Москва и Петербург

R
Завершён
251
7
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
179 страниц, 68 498 слов, 23 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
251 Нравится 108 Отзывы 100 В сборник

Рим

Настройки
Febbraio — Прекрасное место, — сказал Евгений, оглядываясь. Квартира, которую они сняли в Риме была небольшой — всего четыре жилые комнаты. К маленькой дальней спальне примыкал рабочий кабинет с широким столом у большого окна, конторкой, светлыми шкафами для книг и уютным креслом в углу, под картиной с изображением перламутрового штиля. В большой спальне стояла безбрежная постель под пологом и лежал, пригретый солнцем, мягкий ковер, в котором утопали босые ноги. За большим окном, наполовину закрытым плотными кремовыми шторами, виднелся внутренний дворик и чистое, точно рассветное небо. Гостиная тоже была очень просторной, в два окна, и полнилась воздухом, раздувая легкие полупрозрачные занавески. Старенькое фортепиано, точно выбеленным морем, хотя, разумеется, покрашенное, напоминало бывалого боцмана, потрепанного всеми ветрами. Было решено после небольшого и полного благородства спора, что Александр поселится в маленькой спальне, ведь ему кабинет нужен куда больше огромной постели. Евгений хотел было ещё что-то сказать, но передумал, и отвернулся к окну не без некоторой неловкости. Вскоре сам хозяин доходного дома зашел к ним вместе со своей женой. Это была обаятельная смуглолицая чета: муж изъяснялся на ломаном французском, а жена молчала и улыбалась, внимательно оглядывая комнату, словно стараясь понять, не пропустила ли она чего в уборке. Потом оба откланялись — не слишком церемонно, но с уважением, и Евгений с Александром остались одни, наедине с прекрасным чувством совершенной свободы. Погода стояла чудесная, достаточно было лёгкого пальто, чтобы не чувствовать воздуха вовсе. Евгений первым делом отправился по адресу, данному Чезаре, загадочно кивнув на прощание Александру. То была их общая, насмешливая таинственность, появлявшаяся в вопросах секретной деятельности Евгения. Оба делали вид, что он как минимум розенкрейцер, хотя Александр всегда с некоторой горечью, а Евгений — с некоторым смущением. Всё же ни один из них так и не сдвинул своих убеждений навстречу другому, и эта тема оставалась неприятной обоим. После того, как Евгений скрылся за поворотом, Александр направился в противоположную сторону. У него не было никакого плана, он просто брел, рассеянно оглядываясь, но ощущал при этом непривычное волнение: всё же не просто так он любил Рим всю свою жизнь. Многие латинисты выбирали своей областью исследования неиссякаемые средневековые тексты, но Александр за всю жизнь так и не смог проникнуться их восхищением перед схоластами или текстами акафистов. Его не манила аскетическая и болезненная бледность лиц, возможно потому, что сам он как раз являлся обладателем этих черт. Он не видел в печальной ограниченности почти всех христианских философов никакой красоты, только удивительную силу мысли, которая, подобно растениям в расселинах скал, принимала порой невообразимые, пугающие формы. Он всегда любил Рим, любил так же сильно, как простое, не затуманенное практикой понятие свободы, которому нельзя доверять. Он любил латынь за её вольную красоту, не латынь мертвецов со своим могильным requiescat in pace, но отблеск той великой, утерянной, за чересчур искусное владение которой Овидия сослали к далекому Черному морю, в страну сарматов. Он любил вольные речи Аврелия, его размышления, он любил даже блестящего Цицерона, хотя бы за целостное чувство великой свободы выбора. Лучше уж погибнуть всем людям на земле, но погибнуть по собственной воле, с чистым сердцем и ясным взглядом, чем гнить в страданиях и нищете, заедая последний кожаный ремень любимым tantum ergo. Он перешел Тибр по мосту как-то незаметно, и где-то час плутал по узким улочкам возле Кампо-де-Фиоре. Район этот был местами удивительно