Записано в апреле, 2017
Оставшись наедине после отъезда Анри, я принялся за богомерзкое дело — за сравнение, за попытку заглянуть в будущее, чтобы его изменить. Об отце Матиссе, кроме полуправдивых легенд, мне наверняка было известно одно: он отверг признание Анри, он посчитал его любовь грешной. Так ли важно, не напутал ли чего сам Анри, не исказил ли, не рассеялась ли память о том событии с течением лет? Непринятие отца Матисса — мнимое или реальное — то, что решило судьбу моего друга. Отец Матисс обрубил на корню побег, которому я, в случае с Элианом, позволил цвести и крепнуть. Достаточно ли этого, чтобы Элиан не подался в священники? Кажется, нет. Анри был ещё в дороге, когда я отправил ему сообщение: какое принятие от отца Матисса удовлетворило бы его? Он тут же ответил: «Удали это», а позже всё-таки сжалился: «Мне бы хватило того, что у тебя с твоим протеже». — «И ты бы не пошёл в семинарию?» Он молчал. Кто он такой, мой друг Анри Бенуа? Мы с ним оба в одной пресвитерской лодке. Но, за неимением призыва свыше, наши мотивы посвятить себя Господу развели нас по противоположным краям. Для меня священничество — не меньше, чем подвиг, отказ от земной тверди, где бы я уверенно стоял на ногах. Я всерьёз, с горячим сердцем и чистым помыслом, доверился Церкви. Для Анри (как я и предполагал) это было бегством с корабля, тонущего в тёмной, безраздельной страсти, которую он или не хотел, или не мог обуздать. Он не доверился Церкви — он нырнул под её огромное, тяжёлое крыло из догм и канонов, чтобы найти там покой. Элиан не был похожим ни на одного из нас. Там, где Анри бы отступил, Элиан, вскрывающий замки, только бы раззадорился. Отвергнутый Анри решил бы (как оно и получилось), что ему больше не за что бороться; отвергнутый Элиан — что ему нечего терять. Сравнительный анализ провалился. Я не то чтобы намеревался, но на вопрос Элиана — «так а где ваш друг?» — соврал. Сказал, будто Анри по обстоятельствам вынужден был срочно уехать, и улыбнулся. Дрожь в уголках губ, наверное, выдавала меня. Вот бы мне забыть о собственной несостоятельности против мимолётных прихотей подростка. Пусть бы он наигрался, даже если его игрушки — это праведность и священный сан. Долго он, Элиан Юнес, не выдержал бы в стерильности канонов, которая пришлась так кстати для Анри. Но катехизация чеканила широким шагом, раздолье знаний подчинялось Элиану так, что я уж было засомневался, не прятал ли он под личиной упорного трудяги настоящего вундеркинда, глотающего по тому «Суммы теологии» за ночь. Небывалая самодисциплина. Даже я таким не был, хоть меня в семинарии и звали, вполне ласково, заучкой. Когда мы в следующий раз встретились в беседке, это случилось после того, как он пару вечеров кряду провёл с девятым томом. — Это талант — писать об очевидном так заковыристо. Но я разобрался. С третьего раза. Я потому и позвал вас сюда, чтобы вы вдруг не схватились за очередной томик и не доказывали, что я неправ. — Но я ведь никогда, дитя моё… — Тихо. Книга лежала справа от сложенных на столе рук. Белые манжеты выглядывали из-под рукавов пиджака, воротник — без единой складочки, тугой узел галстука под ним. Чёлка и та, удивительно аккуратная, сопротивлялась дуновениям ветра, пока Элиан вещал. Эволюция и инфантицид — таких слов я ни в девятом, ни в каком-либо ещё томе не припоминал. Между тем Элиан уверял, что именно это и имелось в виду: согласно святому Фоме, верность между мужчиной и женщиной важна, потому что мужчина — отец — не хочет заботиться о чужом потомстве. Заявочка не очень-то в духе средневекового богослова, говорил Элиан, но суть вещей Аквинский понимал. Вряд ли бы я сказал о себе то же. К примеру, моя верность, как и верность Анри, не нуждалась в двоих. Образ Кармелины щитом стоял между мной и миром сердечных увлечений, отражал мои взгляды, брошенные на других. Элиан, разумеется, занял особое место. Надо думать, и я был в некотором роде первым — первым мужчиной для него. Вот, значит, догадался я, что нас троих объединяет: мы увязли в амальгаме первой любви. Но Элиан, при некоторых сходствах (которые не более, чем заблуждения ума), и тут кое в чём от нас с Анри отличился. Растеряв свою дутую степенность, он вскочил на стол. Книга лежала справа от белых, покрытых росой кроссовок, а он тоном, каким только доклады в Риме читать, заявил, что святой Фома — не философ и не теолог, он — учёный, обогнавший свой век. Так вот. У нас с Анри не нашлось бы дерзости смотреть на любовь свысока. На такое способен, в прямом смысле слова, только безбожник, вроде Элиана. Он, в отличие от нас с Анри, подобрался к идолу, — а кем, если не идолом он меня сделал? — слишком близко. И вот, значит, почему Анри просил меня не сравнивать их. «Нужно его использовать, как он использовал Аристотеля, Августина и Бог весть кого ещё!» Элиан бил носком кроссовки в столешницу и рассыпал подсохшую землю из протектора, когда я его спросил: — Почему вы в меня