Записано в апреле, 2017
Я проснулся от взгляда. Элиан лежал рядом, подложив локоть под голову. Он продолжал рассматривать меня, ресницы опускались и поднимались, как крылья бабочки. Тут он погладил меня по шее, вероятно, по следу от колоратки, и я, потрясённый этим фактом, осознал, что его пальцы и раньше были на мне. Касание получилось плавным и уверенным, будто во всём мире оно могло смутить только меня. — Мне снился дурацкий сон, — мягко сказал он, как если бы не хотел пока прогонять сонный флёр. Рана стесняла его улыбку. В комнате было светло, наверняка он раздвинул шторы. Я сел и осмотрелся, ожидая найти на полу бардак: мне нужны были улики произошедшего ночью. Но стаканы, разбросанная одежда Элиана — всё исчезло. Единственная зацепка — журнальный стол у стены возле шкафа, сломанная ножка под ним. «Так», — сказал я и перегнулся через Элиана к стулу, взял телефон. В половину одиннадцатого должна была состояться месса. Потерев глаза и горячие щёки, я спросил: — Что за сон? — Дурацкий. Как будто все считали, что вы убийца. А я был уверен, что нет. — Кто такие «все»? — Не знаю. Большие шишки. Он всё лежал и лениво наблюдал за мной. Я с преувеличенной живостью выбрался из постели и открыл шкаф. — На мессу пойдёте? — А надо быть в рубашке? — Необязательно. — А у вас есть? — Я в сутане. — Нет, — он усмехнулся и сейчас же нахмурился, коснувшись губы. — Вы мне можете одолжить? Моя в общежитии осталась. Это я, конечно, мог. Я принялся перебирать свои рубашки, затем признался, что выбор невелик. Элиан, к счастью, взял белую, ту, которая на мне бы уже едва застегнулась. Когда я закинул свежее полотенце на плечо, он спросил, не задумывался ли я о том, способен ли я на убийство. — Незачем задумываться. Я бы никогда не пошёл на это. — Даже ради спасения близкого? — Лучше погладьте-ка рубашку, дитя моё. Когда я вышел из ванной, в комнате пахло раскалённым утюгом и чистым хлопком. Элиан, подвернув рукава, красовался перед зеркалом в заправленной в джинсы рубашке и, как мне казалось, нравился себе. Он заметил меня прежде, чем я успел для приличия пошуметь, и не стал подшучивать или стесняться. Лишь улыбнулся, наверное зная, что нравится таким и мне. За ночь снега нападало ещё больше. Под ногами похрустывало. Мы прошли мимо Сен-Дени, когда Элиан как бы невзначай сказал: «Без исповеди же причащаться нельзя». Действительно, я подтвердил это. Он, увы, не исповедался, а значит, я зря лишил его завтрака перед причастием. Мог ли я второпях предложить ему свои услуги духовника? Мог бы, если бы не был главным искушением, источником смертного греха, которому он предался накануне, не меньше, чем источником — пускай сомнительного — света. Ничего дельного я бы не посоветовал, пришлось бы выступить против себя. А исповедался ли я? Разумеется. Я для этого хожу в Сент-Ур. — Вау, так вы умеете грешить, — хихикнул он. — И я этим не горжусь. — Потому за вами приходил полицейский? Ой, извините: патрульный, — выговорил он это так, словно «патрульный» был эвфемизмом. Этого вопроса я ждал долго, так долго, что уж и забыл о нём. Элиан предположил, что я дебоширил в борделе. — Если бы я и попал в бордель, я бы вёл себя корректно. Поле непаханое пропащих душ. — Я теперь спать не смогу, зная, что о ваших грехах известно кому-то, кто не я. — Это вы, дитя моё. — Я о том, что… Что? Он отстал. Я прошёл вперёд и обернулся. Ему потребовалось окинуть меня взглядом издалека и, может, оценить, насколько правильно он меня понял. — Да-ни-эль. Моё имя, когда Элиан произносит его величаво и игриво, тоже становится эвфемизмом ко тьме зазорных, пляшущих в его фантазии идей. Он поддел меня под локоть, оправдав это тем, что спуск скользкий. Возможно, он за меня держался; возможно, он держал меня. «Вы это признали, — нараспев сказал он. — Я ваш грех». — «Вот так новость». Он принялся насвистывать. На мессе он вдруг разобщился со своими руками и ртом: не знал, когда нужно креститься, говорил «Господи, помилуй», вместо «слава Тебе, Господи», а во время молчаливой молитвы и вовсе растерялся так, что дёрнул меня за рукав и шёпотом спросил, что надо делать. Отец Гюстав поглядел на нас как на непослушных учеников. Когда все выстроились в очередь, чтобы получить Тело Христово, Элиан отошёл. Я ободряюще улыбался ему. Я улыбался самому себе в прошлом, не допущенному к причастию только потому, что отказался исповедаться собственному отцу. Отвернувшись к отцу Гюставу, я повторил за другими прихожанами и подставил руки для гостии — а то встань я на колени, меня опять посчитали бы фундаменталистом. Когда я снова посмотрел на Элиана, было уже поздно. Рядом с ним, в чёрном приталенном пальто с блестящими кнопками, пресуществилась сама Виолет. Они вдвоём подпирали стену под картиной, изображающей Благовещение Марии, маленькие против широченной рамы, но живописные, как статуи, сбежавшие из Бельведерского двора. Виолет не растрачивала на Элиана тактичность и поинтересовалась прямо, почему это он не принял Христову жертву. — Я здесь за компанию с отцом, — бросил он, наблюдая за тем, как последний