть другие причины отрицать. Если у нас получится, я предлагаю дотянуть его до экзаменов без перестановок в жизни. Согласны? Осталось всего ничего. Но Даниэль, — она покусывала губу, не отрываясь от вида за окном, — если вы заметите, что это… обретает пагубную тенденцию, вы обязательно дадите мне знать. Ведь так? — Теперь она взглянула на меня. — И тогда мы предпримем все меры.       Вернувшись в кабинет, мы заняли свои места. Лафонтен риторически произнесла:       — И что же нам с вами делать.       — Я не поеду домой, — отрезал Элиан.       — Это ещё почему?       Её замешательство прозвучало сухо. Несомненно, она не хуже меня знала, что противостоять его упёртости и невозможно, и бессмысленно.       — Не хочу, — он пожал плечами. — Не имею желания.       — Итак, — директриса переплела на груди руки, — конфликта дома у вас нет, но возвращаться вы хотите. Хорошо. А кто из родственников мог бы за вами присмотреть?       — Бабушка.       — Где ваша бабушка живёт?       — В Сен-Лис.       Лафонтен, по-видимому, сверилась с картой.       — Это же на юге!       Элиан и тут пожал плечами. Вместе с тем выяснилось, что ближе, чем на юге, у него никого нет. Тогда директриса приняла решение, назвав его временной мерой в экстренной ситуации (она, как я догадался, печатала в неком документе и медленно зачитывала вслух): приютить Элиана на оставшиеся два дня каникул у себя дома.       Элиан держался буднично, его выражение не выказывало ни довольств, ни недовольств; он повесил голову и глядел куда-то под стол; может быть, на свои ужасные ногти.       Вскоре за тем, пока Лафонтен составляла имейл к мадам и месье Юнесам, в моём кармане завибрировал телефон. В сообщении от «Дитя моё» говорилось коротко и ясно: «Я от неё сбегу».       Меня опять бросило в нервозный жар. Исчерпывающие доказательства того, что он в таких выходках мастер, он уже предоставил. Более того, я, к своему несчастью, мгновенно связал его угрозу с прежней, суицидальной. Счастьем было бы не слышать намёки и не читать между строк — в таком случае я бы с опрометчивостью невежи воскликнул: «Мадам, у него телефон, позвоните отцу!»       Но Элиан так уж буравил меня взглядом, что сладко заблуждаться я не смел. Мне стоило либо признаться Лафонтен в его поползновениях — честных ли, фиктивных, — либо…       — Мадам, — я подал тихий голос, не беспокоясь, что меня уличат в неохоте или лжи, — я, если хотите, присмотрю за ним.       Вот и снова, как некогда, я брал на себя этого подростка, на сей раз — прекрасно сознавая, с кем мне придётся иметь дело. Это знание, впрочем, было рекурсивным: именно потому, что я знал, я не осмелился бы бросить его на попечение ничего не подозревающей Лафонтен. Мне казалось, Элиан, пучивший дикие глаза, угрём бы выскользнул из её рук.       — Отец, — она выпрямилась за ноутбуком, — я не намерена перекладывать обязанность на вас. Это исключительные ситуация и мера. И целых два дня…       — Мне нетрудно, — я улыбнулся. — Если я могу быть вам полезен…       — Вы рядом живёте, это удобно. Но если у вас есть планы…       — Возьму Элиана на воскресную мессу с собой.       — Что ж, Юнес? — Она обернулась к нему. — Выбирайте. У меня курить запрещено и спать вы будете на раскладном кресле. А ещё…       — Я не курю, — вставил он. — И отец Дюфо обидится, если я выберу ваше кресло.       Я лишь покачал головой. Деланная улыбка стеснила моё лицо, и через миг, если бы Лафонтен не заключила: «Решено», его бы свело судорогой.       Составив ещё один формальный имейл, директриса адресовала его мне, затем отвезла нас на «сузуки» в супермаркет (я помимо прочего купил формочки для льда, антисептический крем, пластыри, обезболивающее, две пары дешёвых тапочек, двухлитровую бутылку кока-колы и чипсы, ведь Элиан решил, что мы посмотрим сериал), после — прямиком ко мне под дом. Высадила нас и велела поменьше показываться чужим на глаза.       «Я буду вести себя прилично», — успокоил меня Элиан, стоило ключам разок выпасть из моих рук на крыльце.       Шелестя пакетом с покупками, он сначала позвонил в домофон забавы ради, затем взбежал по лестнице вперёд меня.       