влюбились? — Ну, э-э… — А если бы я был женщиной? — Лучше вы, чем я, — пробормотал он и присел на одно колено. Под подошвой затрещали комочки земли. — У вас, что, гендер расшатался? Да, лучше вы. Тогда бы вы не были священником. — Значит, мой сан мешает вам? В раздумиях он смотрел на меня так, будто подозревал в моих словах болезнь. Я развил мысль ещё немного: — И потому вы решили ограничить себя? Ваши семинарские поползновения… Мне назло? — Наоборот. Я хочу освободить вас. Ну же, ну же — я поёрзал на скамье, — расскажите мне как. Но он не рассказал. Вероятно, потому что про «уста к устам» я уже слышал и ничего убедительнее он придумать с тех пор не успел. Он опять цитировал святого Фому: «Хорошо только то, что от природы». А что, если бы Аквинский жил сейчас? А что, если бы он знал, что гомосексуальность — тоже от природы? Меня гомосексуальность (моя собственная, если бы имелась таковая) не пугала, и Элиан, порождая новую спираль мысли, углублял: а что, если давать волю чувственности — на благо душе и телу? Аквинский не отнекивался от телесного, не называл его порочным — Элиан высекал из жухлых фраз средневековья последнюю искру надежды и сам же вспыхивал от неё. — Думаете, вы первый, кто покусился на канон? — Я рискнул усмехнуться. — Вы, если попадёте в католическую церковь, закончите в какой-нибудь другой, в лучшем случае в протестантской. На этом ваши эксперименты упокоятся с миром. Никого вы ими не удивите. Я, кажется, провоцировал его. Не имел такой цели, но когда заметил, что уже начал — не мог остановиться. Испытывать его идеи — то ещё удовольствие. — И даже вас? Вам начхать на правду? Затем он вцепился в концепцию платонической любви как в врага, не представляя, что она совсем не о чистоте чувств. Я не вмешивался, пока не прозвенел первый послеобеденный звонок. А потом заметил: — Примерно то же утверждает Честертон. Не хотите ли после уроков резюмировать ваши мысли? Я запишу. — Честер… кто? — нахмурился Элиан. — Прикольно. Пусть он вам и резюмирует, раз я такой неоригинальный. Я мог лишь воображать, в какой экстаз приходит человеческий ум, свершив открытие, подобное открытию Элиана: святой Фома не отрицал телесность, ну и ну. Мысль опьяняет некоторых сильнее, чем вино. Это словно выйти из длительного мрака на свет, осмотреться, обнаружить себя. Мне редко такое удавалось. Чаще нужные книги попадали мне в руки прежде, чем я успевал посвятить размышлениям несколько вечеров. И книг этих было много, и каждая поражала меня. В отличие от Элиана, мне не требовалось чувствовать себя уникальным в интеллектуальных изысканиях: я довольствовался тем, что предвосхищал идеи великих умов, которым импонировал и которых уважал. Мы продолжали дискуссии у меня в кабинете. Честертона Элиан тоже почитал. — Ну ладно, и этот неплох. Если покопаться в мёртвых гениях, единомышленников там на любой вкус. — Время идёт, одни и те же фразы служат новым целям. Но что, по-вашему, гениального в том, чтобы излагать словами реальность? — Ой, у вас, может, и есть право так считать. Вы, может, Аквинский двадцать первого века. А мне нормально и рядом посидеть, ваши руки потрогать. Как мы выяснили, это не грех. Час за часом его ораторства, день за днём напротив блестящих глаз — я потерял бдительность и наконец поверил, что мы с Элианом заодно, что, чем бес не шутит, он вправду намерен торить путь к истине, начатый святым Фомой. Я был бы счастлив сопровождать его. Я даже стал об этом грезить. Но Элиан порой встряхивает меня. Он прекрасно рассуждает о молитвах, различает, что есть вечное, а что — преходящее. А затем, обратившись к распятию на стене, он может попросить Господа, к примеру, сделать мою любовь яростней пламени и сокрушительней землетрясений. Когда такое случилось, я спросил, зачем ему это. Он ответил: «Вечность без вас мне не нужна». В нечаянной близости его дыхание, как бывало раньше, не сбивается. Само собой разумеется для него глазеть на меня через весь кафетерий или двор ясно и до того долго, что у Виолет, оказавшейся рядом, обязательно будет повод взять меня под локоть и расспросить: «Что это с ним?» Я был бы рад сказать ей, что Элиан избрал служить людям. Но дело в другом. Ему, вероятно, кажется, что таков теперь порядок вещей: что я принадлежу ему, что я его обожаю, и всем об этом известно не хуже, чем ему. Во время весенних каникул он специально приехал в Лош, чтобы исповедаться, и я взял его с Клотильдой и Эрикой в Сент-Ур. Объяснив духовнику, для чего некрещёному понадобилось искать отпущения грехов (для тренировки и спокойствия души), я устроился на скамейке под иконой «Ecce Homo» и предавался молитве. Эрика и Клотильда справились быстро и друг за дружкой юркнули в боковой неф. Третьим пошёл Элиан. Скамейка, такая же старая, как и Сент-Ур, прогнулась — на противоположном конце кто-то сел. Моя молитва стала рассеянной. Я то и дело прислушивался к скрипу досок под собой, к, может быть, робким шагам? Ничего. В