прихожанин, наподобие птенца, раскрыл рот для гостии. Я слышал подтекст. В праздности Элиан как будто неосторожно ответил, ненароком выдал себя: он приехал в Лош только ради этого, а может, и не только. Я собирался вмешаться, но не для того, чтобы рассеять внимание Виолет. Не имело значения, как безошибочно она определит, чтó именно Элиан делает рядом со мной: как и с цитатой Гессе, она не могла знать наверняка. Но имело значение то, как несправедливо было с её стороны спрашивать об этом. — Понимаете ли, Катрин… Я расправил куртку для Элиана, он продел руки в рукава. Затем я забрал со стула мантию. Всем видом я демонстрировал, что надолго мы не задержимся. — Если человек физически или духовно не готов принять таинство, он обязан воздержаться. В этом и есть его почтение к жертве Христа. Как нетрудно догадаться, что, приняв жертву в нечистоте, человек осквернит её. — Прекрасно понимаю, отец, — она посмотрела мне в глаза, — о чём вы. — Позовёте, как закончите. Элиан с усилием впихнул шапку в карман и побрёл по нефу, вертя головой. Он вовремя оставил нас. Я улыбнулся, чтобы сгладить впечатление, и прятался за этой ширмой доброжелательности до самого конца. — Я хочу по-дружески предупредить вас. Если вы продолжите причащаться, я буду вынужден сообщить отцу Гюставу о… ваших взглядах. — От вас я приму и это. Я рассчитывал на другой ответ. — У вас есть право верить во что угодно. Но это таинство — только для верных. — Я хотела бы доказать свою верность. Хотела бы причащаться у вас. — Я бы отказал вам. Вы к этому готовы? — Если это часть посвящения, — она кивнула. — Я знаю о вас больше, чем вы думаете. Я слушаю вас. “Боже, да о чём вы?” — вскричал я мысленно, а вслух сказал: — И порой мне кажется, что мы говорим на разных языках. Извините. Нам с Элианом пора было завтракать. Я направился в примыкающую к церкви галерею. Виолет провела меня до дверей. — Вы так нянчитесь с ним. Она не назвала его даже Юнесом. Правда: когда я пишу «он», подразумевая Элиана, я чувствую, что это не то же местоимение, скрывающее любого другого «его». И безусловно, я бы ни с кем не спутал «его» в устах Виолет. Иное дело, что поняла она это не из-за проницательности, а из ревности, можно сказать, угадала и без лишней вежливости использовала не по назначению. — Он, — ответил я, напротив, чутко, — старается проявлять свои лучшие качества. И всё равно не нравится вам. — Нравился бы, наверное, если бы так сильно не нравился вам. Всему в мире нужен, — она задумчиво подняла глаза, качнула головой, серьги-кольца качнулись следом, — баланс. Ему очень, очень с вами повезло. Но он этого не осознаёт. — Думаете, в вашей власти это уравновесить? Она, пожав плечами, развернулась и, прежде чем уйти то ли к отцу Гюставу, то ли к алтарю, произнесла: «Покров и безмолвие — убежище истины. Но излишнее усердие скрывать её пресекает путь к достижению её цели. Знаете, отец, к какой?» Я не знал ничего, кроме того, что в бистро неподалёку от церкви подают отличные сладкие блины. Их мы и взяли навынос. По дороге домой я отдал на растерзание своему внутреннему критику ситуацию с Виолет, а затем, уже дома, велел ему больше не встревать. Достаточно было того, что своё обещание относительно причастия я бы сдержал: это касалось не столько самой Виолет, сколько моего долга перед Церковью. В остальном я был намерен хранить нашу дружбу, начавшую обретать истинно дружеский оттенок равенства. Пускай Виолет и стала чаще говорить загадками, но, по меньшей мере, она не пыталась закинуть на меня ногу или поцеловать. И даже так, она с достоинством снесла бы отказ. Улица кончилась. Я взялся проворачивать новый мысленный эксперимент, мóя руки с лавандовым мылом, меняя сутану на домашний наряд и дольше обычного глядясь в зеркало: находиться с кем-то рядом и днём и ночью — прежде неведомый мне труд. В общем, я бы не пошёл на уступки Виолет так, как шёл Элиану. Она — взрослая женщина, способная обуздать свои порывы, если бы эти порывы хоть на мгновение оказались сродни подростковой страсти. К тому же Виолет не нужно было бы стыдливо прятать глаза, умолять меня забыть о некоторых словах, или подарках, или неуклюжих поступках, если бы она всё-таки поддалась страсти. Почему? Виолет — одиночка, как и я. Нам обоим — по общественному уставу — положено именно это: мне — как священнику, ей — как женщине, желающей мужчин, не могущих на это отозваться. В её исполнении флирт со священником был причудой, одной из множества других, со временем укрепившейся причудливой нормой. Отца Гюстава ей простили. Разве не простят меня? Ей, взрослой женщине, незачем извиняться за интерес к мужчине. А если бы я проявил ответное желание, если бы я предал свой обет, может быть, нами бы восхитились? Вот она, сила любви, которая возвращает мужчин и женщин из лона Церкви в лоно природы. Адам и Ева, единение начал, и если прогневил я тебя, Боже, своей кустарной службой, я искуплю заботой о жене, о каждом нашем ребёнке, я прославлю Тебя так, как не смог, скрываясь в покровах сутаны — примерно так я бы себя утешил. Над нашей историей