Я толкнул перед ним дверь квартиры, извинившись за беспорядок, и он втиснулся в темноту прихожей. Для этого ему не понадобилась отмычка, всё моё оказывается для него нараспашку.       Прикладывать к губе лёд он не захотел: поздно.       Его любопытство простиралось на непритязательный интерьер, выхватывало из обстановки нюансы наличествующие и те, которых нет: гравюры на стенах, следы на выцветших обоях от снятых полок — и никаких распятий («вы, что, молитесь только в кабинете?»); низенький антикварный табурет, покинутый в углу, чтобы не споткнуться о него; прямоугольный журнальный стол с подкошенной ножкой и без газет, без журналов, с чёрным, будто от огня, пятном («разводили костёр?»); статуэтка Девы Марии, полноценная и нужная; шкаф («там Нарния?»); и пустой, не считая нетбук и недопитую чашку кофе, подоконник.       — Ни одного вазона, — Элиан заглянул в чашку.       — Пожалуй, я не люблю их. То есть, — я отвлёкся от горы лекарств, покрывающей пятно на столе, — люблю, когда цветы где-нибудь в саду.       — Я понял, окей. У вас болит святость.       — Не болит то, чего нет.       Цветы кажутся тем прелестней, чем менее их прелесть доступна мне по первой прихоти. В условиях свободы они подчиняются природным циклам, напоминают о всеобъемлющих и невыразимых истинах. К тому же мне так и не удалось вырастить ни один обособленный цветок, все они пали жертвами гиперопеки. Моё внимание душило их.       А между тем Элиан ожидал их увидеть. Он, значит, воображал себе комнату, в которой я живу, как я воображал комнату Кармелины. Я всегда думал, что там есть гитара и туалетный столик, в зеркало которого она смотрится лишь мельком.       Элиан спросил, не скучно ли мне без вазонов, ведь с ними хотя бы можно поговорить. То же беспокоило и архиепископа: вместо вазонов он советовал мне говорить если не со святыми, то хотя бы с Анри, чтобы одиночество не надломило меня.       Что ж, я к своему положению привык. Теперь я держусь особняком, и, скорее, затруднился бы переселиться в пресвитерское общество, хотя знаю, что такое есть в десяти километрах от Лош.       Итак, я строил из себя радушного хозяина: «Чем вы хотите заняться?»       Элиан строил из себя вынужденного гостя: «Сделайте вид, что меня нет».       В полной мере у меня это не получалось. Для себя я готовлю скромно и, вычитывая рецепты в интернете, часто вздыхаю о мадам Пайе, молюсь о ней, опять вздыхаю. Если же просыпаюсь в хорошем настроении, то могу изобрести новое сочетание специй и добавить их в совершенно рутинное блюдо. Поскольку Элиан не выказал предпочтений, так я и поступил, уточнив, нет ли у него на что-нибудь аллергии.       Он принёс из комнаты в кухню табурет, сел, согнув длинные ноги, и внимательно наблюдал, как я режу сельдерей, лук, латук — шмыгаю носом, — отсчитываю сушёные бутончики каперсов, открываю новую упаковку кари и ищу перечницу на полке рядом с солью, когда она стоит на столе прямо перед его прожигающим взглядом.       Когда я накрыл на стол, глаза Элиана смотрели голодно. Прежде чем мы сели, он раскрыл рот, и я был почти уверен, он спросит, как называется то, что я приготовил. «Никак», ответил бы я.       Вместо этого он произнёс:       — Ваш воротник.       Я надел безликий пуловер и домашние штаны с глубокими карманами. Колоратки на мне не было.       — Он вам давит.       Коснувшись шеи там, где выступ гортани, я почувствовал, я вспомнил, что видел в зеркале: шершавую розоватую линию кожи. Под весом зимней сутаны жёсткий воротник из льна — ещё один шедевр от мадам Пайе — прилегает чересчур плотно. Но зимой в натуральных тканях теплее.       Пришлось освободить стул, служивший мне прикроватной тумбой, и забрать на кухню. Пожалуй, подобные мелочи выдают во мне дикаря.       Элиан не стал хвалить мой кулинарный талант, но то, как он в молчании уплетал, мне нравилось. Смотреть на это было приятно до той степени, что я забывал жевать.       Для нехитрого десерта я выдумал ломать багет и макать его в розовое варенье, подаренное мадам Бенуа. Элиан чайной ложкой ловил кусочки лепестков в тягучем желе и ворчал: «Офигеть» или «Опять цветы».       Тогда я задал вопрос.       