тот день, в тот час едва ли кто обычно наведывается в церковь, и я уж подумал, не Виолет ли это. В общем-то, я и теперь не знаю, что потянуло меня открыть глаза. Тонкий человек в небесного цвета ветровке сгорбился, свесил голову в стёганой кепке, козырёк утиным клювом выдавался вперёд. Ткань ветровки выглядела как обёрточная бумага, а сам человек — как охапка тощих стебельков. Он медленно обернулся ко мне. Из-под козырька показались круглые глаза и брови, короткие, как мазки кистью, подбородок и рот прятались за стоячим воротником. Если бы не кепка, я бы ещё долго вспоминал, где же я его видел. Однако кепка принадлежала не столько человеку — этому или другому, который разделил со мной виски, — а той ночи и особенно бару, в существовании которого я потихоньку стал сомневаться. Сбоку возник Элиан. Я оторвался от застывшего лица в нескольких метрах от меня — по нему как раз расползся яркий румянец, — и с облегчением встал. — Как всё прошло? А где девочки? — я притворился, что не заметил, куда они подевались, и посмотрел на Элиана. Он пожал плечами и продолжил сверлить меня взглядом. Наверняка уловил наши с Жаном переглядывания. — Надо бы найти их. Элиан вовсе не бросился на поиски, а пошёл рядом со мной. Стоило нам миновать скамейку, как Жан подхватился: «Здравствуй, отец!». «Здравствуйте», — промямлил я и отвернулся. Элиан зыркнул из-подо лба. — С кем это вы? — Понятия не имею. — Странный, — хмыкнул Элиан. Уголки моих губ опять подрагивали. Я махнул Клотильде и Эрике и направился к выходу, но напоследок всё же обернулся. Пахло догоревшими свечами, скамейки пустовали. Я подумал: а что, если это я «странный»? И что, если никакого Жана Жене я никогда не встречал? Почему он был в кепке своего приятеля? То, что мгновение назад виделось знаком близости, теперь стало шероховатостью, свидетельством подделки, нюансом, отличающим реальность ото сна. Снаружи у входа уже стоял духовник с ворохом листовок в руках и оглядывался по сторонам. Нам тоже кое-что досталось. — Обязательно приходите, вам понравится. — Он вручил по листовке лично каждому из нас. На деле это оказались открытки с видами на Сент-Ур, донжон и другие части города; на обороте печатными буквами — но явно от руки — было написано: «Метаморфозы. Первое музыкально-световое представление в коллегиальной церкви Сент-Ур», время и дата, припадавшая на первую среду после Пасхи, когда ученики вернутся в школу. Я заподозрил, что, если приду, снова увижу Жана: духовник ведь не пожалел бы открытку и для него. Тем не менее, начало представления было назначено на девять вечера, когда бары уже вовсю потчуют гостей. — Бесплатно, — сказал Элиан и сунул открытку в карман. Так мы с ним и условились туда пойти. Холм с Королевским городом и Сент-Ур проступали сквозь вечернюю дымку. «Метаморфозы». Я невольно вспоминал Овидия. Дело в том, что само слово как бы констатирует факт, пронизывающий всё живое. Не Овидий запатентовал это слово относительно образа текучести и перемен, а скорее, всё сущее отменно козыряет этой чертой. Если бы я хотел найти отсылку, я бы её нашёл. Но не надо быть ни гением, ни Овидием, чтобы… Тогда я вдруг понял, как мы, люди, привязаны к словам, какой силой мы их наделяем. Но есть ли у нас другой способ уразуметь? Вот так мы стояли и не внутри церкви, но и не снаружи — в нартексе, перед ветхим арочным порталом. Нас было не более пары дюжин человек. Невидимую линию, которую нам велели не пересекать, отделили на всякий случай железным ограждением на колёсиках, а Элиан, хитрейше поглядывая в другую сторону, носком кроссовки слегка сдвинул его. Это, судя по тому, как он тихо хрюкнул, доставило ему необычайное удовольствие. В те дни после каникул он вообще радовался всяким мелочам. Лампы погасли, мрак проник во все щели, даже сырость сильнее ударила в нос. Заиграла фортепианная музыка, и я задумался, какими средствами они это устроили, где повесили динамики, как протянули провода. Присоединилась скрипка, а может, две. Разноцветные вспышки точно выхватывали одни части портала и маскировали другие. Свет и тень создавали иллюзию, будто перед нами по-настоящему не было ничего, кроме экрана с реалистичной имитацией текстур — колючих и шершавых. Высеченные из камня святые по очереди показывали свои осыпавшиеся лица, змейкой туда и обратно освещались ряды мозаик на архивольтах арки, трудами прожекторов из фантастических химер прорастали чёрные ветки, распускались огненные цветы. Было нечто символическое в том, что нас собрали между, допустим, двумя мирами: секулярным и церковным. Это как если бы еретикам демонстрировали преображение грешных душ, стоит им раскаяться и вступить в Царствие Божие. По подолу сутаны пробежал сквозняк, хотя воздух в нартексе стоял неподвижно. Придержав ткань, я наткнулся на руку Элиана и позволил ему зацепиться за меня. Он мягко переплёл наши пальцы. «Метаморфозы» отражались на его застывшем профиле, мерцали в глазах, устремлённых