кто-нибудь бы непременно заплакал. Хотя бы Рюшон. Но позади меня возился Элиан. Я опять следил за ним в отражении зеркала. Он отогрелся в горячем душе, краснота расползлась под глазами, по переносице и щекам. Влажные волосы взъерошились, он их кое-как пригладил, вытер ладонь о шорты. Почёсывая пальцами одной ноги пальцы другой, он сощурился в экран телефона с длинным «чё-ёз-за-а», хмыкнул, выронил телефон на диван, надел флисовые носки с отворотом, на вид новогодние, с оленями и санками, подтянул шорты за резинку и сказал: «Я видел у вас бутылку вина». Простили бы этому подростку причуду, толкнувшую его желать меня? Чем он отличается от Виолет кроме того, что ему нельзя распивать алкоголь? — Кто разрешал вам рыскать по шкафам? — Ну, кровь Иисуса и всё такое… Сначала я отказался и ушёл разогревать блины. Пока мы завтракали, я поверил, что тема закрыта, что это было не более чем очередной попыткой Элиана подшутить надо мной. Но, вытерев салфеткой рот, он стал расспрашивать о причине моего отказа. Я поторопился проглотить остатки блинов, чтобы поскорее вернуться в комнату — подальше от вина, и этот трюк мне вскоре удался. Уж как будто нужна причина, чтобы не хотеть пить, тем более в компании подростка. — У вас проблемы с алкоголем? — спросил Элиан, когда прочие догадки исчерпались. — С чего вы взяли? — Ни с чего. Просто, — он пожал плечами, — так бывает. Ничего такого в этом нет. — У моего отца — да, проблемы. — У моей матери тоже были. А потом она вышла за моего папашу — и стало ещё хуже. В последнее время, правда, не так часто уже… Когда папаша в Тур уезжает, она распоясывается. Я её не виню. Папаша вчера как раз вернулся, на день раньше, а она того. А ваше красное — оно мне только так зайдёт. Вы же в курсе, я, можно сказать, вырос на виски. — Да, — выдохнул я. От его последней фразы меня покоробило. — На настоящем шотландском. — Ирландском, — поправил он и покосился с подозрением. — А вы, я смотрю, разбираетесь. — Несите вино, — согласился я. — И стаканы. Вчерашние. Кроме них и пары кофейных чашек, другой посуды для напитков у меня нет. Элиану я одобрил не более половины стакана. Но так как штопора я тоже не держу, мы протолкнули пробку внутрь бутылки, и Элиан с торжеством в голосе заявил, что теперь придётся выпить всё. Первый глоток: «Испортилось?» — «Нефильтрованное». — «О-о». Второй глоток он сделал не спеша, с закрытыми глазами, вжившись в роль гурмана. Мы устроились на полу. Я опирался спиной на мягкий торец кресла; Элиан сидел, скрестив под собой ноги, и мерно разбалтывал содержимое стакана. Вдруг, замычав, как будто что-то вспомнив, он потянулся к телефону, брошенному в складках небрежно застеленной постели. — Кое-что покажу, — объяснил он. — Папаша вчера взбесился из-за этого. Случайно нашёл в его, так сказать, кабинете. Он меня за этим застукал. Листайте влево. Он передал мне телефон. На экране было фото печатного текста, и по его началу я понял, что это, должно быть, письмо. «Приветствую! Ты, наверное, удивишься, с чего это я пишу по-французски. Ну так это затем, чтоб твоя мать не прочла. Я постараюсь быть прямолинейным, чтобы и ты не терялся в догадках. С чего бы начать. Начну с того, что был рад повстречать такого отважного молодого человека. Франции не хватает таких. Таких не хватает и нам, нашей скромной общине. Тут позволь подчеркнуть: я прекрасно помню, как ненавистна тебе религия и что ты бежал с матерью только потому, что надеялся избавиться от этой напасти — знаю, знаю, Сеймус. Видишь, мы вполне можем переиначить твоё имя. Если не нравится, сообщи твой вариант. До тех пор я буду звать тебя Сеймусом Юнесом. Так вот о нашей общине. Я не зазываю тебя присоединиться к ней. Но сам я, человек верный, научен заботиться о ближнем. И я бы не простил себе (уверен, Бог бы тоже не простил мне), если бы я оставил тебя в твоей беде. Всё-таки мы отлично посидели в этой ирландской лавке, не так ли, Сеймус? Это Бог пересёк наши пути, уж поверь. Я в Бретань обычно ни ногой — старая история, дурные воспоминания… Ну, в общем, вот оно как. Но я ни секунды не жалел, что принял задание от старейшины и поехал в Рен. Теперь что насчёт тебя, дорогой. Не скажу, что переживал сложности, сравнимые с твоими. Мне никогда не приходилось уживаться в чужой стране с чужими нравами. И то, что, как ты говоришь, в лицее ты был изгоем — ну, так бывает, дорогой, прости. Но вот что я могу предложить тебе со своей стороны: почему бы тебе не объять (это, скажем, охватить, как бы принять в полной мере и использовать себе во благо) своё происхождение и превратить его из недостатка в преимущество? У меня вот какая возникла идея. Почему бы тебе не поселиться где-нибудь рядом со мной, на берегах Луары, где всегда солнечно и тепло? Конечно, не прямо в Туре — это город большой, мало чем, думаю, отличается от Корка, который так тебе не по душе. Но что ты скажешь о миленькой провинциальной деревне? Да, там люди по-английски ещё лет пятьдесят не заговорят. Но какое это имеет значение? Ты быстро привыкнешь и сам нахватаешься местных фразочек. А чтобы