***
Человеческая память обладает интересным свойством: хорошее мы забываем, полагая, что все идет именно так, как и задумывалось судьбой, что мы достойны всех благ, свалившихся на голову, как снежный ком жарким июльским днем. Но стоит случиться чему-то дурному, мы будем помнить это вечно. И этот душный, бесконечный день не оказался исключением. Я оказалась там слишком поздно. Сорвавшись с лошади, я направила тросы в сторону гиганта, но тот уже падал, убитый кем-то другим, и я приземлилась возле его туши. Дым окутывал меня с ног до головы, грудную клетку сдавило, сердце забилось болезненно и сильно, а в горле пересохло. Я сделала пару неверных шагов в сторону и замерла, уставившись на землю. Несколько минут я стояла, онемев и потеряв всякую возможность двигаться, не веря своим глазам, но в то же время осознавая, что это – реальность. Именно такая, единственно возможная для разведкорпуса. Я медленно опустилась на колени, прямо на грязную землю, и снова замерла. Я даже не видела, как Финн погиб: все произошло молниеносно, как и всегда во время вылазок. А теперь на меня смотрело замершее навеки, пустое лицо с широко распахнутыми глазами. Я никогда раньше не видела его таким, меня скрутило и затрясло, когда я поняла, что сейчас вижу его в последний раз. – Нет, – только и смогла прошептать я. – Нет, нет! Слезы жгли щеки и скатывались по подбородку, капая прямо на его лицо, размывая кровь по его щекам. Видимо, его пытались спасти, но не успели: сам гигант практически не повредил его тело, только раздробив плечо, которое Ханджи без труда залечила бы. Меня трясло от мысли о том, как нелепо он погиб, упав и разбившись оземь. Его тело выворачивалось под неестественным углом: очевидно, сломан позвоночник, а правая рука выгибалась в локте, натягивая потрепанную ткань куртки. Его пальцы все еще сжимали меч, но хватка давно ослабла, ровно в ту минуту, когда из него окончательно ушла жизнь. Успей я чуть раньше, хотя бы на долю секунды, я бы спасла его, ценой своей жизни, как угодно, но спасла бы. Мне не под силу было выдержать его вес, я ведь едва доставала макушкой ему до плеча, но я знала: успей я, он бы не погиб. И я сидела, склонившись, перебирая дрожащими пальцами ярко-рыжие волосы, испачканные кровью. Целовала его в последний раз, ощущая неприятный железистый привкус, гладила по мокрому от крови затылку, и никак не могла перестать корить себя за медлительность, хотя и понимала: от меня здесь ничего не зависело. Казалось, прошло едва ли не несколько часов, пока я плакала навзрыд, обнимая еще теплое тело, будто убаюкивая его, навеки уснувшего, гладя мокрые от моих слез щеки, покрытые все теми же веснушками. Мне хотелось выплеснуть свое горе наружу, но оно продолжало поедать меня, и слезы совсем не помогали. До этого момента смерти воспринимались совсем иначе, а теперь я с трудом представляла, как жить дальше, когда Финна больше нет. Я встрепенулась, когда на плечо опустилась тяжелая теплая рука. Запрокинув голову, я увидела высоко над собой сдержанное и сосредоточенное лицо Эрвина Смита. Мы молча глядели друг на друга, и в его глазах читалось немое понимание, будто он от каждой смерти чувствовал то же, что чувствовала сейчас я. – Мы должны идти дальше, – сказал он тихо, но очень отчетливо. И я просто кивнула, не имея никакого права спорить: в конце концов, не только у меня на поле битвы погиб человек, которого я любила. Когда мы понуро и устало возвращались назад, я крепко прижимала к груди окровавленную и грязную куртку Финна. Она до сих пор пахла им, и я вдыхала этот неуловимый аромат, который даже описать толком не могла: просто его запах, тот запах, который я любила, теплый