ID работы: 3828678

Протеже

Слэш
R
Завершён
68
Горячая работа! 81
автор
Размер:
503 страницы, 32 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
Поделиться:
Награды от читателей:
68 Нравится 81 Отзывы 28 В сборник Скачать

27. Второе пришествие

Настройки текста

Записано в июне, 2017

      Керамическая салатница ручной работы (купленная на ярмарке), прорезиненный коврик в ванной (самый дешёвый из Ашана), плетёная корзинка для фруктов (подаренная вместе с домашними грушами соседкой по этажу), замызганные сервировочные салфетки (приобретённые вынужденно), вилки, ложки, ножи — таково начало списка вещей, которыми я за два года разжился и которые планировал забрать с собой. Только искусанный обидой человек станет цепляться за мелочи. Счастливому же принадлежит весь мир, чем бы он ни владел.       Немалую — для священнического кошелька — сумму я выложил за то, чтобы DHL упаковали мою картину со столпником и отправили путешествовать в Шампань. Смотреть на неё было больно.       Приведя квартиру в порядок, я принялся восстанавливать события последних дней, начиная с момента моего пьянства и заканчивая решением не продлевать договор с Сен-Дени. Руки противились, но я всё писал, не считая между тем это целесообразным. Из всего, что я осмелился предать огню — и не предал, — ничто не заслуживало обратиться в пепел так, как эти строки.       В перерывах я молился. Несмотря на это мне недоставало живого участия в обрушившейся на меня судьбе. Я даже звонил Анри, но ограничился новостью о том, что скоро ему доставят картину. Он должен был заинтересоваться — по крайней мере, он немного повздыхал, — но ничего не спросил. А я бы и не ответил.       Так прошло несколько дней.       Остаток книг в кабинете я негласно завещал библиотеке (больше для того, чтобы не свежевать книжный шкаф и не вызывать подозрений), в том числе и те тома «Суммы теологии», которым посчастливилось там оказаться. Дело было за малым: стоически выдержать последний месяц школьных будней, а затем раствориться в закате, прихватив в один карман распятие, в другой — сувенирные часы. Но это будет потом.       А сегодня — печальная дымка окутывает каждую аллею, каждый цветок в клумбе, каждый камень под ногой: я словно заглядываю в то будущее, где всё это смотрит на меня из моей памяти. Прошлое — это уже сейчас. Вот я вышагиваю под рогатым буком и атласным небом, полюбив их ещё сильнее, как, наверное, любят кого-то прекрасного и смертельно больного. Кому, впрочем, уготован рай.       Всё это, конечно, омрачается дурацкими ситуациями, в которые я попадаю. И драма, конечно, назревала всё это время лишь в моей голове. Но вместо облегчения — пустота. После разбирательств и обвинений я так страшился суда, что начал его жаждать, я горазд был бы возродиться на руинах жизни, бороться за право оставаться в общении с крестником — и что в итоге? Издёвки от Нуар.       Если говорить предметно, в понедельник утром я вздумал почитать молитвенник у иностранного корпуса. Там же, на одной из скамеек, расположились Рюшон и Нуар.       Моя походка сбилась, только я их увидел, первой мыслью было развернуться и уйти. Но я себя пересилил. По наставлению медсестры и по факту я — взрослый человек; да и где во всей Сен-Дени я от них по-настоящему спрячусь?       — Хорошая новость для вас, месье, — проворковала Нуар, когда я уже уселся и стал читать. — Я на днях подписала петицию в пользу гомосексуальных браков.       Я опустил молитвенник, зажав палец между страниц.       Рюшон зашептала на ухо Нуар, навострив туфли наутёк. Я почти был уверен, что она защищает меня.       — А что такого? — Нуар взглянула на меня так, будто слова Рюшон, какими бы они ни были, принадлежали мне. — Милая моя, я забочусь о всех нас. Правда, месье? Примут закон — и не нужно околачиваться по школам. Откажетесь от сана и сойдётесь… Да хоть с Юнесом — через пару лет. Как говорится, и волки сыты…       «Я гетеросексуал!» — чуть было не вскричал я.       Но потерпел. Смолчал.       В конце концов, чему я собирался возражать? Неужели то, что меня не привлекают мужчины, сразу обелило бы меня?       Эти вопросы задавал Анри в моём внутреннем диалоге: он то подбадривал меня, то осаждал. И не напрасно. Ведь ладно Элиан, но я сам? Давал ли я повод строить о себе подобные догадки? Нисколько. Навязчивое внимание к моей персоне высосано из пальца, как бы выразился Анри. Если стану рассуждать о подоплёке этого внимания, снова приду к выводу, что всё это — посредственный балаган, которым всё так же повелевает «Опус Деи». А я от выводов устал.       Тем временем по воздуху раздался протяжный свист, как клич экзотической птицы, которую не ожидаешь увидеть в этих широтах; доносился он отовсюду, рикошетил от холмистой коры деревьев, от извечно запертых окон иностранного корпуса, от кирпича и асфальта, путался в плюще. Но, как и солнце, источник появился с востока. Точнее, со стороны кафетерия, в сопровождении Моники Фернандес.       В те несколько мгновений я многое успел пережить, пускай и не так осмысленно, как дано мне это расшифровать.       Я точно впился глазами в Элиана, свежего и румяного, в его ритмичный аллюр, более пружинистый из-за подлокотного костыля.       