грязным, тут и там попадались руины, а торговцы громкими криками зазывали прохожих. И всё же, в нем была своя совершенная прелесть: в кривых, точно самостоятельно проросших переулках, в грандиозных строениях, мешающихся с утлыми домиками, в духе настоящего, никуда не ушедшего средневековья, лишь слабо прикрытого Возрождением. Выбравшись на Капитолийскую площадь, Александр не сразу понял, где оказался, а когда понял, замер на месте, не в силах пошевелиться. Как главный, разрушительный аккорд симфонии встали перед ним разом три великих Палаццо и поднял голову Марк Аврелий, верхом на своем бронзовом коне. Рим. Рим. Город, который, даже не будучи политическим центром, навсегда останется сердцем Европы. Потому что он — её исток, её история и её будущее. В словах «пока Рим стоит» есть величайшая правда, и она не мистична, не суеверна, потому что мира не будет, если он рухнет, Европы не станет, будет что-то совсем иное. Рим не на суше, Рим — в головах и сердцах. Рим — это первоначальность, потому что вся история родной, исхоженной миллионом ног Европы повторяется по тому же мотиву, что и две тысячи лет назад. Что такое ваши Наполеоны? — спрашивает Италия. Лишь тени Цезаря. Что такое ваши поэты? Вкушающие плоть и кровь Овидия. Что такое ваши художники? Разве не смиренные продолжатели Микеланджело? В Риме сжата вся ваша история: яростный древний мир, страшный упадок, тьма долгих веков невежества и чумы, а потом великое Возрождение, и всё это не просто в Риме, но им, его руками, его неиссякаемой, спокойной силой. Рим свое отгремел, и нынешние революции не вызывают в нем участия. Он смотрит понимающе на кипящий Париж и думает, наверное, что через тысячу лет тот станет Римом нового прошлого, а сам он уйдет в далекую древность, туда, где покоится со своими зиккуратами Вавилон. Все проходит, всё проходит — вот, что написано на кольце царя Соломона, но все возвращается, возвращение вечно, и об этом говорит не мудрость царя, но мудрость самой материи, делающей кольцо непрерывным, без начала и конца. Александр любил Рим. Любил всю жизнь, через книги, точно через мутное маленькое оконце глядя на его совершенство. И вот теперь он был здесь — и стоял, ослепленный, чувствуя, как вливается в него история, настоящая и живая, вечная история Вечного города. Каждое слово любимой латыни звучало в эту секунду, и каждый год, кропотливо сохраненный памятью, вставал перед глазами с красочностью, забытой где-то в далёком детстве над романами Вальтера Скотта. В Риме можно, пройдя вверх по узкой улице расслышать голоса консулов, можно уловить эхо громогласной речи и почувствовать на миг былую святость развалин храма Сатурна, поймав на колонне золотистый солнечный зайчик. В Риме порою кажется, что под налетом жизни открывается истинная, платоновская суть всех вещей, вечных и непреходящих. Александр вернулся домой поздно. Евгений, уже давно пришедший от Чезаре, встретил его в гостиной. Он хотел было начать говорить, но поймал взгляд графа — точно такой, каким он был после концерта Шопена. Тот просто кивнул юноше и развернул высокое вольтеровское кресло к окну, сел в него, закрыл глаза и подставил лицо лучам заходящего солнца. Он молчал долго, но Евгений его не тревожил. Наконец Александр глубоко вздохнул и сказал задумчиво: — Как хорошо, что я не поэт и не художник. — Отчего же? — Оттого, что у меня нет ни потребности, ни необходимости выражать всё это, — он неопределенно махнул рукой в сторону розовеющего неба и сияющего пойманным бликом окна дома напротив. Евгений подошел к креслу, присел на его высокую ручку и поймал взгляд Александра, в котором не осталось ни капли мучительной, застарелой усталости. Marzo Влиться в работу Евгению оказалось очень просто, потому что «Молодая Италия» была, в отличие от разрозненных парижских обществ, целостной и очень слаженно действующей организацией. У заговорщиков существовала разветвленная сеть тайных квартир, люди, принадлежащие