прямо перед собой. Я наклонился к его уху: «Что случилось?» «Хочу так постоять». К музыке добавился вполне натуральный шум ливня, отдалённая гроза. Потихоньку, осторожно, Элиан поднёс мою руку к своему лицу. Я не смотрел на него. Картинка на портале потеряла чёткость, превратилась в волнистую радугу, как пятно бензина в луже. Басы усиливались, резонируя с раскатами грома. Я ощутил прикосновение губ. Не удивился — закрыл глаза. Подумал о Кармелине. Я бы не хотел, чтобы она отняла руку, но и не посмел бы вот так просто, без её согласия, целовать. Ритм ускорялся. Чувствительность ускользала из тела, только в груди гудело. Собственного дыхания не разобрать. Элиан слился с вибрацией, прижимался к костяшкам смелее, пока я спрашивал себя: приятно ли мне? противно? Я знал, что, если не прекращу это, он — забавы ради — нет, не пересечёт, но сдвинет эту грань. Каждый раз он заходит немного дальше, надеясь, что я привыкну и к этому. Вот он повернул мою кисть, отодвинул браслет, поцеловал запястье. Его губы казались и настырными и беззащитными. Я оцепенел, боясь причинить ему боль, если отшатнусь от него, как от чего-то мерзкого. Так я себя убеждал. Но бездействие тем и плохо, что с виду оно не отличимо от смирения. И как несчастен тот, кто верит, будто в смирении весь его удел. Это было обо мне. Тогда грянули гром и молния позади нас. На портал упали наши искажённые, вытянутые тени. Я в некотором смысле узрел со стороны, как нас с Элианом соединило: то ли я сам схватил его за горло, то ли он, будто вампир, впился в меня, в мою руку. Кончик его языка ужалил в центр ладони, и ужалил бы снова, не отдёрни я её. Машинально я вытер ладонь о сутану, забыв, что в кармане есть носовой платок. Под одеждой меня пронял тошнотворный озноб. Полагаю теперь, совсем не потому, что Элиан был мне отвратителен, и не потому, что я впервые ощутил прикосновение чужого языка. Полагаю, я бы стойко снёс это, не будь Элиан моим протеже, не будь он школьником, не будь он таким одиноким и диким; но снёс бы, будь на его месте официант Жан Жене. Жану Жене это подходило больше. Я, разумеется, никогда об этом не говорил Элиану, но в тот момент кое-что осознал: он влюбился в меня, не имея выбора. Его любовь — эссенция его одиночества, пытливости и страсти — зрела в нём задолго до нашей встречи. А потом обрушилась на меня. Мы возвращались в школу. В иной день я бы насладился изморосью, украсившей безлюдные переулки. Но, выйдя из Сент-Ур, я засомневался, действительно ли гремело только в церкви, не разобщился ли я с разумом, не подвели ли меня чувства. — Как вам финал? — спросил Элиан, шагая со мной рука об руку по узкому тротуару. Притворяться, что не расслышал вопроса, я не стал. Я едва ли что помнил. Считал фонари до конца улицы, а сердце беспокойно трепыхалось, выбивалось из сил. Элиан накинул капюшон толстовки, предложил мне жвачку, я жестом отказался. — Прикольно делать это, — усмехнулся он, глядя под ноги, — когда вокруг столько людей. Мы к вам? — Плохая идея, — я наконец заговорил. — Окей. — Это было слишком. — Окей! — рявкнул он. — Я вас понял. — И, помолчав, добавил: — Не понял только, на черта было так долго терпеть. Ладно, идите. Он тотчас, не озираясь, перешёл на противоположную сторону улицы. Как назло, на дороге замаячил свет фар, и я не успел перебежать за ним. Он тем временем свернул в арку безликого дома, растворился в темноте. Раздался скрежет ворот. Когда я поспел следом, он, поникший, топтал мокрый песок внутреннего дворика, пинал густой плющ на кочках. Я подступил как можно ближе, чтобы не повышать голос и не привлекать внимания тех, кто тенью мелькал за зашторенными окнами второго этажа. Встал позади Элиана и подождал, не обернётся ли он. Конечно же он знал, что я не мог оставить его и уйти, и я ему об этом напомнил. — Можете, — огрызнулся он. — Представьте себе, ногами по земле. Отстаньте, а? Дайте отдохнуть. — Прошу вас, не надо… И я осёкся. Ничто из того, что вертелось на языке — закатывать истерику, сгущать краски, усложнять — не было достаточно безопасным, чтобы произнести вслух. Но мне и не пришлось: Элиан всё-таки глянул на меня из-под капюшона и фыркнул. — Я ж, по-вашему, надругался над вами, да? Идите руки мойте, молитесь, что там ещё… — С каких пор вы так разговариваете со мной? Каким бы непреклонным ни был мой тон, я всё теребил платок в кармане и совсем уж нетвёрдо стоял на ногах: почва подо мной размякла, как болото. Тогда Элиан раскрыл рот, но не издал ни звука, только сверкнул глазами и обошёл меня, прошуршал кроссовками по плющу. Я раньше уже имел честь столкнуться с этой его выходкой: он внезапно превращал меня в статую, в городского сумасшедшего, на вопросы которого принято не отвечать. Стоило мне развернуться, как на уровне плеча просвистело что-то тяжёлое, гулко ударилось о фасад дома. Элиан подобрал с земли ещё один камень и, оценивая, покачал его в руке. Прицелился. Я не шевельнулся. Он замахнулся