Вопрос созревал во мне со дня визита к нему домой. Но поднимать эту тему в школе мне казалось неуместным, даже во время личных бесед и прогулок нам было что обсудить.       Теперь мы, окутанные гудением холодильника, в одинаковых домашних тапочках, сидели друг напротив друга и не смотрели друг другу в глаза: в самом деле оставшись одни, мы бы вот-вот начали судорожно подыскивать фразы о погоде, учёбе или еде.       Но это — это было чем-то волнительным и свежим.       — Я хотел бы кое-что написать, — зашёл я издалека. — Точнее, уже пишу. Вторые каникулы подряд головы не поднимаю. И мне нужна ваша помощь.       Элиан внимал неподвижно, с ложкой во рту.       Мне хотелось бы процитировать строки песен, которые он мне напевал, говорил я, если, конечно, те имели особый смысл, а ещё — не затруднит ли его поделиться взглядом на то, что между нами происходит?       Я думал, он, выслушав меня, повертит у виска пальцем, потому оговорился, что приму отказ.       Он начисто облизал ложку.       — Окей. Берите мой блокнот. — Зачерпнул ещё варенья, капнул им на стол и пальцем вытер. — Я не перечитываю. Я даже не знаю, когда это началось. Вы просто появились. Тогда всем крышу снесло. Но со сплетнями всегда так: сегодня одна, завтра другая. А мне некуда было деться. — Я бы сейчас же извинился, но он добавил: — Скажем спасибо Лафонтен.       — Это была моя инициатива. — Элиан глупо моргнул, будто не понял меня. — Я сам вызвался быть вашим куратором.       — Зачем?       — Это плохо?       — Я спрашиваю зачем, — повторил он. — Когда я первый раз подошёл к вам, ну, за садом, вы знали, кто я?       И я ему всё объяснил. Нет, я не имел понятия. Но он напирал: «Вы знали. Вы назвали мою фамилию». А я говорил: «Это было позже». Не может быть, не врите. Я не вру, дитя моё. Не прикалывайтесь, я серьёзно. Я тоже, дитя моё.       В конце концов он вскочил из-за стола.       — Ну так соврали бы! Типа я показался вам таким классным, что вы решили курировать меня. А вы, значит, опять меня пожалели. И сегодня тоже? Я не за жалостью приехал к вам!       И убежал в комнату.       Я едва понимал, когда это мы свернули не туда, и не знал: пойти ли мне за ним или сначала вымыть посуду.       Элиан сидел на полу под стеной с телефоном, прикованным к розетке проводом, и дулся.       Я сел в кресло и отвернулся к подоконнику, полистал свои записи.       К моему стыду, стих, сочинённый после нашей первой встречи, был исчёркан карандашом. И всё-таки читаем. Я вырвал страницу и протянул её Элиану. Вот доказательство того, что я был им восхищён.       — Ну, ваши ненаглядные гортензии, — сказал он, прочитав. — Дальше что?       — Это о вас.       — В каком месте?       — Последние две строки.       Наверняка он перечитал не единожды, прежде чем украдкой подложил мне на подоконник свой блокнот. Я коротко поблагодарил и взялся переписывать те самые отрывки, упомянутые раньше. Порой снова робел от них.       Присев на подлокотник кресла за моей спиной, Элиан пропищал, имея в виду стих: «Можно оставить себе?»       — Конечно. Дайте только переписать.       Он заглядывал мне через плечо, пока я левой рукой выводил знакомые буквы, а юношеская вульгарность смешивалась с романтизмом взрослого дурака. Меня пугало, что мы одновременно могли пропускать через себя одни и те же откровения, находясь так близко; я чувствовал, как его белая толстовка касалась меня.       Я писал что-то вроде: «Его руки это покушение на здравость» или «Боженька милостивый, отец тронул меня!» и ловил наше отражение в зеркале на шкафу. Элиан беспечно водил пальцами над моими волосами. Он сказал, у меня полно седины. Я вырвал ещё одну страницу со вторым стихом и отдал, чтобы он прекратил надзирать. Это сработало, но не надолго.       — Ныне стало горче, хуже, тебе и мне. Нас яд достал. Как в воду глядели. Вы здесь ко мне на «ты».       — Что вы делаете, — я усмехнулся, скорее нервно, и отклонился, ощутив его дыхание ниже затылка.       — По-вашему, вы не влюбились? — Он едва не прислонился своей грудью к моей спине и вдруг уже шептал у моего уха: — Вы своему другу тоже посвящаете стихи?       Я закрыл свои записи, встал и отошёл.       — Вы обещали.       