Элиан меня звал.       Благословенна моя душа, метнувшаяся прямиком к его белым кроссовкам. А я, бездушный, всё так же сидел, в кандалах из вызубренных правил, за чертою, проведённой между ребёнком и взрослым. И хоть бы это сделало меня неуязвимым — увы.       И вот, Элиан сворачивает и надвигается на меня, отбрасывает костыль на газон и, обращая ладонями ко мне, раскрывает руки, будто в них незримая ноша.       Я торжествую в лучах его улыбки, сладкой, как пломбир, и мучусь, ведь вседержитель экзегезы наших с ним уз снова явил себя миру, как Христос, и моё слово — впредь ничто против его. Пока его не было, я сам решал, как обстоят дела, и никто не винил меня в том, что я кому-нибудь вставляю палки в колёса.       «Я взрослый», — талдычу я про себя, а сам, вместе с беспомощностью и отчаянием, ставшими поперёк горла, глотаю язык.       Элиан мне не подчиняется — это всё, что я вижу, опять заглядывая в будущее, где теперешний я отстрадал и знает, что́ протеже воздвигнет своими руками и чем закончится его легковесная ходьба. Я влиял на него через его любовь ко мне, ведь во многом мог быть взаимен.       Больше этому не бывать. Его чувства — его собственность, он волен раструбить о них, рассвистеть кому угодно, как угодно извратив.       Я же, за неимением во мне чувств, на которые я вправе ссылаться, — дарю ему свободу. Детям — подарки, взрослым — долготерпение и стойкость.       Почему же это не сон? Шип надежды проткнул мою душу, и она, как воздушный шар, порывается к Элиану. Я бы молил Господа, если бы верил в возможность этого, чтобы все вокруг исчезли и сам Элиан никогда бы не вспомнил, как бы я в то утро поприветствовал его.       Но мы были не одни.       Он опустился на скамейку рядом со мной так мягко, будто никаких травм с ним не случалось. Повернулся ко мне, щурясь и высекая из дыхания моё имя — я читал по губам. Если бы это было сном, я бы тоже поцеловал его в щёки. В реальности, стоило нашей коже соприкоснуться, Рюшон и Нуар уже буравили нас глазами. Или, пожалуй, меня.       Наконец я ощутил цветочный аромат, сад позади меня запел ветром. Весна замерцала голубыми лепестками — она была для меня последней, последней такой.       — Прохлаждаетесь? Гортензии ещё не цветут. Вы, по-моему, похудели. А я, между прочим, искал вас. Прикиньте, как неудобно с этой жердиной: туда, обратно.       — Как ваша…       — Зашибись. Почему вы не отвечали?       Задав этот вопрос без претензии, Элиан однозначно чего-то ждал. Фейерверк его речи погас.       Я затягивал с ответом, примеряя к себе-взрослому фразу за фразой.       — На сообщения, — добавил он.       Заныло под ложечкой, стало до онемения паскудно.       — Вы, если не ошибаюсь, ни о чём не спрашивали меня.       Ха!       Такой смешок он издал, как если бы его всё устраивало.       Верно, он клюнул. Триумф и паника смешались во мне, когда я осознал, что это сработало. Для Элиана эти недели протекли совершенно иначе, для него едва ли что стряслось.       Мы встали. Я наверняка должен был подать Элиану костыль, это подразумевалось хорошим тоном. Должен был, но не подал, опасаясь сделать это как-то не так под чужим надзором. Элиан не придал этому значения. Встав в позу ласточки с травмированной ногой на весу, он сам его поднял.       Вопреки жалобам он перемещался быстрее и ловче меня, умудряясь вытворять всякие па, скрипя подошвой по паркету.       Под дверью моего кабинета лежала связка коричневых веток, усыпанных раскрытыми коробочками хлопка. Элиан ткнул в них наконечником костыля.       — Это вам. Попкорн на палочке.       — Где вы их взяли?       — Стащил. — Я притворился, что не услышал. — Купил у бабули на рынке. Даже переплатил. Несколько центов в копилку добра — тоже для вас подарок?       Я прижал хлопок к груди, будто живое существо, пока Элиан прошёл прошёл и не видел этого.       Что этот подарок в сравнении со свободой? О, он может стоить целый мир, ведь Элиан за него ничего не просит взамен. Он не знает.       — Что вы хотите на день рождения?       Он вяло повёл головой: «Ничего». Так я и думал.       Я пристроил своеобразный букет в чашку с нарисованным чижом, из которой тот всё равно вывалился.       — Итак, у вас было время ходить на рынок?       — Проветриться, — неопределённо сказал Элиан.       Прислонив костыль к козетке, он снял пиджак, ослабил узел галстука и, подойдя к окну, театральным жестом отдёрнул тюль. Протерев подоконник всей пятернёй, поднёс её к глазам.       — Вы мне не изменяли.       — И не прибирался, — отшутился я.       Я надеялся, что Элиан не заметит поредевшие ряды книг.       — Я тоже вам не изменял.       С напускным интересом я изучал хлопок, трогал его почти со стыдом и молча умолял Элиана не упоминать таких вещей.       — Ко мне приезжала Жаклин, я ещё тогда не особенно ходил. Папаша потом назвал её проституткой, хотя она привезла мне фруктов и пожелала крепкого здоровья. Ну, знаете, желала и лезла в штаны. А я не сломался, сказал: «Извини, но нет». Вот так. Не впечатляет?       — Элиан, мне нужна ваша помощь. — Я приготовился сумничать и заодно сменить тему. — Могу ли я как-нибудь отправить письмо, то есть имейл, который нельзя отследить?       Его лицо вспыхнуло азартом. Приставив стул с торца стола и стукнувшись коленями, он уселся, нездорово изогнулся в позвоночнике и упёрся подбородком в руку.       — Не то чтобы вообще нельзя, но усложнить задачу можно. Главное, скрыть IP адрес и не использовать попсовый почтовый сервис, а ещё…       — Что вам для этого нужно?       Похихикав, Элиан искоса глазел на меня как на чудо, слегка подняв брови. Такое наивное любопытство, готовность помочь, блеск во взгляде — вот что в действительности я собирался разрушить. Сколько бы раз я ни говорил себе, что это ради его блага — я не верил себе.       — А вам зачем?       Он по-лисьи заглядывал мне в лицо.       — Это личное.       Я терпел.       — Личное, — прощебетал он, шаловливо зубоскаля.       Я кивнул. То, что в этот период времени никому, кроме меня и Анри, знать не стоит.       Когда Элиан догадался, что объяснений не будет, он выпрямился и сомкнул пальцы на столе, приняв компетентный вид.       — Личное, значит. Окей. Хорошо. Откуда отправляем?       На обеденном перерыве, условившись встретиться с Элианом в особом месте, я сходил домой.       Стал накрапывать дразнящий дождь, мелкие капли с дуновением ветра угождали то за шиворот, то прямо в глаз. Сев под куполом беседки, я смахнул концом пояса влагу с крышки нетбука и сейчас же от этого заробел. Разгладил пояс на колене и даже не попросил у Господа прощения: я и сам бы не простил себе такое.       Элиан успел пообедать и демонстративно жевал жвачку, разворачивая нетбук к себе. «Раздал», как он выразился, интернет с телефона, поддёрнул рукава и приступил.       Он спрашивал, не собираюсь ли я прикреплять к имейлу файлы, и строго наказал не забывать логин и пароль, иначе восстановить их не выйдет. Когда я всё же признался, что мой адресат — Анри, Элиан задумался с новым энтузиазмом. В таком случае, сказал он, неважно, откуда я отправлю письмо: его содержание меня выдаст. Да, согласился я, вероятно так.       — Ваш друг, наверное, использует что-то типа джимейл? Дайте ему детали входа и сохраните на почте черновик.       Элиан пересел на скамейку рядом со мной и презентовал то, что наколдовал: новый хитроумный браузер со встроенным VPN, новый почтовый сервис, шифрующий всё на свете, рандомайзер для создания логина и пароля…       Я всё следил за окнами школы, не появится ли в них кто. Мне, разумеется, не запретили поддерживать контакт с Элианом, он всё ещё мой протеже, но какой подтекст обрело это слово.       Тревожно рябила листва. Я как будто чуял, что мы не одни. А затем понял: вокруг нас — замаскированные в навощённой зелени птицы, им нет до нас дела, они тренькают на невидимых флейтах, и в ветре долетает до нас плеск фонтана и радостных голосов.       Я обомлел в чувстве глубокого присутствия, нащупав корень своей жизни. Хотелось жмуриться — таким красочным всё казалось, хотелось не упустить миг. Я отвык от цветистости мира, словно долго смотрел в черноту. Вот стол под моими руками похож на грязный мрамор, на твёрдую гладь смешавшихся разливов светлых и тёмных вод, на ночное небо в негативе со скоплением галактик. А вот смешной завиток на виске Элиана, как древесная стружка. Я даже заметил несколько веснушек на его скуле — они просыпаются, — и вспомнил его мать. Только парящие над клавиатурой пальцы, с аккуратно остриженными ногтями, предостерегали, что это сладостное чувство — ностальгия по утраченному.       — А где ваш браслет?       Я очнулся.       Не то чтобы вопрос поразил меня, его стоило ожидать. Но я, конечно, не ожидал. Столько всего занимало мои мысли, столько всего произошло в последние дни, что перспектива возращения Элиана — пока я здесь — казалась невероятной.       Кое-как переступив через стыд и замешательство, я спрятал руки под стол и ответил, что держу его в шкатулке. И сразу отругал себя. Ведь шкатулку я держу дома, а заметь Элиан и это… Он, к моему гадкому сожалению, снова ничего не заподозрил. «Ладно», — только и выдохнул он.       Часть меня требовала наконец заговорить о том, что действительно важно, о том, что разлучило нас недавно и вскоре разлучит вновь. Другая часть предпочла бы умереть.              Всё как будто вернулось на круги своя, и тем это страшнее. Виолет издалека улыбается, Нуар не глумится, ван Дейк, задрав нос, как и раньше, глядит поверх моего темени — я не попадаю в его обзор. Даже уроки латыни снова стали усыплять добрую половину класса. Николя Нодэ, правда, не всегда спит.       Мы как раз погрузились в чтение переведённой «Медеи» Еврипида, когда он своим возгласом разбудил остальных.       — Отец, а вы знали, что Фернандес — исламистка?       — Боже, как ты заколебал, — процедила в свою очередь Фернандес. — Тебя никто не спрашивал.       — А что, не правда?       Я поспешил остудить пыл учеников, встав возле парты Фернандес так, чтобы Нодэ не видел её.       — Вы хотели сказать, мусульманка?       — Какая разница! — Нодэ вроде бы и посмеивался, но смех звучал отрывисто и нервно.       