к одной группе не знали никого, кроме своих непосредственных руководителей, таким образом гибель одной ячейки никак не ставила под угрозу успех всеобщей работы. Была сильна также система явок и паролей, а шифровок и способов тайного общения существовало неисчислимое множество: от голубиной почты до переправки листовок внутри сигар. За месяц Евгений успел хорошо узнать нескольких других членов общества, и их глубокое отличие от французских друзей поначалу очень его удивляло и даже расстраивало. Всем им, за исключением Чезаре, было больше тридцати лет. Они были серьёзны и аскетически молчаливы, работали упорно и даже с некоторой злостью, а из-за смуглого цвета лиц казались поначалу совсем одинаковыми. На самом деле они были такими исключительно за работой, потому что относились к революции как к делу, которому нельзя просто романтически броситься на растерзание, а нужно медленно и кропотливо скармливать себя по кусочкам. Чезаре, довольно неряшливый и небрежный в жизни, на тайной квартире менялся в считанные секунды: его глаза за полукруглыми стеклами очков сужались, лоб хмурился, а движения рук становились отточенными и четкими, когда он карандашом писал очередной шифрованный текст между строк Библии. Время, на первых порах перевернутое, как дерн, переездом, поросло новой травой. Александр жил в своей дальней комнате, постоянно пропадал у знакомых, которых в Риме оказалось неожиданно много, и в библиотеках, но почти каждый день находил время, чтобы позаниматься с Евгением латынью. В феврале и марте в Риме шли дожди, и случались дни, когда оба оставались дома, и тогда происходили долгие оживленные споры или Александр просто играл на фортепиано, а Евгений слушал его, зажмурившись. В один из таких дождливых дней, когда квартире больше всего не хватало камина, Евгений сидел на ковре у ног Александра и повторял за ним вслух латинские склонения. За окном было серо, и он очень отчетливо ощущал сквозь одежду тепло тела графа, его сложенных на коленях рук, которых можно было невзначай коснуться, поворачивая голову в поисках более удобного положения. Он мог касаться Александра, мог целовать его, но этого было невыносимо мало. Тяжело вздохнув и подумав о том, что повторяет слова чисто механически, не запоминая, он взял руку Александра и прижался губами сначала к ладони, потом к запястью. Тот замолк на полуслове и чуть подался вперед, а потом мягко высвободил свою руку и продолжил: — Uterque, utraque, utrumque… — Uterque, — повторил Евгений и поднялся на ноги. —  utraque, — он склонился над графом, уперев руки в подлокотники кресла. Последнее «utrumque» он произнес уже прямо ему в губы, прежде чем коснуться их своими. Александр ответил, пожалуй, чуть изменив своей обычной сдержанности, и разорвал поцелуй на секунду, чтобы подняться, а потом снова притянуть Евгения к себе. Тот обнял его в ответ и поцеловал шею графа в том месте, где над воротником была видна полоска белой нежной кожи. Раз, другой — тот не реагировал, только немного откинул голову и прикрыл глаза, но наконец взял себя в руки и отступил сам, выдыхая. — Черт, чего же вы боитесь? — с досадой воскликнул Евгений. — Я боюсь только за вас. — Но я сам хочу этого. — Что ж, тогда считайте, что я не хочу, — Александр сделал ударение на слове «я». Евгений бросил красноречивый взгляд на его часто вздымающуюся грудь. Он мог бы сказать «неужели?», но это и так уже как будто прозвучало. Александр провел рукой по волосам, пытаясь собраться. — Поймите, тут дело обстоит совсем иначе. — Иначе чем что? Вы говорите загадками, черт возьми. Скажите, неужели вы думаете, что моя любовь к вам может пропасть из-за исполнения того, чего хочется нам обоим? Александр вздохнул. — Вы же сами не понимаете, о чём просите… — Почему же? Я отлично знаю, о чём прошу, — Евгений был так раздосадован, что, не слушая дальнейших слов графа, вышел прочь из комнаты. Через час ему нужно было быть у Чезаре.