заработать репутацию, можно открыть свой бизнес. Ну, бизнес! Звучит сложно, знаю. Но ты представь: что, если это лавка вроде той, где мы встретились, маленькая, уютная, с хорошим, допустим, ирландским или шотландским виски, а? Едут люди в долину Луары за своим излюбленным Шинон или Гаме (с вином у нас не потягаешься), а тут вдруг кто-то возьми да и ляпни, что, вот так неожиданность, можно заодно прикупить и качественное виски родом прямо из Ирландии! Ты поразмышляй. Я даже знаю, то есть, если быть точным, наш старейшина знает, что в одной из деревень неподалёку продаётся хороший, семейного типа, домик. Я совершенно случайно разговорился об этом со старейшиной — ты знаешь, моя жена давно хотела бы перебраться за город. Но я подумал: нет, мы, моя семья — никто не нуждается в этом так остро, как Сеймус, этот сердечный паренёк, от которого по бесовской несправедливости отвернулась удача. И я решил подстегнуть её слегка, эту удачу. Вот ставлю тебя в известность — домик презамечательный. К тому же, если тебе по нраву идея с лавкой, ты бы и мать свою пристроил. Она бы, по твоему желанию, конечно, могла держать связь с поставщиками в Ирландии и тоже быть частью бизнеса. Так бы она всегда оставалась при деле, имела бы стабильный заработок и её английский сыграл бы тебе на руку. И в округе бы тебя уважали: знаешь, иммигранты, приехавшие отбирать наши рабочие места — не то же, что иммигранты, приехавшие их создавать. Но я в этом не так умён, как старейшина — у него и образование получше. Я так, лишь распространитель его веских и светлых мыслей. А вот ещё насчёт этой девушки, которую ты упоминал — Селест или как-то так? Не то чтобы я хотел на тебя надавить, но ты сам подумай: существо, погрязшее в слабости, поцеловало тебя — она наверняка ищет защиты и поддержки. Это Бог стучится к тебе. Если бы ты, приняв на себя ответственность, женился на ней и забрал в деревню, в этот хорошенький домик, ты бы спас её душу. Да, ты можешь возразить: не опасно ли это — держать лавку с виски, когда твоя жена проявляет склонность к алкоголизму? Опасно, дорогой. С другой стороны, ты бы мог научить её бороться с собой и извлекать из этой слабости пользу. Ты бы мог подарить этой нездоровой кондиции содержание и смысл, и, поверь, никто из вас оглянуться не успеет, как эта бедняга обуздает свой порыв. Тебе только нужно её правильно настроить, направить. Понимаешь? Кстати, если тебе моя идея по душе, ты всегда можешь обратиться к нашему старейшине за советом. Он и с Селест поговорит, вразумит её, если твои уговоры не подействуют. А что до любви (она вас, молодых, уж сильно волнует), то помни: любовь к Богу открывает в сердцах неисчерпаемый потенциал. Так же и с любовью земной, с любовью к женщине. Дай себе шанс её развить. Я уверен, что вот эта порочная склонность Селест — это из-за нежности и наивности её юной души. Она, ты говорил, с полуслова понимает тебя, хотя сама по-английски ни бе ни ме. Такое ведь просто так не случается, Сеймус. Это знак свыше, что перед тобой твоя судьба. Ну и на худой конец ты её, дорогой, тоже целовал. Не станешь же ты отрицать, что это было обоюдно? Знаю-знаю, ты не из нашей общины. Но, согласись, есть в наших взглядах зерно истины: нужно быть внимательным и не раздавать свои поцелуи всем подряд. Я сейчас, возможно, звучу хуже католика, но прислушайся ко мне. Если католики считают так же, значит, не такие уж они идиоты. И не могут столько людей в мире ошибаться в таком вопросе — в вопросе чистоплотности человеческих действий. Не так ли, дорогой? В общем, ты подумай, Сеймус. Мы всегда с радостью и очень искренне поддержим тебя, что бы ты ни выбрал: продолжать сидеть у матери на шее и болтать ногами, выживать в одиночку или построить семью с доброй девушкой и осесть в провинции. Там, между прочим, никому не будет дела до твоего произношения и грамматики. А потом, нарожав себе пару-тройку сыновей, сможешь уйти на покой пораньше и наслаждаться природой, фруктами и бескрайним небом, пока отпрыски суетятся и развивают твой бизнес. Я, по правде говоря, немного завидую тебе, Сеймус. Твоей юности и тому, что у тебя всё ещё есть возможность прожить эту жизнь достойно. Мы вот с женой сколько ни пыхтим-потеем, всё девчонок рожаем. А я бы тоже хотел заиметь сына и подарить ему, наконец, свой паб. Мы бы с тобой могли стать бизнес-партнёрами! Я-то на своём веку научился разному и бизнес этот, как ни крути, понял… Хотел бы я много лет назад встретить такого приятеля, каким я вот сейчас заделался для тебя. Ты, дорогой, не забывай, что я всегда на твоей стороне. Если ты заинтересовался, черкни мне пару строк — или позвони из уличной будки, вот тебе мой номер <...