и мягкий, как его объятия или улыбка. Я уже не плакала, только плечи иногда вздрагивали, да с губ порой срывался тихий всхлип. В толпе зевак и взволнованной родни я вдруг заметила ярко-рыжий затылок, а потом, когда женщина повернулась, разглядела лицо: улыбка и веснушки точь-в-точь такие, как у Финна. Были. И мое сердце снова задрожало и забилось, и я с силой схватила поводья, чтобы хоть как-то прийти в чувство. Я видела кого-то из его родителей впервые, хотя мы уже год были вместе, и я горько улыбнулась: больше и не увижу – незачем. Отведя лошадь в сторону, я спешилась и подошла к ней. – Простите, – проговорила я негромко, но твердо, насколько могла: голос сел от слез. – Госпожа Аарден? Женщина посмотрела на меня сверху вниз с тревогой и подозрением. Я не ожидала ничего хорошего от этого разговора, поэтому взяла себя в руки и продолжила: – Я… Я – Ева, я знаю, Финн писал вам обо мне, – казалось, мой голос звучал фальшиво, натянуто, словно вовсе мне не принадлежал, но я продолжала говорить, несмотря на вновь подкатывающий к горлу ком: – Простите, что говорю вам все это, простите меня, но ваш сын сегодня… Фраза оборвалась на полуслове, и я замолчала, ощущая, как руки начинают дрожать, а к горлу подступает ком. Госпожа Аарден, не моргая, смотрела на куртку в моих руках, и по ее взгляду я поняла все. Я чувствовала себя до безумия неловко, и стало вдруг еще больнее, стоило почувствовать отчаяние матери, только что потерявшей сына. Подумать страшно, что сейчас творилось у нее внутри, и я ожидала какой угодно реакции. Но только не такой. Меня обняли. И я совершенно бесконтрольно разрыдалась, забывая обо всей возможной сдержанности, о приличиях и о том, что вокруг полно народу. Я просто на секунду снова ощутила то самое тепло, ту самую нежность, что всегда исходили от Финна, кажется, даже тот самый запах, от которого всегда так приятно кружилась голова, и это будто сломало что-то во мне, последнюю преграду, плотину, что помогала все это время держаться. – Это его куртка, – тихо проговорила я, когда госпожа Аарден разомкнула объятия. Я так и не поняла, зачем сказала это: я забрала ее для себя, как последнее материальное напоминание о Финне. О том, что еще этим утром он смотрел мне в глаза и улыбался, о том, как мы договаривались вечером после вылазки как обычно встретиться на крыше замка. А теперь я сама отрывала ее от себя, и сердце защемило от глупой полудетской обиды. Пришлось пересилить себя и заговорить снова: – Возьмите ее. Пожалуйста. – Спасибо, – сказала она, глядя на меня пронзительно-тепло, и в то же время так грустно, что мне пришлось закусить нижнюю губу, чтобы не начать плакать снова. – Спасибо, Ева. Обычно они отдают только нашивки. Мне рассказывали. А теперь у нас хотя бы есть, что хоронить. Я протянула руки вперед, и госпожа Аарден забрала грязный ком ткани из моих окровавленных пальцев, а потом прижала его к груди. Она держалась из последних сил, но держалась достойно: я едва заметила, как побелело ее лицо и в тонкую нить сжались сухие губы. Я тихо выдохнула, увидев, как уголки ее глаз наполняются слезами, и в который уже раз за эти минуты прониклась уважением к этой женщине. На ее месте я бы так не смогла, наверное. Я нутром чувствовала, что она действительно благодарна, отчаянно и безумно, как и все в нашем сумасшедшем мире. И я поняла вдруг, что она и не могла оказаться другой – иначе Финн не был бы ее сыном. В тот вечер я всю ночь смотрела на звезды. Финн больше не сжимал мою ладонь, но я чувствовала его тепло в своем сердце так, будто он всегда теперь будет рядом, даже не существуя. Превосходно обманывать себя я научилась еще в детстве.0,5. Финн.