Рядом с его ухом пронеслась шариковая ручка и, врезавшись в стену, закончила на полу у ступеней кафедры. Нодэ втянул голову в плечи и зыркнул в конец класса.       — Юнес! — гаркнул я.       Элиан не обратил внимания.       — Тебе сказали заткнуться, клоун. Твоего мнения не спрашивали.       — Слышь, ты, — Николя развернулся, обняв спинку стула, словно боялся, что туловище без этого вернётся в исходное положение, и скорчил злобную мину. — Всем тут и так ясно, что ты «не такой, как все»! Тебе по фигу, с кем учиться, сам урод похлеще…       — Нодэ! — ещё громче возмутился я.       Перекрикивая, я скомандовал обоим положить дневники на стол. Но Элиан провоцировал: то ли меня, то ли Нодэ.       — А если и мусульманка, то что?       — То что-о? — это взгремела со своего места Люсиль, побагровев. — Спрашиваешь, то что? Это рабство! Женщин ни во что не ставят, мотают в тряпки, диктуют, как им одеваться и жить! И не затыкай мне рот! Это тебя никто не спрашивал!       — Люсиль, будете третьей, если не прекратите.       Она недовольно уставилась в текст пьесы.       Я повторил, что жду дневники.       Нодэ свой подал неохотно, а Элиан даже спаясничал, что «он и так у вас» (намекал на блокнот? я не уверен), только чтобы затем хлопнуть себя по лбу и вольготно сделать променад со школьным дневником до моего стола и обратно. Фернандес спряталась за упавшими на лицо волосами, как за ширмой.       После урока, сидя у себя в кабинете, я пару раз открыл и закрыл дневник Элиана. Фонтан на обложке, как мне показалось, устарел: огромных ракушек, рожком смотрящих в небо, у подножья больше нет. Я вертел в руках ручку и уговаривал себя сделать это, когда услышал в коридоре стук костыля.       Элиан, заявившись, взобрался на подоконник, как в старые добрые времена, и, повозив пальцем по экрану телефона, наконец заметил меня: «Вы же не будете марать мой дневник».       Он не спрашивал и не просил. И потому я ответил: «Буду».       Элиану понадобилось около минуты, чтобы принять мои слова. Спустив одну за другой ноги на пол, он обосновался на стуле.       — Вы же знаете, чем это для меня кончится.       — Боюсь, если не сделаю этого, я также знаю, чем это кончится для нас.       — Я в него даже не попал!       У меня было время подготовиться к этой беседе, но я всё равно упорствовал — над самим собой.       Во-первых, я обязан был поступить по-кураторски. Во-вторых, мне надоело, что Элиан помыкает мной, я из-за этого вон до чего докатился.       В противовес этому я старался не терять самокритичность и объективность суждений: всерьёз ли я пекусь об Элиане или всë-таки о своей репутации, об ущемлённой самооценке?       Куратору подобает ставить интересы подопечного превыше всего, а я воистину не верил, что, написав замечание и подвергнув Элиана ссоре с отцом, сделаю кому-нибудь лучше.       Возможно, я не сделаю лучше и тем, что не проявлю строгость. Пусть я усвоил правила Арно, они ещё не преобразили рельеф моих разума и сердца. Пусть я сдамся и поступлю по совести христианина, а не куратора, и сожалеть об этом, если что-то пойдёт не так, буду меньше. Пусть.       Но тот, кто придёт на моё место — как он себя поведёт?       — Элиан, — окликнул я тихо. — Вы же можете быть послушным, я знаю.       Он, до того еле пошатываясь из стороны в сторону, как маятник, замер. Глянул отстранённо, будто из параллельной вселенной.       — Наверное, в этом и фишка. Вы знаете. Мне незачем прикидываться для вас.       — Мы были не сами, на нас смотрели ученики.       — Ну, вообще-то, я не жалею. — Он вдруг напыжился и выставил грудь. — Нодэ — тупица и исламофоб. Я ему эту ручку в следующий раз запихну в анус.       Я чуть было не шикнул, но вспомнил: я хотел бы навсегда быть для него тем, с кем не нужно притворяться.       — Вы сдружились с Фернандес? — предположил я.       Элиан опять сдулся и приуныл.       — Ну мы же когда-то… Я рассказывал. Мы водились втроём: я, она и Маэ.       Одобрительно кивнув, я сочинил ещё один вопрос (о том, что, кажется, принадлежность к меньшинству сблизила их?), но Элиан не дослушал:       — Мой блокнот у вас? Вам его отдали?       Судорога страха свела внутренности. Я покачал головой, и кости и связки в моей шее с тугим скрежетом поддались.       Элиан открыл рот, но вместо звуков исторгал поверхностное дыхание и в недоумении моргал. Наконец произнёс: «Ясно. Теперь всё ясно». А я надеялся, что нет.       — Мне, значит, нужно быть паинькой. Вот к чему этот цирк, — он кивнул на свой дневник в моих руках. — Но окей, не проблема. Схожу к Лафонтен.       Напоследок он, пытаясь вызвать у меня сострадание, опёрся на костыль так, что тот выгнулся дугой, и осведомился: «Вы не передумали бесчестить мой дневник?» На что я ответил: «Посмотрим». Хотя уже всё для себя решил.       Учитывая перемену обстоятельств — и хотя это не сулило перемен в исходе, — я не торопился с имейлом к Анри. Пусть произойдёт всё, что должно, думал я, чтобы я обошёлся одним имейлом вместо двух или пяти.       Всеобъемлющее чувство, будто вся эта неурядица с чтением блокнота и отсутствием Элиана промчалась кошмаром и развеялась, было мнимым. И всё же оно оплело меня, как оплетают спящего рассветные лучи, под ними ночное беспокойство отступает. Если бы Элиан порой не бередил мою память, я бы в беспамятстве тешился осколками наших добрых дней.       