> Знаю, денег у тебя на звонки нет. Зато есть мой адрес. Уж на марку как-нибудь выпроси у матери. А дальше я и сам тебе денег дам, приедешь ко мне, а я всем обязательно займусь. Ты главное не думай, что всё потеряно — о, нет. Есть добрые люди на свете. Один из них — твой верный друг Лорьен Обери. Ну, бывай, дорогой. Поцелуй от меня свою мать.» Я отложил телефон на пол, и Элиан снова принялся рассказывать: — Дома, вы же видели, да? Ни одной нормальной семейной фотки. Я не особенно думал об этом. А потом, когда сходил к Милье… К тому, который у заброшенного колодца живёт. У него все стены дома увешаны рамками с фото. Вот я и пошёл к папаше в кабинет, что-нибудь поискать, ну, хоть что-нибудь. И папаша тут как тут, нарисовался когда не ждали. Я, правда, успел заснять. Он мне такой: что ты тут забыл? А мне же и так всё ясно. Ещё Франсис говорил: папаша — сраный сектант. Помню, несколько лет назад Франсис пришёл и так и сказал всем дома. Мама его потом вешалкой лупила, пока та не сломалась. Я поразмыслил над письмом, и мне стало жаль Сеймуса Юнеса. Если он бежал из Ирландии, то неудивительно, что в новой стране он угодил под влияние сомнительной “общины”, чем бы она ни была. — Может быть, вам стоит дать отцу шанс? Он, может быть, от сомнений в себе вот так вот с вами... Элиан поднял брови. Удивление продлилось не дольше пары секунд. — Ну, ясно, почему вы так говорите. — Нет, дитя моё, я тоже разочарован в своём отце. Как и он — во мне. Я так говорю, потому что… — Не думаю, — вставил он. — Не думаю, что он в вас разочарован. Вы же, как говорится, пошли по его стопам. Родителям обычно такое нравится, ну, если они не какие-нибудь там преступники. И вы тоже. — Что я? — Вы не считаете, что ваш отец делает хрень, а то не стали бы священником. Значит, по-вашему, он делает правильные вещи; может, криво и тупо, но это свет в конце туннеля. Нет? Ну, окей. — Не знаю, решил ли он, что мне не хочется продолжать, или сам намеревался с этим закончить, но он добавил: — Давайте о чём-то другом. Например, об этом. Под "этим" он подразумевал фракталы. “Это опять что-то из программирования?” — “О, нет. Это круче”. Элиан снял с подоконника мой нетбук и вернулся на пол. Попивая вино, я смотрел в экран, слушал Элианову увлечённую болтовню и фокусировался на геометрических фигурах ядовитых цветов. В какой-то момент он показал мне шестиконечную звезду и спросил, что это. Я промолчал, помня только подвеску Виолет. О ней Элиан, по моим расчётам, знать не мог. И действительно, дальше я увидел, как на чёрно-белой схеме в каждую грань звезды встраивается ещё одна вершина треугольника, снова, и снова, и снова. Это было подвеской Виолет и в то же время уже не было. — Это снежинка Коха, — сказал Элиан. — Бесконечная длина в конечном пространстве. Вы можете это себе представить? Вот это и есть фрактал. А фрактальность — это внутреннее самоподобие. Интересно, да? Рассуждал он со знанием дела, снова румянясь, уже от выпитого. Поглощённый темой, он безотчётно барабанил по стакану в такт чему-то, звучащему в его голове. — Все каникулы об этом читал. Это просто… красотища. Она во всём. Выхлёбывая остатки первой порции вина, он поднял указательный палец, как бы имея в виду «погодите, это ещё не всё», но я тем временем пододвинул нетбук к себе: — Дайте я. Пока я печатал запрос, Элиан налил себе ещё полстакана. Я заметил, что мы так не договаривались, и подлил себе едва не доверху. Чем больше я успел бы выпить, тем меньше досталось бы ему. Не зря я ранее сравнил его и Виолет со статуями из Бельведера. Теперь очень кстати на ум пришла другая скульптура оттуда: бронзовая сфера в сфере, с разрывами на поверхности, с системой зубчатых брусков внутри, похожих, по словам Анри, на внутреннее устройство пианино, а между брусками — сфера поменьше. Она — тоже с разломами, с клавишной системой, и как знать, не содержит ли в себе третью сферу ещё меньше? Я показал Элиану: чем не фрактал? Он с дотошностью, какую раньше ни в чём не проявлял, изучал фото скульптуры. — Ну, не совсем, но… Принцип тот же. — Это о связи малого с великим и великого с малым. Или, может, о новой жизни, растущей внутри старой, о разрушении старого ради нового. Ещё — о подобии всего. Quod est inferius est sicut id quod est superius. Конечное пространство комнаты, вмещающее в себе бесконечность переплётшихся концепций, сжалось. Почему эта фраза эхом наполнила слух, заглушая слова Элиана? Он чему-то опять радовался и бурно жестикулировал, чуть не задев бутылку и не перевернув её. — Гляньте, гляньте! Он поднёс руку мне под нос, но волоски на его коже уже улеглись. «Мурашки», — с трепетом сказал он. — «Вас это так трогает». — «А вас — нет?». Я тоже поддёрнул рукава пуловера. Губы и кончик носа уже начинали неметь от выпитого, но мои «мурашки» всё не проходили, как и тихий звон в ушах. С вином пора было закругляться. Элиан опять отнял нетбук. Рогатые графики, схемы рек, вены, рентгеновский снимок лёгких. — Во как, смотрите. Это одно и то же. Периодическое раздвоение на земле, в статистике и… Он покосился на меня, наши лица до того приблизились к небольшому экрану и друг к другу, что оси его бровей и глаз сместились. — Даже, — прошептал он, — в вашем теле. В вашем сердце. Везде. Вот что такое чудо, а не эти ваши непорочные зачатия. Я переключил на вкладку со скульптурой. Трещины на сфере, насколько мне виделось, повторяли закон раздвоения. Возможно, скульптор изобразил их с умыслом. Что, если