***

— И всё же Октавиан был великим императором, — сказал Александр, задумчиво глядя на развалины Храма Марса-Мстителя. — Только вернул в употребление древние культы, и объявил себя божественным, — иронически заметил Евгений. Он случайно пнул носком ботинка маленький беловатый камешек, и тот покатился по брусчатке, подпрыгивая с каждым дюймом все слабее и слабее. В Риме никогда нельзя быть уверенным, пинаешь ты кусочек новейшего кирпича или осколок древнего храма. — Но разве это плохо? — задумчиво спросил Александр. — Быть может, откат к обрядам кажется вам прекрасным? — Евгений всё ещё был уверен в том, что неправильно понял графа, и оттого иронизировал так уверенно. — Да, пожалуй, — пожал плечами Александр. — Я совершенно перестал вас понимать, — сказал Евгений, хмурясь. — Обряды необходимы нам. Мы с вами не представляем, какую часть бытия упускаем из-за отсутствия возможности погадать на внутренностях животных. — И вы бы стали отправлять культ Весты? — почти с ужасом воскликнул Евгений. — Его, как известно, должны отправлять весталки. Но нет, я не могу из нынешнего своего состояния рассудка начать поклоняться ларам. Тем правильнее то, что совершил Октавиан. — Да как вы можете, — Евгений был искренне возмущен. — Сознательно заменять истину обрядами? Ведь они исключают научное познание! — Да, исключают. Поймите, я люблю образ Джордано Бруно не меньше, чем его любите вы, но люди были бы гораздо счастливее, понимай они, как устроен мир. — Но ведь мы идем к этому пониманию! Научное познание направлено на установление истины, а вы ещё называете себя гуманистом! — Насколько я помню, я ни разу не употреблял этого слова относительно себя. Но вы правы, я гуманист, и истинное человеколюбие в том, чтобы позволить человеку жить счастливо. Научное познание тем и плохо, что направлено на получение истины. Оно вечно стремится, но никогда не достигает, и так будет всегда, потому что у пресловутого прогресса нет конечной точки. — То есть вы уверены, что люди никогда не поймут, как устроен мир? — Я убежден в этом, — ответил Александр. — Вообразите сами, каковой вы хотите видеть суть жизни? Измельчив все, приблизив жизненные субстанции, эфир, вы должны будете затем узнать его природу. Чтобы узнать его природу, вам нужно будет понять, из чего он состоит, как-то назвать его составные части или ту единую материю, изучить её свойства. И что же потом? Вам будет известно, что всё вокруг состоит из материи с определенными, пусть даже записанными и рассчитанными свойствами. Но откуда она взялась? Нам доступно лишь наше собственное восприятие времени, и даже проследив цепь воспринимаемых человеческим разумом переходов от одного состояния материи к другому, предшествовавших нынешнему состоянию, мы получим лишь её, эту цепь, уходящую, возможно, в небытие. Но даже сведя её к небытию, к возникновению, мы не поймем, что это было за небытие, где оно существует, что такое всё вокруг? А если мы докажем существование Бога? Что такое Бог? Где он находится? Вы понимаете, это вечно будет выскальзывать из разума, потому что это изначально неверный вопрос. Евгений молчал. Он был поражен, потому что никогда не задумывался об этом. Молча они шли рядом, и смотрели на то, как медленно темнеет над крышами вечернее небо. Потом сели ужинать в ресторане на набережной, оба пили вино, и Евгений глядел завороженно на изумрудно-зеленую бутылку, точно выброшенную на берег древним морем. Всё казалось таким близким и реальным, а самое главное — родным. Такими всегда кажутся окружающие вещи после размышлений о Вселенной. Каждый предмет — это немного ты сам, потому что вы принадлежите единой, понятной Земной материи. Они добрались до дома к полуночи. Тихо проскрипела лестница под двумя парами ног. Евгений поцеловал Александра, казалось, на прощание, но ему страшно не хотелось расцеплять объятия. Не как всегда, не просто из любви или желания, а ещё из-за чувства необыкновенного сродства материи с материей, жизни с жизнью. Евгений очень хотел бы объяснить и выразить