Элиан съехал с подлокотника в кресло, не расставаясь со стихом.       Я хотел было дополнить: «обещали вести себя прилично», но его лицо исказилось от сдерживаемой насмешки и я не стал.       Его нижняя губа потемнела, а зубы, наоборот, ослепляли, и весь он, казалось, так и хотел выплюнуть мне, поддавшемуся на его уловку с суицидом и побегом: «Ну, что ещё умного скажешь? Я же вижу тебя насквозь!» Вот так фамильярно и просто, на «ты». Потому я сделал вид, что всё-таки собрался вымыть посуду.       К вечеру, чтобы загладить вину — пускай я всерьёз ни в чём его не винил, — Элиан показал мне трейлер сериала, который хотел со мной посмотреть, спросил, не оскорбительно ли это для меня.       Сериал рассказывал о новом папе римском — молодом.       «Это фантастика?» — пошутил я и полез к верхней полке шкафа за пледом, по уголкам изъеденным молью, и застелил им на диване постель. Между нами, на неустойчивой стопке из книг, разместился нетбук.       Мы смеялись и хватались за одни и те же кружочки чипсов, чокаясь стаканами, пили кока-колу, Элиан комментировал всё, в особенности то, что я не комментировал ничего, а ведь это я был в Риме, ведь это я знаком с папой римским.       После четырёх серий подряд я уже не помнил, с чего всё началось. Тело одеревенело, кости хрустели, мышцы затекли. Я указал на время, да и Элиан заразительно зевал.       Вернувшись из ванной, я достал комплект чистого постельного белья, как тут же Элиан приказал «не заниматься ерундой». Затем покопался в рюкзаке и тоже ушёл в душ.       Я ещё немного посидел и поразмыслил, унимая колотящееся сердце.       Это то, что он называл в себе фетишизмом. Перчатки, которые я надевал, стаканы, из которых я пил, а теперь — постель, в которой я спал, ворочался, грезил и потел: он хотел спать именно в ней. Меня тревожило, что, по-моему, это я научился видеть его насквозь. А знание возлагает ответственность. Мог ли я отнять у него эту мелочь, эту ерунду? Как бы его это расстроило.       И как это изводило меня.       Правильнее всего было воспользоваться моментом уединения и помолиться, что я и сделал.       Моя пижама — это формальность. Она (синяя, в шотландскую клетку) как костюм на официальные случаи жизни, и случаи эти редки. Элиан после душа переоделся в тканевые шорты и футболку на размер или два больше своего. Увидев меня, стушевался и шмыгнул под одеяло.       — Извините, у меня нет пижамы. Обычно я сплю так.       Я задёрнул шторы, оставив небольшой просвет на случай, если Элиан, как и я, любил засыпать, наблюдая за игрой теней.       Он захотел спать с краю.       На самом деле, диван не двуспальный, а, скорее, на человека полтора.       Глядя, как Элиана покачивает, пока я взбираюсь, я уже понял, что нам предстоит не ночь, а испытание — каждому своё. Поделившись одной из двух подушек, к чьей компании я привык, как привыкают к количеству сахара в ритуальной чашке кофе, я хотя бы этим обеспечил нашим головам личный простор.       Мы сидели, укрытые по пояс, и ждали невесть чего. Я спросил, можно ли гасить свет. Элиан комкал одеяло и пах лавандовым мылом, которое я успел выложить в мыльницу вместо щербатого обмылка: лиловое, полупрозрачное, с застывшим цветением лаванды внутри, вроде насекомых в янтаре. Сам бы я себе такое не купил.       Выпятив губу — распаренная ранка выглядела не так зловеще и жирно блестела от крема, — Элиан ещё раз посмотрел в телефон и, угукнув, отложил его на стул рядом с моим. Каждый миг казался неестественно растянутым во времени.       Пожелав доброй ночи, я выключил бра.       Теперь мы лежали на спине. Недолго. Элиан повернулся на бок и взял меня за плечо, сжал, помассировал. Помня, что статуэтка Пресвятой Девы следит за нами, я осмелел и поинтересовался, в чём дело.       — Ни в чём. Это массаж.       — Всё в порядке. Можете спать.       — Да, могу. — Его рука так и лежала на мне. Я ощущал его взгляд, слышал, как поверхностно он дышит. — Нет, не могу.       Он откатился обратно на спину и — тут я посмотрел на него, привыкнув к темноте, — накрыл глаза сгибом локтя. Прошептал: «Не могу вам врать».       — Врать не надо, надо спать. Рассказать вам сказку?       