и снова бросил. Снова мимо. Разумеется, мимо. Я медленно направился к нему. — Или мы сейчас же возвращаемся, или я звоню вашему отцу. — И что дальше? Думаете, он приедет и за шкирку дотащит меня до школы, потому что вам противно трогать меня? — Я не имею права применять к вам силу. По моему мнению, дискуссию я вёл достойно, в чём моей заслуги было не много. Я понимал каждое слово Элиана. Но поскольку сам в той же манере объясняться не умел, пришлось опираться на этический кодекс преподавателя: официальный, справедливый и скучный. — Имеете, — Элиан тоже пошёл мне навстречу. — Я вам его даю. Применяйте что хотите. Мы остановились друг напротив друга. Дождь прекратился. Элиан рукавом стёр капельку с носа и сбросил капюшон. — Ничего не хочу, дитя моё. — Как жаль. Отряхнув ладони, он вздохнул, изогнул брови, поднял ясный взгляд. В тусклом отсвете из окон я различил страдальческое выражение на его лице. Он так старался. К сожалению, когда этот мальчишка действительно страдает, он делается неистовым, неприступным — и уж точно не таким елейным в апрельских сумерках. Я предупредил: — Не пытайтесь манипулировать мной. Элиан осклабился, привычная игривость отразилась в уголках глаз. — Боже упаси. Я просто люблю вас. А вы меня? — И он двинулся как бы на меня, но мимо (разумеется, мимо), туда, где зияла арка. — Уже нет? Есть вещи, о которых, пожалуй, нет необходимости писать: о камнях, летящих неизменно мимо, об Элиане, берущем от меня не более, чем я в смирении (порой фальшивом) стерплю отдать, или о моей любви к нему, снова и снова. Нам ведь и без риторических вопросов («С каких пор?», «Уже нет?») известен негласный закон нашей связи. Я пишу это не для себя. Но это может сгодиться, если кто-нибудь когда-нибудь обвинит меня в том, что я не ушёл после первого брошенного в меня камня, или в том, что позволил Элиану меня касаться. Мы, думаю, знаем, где наш истинный предел и чего бы мы друг другу не простили. Я влачился за Элианом на расстоянии незнакомцев до Сен-Дени, а оттуда — повезло, что месье де Брю не успел навесить замок на ворота — продолжил путь до дома сам. Мы не прощались. То, что я по неосмотрительности назвал манипуляцией, а Элиан — любовью, Анри назвал властью. Наконец, в игре этих слов я уразумел. У возлюбленного есть особая власть. Во имя любви я способен склонить влюблённого Элиана и к добрым, и к злым вещам. Единственное, чего я не могу — отнять у себя эту власть. Не могу приказать Элиану не любить меня или любить не так безудержно, не так телесно, — не могу обратить эту власть против себя. И в этом как будто заложена неотвратимая, божественная последовательность бытия. Пускай я в этом как Бог, но по-человечески такая власть, впервые тогда осознанная, смущает меня. Я никогда не искал её, я ею по-настоящему не владею. Впрочем, Господу тоже никогда не вздумалось бы идти против Его законов, против порядка вещей. Это было невероятным открытием: я в богоподобном смысле всемогущ над человеком, который по своей милости сделал меня таковым. Так кто же из нас двоих над кем возвышается? Разве не Элиан надо мной? Разве не… Я влачился. Я был брошенным камнем преткновения в чьей-то судьбе, центром кругов на поверхности холодной голубой воды. Впервые я был значимым, я действовал in propria persona, Элиан целовал мои руки, а не руки Христа. От осознания кружилась голова, тело млело и пылало едва не самым постыдным жаром со времён юности. (Мне бы и об этом не хотелось писать, но иначе не передать парадоксальность этих открытий.) В семинарии истина постигалась через умерщвление плоти, чтобы та не взяла разум под контроль. Теперь же я испытал небывалую экзальтацию, текущую по моим сосудам, и вместе с тем — позор: вот он, ещё один я, я вновь познал себя на крупицу больше, но какой же грешной, смехотворной оказалась она. В Господнем музее человеческих диковинок новый экспонат: мужчина, плачущий над эрекцией и тщеславием. Я и впрямь плакал. Но не боролся с собой. Поскольку благочестивый долг христианина давался мне с трудом, в воскресенье той же недели я взял карточку избирателя и отправился через Бове в родную деревню, исполнить благочестивый долг гражданина. Я знал, что Анри поступит так же. И Нуар, и Рюшон, и ван Дейк, и Лафонтен. Страна в такое время обретает коллективное сознание. Что-то вроде национального причастия. Больше всего я опасался встречи с отцом Дюфо-старшим, потому сел на пятичасовую электричку, понадеявшись, что справлюсь до конца утренней мессы. И хотя с расчётами я не прогадал, месса, очевидно, правилась без отца. Я стоял у стола регистрации, когда он вошёл, щурясь и почёсывая живот. Тогда я отвернулся, но деваться было некуда: он так или иначе приближался к тому же столу; ещё пара секунд — и вот он за моей спиной. Получив бюллетень, я помедлил, с нарочитым интересом вчитываясь в список кандидатов, как будто вижу его впервые. Между тем отец уже занял кабину. Я поспешил в соседнюю, чтобы