это изумрудное стекло, которое и он сам, и Александр, то родное, почти живое горлышко бутылки, которое неизвестный, холодно молчащий мир обступает так же, как всех живущих в нём людей. — Я хочу этого, — тихо сказал Евгений. На этот раз Александр не отстранился. Только взглянул ему в глаза и спросил: — Вы уверены? — Да. — Помните, что мы всегда можем остановиться. — Хорошо, — кивнул Евгений. — Я доверяю вам. Александр вздохнул, а затем поцеловал Евгения сам, глубоко, со спокойной уверенностью. Евгений почувствовал, что вся его храбрость отступила в один миг под этим напором, и оставила только дрожь во всем теле, слабость в ногах и полное, абсолютное чувство эйфории. Как объяснить, что чувствуешь, когда слишком хорошо и слишком тепло осознаешь свою тихую материальность? Как чувствуешь собственное тело, каждый его сантиметр и радуешься тому, что жив, что космос, стучащийся непрерывно в твои двери, всё же оставил тебе пару мимолетных секунд? Aprile Весны в Италии было больше, чем в России. К концу марта дожди в Риме прошли, и над водами Тибра засияло солнце. Всюду распускались цветы, пахло свежей зеленью нежных, ещё не развернувшихся листьев. Это было счастье во всем теле, но особенно — в ногах, они пружинили и просились немедленно исходить пару сотен миль какой-нибудь нехоженой местности. Делать вещи стало куда проще, чем пасмурной, тяжелой русской зимой, не смотря на всё её смертельное (в самом прямом смысле) обаяние. Двенадцатого дня на большом собрании — а большим назывался ежемесячный сбор всех десяти сообщников Чезаре для обсуждения результатов деятельности и дальнейших планов — появилась ранее не виденная Евгением дама. Антонио Беччи, совершенно седой, могучий сорокалетний мужчина с поистине громовым басом — руководитель этой ячейки «Молодой Италии» представил ей Евгения. — Это наш новый товарищ из России, по совместительству «посол» Франции, Евгений Преображенский. Евгений, наша незаменимая Летиция Грото. Вы до сих пор не видели её потому, что она почти три месяца выполняла в Пьемонте ответственное задание, о котором мы все ничего не знаем. Летиция протянула ему маленькую руку. Евгений пожал её и удивился тому, какая сила заключалась в ней. На вид Летиции можно было дать около тридцати, её черные волосы были зачесаны в скромный пучок, а лицо было не слишком красивым, но очень живым и умным. У неё был цепкий, до странного проницательный взгляд, а говорила по-французски она необыкновенно округло, очень лаконично и точно. Разговор быстро перешёл на общеполитические темы: говорили о влиянии церкви на жизнь Италии. Несмотря на спокойный тон, Летиция высказывала довольно радикальные взгляды и все её суждения были до того остры, что никто не находил слов для возражения. Она со всей убедительностью доказывала необходимость полного отстранения церкви от политики: как со стороны светской, так и со стороны духовной жизни. В дальнейшем, — говорила она, — церковь какой мы её знаем падет совершенно, но на разрушение всех предрассудков уйдет сотня лет, не меньше. Рассказывала она и локальные случаи: как епископы по собственной воле казнили политических заключенных, о том, как юную девушку, из-за которой поспорили двое её односельчан, насильно постригли в монахини, и как именем Господа некий аббат грабил честных крестьян. Когда один из присутствовавших, хмурый человек с каменным лицом указал ей на то, что она сама христианка, Летиция сказала невозмутимо: «Я — христианка, а те, кто совершает подобное — нет». Евгений был заворожен её великолепно поставленной речью и красотой аргументов, а потому ловил каждое слово. Прощаясь, она сказала ему: «Вы, должно быть, социалист?». И, поймав растерянный взгляд добавила: «Это очень легко понять по вашим высказываниям. Впрочем, не увлекайтесь — эти идеи забавны, но не более того». — Вы когда-нибудь задумывались о том, почему скучаете в обществе женщин? — спросил Евгений у Александра тем же вечером. Они сидели в их уютной гостиной как всегда: граф в кресле, а Евгений у его ног на