Сжалившись, я так и не тронул дневник. Элиан забрал его позже и выглядел вполне счастливым, а когда никто не видел (ему так казалось, но я выглянул в коридор с очередным вопросом — и не задал его), отрывал костыль от пола и здорово гарцевал.       Счастье, как бы там ни было, продлилось недолго.       В четверг после уроков, когда я уже было со звоном высыпал из кошелька монеты на стол и принялся считать, надеясь наскрести на свежий хлеб, в кабинет вломился Элиан. Без костыля.       — Это что значит?! Это как понимать?! — Беснуясь, он лягнул стоявший на пути стул, и тот перевернулся набок.       От неожиданности, объявшей не столько мой разум, сколько тело, я выронил монету.       — Что произошло?       — Когда вы собирались мне признаться?!       Я подобрал монету, дунул на неё, как если бы это очистило её от всей скверны грязных рук, и ответил:       — Не понимаю, о чём вы, дитя моё.       Вариантов было не много.       — Вас увольняют!       Я машинально посмотрел на открытую дверь. Тогда Элиан покорился обиде и боли, черты лица исказились, он рассеянно махнул рукой куда-то в сторону, заговорил испуганно и рвано, будто его душили:       — Я… я пришёл туда, в класс, у нас же богословие, а там никого… И нашёл этих, как их, сестёр из шестого… Пятого? В общем, они сказали, вы…       Ах, ну разумеется.       Я обошёл стол — и стул — и взял Элиана за плечи, перенимая его дрожь. Всё в порядке, заверял я. Это всего лишь факультатив, которому не бывать без учеников. Для вас, дитя моё, я буду вести его внеурочно, буду вместо сказок на ночь читать. И хотя последнему — словам горечи и досады — я не дал вырваться наружу, всё равно старался пролить свет на ситуацию осторожно, бережно к детской душе. Это не помогало.       — У меня чуйка на эти трюки. Всё из-за меня.       Я боялся, что он заплачет. В его взгляд закралась бесцельная, беспредельная ненависть. Её он должен был направить на меня.       — Не посмеют. — Он сбросил мои руки с плеч и попятился к выходу, раскрывая глаза как-то безумно. — Это фикция. Ха, ну конечно! Я нафантазировал всё, запудрил всем мозги, присочинил сдуру! Всё это — брехня! Слушайте, отец, я ж не гомик, в самом деле! А вы поверили мне? Обосраться! Я развести вас хотел, увидеть, как вы справитесь с этой сатанинской ловушкой! А то вечно вы такой благородный…       Я выбежал за ним.       Впервые коридор, в который с недавних пор заворачивают только Элиан и уборщица, показался мне предательски коротким, слишком пустым: ни жардиньерки с вазоном, ни ковровой дорожки с золотыми королевскими лилиями, как в холле на первом этаже (куда она, правда, подевалась? существовала ли она там когда-то?) — нечему было поглощать оброненные тайны.       Догнав Элиана за углом, я поймал его за запястье и увлёк в небольшой альков, орошённый сквозь открытое окно брызгами солнца. Раньше там стояли два кресла с твёрдой спинкой, теперь — декоративный круглый столик и папоротник на нём.       Это, очевидно, сбило Элиана с толку. Он едва не оттоптал мне ноги, озираясь на ветви папоротника, ходуном ходящие от сквозняка, затем испытующе уставился на меня, спрятав кулаки в карманы. Прежде, чем вдаваться в причины своей глупости, я выглянул в коридор и убедился, что рядом никого.       — Если вы разыграли этот спектакль для меня, — «да, да, разыграл» вставлял он между моих блеяний, — я очарован вашим талантом. Но он вышел из-под контроля, он больше не о вас. И что бы вы сверх сделанного ни учудили, это плохо на нас отразится. На мне, — поправил я себя. — В основном на мне.       — Погодите, стоп, — он провёл ладонью перед моим лицом. — Всё просто: я делов натворил, я и отвечу.       — Не ответите.       — Мне не пять лет, пустите. Вы что, собрались тискать меня?       Ему бы хотелось, чтобы я смутился и отступил, но, о, каким вдруг толстокожим я сделался.       — Я сам отказался от богословия, слышите? Никому, кроме вас, оно не нужно. Так зачем…       — Не нужно, зашибись! Потом им обрыднет латынь — и что? Вы откажетесь и от неё? А вы в курсе, что ради меня одного вас здесь держать не станут? Вы соображаете, что делаете? Так, ладно. Дайте, блин, пройти!       — Я всё подтвердил, — выдавил я.       Его рука, отталкивающая меня, соскользнула с моего плеча, зацепилась пальцами за нагрудный карман сутаны и так и повисла.       — Что — всё?       Как по мановению, мы обернулись к окну и замолчали. Только теперь Элиан, возможно, начал понимать.       Может быть, я бы и согласился, чтобы любовь Элиана оказалась шуткой, детским заблуждением, невинной ложью, когда лжёшь безоглядно, со скуки — это было бы печально, но в общем легче, впору новым заповедям от Арно.       Но если за ложью скрывается какая-нибудь корысть — легче уже никогда не станет.       Голосовые связки напряглись, сердцу в груди не хватало места: толчок за толчком, к горлу подступал вопрос, жалкая мольба. Вы действительно мне лгали? Ради чего?       Не было сил ни спрашивать, ни слышать ответ.       — Если вы правда хотите помочь мне, сделайте вот что: удалите нашу переписку, никогда не вспоминайте о Гессе и никому не доказывайте ничего. — Покидая альков, я на всякий случай уточнил для Элиана: — Это не предложение и не просьба. Но если я вам сколько-нибудь дорог, вы должны.       В тот вечер, не выдержав, я взялся за имейл к Анри. Никакого затишья и подходящего момента для рефлексии и исповеди, скорее всего, не случится. По крайней мере, до тех пор, пока я в Сен-Дени.       «Мой ненаглядный друг», писал я…       «В ужасной растерянности я обращаюсь к тебе.       Меры, к которым я прибегнул, чтобы описать события и, главное, чувства, должны были подсказать тебе о серьёзности всего, что происходит.       Я не готов структурировать мысли. По правде, мне бы пошло на пользу повидаться с тобой. Но времени осталось мало, я боюсь неправильно им распорядиться, боюсь смотреть вперёд. Неопределённость будущего в такое время, вместо того чтобы посеять смуту в душе, могла бы подарить надежду. Но нет. Я утверждаю это, так как, к сожалению, знаю, чтó там, в этом будущем меня ждёт.       Послушай, друг мой. Точнее, пожалуйста, внимательно читай: я принял решение уйти из Сен-Дени.       На средине обрываю записи, к которым приступил без должного осознания, как ты помнишь, но продолжил с благородной целью: я поверил, что сподоблюсь что-нибудь привнести в сложнейшую, щекотливейшую для нас, католиков и пресвитеров, тему, а то и целых две. Но я не задумывался о своём праве делать это. Оно у меня есть?       Последовав твоему совету, я не стал читать книгу Оресона. Но я по стечению обстоятельств бывал в библиотеке и видел, сколько уже написано о таких деликатных вещах. Теша себя тем, что времени нет, я не стал брать эти книги. В действительности я бы и не хотел. Мне страшно, и в этом я осмелюсь признаться лишь тебе: мне страшно обнаружить, что всё, что я пишу — грубо и многословно, недостаточно проникновенно, чтобы изменить мир. Велика амбиция, друг мой? Целый мир? Для чего же ещё принято изобличать истину в словах? А что ты скажешь насчёт того, чтобы усовершенствовать томизм, дать ему научное подспорье? Каков бы ни был ответ, я (странное совпадение, это происходит с заходом солнца) чувствую, что не моего ума это дело. Я слишком для всего этого плох.       Анри, ты прекрасно знаешь, почему я решил всё прекратить. Мне стоит отсюда убраться. Пока из меня не сотворили настоящего монстра, я должен бежать. Сокровенная мечта — осесть где-нибудь в глуши и продолжить со спокойным сердцем, не бросать начатое. Но больше того я хотел бы, чтобы протеже был рядом со мной. У нас с ним особенный интеллектуальный симбиоз, а трактовкам истины нужна молодая кровь.       Если бы только мой выбор сводился к эгоистичному бегству и жертвенному смирению, я бы не колебался. Впрочем, я не колеблюсь и сейчас. Убраться мне стоит в первую очередь из жизни Элиана, ради жизни Элиана. Одна мудрая женщина (поверь, звучала она очень убедительно) открыла мне глаза. Свои потребности я задвинул в дальний ящик и не для того, чтобы теперь бравировать этим: таким образом я хотя бы немного притупляю муки совести и боль от собственного невежества, с которым действовал в отношении Элиана. Если ты спросишь, чем же конкретно я ему навредил — не знаю. Все эти несчастные записи — как-нибудь предоставлю их тебе, поищешь в них ответ. Я их перечитывать не собираюсь. Уверен, перед смертью у меня будет достаточно времени, чтобы поразмыслить об этом и укорить себя.       Чтобы ты, друг мой, чётко себе представлял, насколько я сейчас жалок, расскажу и это.       Мне трудно писать ещё и потому, что я боюсь отстаивать свои (новые) взгляды. Тысячи часов чтения проповедей в церкви перед сотнями людей ничему меня не научили. Я заключён в таком обществе, где священник, выражающийся цитатами из папских энциклик и Presbyterorum ordinis, вызывает раздражение, а заяви он, что гомосексуальность — не грех, будет осмеян. Мне, прости Господи, хочется скрыться с глаз и заплакать, ведь сердцем я верю, что прав. Оппоненты ждут от меня доводов разума, разума, который последние десять лет штудировал ветхие книги, ветхую мораль. Мои доводы слабы, более того они идут вразрез со всем, что мне было прежде известно. Я сокрушаю сам себя. Как несправедливо! Всё кричит во мне об этом, а я молчу.       Я начинал историю как поучительный рассказ, как приключения наивного мальчика на пути к истине. А закончу вот так, с осознанием, что мне оно было не по зубам, что Элиан влюблён в труса.       От меня прошлого ничего не осталось. Моя личность раскалывается, как скорлупа яйца. Из-под осколков возникает некто. Он прокрастинирует чаще, чем молится, забывает исповедаться, (ненарочно) хулит. Анри, я едва не сжёг Библию. Для меня, друг мой, всё утратило былую священность. Я взываю к Господу, но всё чаще, в слепоте ночи, критикую Его: зачем он поручил мне Элиана? зачем расположил меня его любить?       