10 декабря 2015 г., 15:14
Для того, чтобы растерять былую восторженность, мне потребовалось всего несколько месяцев в разведке.
Прежде я смотрела на разведчиков широко распахнутыми от восхищения глазами, грезила опасными вылазками за стены, мечтая ощутить, каково это – вырваться на свободу, отбросив прежний мир и прежнюю жизнь. Даже во время своей первой экспедиции я только и делала, что крутила головой, пытаясь сполна надышаться пьянящим воздухом за стенами, наглядеться вдоволь на бескрайние поля и огромные деревья, и ни слова не слушала о том, что пора бы уже прекратить глазеть по сторонам и витать в облаках.
А потом я увидела их.
И тут-то я окончательно поняла, что годы тренировок прошли не зря. Не зря я так упорно шла к цели, пытаясь пробиться в десятку лучших кадетов. Ведь я в тот момент увидела свою цель необычайно ясно и четко, так, как никогда не смогла бы представить. Мне хотелось если не спасти человечество, то хотя бы приложить к этому руку, хотелось стать частью истории. И я становилась ею на своих собственных глазах, каждую секунду. Когда ехала вместе с остальными, изучая манящий и таинственный мир за стенами, когда под шипение газа стремительно взлетала прямо из седла ввысь, устремляясь к уродливой громадине прямо передо мной. Когда вырывала плоть из его шеи, словно сердце из груди у человека. Такое сравнение пришло в голову именно в первую экспедицию и осталось со мной навсегда.
Я очень гордилась первым убитым гигантом, пусть и единственным: для новичка и это считалось огромной победой. То, что его хотя бы не сожрали в первые несколько минут.
Но стоило нам въехать обратно в город, на меня камнем обрушились несбывшиеся надежды, вся горечь тех, кто заранее с тяжелым сердцем собрался у ворот. На крыльях эйфории я почти не задумывалась о том, скольких бойцов мы потеряли, и, что страшнее всего, потеряли не из-за их неумелости или отчаянной глупости. Наш враг показался мне абсурдным и непобедимым, и я надолго запомнила, как мелко дрожали руки, сжимавшие из последних сил поводья, и как я с силой кусала губы, чтобы не разреветься от тоскливой безысходности, утаскивавшей в мрачные глубины моего собственного сознания.
Кто-то в открытую смеялся над новичками, такими, как я, но нашлись и сочувствующие. Несколько человек посоветовали пытаться думать о чем-то радостном, обнадеживающем, о чем-то, ради чего я пришла сюда. Они говорили, что это помогает сердцу обрасти надежной плотной коркой, броней, через которую боли так просто не достать, не пробиться в глубину и не укорениться внутри. Тогда это стало, пожалуй, самым важным, чтобы не растерять мотивацию, и в следующий раз я попробовала.
И смогла.
Я слышала вокруг лихорадочный лошадиный топот и громкое встревоженное ржание – кони чувствовали не хуже людей, что им грозит смертельная опасность. И вблизи, и вдалеке время от времени раздавались жуткие крики: какие-то гиганты убивали сразу, а какие-то, поддаваясь слепому инстинкту, мучили, давая гибнущему человеку в полной мере понять и осознать, что жизнь ускользает из его пальцев, песчинками срываясь в бесконечность. Я сжала поводья в кулаках до того сильно, что жесткая кожа впилась в ладони, но боль оказалась даже на руку – помогала отвлечься от давящей атмосферы. Воздух пропах потом, кровью и страхом, горячей смолой заполнявшим легкие, и слабость начала понемногу захватывать тело, но я все же успела самым краешком сознания зацепиться за что-то, что еще оставалось у меня. Что-то, что я не намерена отдавать никому, даже если это будет стоить мне жизни.
Моя лошадь галопом неслась по пересеченной местности, а я, доверившись инстинкту и мимолетному желанию хоть на секунду отвлечься, зажмурилась.