Он выдохнул через нос — усмехнулся? — и сказал:       — Лучше я вам. Только не смейтесь.             Далее он рассказал историю (не иначе как выдуманную на ходу) об Очередном Дураке, который жил среди других дураков в долине и говорил, как и все дураки, на дурацком языке. Однажды Дурак узнал, что в лесу на холме, где царит вечная весна, живут ангелы, которые никогда не спускаются в долину. По всей видимости, дураки, существа приземлённые, буквально состоящие из земли и грязи и промышляющие тем, что создают все вещи роскоши и обихода тоже из грязи, не могли бы сравниться с ангелами, левитирующими над землёй. Благодаря некоему Путешественнику, Дураку удалось устроить встречу с одним из Ангелов прямо в лесу, недалеко от холма, в день, когда зацвели, кто бы мог подумать, геллеборусы. Не в состоянии выразить своё восхищение ангелами в подобающей манере, Дурак сделал то, что умел лучше всего — вылепил из грязи сандалии: все в долине дураков носили его непревзойдённые сандалии. Однако Ангел, приняв подарок из вежливости, — конечно ангелам, не касающимся земли, сандалии бы не пригодились — тут же испачкался грязью: она начала таять в его руках, закупоривать его дышащие поры. Ангел стал тускнеть. Дурак, не знающий ангельского языка, не смог позвать на помощь, и Ангел потихоньку скончался. Дурак тоже пожертвовал собой, оставшись размокать под дождями до тех пор, пока не превратился в сгусток грязи.       На этом сказка закончилась. Разве что Элиан добавил в конце библейский сюжетный поворот:       — А Ангел через три дня воскрес.       Он убрал руку с глаз. Этот жест вернул его из сознания сказочника в прозаическую реальность, где его дожидался я.       Полоска мутного фонарного света ползла по краю дивана, отсекала угол подушки рядом с его головой, лишь прядь волос была видна.       Под такие сказки тоже не уснуть.       — Ваше второе имя не Оскар Уайльд?       — Намекаете на то, что он гей?       — Нет, на его поэтические и печальные сказки. Читали?       — Нет. — Он помолчал. — Моё второе имя — Очередной Дурак. И сказка дурацкая. Вообще не догоняю, как можно что-нибудь сделать из грязи. Но в сказке главное не химия и физика, а… что-то другое.       — И что же вы хотели сказать? Простите, мой читательский опыт ограничен Библией и Прустом.       Вопрос его озадачил или даже досадил, но моя самоирония, я надеялся, смягчила эффект. Не хотелось выуживать больное щипцами, хотелось говорить не на ангельском или дурацком, а всего лишь на человеческом языке.       — Мы слишком разные, мои чувства — любые — испачкают вас. Наверно, это. Я пилю сук, на котором сижу. Я дурак. Придурок.       — Не утрируйте, с вашими чувствами всё в порядке.       — Они напрягают вас.       — Это неверное слово. Не напрягают.       — Да-а? — протянул он с ехидцей. — Тогда скажите: когда вы в последний раз мастурбировали?       — Господи Всемогущий.       — А я — полчаса назад, в вашей ванной. И мне хочется ещё. Продолжать?       — Нет, прошу вас…       «О да, просите меня». Он стал бороться с тяжёлым ватным одеялом, очевидно чтобы потворствовать своему желанию. Но я поймал его за руку.       «У меня есть вторая», — шипел он мне в ухо. Я поймал и её, положил к себе на грудь.       Он брыкался. Если его дыхание и кончик носа, прежде тронувшие мою шею, были экспериментом таким же безвредным, как звонок в домофон, то попытка обернуть нашу дружбу пороком — исступление, не оставившее места кокетству и забавам.       Я не понимал, я боялся понять, по какому телесному закону его так дурманила самоненависть, злость и моя стойкость.       — Мы не можем запретить себе склоняться к греху, иначе как просто было бы жить, — шептал я. — Но это не делает нас хуже. Наша способность сдерживать страсть, когда это разумно — вот что важно, вот что ведёт к совершенству. Я не имею права осуждать вас. Но имею право попросить: прислушайтесь к разуму, к вашей душе — не делайте этого. Вы обесцениваете любовь, ища ей воплощение в… В этом. Уверен, удовольствие будет мимолётным и слабым по сравнению с силой душевных чувств. Вы не испытаете ничего, кроме разочарования, опустошённости и стыда.       — Вау, уверены, — произнёс он едко, при этом, как бы я ни держал его кисть, он пальцами раздвинул края пижамной рубашки и шарил в волосках на моей груди. — Это так после рукоблудия чувствуете себя вы?       — Так себя чувствует каждый, кто совершает подмену. Если бы рядом с вами лежала Жаклин, ваше тело реагировало бы так же.       — И вы не видите разницу? Окей.       Притиснувшись под одеялом, Элиан закинул колено на меня. Я попробовал увернуться, но это мало чем помогло: если уж дальше, то только сквозь стену.       От всего его тела исходил нездоровый жар, и я почти не отдавал себе отчёт о признаках пылкости его плоти.       Пожалуй, он был прав: опустошённость — это то, что сразило бы меня — по крайней мере, тогда, — назови я всё своими именами, взгляни я в сердцевину нашей связи. Она держалась на крохах целомудрия и чистоты, которыми Элиан кормил свою похоть. Похоть неутолима настолько, что жаждала и чуждого ей сырья.       — Если бы тут лежала Жаклин, я бы не выслушивал болтовню. Я бы просто её отымел.       Всеядная похоть.       Со звоном в ушах я разжал руки, отпустил Элиановы запястья и выпутался из-под его конечностей, выбрался на одеяло и сел в ногах, прислонившись к прохладной стене. Закрыл глаза. Шея и лоб взмокли.       Я только хотел убедиться, что принадлежу себе и существую отдельно.       Нельзя было винить его в том, что он солгал, пускай то, что он творил — крайне неприлично. Он был взвинчен, уязвим, и это я его впустил. Каким он меня видел?       Моим интонациям не хватало твёрдости, но, может, это было к лучшему: изнемогши — от сопротивления, как и от алкоголя, — человек теряет способность симулировать. Никто бы в тот миг не уличил меня в том, что я малодушно стремлюсь звучать резонно, логично и бесчувственно.       Я спросил:       — Чего вы хотите от меня? — Элиан молчал. Его рука обнимала пустое место под моей подушкой. — Я готов говорить с вами как со взрослым, за которого вам так не терпится сойти. Вы только что домогались меня.       — Нет, — рявкнул он.       — А что тогда? Я, по-вашему, сдамся, если найти ко мне подход? Какое впечатление я произвожу? — Он снова молчал. Я — не мог. — Я не повёлся на вашу нежность, на заигрывания, на то, что вы были при мне пьяны. Не ответил и на ваш напор. Что вы затеете дальше? Насилие? Ещё один ультиматум с суицидом?       Последнего я, пожалуй, и боялся, и потому упомянул. По крайней мере, я надеялся, что Элиан уже догадался: дважды это не сработает.       — Твою мать, — он зарылся лицом в подушку. — Нет.       — Тогда в чём дело? Вы можете представить, что я вам отвечаю? — Он замычал, что бы это ни значило. — Я всего лишь хочу понять. Я дал вам повод думать, что меня влечёт к вам? Или это неважно? Вас удовлетворит, если я переступлю через себя? Знаете, если мы оба будем ненавидеть себя, ничего не выйдет.       Он дёрнулся.       — Я не прошу вас трогать меня. Я…       — Что вы?       — Вы могли бы целовать меня в лоб или держать за руку, пока я… — Наверное, он проглотил бы это слово, но пересилил себя: — Кончаю.       Моё сердце, казалось, весило тонну — так тяжко мне далось отлепиться от стены и спустить ноги на пол.       Обходя диван, я ударился о журнальный стол, на нём цокнули стаканы, которые я отчего-то не убрал. В конце концов, я встал на колени перед Марией, Матерью Божьей, но для Элиана — вполне перед стулом.       Он заёрзал.       — Будете молиться?       — Буду.       И я молился.       Обращаясь к Марии, ко всем ангелам и святым, я читал молитву, которой в юности, а после и в семинарии защищался от нечестивых побуждений. Как, должно быть, Элиан удивился бы, узнай он, что мои холёные руки ласкали меня, будто принадлежали незнакомцу.       Молился на французском: в этом заключалась сокровенность, без церемонности латинских молитв.       Молился вслух. Мне нужно было, чтобы Элиан слышал и исполнился благодатью Небес. Молился за нас обоих, молился раз за разом, пока не ощутил бы, что наваждение, обуявшее нас, позади.       Я говорил: «Мы признаём дивные привилегии, что вы раскрыли нам в наших телах», а Элиан язвил: «Где ваша сутана?»       Я говорил: «Да не забудем мы, что тело хранит в себе злое начало, пронзившее его испокон веков», а он корчился на диване: «Вы забыли воротник!»       