Все эти земные перипетии толкнули бы другого (подразумеваю тебя) с головой в пучину жизни. А я дрожу в одиночестве на берегу. Я воображаю, что любуюсь штормом, когда тот на самом деле давно манит нырнуть, забыться, отдаться его пылким волнам. А я глубже зарываюсь в песок. Простою так ещё немного — придётся распрощаться со всем, чем дорожу; уйду, так и не зачерпнув в ладонь каплю моря. Поруганная свобода и хрупкая память о волнах, как о сне, — всё, что сохранится.       В довершение я своей бездарностью подвожу и тебя. Я обещал написать о тебе. Я старался. Я даже переписывал письма, которые отправлял тебе. Поступлю так же и с этим, но какой в этом толк? Вместо того, чтобы писать по делу, я негодую, что не могу писать по делу. Как это называется, Анри?       Иногда кажется, что некоторых поступков я бы и не совершил, если бы не моя привычка обо всём отчитываться в такой извращённой и невразумительной форме. Потому что, чтобы писать, нужна причина. У меня она была, но я её, пожалуй, замещал всяким дурачеством.       Во мне шевелится нерациональная зависть к свободе, с которой пишет в личном блокноте Элиан. Он не охотится за универсальным языком, при этом как же его манера понятна. Ума не приложу, что это за приём. Я, можешь мне не верить, пытался писать, будучи пьяным — худшая из моих потуг.       А если бы я смог? Откровенность — вот что цепляет. Тем не менее, боюсь, как бы меня не вынудили сказать так много и так откровенно, лишь бы в конце концов навсегда отнять у меня право на голос. Ничего не имею против первого: без моих пояснений каждый, так уж повелось, выстраивает у себя в голове абсурдную картину, где я не просто виновен — я главный злодей. Что касается второго, я догадываюсь, кому может быть выгодно выставить меня в не лучшем свете. Но всё это не о том.       Пора завершать. Разумеется, письмо. Моя жизнь в Л. пока что тяжело и прерывисто дышит.       На протяжении тысячи слов я избегал быть всецело честным, и пишу я об этом потому, что, вглядевшись между строк, ты сам всё увидишь. Понимаешь ли, Анри, при всех достоинствах, которые ты мне милосердно приписываешь, сам ты куда смелее и сообразительней меня. Мне нельзя сейчас встречаться лицом к лицу с подлинной болью. Взрослый, мне говорили, потерпит, а я рискую захлебнуться в ней. Бог весть, что тогда будет.       Надеюсь, ты в добром здравии, друг мой, раз уж дочитал. Сегодня я обязательно за тебя помолюсь.       Пожалуйста, скажи, что думаешь об этом. Всё-таки с литературными тенденциями ты знаком ближе».       Сохранив черновик, я отправил Анри короткое сообщение и незамедлительно достал статуэтку Девы Марии.       Перед сном, прогоняя образ выбеленного светом алькова и пурпурного оттенка кожи, будто сама ярость закипала под ней, я подержал в руках веточку хлопка. Пушистые бутоны мягко приминались, как кошачьи лапы. Закрыв глаза, я провёл ими от ладони до сгиба локтя. Какое счастье, что они никогда не завянут.       Я сидел в кабинете, потупившись на ручку двери. Одинокие мысли отдавались эхом, будто в голове осиротело так же, как в кабинете. Нет, посторонний вряд ли бы сообразил, но я-то знаю: всё, что здесь ещё есть, превращается в имитацию жизни, в декорацию последнего акта.       Дни и часы, когда Элиан не появляется на пороге, я расходую всуе — о таком обычно не пишут, в фильмах не показывают, — скорбя об этом времени, пассивно переживая цейтнот и зная, что на смену ему ничего не придёт, ничего не уравновесит и не удовлетворит. Всё равно что смотреть, как тонет корабль, тая быстрее, чем льдинка в стакане воды. Не притворяясь, что читаю или молюсь, я прислушивался. Вот бы уловить, происходит ли где-нибудь что-нибудь, что требует моего участие, что завладеет мной.       Слава Богу, зазвонил телефон. Как током ужаленный, я на ходу поднёс трубку к уху. Лафонтен сначала сделала мне выговор за то, что я не проверяю учительский чат, а затем вызвала к себе.       И малейшее беспокойство не прошибло меня, когда я увидел за столом Элиана. Самое роковое событие, думал я, уже позади, а худшее — разумеется, для меня, — неизбежно грядёт. Чего ещё можно было остерегаться? Тем более Элиан, как мне показалось, подал мимолётный знак, растянув сжатые губы и провожая меня взглядом из-подо лба. Так смотрят на сообщника, когда всё идёт по плану.       Лафонтен, наоборот, выглядела сурово. В статичности её позы напряжением звенела нетерпеливость: поскорее бы всё, что бы это ни было, решить.       Я молча занял своё место.       Лафонтен, всё так же уставившись в пустоту между мной и им, велела Элиану повторить, очевидно для меня, с чем он к ней пожаловал.       — Короче, если вас уволят, я взорву школу, — отчитался он. Звучало это так, будто он возлагал ответственность на меня. — Помните, я вам обещал.       Я, конечно, вспомнил, но, Господи помилуй, как же давно это было! Как сам Элиан об этом не забыл?       — На что я сказала, что вас никто не увольняет. — Лафонтен говорила медленно, подбирая слова и делая выверенные паузы. — Не так ли, отец?       Элиан держал оборону холодно, непроницаемо:       — Условие простое. Нет так нет.       Тогда я вступил в беседу, как никогда раньше себе не позволял (ведь мне никогда и не хотелось):       — Послушайте, Юнес. Дело не в том, увольняют ли меня. — Мы с Лафонтен переглянулись. — А в том, что ваше условие — это угроза. Терроризм. О таком переговоры не ведут.       — Чё?.. — буркнул Элиан и склонил голову ещё ниже, наблюдая за мной под острым углом.       Я расхрабрился.       — Действительно, мадам, на вашем месте я бы позвонил в полицию.       Неосязаемая стена, выстроенная присутствием директрисы, начала понемногу плавиться. Я не моргал, и пространство между нами вздрагивало, как мираж в знойный день. Элиан испепелял меня взором, непреодолимым, накатывающим васильковой лавой. Но я же не врал — или это Элиан, к моему счастью, задавал неверный вопрос.       Между тем я бы всё равно сочинил что угодно, лишь бы отнять у него желание устраивать диверсии ради меня. Этого я не стóю.       «Всё ясно», — прошептал он. Я поддался его обречённому голосу: «Что ясно?», но он вёл речь дальше, будто отвергнутый всеми пророк: «Полицию — рано… Вот вы уйдёте, тогда можно. Я к тому времени всё устрою, отлично устрою: так, чтоб в колонию упекли. Это будет на вашей совести».       — Меня не увольняют! — я хлопнул ладонью по столу. И стушевался.       Может, я бы и открыл Элиану правду — прежде, не теперь.       Теперь я вспоминал, как уступил ему и не написал замечание в дневник, как самоотверженно защищал неприкосновенность нашей любви — и вот-вот бы выиграл, если бы не его фантазмы о той ночи, обо всём, чего между нами не было. Я сделал если не всё ради него, то очень много. И сделал бы ещё больше, если бы он дорожил мной настолько, насколько я надеялся, он дорожит.       Но ему, похоже, казалось, он лучше меня знает, чем выразить своё невыразимое чувство. Факт того, что я таких выражений не приемлю, его в тот момент не интересовал.       Лафонтен указала нам обоим на выход. Я представил, с каким облегчением она снимет очки и расслабит плечи, как только за нами закроется дверь.       — Какого хрена это было? — разразился Элиан, когда мы вышли.       — А вы как считаете?       На распутье, где коридор ведёт влево к моему кабинету, а вправо — к лестнице, Элиан преградил мне дорогу.       — С каких пор вы пихаете мне палки в колёса? На чьей вы стороне?       — На своей.       Он поморщился, будто я сказал нелепость: нарушил синтаксис или перепутал в словах буквы.       — И я на вашей. Я старался для вас.       — Меня не увольняют, я же сказал вам, я же вас просил…       — И потом не уволят! — шёпотом воскликнул он. — Видели бы вы её лицо, когда я вывалил всё это. Явно жалеет меня, думает, у меня совсем крыша поехала. Ну и зашибись. С чокнутым торговаться — себе дороже.       Элиан еле-еле усмехнулся. Глаза блеснули новым ожиданием, предвкушением мира между влюблёнными — такое впечатление он произвёл, свесив руки, спрятав их в карманы брюк. Я всмотрелся в его разгладившийся лоб.       Милый Элиан не понял и не поймёт, почему в действительности Лафонтен его жалеет. Бедное дитя, с каждым днём всё менее моё.       В неприступности, готовой расползтись по швам, я ответил:       — Вы старались для себя.       Всё то же ласковое выражение и окаменело, и превратилось в зыбь обманутых надежд.       Элиан вытащил из кармана пачку, зажал в уголке рта сигарету и поволокся к лестнице. А я, глядя ему вслед, пока силуэт не скроется за поворотом, молился про себя: и я тоже, я тоже стараюсь для вас. Ему об этом знать не полагалось, у него и так чуткий, собачий нюх.       С последним пятничным звонком, за неимением обязанностей или преподавательских хлопот, которые держали бы в узде моё смятение, я собрался уходить. Если не застану духовника в Сент-Ур, рассуждал я, то, как минимум, посижу у икон, среди запаха горящих свечей, наедине с Господом, и никому не взбредёт в голову — как сегодня Виолет, до того напугавшей меня в кафетерии, что я поперхнулся соком — допрашивать меня о моём траурном виде.       Я как раз направлялся к двери, когда тюль, в этот безветренный день, с шелестом взвеялся, будто его потянули за невидимую нить. Там, где расползлась широкая полоса света, глухо приземлился и проехался по полу картонный свёрток. Вот уж напоминание, что, уходя, надо закрывать окно.       Свёртком оказалась скомканная — я бы сказал, в кулаке — сигаретная пачка, слишком хорошо знакомая мне. Я выглянул в окно, но в пределах бокового двора никого не было.       Изнутри пачки я достал утяжелитель — камень, обёрнутый в мятый, затёртый временем клочок тетрадного листа. Раскрыв его, я узнал почерк — свой собственный. Послание, написанное карандашом:

И если я все же знаю, что такое любовь, то это благодаря тебе. Только тебя я мог любить…

      И это тоже было слишком хорошо мне знакомо. Несколько иначе, но всё же приложив обрывок бумаги камнем, я однажды адресовал это Элиану. А он, стало быть, его хранил.       По моим ощущениям, и в этом, и в метком броске скрывался некий символизм — язык, на который мы переходим при бессилии слов. Потому словам в записке я не поверил. Но без практики, растеряв навык, я мог лишь гадать: это ли демарш против моих манипуляций (нет, он не забудет «Нарцисса и Златоуста») или это манифест разрыва, когда преданный возвращает предателю его лживые любовные письма?       Бог весть, в чём правда.
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.