Нос, будто наяву, заполнил запах овощного рагу и свежих ржаных лепешек, которые мать пекла по выходным. Я услышала свой собственный звонкий, детский совсем, смех, и тело наполнило ощущение полета: в детстве я часто бросалась на шею отцу, стоило ему вернуться домой, а он, сдержанно улыбаясь, подхватывал меня и кружил, и я, внимательно разглядывая его лицо, замечала в уголках его глаз притаившиеся слезинки. Мы всегда оставались друг для друга последней надеждой, а дом – тем единственным местом, куда я могла вернуться. И я открыла глаза, осознавая, что я уже по-настоящему лечу, а лошадь стремительно отдаляется, остается все ниже и ниже.
С того раза я думала о родителях практически постоянно. Эти мысли порой вытягивали меня с самого дна, не давая возможности жалеть себя дольше, чем следовало. И на моих губах постепенно начала появляться улыбка, сперва робкая, а после – спокойная, словно часть самой меня, ставшая давно привычной. Именно за ней я обычно прятала истинную себя, и сражения с гигантами перестали быть исключением из правила.
Прошло еще несколько месяцев, и у меня появилось кое-что еще. Если в кадетском корпусе я так и не нашла друзей, то в разведке сошлась сразу с двумя людьми.
Первой была Ханджи Зои. Она привлекла мое внимание практически сразу: неряшливая, взбалмошная и просто помешанная на гигантах. Всякий раз, завидев очередного, она приходила в неописуемый восторг, начинала что-то тараторить, и почти безумный блеск в глазах выдавал в ней нескрываемое жгучее любопытство. Я имела свои причины интересоваться гигантами и их происхождением, поэтому сперва я обратилась к ней, как к исследователю, но скоро выяснилось, что знает она пока не больше остальных, и ничего нового она сказать не смогла. Зато с ней оказалось на удивление интересно общаться. По крайней мере, мне.
Многие в разведке считали Ханджи не просто эксцентричной, а едва ли не безумной с ее страстью к исследованиям и невероятной способностью в считанные секунды создать вокруг себя полнейший хаос, но мне это нравилось. Я вспоминала кадетские годы и смеялась про себя: как мало все-таки нужно людям для того, чтобы найти козла отпущения. Из-за скудного финансирования в экспедиции мы отправлялись нечасто, а на исследования денег вообще не выделяли: верхушка считала все это пустой болтовней, а рядовые бойцы своим отношением только подкрепляли эту теорию, поэтому ученым в разведке жилось несладко. А мне казалось, что Ханджи говорит весьма здравые вещи, просто за налетом интереса, граничащего с одержимостью, было сложно это разглядеть.
Я могла часами выслушивать ее рассказы и теории, ни единого раза не зевнув, а это считалось шутливым достижением. И по блеску в ее глазах я отчетливо видела, что она счастлива наконец-то найти благодарного слушателя. Все, что делала Ханджи, потрясало находчивостью живого ума, и я недоумевала, почему же раньше никто не мог до такого додуматься. Помимо гигантов, она занималась исследованиями в медицине, и ее уникальные препараты не раз помогали спасти раненных солдат. И хотя над ней и посмеивались, командир Шадис и капитан Смит, самые уважаемые люди в разведке, считали ее идеи весьма дельными, и бойцам приходилось мириться с особенностями ее характера.
Вторым наиболее близким мне человеком стал Финн Аарден – по иронии, первый, с кем я заговорила, едва вступив в ряды разведчиков. Он занимался регистрацией новобранцев в день приема, а позже я узнала, что он входит в отряд Эрвина Смита, одного из самых перспективных капитанов. Это не могло не восхищать: я всегда подсознательно тянулась к сильным личностям, желая приблизиться к ним, вырасти над собой, вдохновленная их примером. По этой причине меня так привлекли речи Смита год назад, по этой же причине я не стала противиться общению с Финном.