он тоже знаком с этим феноменом? Или он пытался передать то, что наблюдал в природе? Куда позже Элиан поправил меня: имя феномену «бифуркация». При множественном расщеплении в некой точке возникает хаос. Я, к моему сожалению, упустил логическую цепь, запутался в бифуркационных нитях и теориях. В целом, я согласился: это действительно чудо, это, должно быть, шестое доказательство существования Господа, которое святому Фоме, в силу неразвитости науки в то время, не открылось. — Блин, это нечестно — присваивать все чудеса Богу. — Фракталы принадлежат законам, а законы — от Господа. — Ну да, ну да, — он закатил глаза. — Бог — общая идея о первопричине? Вы, священники, реально думаете, это всерьёз как-то связано с наукой? — Я уверен в этом, дитя моё. Иначе чего бы стоила религия. Я, вероятно, повторился для него, но лишь потому, что во всём этом — в симметричных снежинках и в сфере внутри сферы — чувствовалось какое-то невыразимое могущество: как много ни осветила бы наука, Господь всегда дальше, во мраке нашего неведения. С этим предчувствием сталкиваются не только священники. — Что вы испытываете, стремясь охватить разумом вселенную? Господь всегда больше всего, что мы в состоянии о Нём помыслить, помните? — Ага. Как бесконечная личность в конечном мозге. То есть… Не бойтесь. Он подсел ко мне вплотную, кивнул на зеркало. Мы встретились в отражении взглядами. Элиан аккуратно взял меня за голову, ладонями покрыв скулы и виски. — Бесконечное количество нейронных связей между моими руками, ну, хотя бы больше, чем у вас волос. Вы представляете? Что вы чувствуете? Зрение, под воздействием вина, динамично двоило наши контуры. Неустойчивое колебание зрительных нервов не было совпадением, в глубине причинности таился хаос. Мне нравилось, какая поэтичность витала вокруг нас, недосказанность обращалась в мудрую тишину. Я ответил: — Наверное, чудо. И вы такой же. И… — К рукам Элиана подкатила едва уловимая дрожь. — И что за этим стоит Бог. Его руки соскользнули мне на плечи, и он мигом вернулся к стакану, глянул сквозь него на свет и вздохнул. Я бы поцеловал его в лоб, в благодарность Господу за то, что создал его. — Чудо, как говорит ваша религия, это то, что наука не смогла объяснить, — сказал он. В тон прокралась нотка скуки. Можно было подумать, он так старался, а я, глупец, ничего не понимал. — А фракталы и хаос, как минимум частично, науке ясны. — Чудо — это свидетельство Бога для тех, кто иначе бы о Нём не задумался, — возразил я. — То, что наука способна объяснить чудо, не делает его менее чудесным. Господь нам открывается. Понимаете? — Неа, — он слабо улыбнулся, как если бы не хотел понимать. Поставив окно на проветривание, я заодно достал из шкафа несколько томов «Суммы теологии». Никакие чудеса не противоречат ни науке, ни Богу. Господь не стал бы игнорировать законы мира, сотворённого Им. Потому что Он Всемогущ. Выслушав об этом, Элиан медленно пал на ковёр ниц, придавленный интеллектуальной усталостью: “Налейте мне”. Это важно постичь умом раз и навсегда. В мире, созданном по Божественным законам, не может произойти ничего, что сподвигло бы Господа нарушить установленный ход вещей. Ничто вообще не способно сподвигнуть Господа к чему-либо, ведь всё это уже движимо Им, как и следствие не может превратиться в причину своей причины. Законы, по которым развиваются дух и материя, равнозначны: человек без тела — беспомощный дух, человек без духа — труп. Лишь в тандеме вспыхивает священная жизнь, не присущая частям, но присущая целому. Священностью её наделил Господь, Любящий и Милосердный. Священны и законы, которым всё подчинено; всё, что может или должно быть совершено, совершается не вопреки, но посредством их; пренебречь ими — значит пренебречь Создателем, Самим Собой. — Всемогущество — это не власть прихоти, дитя моё. Власть прихоти — это тирания. — М-м. — Элиан распластался на полу и смотрел в потолок. — Фракталы всё-таки проще. Их хоть можно загуглить. — Проще для понимания? — Проще сами по себе. В том смысле, что без разницы, смотреть на них из космоса или под микроскопом. Слушайте, это прикольно, — он приподнялся на локтях, его глаза знакомо блеснули. — Возьмите снежинку Коха, отрежьте половину, увеличьте масштаб — она снова как была. Её форма как законы Бога: хочешь нарушить, а не можешь. Безмолвие и неподвижность мира за окном сочетались с тем, как мы с Элианом уставились друг на друга: ни птиц, ни трения шин о заснеженную дорогу, ни звона коллегиальных колоколов. Только мы. Я потянулся к башенке из «Сумм теологии», сверху лежал первый том. — О, нет, — пролепетал Элиан, — только не это. Опять этот ваш, как его там… Конечно он знал, «как его там», он всего лишь меня дразнил. Я наизусть помнил, на какой странице находится то, что мне нужно. — Бог ведь тоже прост, дитя моё. Сейчас я вам объясню. Простота Господа — один из самых интригующих постулатов. Я когда-то, будучи ещё неподготовленным читателем, словил себя на мысли, будто святой Фома задумал надо мной поиздеваться. Бог прост до той степени, что неделим, как