наверняка знать, когда он выйдет. В общем-то, отец не колебался: в мгновение зашуршал конверт, пристукнул кулак по столу (вероятно, так было надёжнее), отодвинулась ширма. Я всё выжидал, а затем выглянул в зал. Его, больше похожего на потухшую рок-звезду восьмидесятых, уже не было. Мы не обмолвились ни словом, и мне впору было взбодриться, купить стакан кофе и вкушать прелесть утра на остановке. Но меня окликнули, как только я спустился с крыльца. Это был он. Мы остановились во дворе возле клумбы с иберисом: на моей памяти она всегда была такой белой, как нетающий сугроб снега. Прежде, чем отец нашёлся с очередной колкостью на мой счёт, я задал вопрос о мессе. — А вот тут и была, — он указал на мэрию. — Так им и сказал: ану марш голосовать. Сейчас вернусь, отопру церковь, пускай каются, кто схалтурил и кого теперь совесть мучает. — Он хотел было уходить, но оглянулся. Уставился на меня. — Ты хоть правильно проголосовал? — Не беспокойся за меня. Я попытался улыбнуться так, чтобы он понял: ему действительно пора. Но он, выплёвывая слова сквозь приступ кашля, не сдавался: — Ну хоть не за этих? Не за фашистов? Да скажи наконец! Мне понадобилось переосмыслить, кого отец мог удостоить фашистским титулом. Вспомнилась истрёпанная «Le Monde diplomatique». И вдруг я на самом деле улыбнулся, — точнее, подчинился улыбке, она меня превозмогла. Я не догадывался, где относительно центра расположились взгляды отца. В той же мере он не догадывался, что я, под влиянием Анри, из года в год двигаюсь по шкале влево. Тем не менее, не имело значения, симпатизируем ли мы кому-то. Куда важнее, кого мы считаем злом. — Не за них. Тебе нужна помощь? — Мне от тебя ничего не нужно. — Он махнул и побрёл прочь, но опять оглянулся. — А тебе от меня? Я покачал головой. Отец недоверчиво щурился, и я бы его за это не упрекнул. Что-то во мне за миг переменилось. — Ну, значит, пока! — крикнул он, хотя я прекрасно его слышал. — Смотри не срами меня. И прекращай этот маскарад! Я кивнул, не двигаясь с места. Он, теперь уж окончательно, намеревался уйти. — Пап, — позвал я. — Молись за меня иногда. Без конца морщась, как он делал в ответ на любую мою просьбу, отец цокнул языком и поплёлся, опустив плечи и шлёпая старыми сандалиями поверх носков. Это означало мир. «А я — за тебя», — прошептал я. По дороге к автобусной остановке я свернул в церковь святого Этьена и разыскал отца Фоше. Мне не терпелось, нет, мне было необходимо рассказать ему, что я по-настоящему понял своего отца и больше не стыжусь его, а ещё — как моё благочестие сгинуло на днях под давлением непрошенной власти, в плену стихийной любви. В Лош я вернулся с обновлённым духом. В некоем смысле мне удалось взглянуть на себя отцовскими глазами. Как и Анри, отец видел в моей сутане угрозу. Он, при всей ретивости, был далёк от пресвитерского канона, в особенности теперь, когда прихожане, признавшие во мне Дюфо-младшего, невольно сравнивали его со мной. В моём детстве он предпочитал меня прятать; когда я поступил на службу — держать от своей церкви подальше. Его волновало, что моё существование легко принять за плод греха, но хуже того — я, в его понимании, не оправдывал дерзости такого поступка. Я не стоил того, чтобы ради меня грешить. Но под сутаной таился мятежнейший из сынов. Мне хотелось бы, чтобы он это обо мне узнал. По мере цветения рододендрона и сирени мы кое-что забыли: Элиан — что случилось в день «Метаморфоз», я — его обещание стать священником. Я, надо сказать, однажды утром перестал в это верить, без веских на то причин (хотя сам Элиан — одна бесконечная причина). Он всё так же насвистывал под зелёной шапкой бука, несмотря на то, что я больше не являлся к окну, — по крайней мере, пока не закончу свои дела. Он так же рассиживал на краешке учительского стола в аудитории, пока я не подойду и не возьмусь за спинку стула. Тогда он, как повелось, подмигивал: «Занял для вас». Я относился к этому невозмутимо, но ни забавным, ни милым не считал. Как-то раз, обедая со мной в кафетерии за одним столом, он выложил пачку сигарет из брючного кармана и пояснил: «Сидеть неудобно». Расправившись с бельгийскими вафлями, я взялся за стакан свежевыжатого сока из яблок зимних сортов и потихоньку пил, кисло-сладкая мякоть ласкала язык. Так продолжалось до тех пор, пока по столу рядом со мной не постучали. Это была Нуар. Она пришла напомнить, что курить в Сен-Дени запрещено. — Я, по-вашему, курю? — Элиан поднял руки и повертел ими, как фокусник перед трюком. — А это что? — Нуар ткнула пальцем в сигареты так, что те свалились на пол. — Это не моё, — Элиан хлопнул ресницами. — Это отца Дюфо. Она перевела взгляд на меня, и я, не желая разыгрывать драму, молча поднял пачку и положил в свой карман. — Значит, ваше? Религия не запрещает? — Отнюдь. Я заметил, как преподаватели за соседним столом воззрились на нас. На меня. На мой потерявшийся в складках сутаны карман, в котором, благодаря его