Я далеко не сразу поняла, что влюбилась. Мне каждый раз становилось невероятно тепло рядом с ним, тепло и спокойно, как никогда в жизни. Как было, пожалуй, разве что в родительском доме. Он тянулся ко мне сам, и это, признаться, невероятно льстило: никто раньше не относился ко мне подобным образом, ни в юности, ни среди кадетов. Да и сама я до встречи с ним не задумывалась ни о каких чувствах, кроме малейшего понимания, которого мне всегда хотелось от окружающих, и которое я, наконец, обрела в разведке.
Однажды Финн во время прогулки просто взял меня за руку, и я почувствовала, как сердце замирает, а к лицу приливает кровь. Несмотря на смятение, я смотрела на него прямо и открыто, а когда он смущенно заговорил, признаваясь в любви, – поднялась на цыпочки и притянула его к себе за воротник куртки, заставив склониться ко мне. Наш первый поцелуй получился совсем не романтичным, скорее, спонтанным и неловким, но чем дольше он прижимал меня к себе, тем явственнее я ощущала легкую дрожь в коленях и покалывание в кончиках пальцев, а сердцебиение ускорялось, наполняя все внутри непередаваемым восторгом, которым так и хотелось поделиться. И я делилась им, целуя снова, обнимая и шепча ему на ухо какие-то невероятные глупости, над которыми мы потом вместе смеялись. А потом он говорил глупости мне, и мы смеялись снова.
Говорили, что на войне не до романтики, но мы с с легкостью находили время друг для друга. Больше всего мне нравился наш маленький секретный ритуал: после вылазок мы обязательно встречались ночью, поднимались на верхнюю наблюдательную площадку замка и разглядывали звезды. Нам казалось, что там, высоко-высоко, оказываются души наших погибших товарищей, и, наблюдая, мы прощались с ними, коль скоро не могли проститься по-человечески: командующий не позволял забирать тела с поля боя, ведь на это тратилось непозволительно много времени. Мы молчали, и Финн крепко сжимал мою ладонь, а когда наши взгляды встречались, мы улыбались: каждый из нас думал о своем и об общем горе, но от того, что мы делали это вместе, становилось легче.
Когда мы лежали на траве погожим летним днем, я могла долго разглядывать его лицо, каждый раз находя что-то необычное: мимика постоянно менялась, и мне нравилось за этим наблюдать. Солнечные зайчики бродили по моему лицу, отражаясь от его очков, а потом я склонялась к нему и целовала. Губы – теплые и шершавые, обветренные, щеки – все в ярко-рыжих веснушках.
Порой я ловила себя на том, что неосознанно разглядываю эти веснушки, они будто бы делали выразительное лицо Финна еще более особенным. Его не назвать красавцем, но мне до боли нравилась каждая черточка, неидеальная, но до того теплая, родная, что сердце всякий раз щемило, когда он улыбался. Я знала, что так он улыбается только мне, и непроизвольно улыбалась в ответ. На самом деле улыбалась, а не прикидывалась, что мне хорошо. С ним я вообще никогда не прикидывалась – не было нужды: он и без того всегда угадывал мое настроение, и что поражало больше всего, понимал. И помогал успокоиться в особенно тяжелые моменты, а не смеялся, называя мои тревоги пустыми и никчемными, как многие другие до этого. От этого казалось, что каждый день я люблю его еще сильнее, чем прежде.
Финн никогда не называл меня глупой или смешной. Он просто трепал меня по голове, обнимал, когда чувствовал, что я в этом нуждаюсь. Иногда я думала, что он знает даже больше, чем я сама, я будто бы давно потерялась в дебрях собственной души, а ему удавалось словно хирургическим ножом с невероятной точностью подцеплять мои чувства и вытягивать их на поверхность. Это не поддавалась никакому сравнению со всем, что я только испытывала прежде. И однажды мне вдруг стало страшно.