неделима страсть Анри. Прост, но не примитивен. Прост, потому что не состоит из частей и не имеет Себе причины. Он всегда Один и Тот же при ближайшем и далёком рассмотрении, и фракталы, очевидно, созданы чуть менее, чем люди, по образу Его, они подобны Ему в другом аспекте. Элиан то вскидывал брови, то сводил их. Человеческое подобие Богу никак не укладывалось в его упорядоченную, как фрактальные узоры, картинку. Он, будто озарённый, будто зрящий в иное измерение, пошарил рукой в невесомости: «Дайте… Дайте ручку». Я передал ему карандаш и свою тетрадь, перелистнув на пустую страницу. Элиан полоснул по бумаге. — Это просто? — Нет, сложно, — отчеканил я. Он уколом вмял на бумаге точку. — Это? — Сложно. Он полуосклабился мне в лицо: — Вы сумасшедший. — Я ждал ещё чего-нибудь. — Или простой? — Сложный. А вы, пожалуй, пьяны. — Нет, вы, — он коротко засмеялся. — Нет никакого образа и подобия. И эпитетов этих ваших нет, нет анало… — Аналогий? Аллегорий? — Аллегорий! — Он стал нещадно рассекать бумагу прямоугольниками, овалами, помечая буквами и символами тут и там. — Человек — это убогая вероятность, случайность, которая вспучилась до сами видите чего. До религий, войн и прогресса, до меня, разжёвывающего всё это, и до вас, не верящего мне. Где здесь, блин, Божий замысел? Если Бог нарочно создал человека таким, то Ему надо было просчитать весь этот хренов путь! Это же законы! Химия, биология, эволюция — Бог же не идёт против Себя! Зачем Ему было выдумывать этот хаос вместо того, чтобы сразу бахнуть мясо на костях? — Вы ведь сами сказали, результат мизерной вероятности. — Сказал! — Не значит ли это, что без чьего-нибудь умысла… — Не значит! — он стукнул кулаком по тетради. В некотором смысле он отобрал у меня последнюю фразу и раздробил её, как какая-нибудь мыслерубка, размешал со всем остальным. — Вероятность была! А ещё была вероятность, что мы получимся лучше. И если бы да, мы бы опять любовались собой, кайфовали и говорили: «Ах, ты что, какие мы идеальные, ах, это не просто так, ах, нас точно кто-то изобрёл!» — И для пущей неискренности он воздел руки к потолку: — Ах! Действительно, я любовался им. И действительно, я наверняка был достаточно выпившим, чтобы хотеть разделить с ним жар его неспокойного мозга, приголубить, убаюкать его. Я не собирался перечить. Он потому и вспыхнул весь и тараторил, что знал: на каждый его довод я имел что ответить. Всех аналогий и аллегорий в Святых текстах не счесть, обязательно найдётся такая, интерпретацию которой можно применить к очередному научному тезису. И в то же время жизнь и мир удивляют нас тем больше, чем больше мы о них понимаем, как и калейдоскоп — с незатейливой конструкцией внутри — не перестаёт радовать глаз. Человек, удивляющийся непредсказуемости и порядку в одних и тех же явлениях — это любящий человек, в этой любви он ближе всего к Богу. — Элиан, — позвал я. Он, сгорбившись над тетрадью, оглянулся на меня, будто забыл, что в комнате есть кто-то ещё. — Раз уж я так безнадёжен, что вас держит со мной? Он выпрямился, сидя на коленях. Я добавил: — Мы слишком разные. Это тоже сказали вы. — В этом и… суть? — Он посмотрел на ковёр, на шкаф и, наверное, в окно позади меня. Выбирал слова? — Вы тоже результат убогой вероятности. Как и я. Но я понимаю это, а вы — нет. Почему? — Основополагающий вопрос, дитя моё. То, что вы им задаётесь, говорит в пользу Божественного происхождения, если не всего человечества, то хотя бы вас. — Очень смешно. Это было прекрасно. Мы, двигаясь от противоположных концов мироздания, встретились в самом жерле загадки. Разлом возник там, где нам посчастливилось сойтись — в моей съёмной квартире, на колючем ковре, перед жёлтым шкафом. Если человеку случается пережить миг наития, данного свыше, то и окружающие предметы впитывают сияние Небес: съёмная квартира — приют, не менее чем часовня на вершине холма для одинокого путника — или двух, — с её утварью, жёлтым табернаклем и одухотворённым нефильтрованным вином. Элиан вырвал страницу из тетради, всю испещрённую письменами, скомкал и отбросил. Позаглядывав в свой телефон, поводив кончиком карандаша по губам, он с ликующим выражением нацарапал посреди чистой страницы что-то ещё. Закрыл тетрадь. Захлопнул её и придержал сверху, как если бы иначе та могла распахнуться и явить миру какую-нибудь злую тайну или тайное зло. Кивнул сам себе и поднялся на ноги. Я следом за этим вцепился в тетрадь. Последняя запись была самой непостижимой из всего, с чем мне довелось в тот день столкнуться: «Бог = 4.6692016090». Быть того не может, хотелось вскричать. И что это значит? “Ай”, — Элиан дёрнул плечами, таким непоправимым дураком я ему, вероятно, казался. Прежде чем уйти облегчиться, он загадочно произнёс, развязывая шнурок на шортах: — Однажды, через много лет, вы не отвертитесь. Я прав. К вечеру мы расселись на диване и снова включили сериал. Я вооружился пилкой для ногтей, и Элиан заметил, что она похожа на мини-напильник, я — что на скальпель. Он отдал мне руку и отвернулся к нетбуку, пока я облагораживал его ужасные