размеру, я вполне мог прятать ещё какую-нибудь запрещённую вещь. — И врать, значит, тоже? Она бросила эти слова мне в лицо, чтобы затем уйти. Я отодвинул стакан и замешкал, не зная, что сказать. Остроумие не живёт вне момента. К тому же Нуар была права. А в бдящих глазах преподавателей я, вероятно, оказался потворщиком хулигана. Когда мы, после обеда, заглянули в беседку, Элиан протянул руку, но я ничего в неё не вложил. Его это развеселило. «Прям серьёзно?» — допытывался он. — «А как же». — «Вы что-то не шутите в последнее время». Я согласился. «Не отдадите? Я, кстати, деньги за них платил». — «Как жаль». — «Вам не жаль». Я пожал плечами. Во-первых, я жалел о соке, который я не допил, а это несколько омрачило общий лад. Во-вторых, я, по всей видимости, повзрослел. Это в последний раз, пообещал я себе, когда я прибегнул к такой отъявленной лжи ради Элиана. Существовали иные способы заботиться о нём. Вскоре мы отправились в приходскую церковь к отцу Гюставу, чтобы получить разрешения на крестины. Элиана непомерно восхитило, как я преклонился на правое колено перед алтарём. Он повторил за мной, допытываясь: «Я правильно всё делаю? Вот так?» Отец Гюстав, появившись из ризницы, искоса посмотрел, но ничего не сказал. Первое, что его заинтересовало — прошёл ли Элиан катехизацию. — Что ж, воскресенье ваше после часу дня. — Может быть, пятница? Или среда? — Я приеду, — отозвался Элиан. — Не впервые. Отец Гюстав опять покосился на нас. Я предложил зачитать ему письмо от Его Превосходительства, но он отказался, вместо того подозвав меня в капеллу. — Родители? — К сожалению, их не будет. — Ну, а крёстные отец и мать… — Я вместо них. В раздумьях отец Гюстав поправил съехавший с плеча орнат. — Я не хочу вмешиваться и не буду указывать вам, что делать, но… — Если у вас есть сомнения и в ваших планах сообщить об этом архиепископу Турскому… — О, нет-нет, что вы, — отец Гюстав подавился словами. Элиан, прежде поглощённый разнообразием утвари на алтаре, обернулся. — Так я и думал, месье кюре. Не исключено, что я жаждал поквитаться если не с Нуар, выставившей меня в неблагопристойном свете, то хотя бы с кем-то, потому и переступил грань вежливости. Как долго я валял дурака, отшучивался, смущённо молчал или страстно дискутировал, когда речь шла об Элиане, о моём «угодничестве» ему? Я оправдывал чужие подозрения, потому что сам себя подозревал. На воре ведь и шапка горит. Я, видит Господь, и лжец и грешник. Но не вор. Выйдя из церкви, я глотнул нагретого воздуха. Снова захотелось яблочного сока. Вокруг не было ни души, только машины теснились на парковке, отражая глянцевыми каркасами солнце и жару. Площадь снула в поздне-апрельской ленивой истоме. Мы с Элианом сели на скамейку под деревом, которое, не будь у него вместо кроны узловатых обрубков, укрыло бы нас тенью. — Я решил, — сказал Элиан. — Насчёт покровителя. Юлиан Антиохийский. — Тот, который Тарсийский? — Ну, да. — Вот как, — к своему стыду, я отреагировал без энтузиазма. — Знаете, почему? Иоанн Златоуст сравнивал его восхождение на небо с выходом пророка Даниила из рва со львами. А кроме того Юлиан был упрямым, как мой протеже, и умер совсем юным. Элиан продолжал пересказывать, что о мученике пишет интернет. В общем, я не возражал, заодно сообщил, что и розарий с распятием для будущего крестника у меня найдётся, один из моей коллекции. Элиан, конечно же, сможет выбрать сам. Мысли о том и об этом вертелись в голове, и я не пытался избавиться от них. Рассеянно трогая облущённую краску на скамейке, я слушал Элиана дальше. — Я думал, почему люди так сильно любили Христа и даже шли на пытки. Ну, как этот Юлиан. — И что же? — Не знаю. Но если Он, то есть Бог создал вас, то… да, я тоже Его люблю. — А как же ваша теория с убогой вероятностью? Он подавил смешок. — Бог создал вас через книги, которые написаны о Нём и которые вам так нравятся. Это вроде бы не противоречит моей теории. Мы ещё немного помолчали. Я рассматривал трещины на асфальте, похожие на старческие морщины. — У меня есть одна нахальная просьба. Никогда не оставляйте меня. Не поднимая взгляд, я тихо ответил: — Я буду рядом столько, сколько понадобится. — Ни-ко-гда, — беспечно повторил он. Возможно, он меня не слышал. Затем, будто нечаянно, он накрыл мою руку своей и тоже уставился в асфальт. В его жесте не было ни пылкости, ни ребячливого стеснения, только преданность и не ясная мне уверенность в том, что его «никогда» произвело на меня магический эффект. Несмотря на нежность прикосновения, между нами углублялась пропасть — в этом был уверен я. Элиан менялся, его любовь зрела. К ещё большему стыду я понимал, что мне такое взросление неведомо. Как и соком, я хотел бы тешиться переменами, всеми свойствами, присущими течению юности. Издали. Как любуются бушующей непогодой за окном. Сила и своенравие завораживают. Но непогода, в отличие от Элиана, не ждёт от меня взаимности и участия, ею я могу насладиться