Я говорил: «Внутренние наклонности и касания извне способны в каждый миг превратить его в орудие нашей смерти». Он смеялся.       Я говорил: «Его священность не избавила его от похоти, которую не искоренить, но над которой мы каждый день торжествуем». Смех переливался в фальшивый плач.       «Аминь». Затем снова: «Мы признаём…»       Элиан зажимал уши, накрывался с головой, отдаляя этим мгновенье, когда я, по его пламенной просьбе, заткнусь. Всё, что мне оставалось — быстрее и громче умолять Господа и ожидать, что, если Элиану не поможет, ему хотя бы надоест извиваться, будто я причиняю ему боль.       Он подался к краю — скрипнул диван, как скрипит всегда, когда я по утрам встаю. Шорх-шорх — это голые колени по ковру.       Он взял меня за плечо, как недавно, массажно, и хотел отвлечь меня: «Эй, ну хорош, я не одержим».       «Аминь», — сказал я, перекрестился и начал заново.       Он попытался закрыть мне рот ладонью. И я не противился. Лавандовый аромат. Это означало, что мы слишком близко.       Подавив смешок, Элиан помедлил так с полминуты. Когда я снова перекрестился, до него дошло: я всё это время молился, и что бы он ни сделал, я не собирался прекращать. Его это не иначе как взбесило, в смысле буквально разбудило бесов в нём.       Он впился мне в руку и потащил на пол за собой, причитая: «Хватит, хватит, хватит, хватит…»       В моей памяти это приняло форму кошмара.       Мрачные силуэты мебели, неизвестный караульный у кресла, похожий на овального гнома — кто он? Ах, это Элианов рюкзак.       Опять цокнули стаканы — Элиан пытался отползти, повалившись на спину, но промахнулся неуклюжей пяткой и попал по подкошенной ножке. Пока он звал меня сумасшедшим и отпирался от меня, ножка не выдержала, столешница накренилась, и по комнате, по моей гусиной коже чиркнул звон падающих стаканов. На месте соседей я бы уже стучал.       Ворс до чесотки, до раздражения царапал ему поясницу и лопатки (он показал мне покраснения на следующий день). В отчаянии он приказывал мне больше о нём не молиться, никогда, до самой его смерти и после неё. Потому что это его не исправит.       Я так стремился его утихомирить, а он так упрямился, что поставил мне над коленом синяк. Я не знал, что мне с этим всем делать.       Он стал ругаться, лихорадочно отталкивать меня: «Валите из моей головы, идите ко всем чертям». Как если бы я был не более чем плодом его фантазмов.       Тогда я применил последнее, на что меня надоумили его чертыхания: опустился верхом на его ноги и едва не заломил ему руки. Он сразу обмяк.       — Adiuro te, Satan, hostis humanae salutis, — на втором дыхании я произнёс это повелительно, как никогда прежде не обращался к Элиану. — Agnosce Dei Patris…       Моя рука горела огнём, когда я осенил крестом его лоб. Тот лоб, в который он хотел бы, чтобы я его целовал. Я не имел на эту молитву права. Но мне необходимо было проверить, убедиться для себя, что…       — Всё, вы победили, — выдохнул Элиан. — Всё.       Со сведёнными впереди руками, как задержанный преступник, он не двигался подо мной, лишь смотрел неясно куда — чёрные глазницы.       Сначала я отпустил его руки; он покорно продолжал держать их вместе. Я отстранился и сел на колени поодаль. Он, будто отражая меня, проделал то же, но не так расторопно. А затем выдал:       — Сами вы сатана.       Поднявшись на ноги, он сгрёб со спинки кресла толстовку и натянул на себя. В шортах и толстовке стал рыскать в темноте, пока не нашёл носки. Взялся за джинсы. Я спросил, что он делает.       — Неясно? Оставляю вас в покое.       — Там же ночь, — растерялся я. Ответ получился невпопад. Я совсем не это имел в виду.       — Да какая нахер разница.       — Пожалуйста, не надо… Давайте попробуем уснуть.       — А давайте, — у него не получалось застегнуть ширинку из-за шорт, поверх которых он в спешке натянул джинсы, — давайте не будем прикидываться, что всё у нас нормально? Мои чувства, по-вашему, высоки и непорочны, зато стояк — дело рук сатаны. Вы вообще не понимаете, кто я. А я, дурак, не понимаю, кто вы. Кем надо быть, чтоб иметь член, знать, что это, блин, такое, и запрещать другим дрочить. Вы б к психологу сходили, ей-богу. Спокойной ночи, отец. Пока.       