ногти. Вскоре он подтащил к себе подушку за уголок и положил на колени. Я как раз заканчивал с его безымянным пальцем. — Это то, что вы подумали, — ровно сказал Элиан. — Я ничего не подумал, — и я подул на ноготь, стёр образовавшуюся белую пыль. Приступил к мизинцу. — Ну, теперь точно подумали. — Вы сами захотели, чтобы я подумал. Могли бы промолчать. — Я хочу, чтоб вы меня крестили. Он оторвался от сериала. Я продолжал возить пилкой по неровным краям и размышлять. Он, разумеется, не был крещён. Этого стоило ожидать. И на мессах он едва ли когда бывал и никогда в жизни не исповедовался и… — Ясно, — я пристально осмотрел его пальцы, враз похорошевшие. Такие увидишь — примерного юношу вообразишь, чистюлю, отличника, может быть, даже насмешливого сноба из буржуазной семьи. Никакого не бродягу вселенной. — Теперь точно ясно. — Бастиена, кстати, крестили. Бабуля Мари-Лор добилась своего. Но когда Франсис родился, она уже была в этой, в деменции. Ну и меня она запомнить не могла. Зато когда узнавала, что я её внук, радовалась, как ребёнок. Вот уж кто меня реально любил в этой семье. Имею в виду, из старших. А бабуля Аньес, она, знаете, настаивать не умеет. Очень мягкий характер. — Элиан в неком смысле пытался меня заболтать, подсовывая мне вторую руку. — Но то всё давно было. Папаша, говорю же, вонючий сектант. Так что, крестите меня? Приходской кюре — отец Гюстав, я не имел права вольничать в чужом приходе. Мне понадобилось бы просить разрешения у архиепископа Парижского на то, чтобы просить разрешения у архиепископа Турского на то, чтобы в исключительном порядке крестить несовершеннолетнего, чьи родители, судя по всему, не одобрили бы это. А крёстные родители? «Вы, отец». А свидетели? «Вы, отец». Он всё клянчил, умолял, как назойливая муха, жужжал моё имя. — Вы же не верите в Бога, — напомнил я. — Я стану священником, — напомнил он. Я строго глянул на него, и он сжал пилку, обездвижил мою кисть. — Не делайте глупостей, отец. Мы перестали следить за сюжетом сериала. Обрывки диалогов, струящиеся между нами и вокруг нас, обрамляли бедность наших реплик, всё более несогласованных, звучащих как вырванные фразы из разных книг. Я в бестолковости моргал, готовый рассмеяться простодушному заявлению, будто стать священником — всё равно что сменить костюм на сутану и ногти подпилить. И я ответил: — Очень смешно. — А я не шучу, — ответил он. Мы вернулись каждый к своему занятию: я — к его ногтям, он — к сериалу. Когда я едва различимо спросил: «Зачем вам это?» — не столько надеясь, что Элиан не услышит, сколько проверяя, действительно ли мы положили обсуждению конец, — он немедленно парировал, будто только того и ждал: — У меня есть план. Ни его тон, ни его план не пришлись мне по нраву. Нередко Элиан бывает проницательным подростком, осознающим слишком много для своих закованных в некоторое бесправие пятнадцати лет. Ни Бастиен, ни Франсис такими, полагаю, не были: ни Бастиен, ни Франсис не учились в частном лицее, не были под опекой психолога — или пускай даже моей. Элиан, вышедший из несколько (а может, и значительно) другого мира, нежели остальные ученики, носится с этой привилегией как с филигранным фарфором, не зная, куда бы его приладить, но безусловно зная, чего будет стоить не удержать его. Как канатоходец, он балансирует на этой высоте ожиданий и своих собственных, и Лафонтен. И прежде, чем я выслушал его «план», я верил, что этот трюк у него под контролем. На стене раскалилось бра. Элиан сидел обратившись полностью ко мне, его тень разрослась и накрыла меня; интерьер комнаты плавал в сером тумане. В трюке, на который я смотрел затаив дыхание, всё меньше оставалось от чуда и всё больше возникало от фокуса, от ловкости рук и махинаций: ложью и притворством вытоптать путь к священному сану, чтобы — надо же! — навеки соединиться со мной, служить со мной бок о бок, плечом к плечу, устами к устам… Господи, а ведь он собирался стать программистом. — Достаточно, — прервал я его. — Это профанация. — Я же не прошу на мне жениться. — Это вам больше к лицу. — Ну так давайте. — Вы ступаете на неприкосновенную территорию, дитя моё, — я закрыл глаза и говорил медленно, монотонно, отгородившись от Элиана, от его егозливых подковырок и смешков. — На вашу? — На церковную. Думаете, ваш план гениален настолько, что вы обманете весь мир? Это не в вашей власти. — Зашибись. А в чьей? — Может быть, в моей? — Я открыл глаза и многозначительно помолчал. Элиан, обняв подушку, простонал в неё: «Прямо секс». Я пожал плечами: — Я, конечно, не указываю, как вам жить, но могу повлиять на то, позволят ли вам, после семинарии, стать священником. Если вы решитесь на это, потрудитесь убедить меня, что вы этого достойны. — У-у-у, — Элиан закачался на месте, то ли от удовольствия, то ли от гротескности ситуации, каковой она виделась мне. — Нифига себе! Я вас за язык не тянул! Окей. Окей! — Но учтите, я всё равно на вас не женюсь. — Ха-ха! — Он смеялся, запрокинув голову, показывая идеальные зубы. Очень громко смеялся. — Ха-ха-ха!20. О чудесах
12 февраля 2024 г., 00:49