сполна. Элиан же задаёт вопросы, он тормошит меня, побуждает оторваться от наблюдений и заглянуть в себя, вспомнить себя, уразуметь. Но в мгновение, когда я захвачен чем-то прекрасным, я пуст и безынициативен. Я полон лишь восхищением и собственной ничтожностью перед величием Господних творений. Он чуть сжал мою руку. Время было не самое подходящее, но будет ли другой шанс, я не знал. — У меня тоже есть кое-что, дитя моё. Я тоже думал. И, как ваш друг, обязан сказать. — Я повернулся к нему. Он, глядя в пространство, кивнул. — Вам известно, что я люблю вас. Я убеждался в этом тысячи раз. Но одного я не в силах из себя выдавить: меня не влечёт к вам. Думаю, мы оба это знаем. Потому теперь я тоже имею наглость попросить вас: не боритесь с ветряными мельницами. Мой сан, статус куратора, мадам Виолет — ничто и никто не сдерживает меня, не препятствует тому, чего во мне нет. Я ваш наставник, вы — мой единственный подопечный, никто у нас этого не отнимет. Я понимаю, что это может ранить, и готов нести ответственность. Но помните, что я не отвергаю вас. Пролить свет — вот и всё, наверное, чего мне хотелось. Простите, что вам пришлось так долго ждать. В своё оправдание, могу сказать, что… Не поймите неправильно, но так не будет продолжаться вечно. Вы не будете испытывать ко мне то, что испытываете сейчас. Может быть, ваши чувства сегодня — совсем не те же, какими были месяц или год назад. Правда? Я хочу дать вам время. Если бы я не был уверен, что вы преодолеете разбитость вашего сердца, я бы ушёл. Но я верю, что вы справитесь. Вы поймёте, увидете, что наша дружба всё это перерастёт. И тогда да, Элиан, я останусь с вами навсегда. В подтверждение своих чувств я положил вторую руку на кисть Элиана и погладил. Наверное, нам повезло, что перед нами не мелькали прохожие, пускай я с чистой совестью перестал заботиться о том, что о нас могут подумать. Я наконец во всём разобрался, я озвучил то, что терзало меня ночами, я вынес вердикт и этим же воплотил сказанное в реальность. Такова власть слов. Даже если бы я захотел, я бы не посмел идти на попятную. Эта моя тирада была одним из самых разумных и правильных решений в этом году. Ветерок оживил площадь, зашелестели кусты. Позади нас раздался смех, музыка неслась по округе, кто-то пинал жестяную банку. Эта жизнь, как оказалось, направлялась к нам. По обе стороны возникли ученики из терминального класса. Незаметно выскользнув из моих рук, Элиан подхватился, поздоровался. — Ну что, играем сегодня? — спросил один, убавив громкость музыки на телефоне. — Против Маэ, — уточнил другой, и все, кроме меня, рассмеялись. Ученики, хоть и производили впечатление дебоширов, выглядели прилично: волосок к волоску, в свежих выглаженных рубашках. Элиан был своим среди них, таким же высоким и смешливым. С оглядкой на меня молодёжь выбирала слова и не ругалась, но в интонациях улавливался зашифрованный подтекст. Тем не менее, чужим я себя не ощущал. Будь я подростком, непременно бы не вписался в их компанию. А того, кем я по-настоящему являюсь, сравнивать с юнцами смысла нет. Старшеклассники ушли, Элиан снова сел рядом. Я, взвалив на него откровение, смиренно ожидал последствий. Ничего не происходило. А затем он ответил. — Это я вам его даю. Время. Я должен был спросить: время на что? Но мне не хотелось — я не готов был к Элиановой интерпретации: мне слишком сильно нравилась моя собственная версия, моя идея выждать, пока он естественным образом совладает с бурей гормонов и неразберихой в сердце. Поскольку я молчал, он говорил дальше: — Я на выходных посмотрел старый фильм и… Знаете, мне и раньше казалось, что я должен как бы оттолкнуть вас, чтобы вы всё поняли — не обо мне, а о себе. Если бы я увидел этот фильм раньше, может год назад, я бы, наверно, так и поступил. Но вы правы: я уже это перерос. По крайней мере, сейчас, конкретно сегодня. Мне всё ещё далеко до невинной христианской любви, но… Ровные зубы слегка обнажились, и — о, чудо! — небесной благодатью снизошла на меня его понимающая улыбка. Я мысленно просил прощения у него за то, что наговорил ему — за то, может, что выложил всё и сразу, не подготовив, при этом как же поздно, дав ему миллион пустых надежд. И вот, я был прощён. Я весь превратился в бесконечную благодарность. Вернувшись в школу, мы остановились у фонтана. Брызги, не успевая долетать до нас, испарялись. Элиан почёсывал затылок и мялся. Я спросил: — Чем сейчас займётесь? — Переоденусь — и играть. А вы? — А я, пожалуй, поем бельгийских вафель и выпью яблочный сок. — Приходите посмотреть, если что. — Если что, — кивнул я. Обычно я предпочитаю не вмешиваться в досуг учеников, и Элиан об этом знает. Напоследок, как я догадывался, он поцелует меня в щёки, и предвкушал его не невинный, не христианский порыв. Тем не менее, шагнув навстречу, Элиан крепко меня обнял. — Выпейте и за меня. Дрогнувший голос утонул в плеске фонтана.22. In propria persona
12 февраля 2024 г., 07:54