Он обогнул меня, как некий предмет, забрал со стула телефон и направился в прихожую.       У меня были несчастные секунды, пока он надевал кроссовки, чтобы не дать ему уйти. Однако снова хватать его за руки смысла не имело.       Вместо того я мог бы напомнить ему: я пошёл на обман, лишь бы забрать его к себе. Мог бы соврать, будто уговорил Лафонтен закончить беседу с матерью и не отправлять его домой, не доносить на его отца. Мог бы, при всей тривиальности, намекнуть на ответственность, которую я за него теперь несу. Но всё это взывало бы к вине Элиана и к моему трусливому эгоизму. Никуда это не годилось. У меня была только одна попытка что-нибудь предпринять.       Клацнул дверной замок, и я исторг:       — Я хочу вас!       Во мраке прихожей царила тишина. А затем: «Чего?»       — Очень хочу вас, Элиан, останьтесь.       Вот когда я по-настоящему, как и Ангел в сказке, начал холодеть. Элиан меня услышал.       Дрожь просачивалась из меня наружу и вибрировала в воздухе вокруг. От единственной фразы субстанция времени вязла, к горлу подкатывали сомнения, что выговорил эту фразу я. Я ведь даже так не думал. И вместе с тем не лгал.       Кроссовки стукнулись о паркет, Элиан, шурша курткой, вошёл обратно в комнату.       — Мои душа и разум, и я сам — я столько всего пережил благодаря вам, — изливался я, пока он палачом стоял надо мной, — ваш образ отпечатался во мне так глубоко, что без вас… что я? Когда вы уходите, вы что-то отрываете от меня. Мне кажется, вы можете больше не вернуться. Я боюсь, что вы правда покончите с собой. Или во что-нибудь ввяжетесь, как Франсис, покончите с кем-нибудь другим и… всё. И в этом будет моя вина. Во всём, что творится с вами, есть моя вина.       — Ладно, хорош нагнетать, — он скинул куртку на пол и присел рядом на одно колено.       — Это я не оправдал ваших надежд. Вы рассчитывали на меня, на мою помощь, опытность и мудрость священника, на мудрость мужчины — но я вам этого не дал. Вы понадеялись на телесный, Боже мой, этот низменный отклик — но и этого я вам не дал. Я не знаю, на что ещё способен, кроме как просить вас остаться.       — Это меня вы должны успокаивать, а не я вас.       — Если вы уйдёте, мне не станет легче, у меня не будет покоя, у меня не будет ничего. Я тоже с собой борюсь, преодолеваю страх перед чувствами, которых раньше не знал. Я уже согрешил в очень многом, попав в… что это, по-вашему? Зависимость. К сожалению, это так. — Челюсть сводило, я содрогался от холода, натягивал рукава рубашки на кисти и жал, жал, жал кулаки. — Господь ещё воздаст мне за это, Он ещё успеет отобрать вас у меня. Но пока что — пожалуйста, не уходите. Если вы не оставите мне воспоминаний о вашей любви, не уверен, что справлюсь, что вынесу Божью кару. Мне нужно знать, за что…       — Окей, я не ухожу. Эй, — он осторожно коснулся моего кулака. — Даниэль? Не ухожу, смотрите.       Он снял толстовку, швырнул назад. Та глухо упала на ковёр.       — Я делаю то, чему научился у друга: говорю ночью, пока невидно, и говорю то, за что завтра постыжусь. Разделите это со мной. Разделяя мы преодолеваем.       — Я походу вас сломал, — Элиан потрогал мой лоб. Неужели эта болезнь заразна? — Бред есть, температуры нет, так-так.       Я словил его руку и, пока он, по свежей памяти, не отнял её, приложил к своему сердцу.       — Простите, я не говорил вам. Может быть, очень давно? Может быть, я только думал и не высказывался вслух. Я люблю вас. Иногда мерещится, что до безумия. Это страшно, но как ещё это назвать.       — Оке-ей… То есть я тоже. До безумия и… Можно?       Свободной рукой он обвил меня за шею, привстал на коленях, и я мог лишь уткнуться в его плечо. Я согревался. Дивные привилегии тел делают их до смятения уютными для объятий.       Элиан прижался к моей макушке — я догадался — губами. Я чувствовал волны влажного тепла, я таял снегом. Смирение дремало в кармане сутаны, сутана дремала в шкафу, шкаф — в комнате, где для беспорядка достаточно двух стаканов вместо одного.
444 Нравится 222 Отзывы 246 В сборник
Отзывы (6)