ковре. — Отчасти эти мои слова — всего лишь эвфемизм, — усмехнулся Александр. Евгений тоже улыбнулся и обернулся на секунду чтобы поймать его взгляд, живой и затаенно счастливый. — Но отчасти — нет? Вам женщины кажутся априори глупее мужчин? — Не совсем так. Встретив женщину в обществе, я действительно скорее не буду ждать от неё глубоких суждений или мыслей. Однако это не особенность самих женщин, это печальное свойство их воспитания. — То есть вы думаете, что женщины и мужчины могли бы быть совершенно равны, если бы не исторические причины? Вы не видите тут естественных противоречий? — Почему же я должен их видеть? — удивленно переспросил Александр. — Не просто так почти все народы мира представляют нам схожую картину: женщины находятся всегда ниже по статусу в обществе, чем мужчины, — Евгений говорил медленно и задумчиво, рассуждая. — Возможно, природа предназначает целью женщины исключительно взращивание потомства, а остальные задачи перекладывает на мужские плечи? Вот почему женщина в роли мыслителя или военного представляется чем-то абсурдным. — Евгений! — воскликнул Александр. — Признаться, я не ожидал от вас таких суждений. Абсурдным представляется то, что не принято в обществе, а не то, что неестественно, вам ли не знать? Разве естественна, к примеру, одежда? Тем не менее, куда более абсурдным вам покажется её отсутствие. Да, женщины рожают детей, и именно поэтому и угнетены: эта роль слишком закрепляется за ними. К тому же, они физически слабее и менее воинственны, что тоже способствует установлению подобных отношений. — Почему же вы тогда не говорите с женщинами, если не считаете мужчин выше и лучше их? — По двум причинам. Во-первых, это всегда вызывает вопросы и интриги. Условности общества создадут больше проблем, чем я готов решать во имя такого общения. К тому же женщины склонны… — Влюбляться в вас, — договорил за него Евгений. — Что ж, я их понимаю. — Но мое сердце отдано вам, и я не хочу оскорблять их чувства пренебрежением. Евгений улыбнулся и опустил голову, так, что заходящее солнце заиграло в его волосах. — А во-вторых, — сказал Александр, отводя взгляд. — Они, к сожалению, уже воспитаны, и с ними всё же искренне скучно. Но вы не правы, я общаюсь с женщинами. У меня есть несколько хороших приятельниц. — Но ни одна из них не умнее вас? Вы знаете женщину, которая была бы вам ровней? — Ну разумеется, и вы её знаете. Её зовут Татьяна, и она куда умнее меня, — сказал Александр с улыбкой. — Простите, но я думаю, вы преувеличиваете, хотя ваша сестра действительно прекрасно образована. — О нет, я ничуть не преувеличиваю, — Александр искренне развеселился. — И даже готов рассказать вам историю моего детства, чтобы доказать это. — Что ж, я рад буду услышать её, — сказал Евгений и подумал о том, как мало, в сущности, знает о графе. — Татьяна младше меня на два года, и мы все детство провели вместе. Вместе играли, благо, родители были не против, вместе читали и придумывали истории, вместе начинали учиться: французский и русский языки, а также игра на фортепиано преподавались нам одинаково. — Она играет на фортепиано так же хорошо, как и вы? — Боюсь, что нет. Музыка мне всегда давалась легче, а Таня просто не любит сам процесс игры. Так вот, в один прекрасный день ко мне был приведён целый полк учителей. Сначала это были только математика, латынь, греческий, история, словесность и география. Через год отец нанял ещё и учителя философии. Поначалу Таня не интересовалась моими уроками, только сетовала на то, что я постоянно занят. Но через пару лет, когда ей исполнилось одиннадцать, она стала задавать мне всё больше вопросов. Где-то год мне приходилось каждый вечер вместо сказки рассказывать ей отрывки из истории или показывать всякие карты. В конце концов это стало отнимать так много времени, что я просто привел свою любознательную сестру на урок. Это была математика. Поначалу мой добрый учитель, старый профессор, добродушно подшучивал над ней и давал решать простые задачки на смекалку, постепенно усложняя их. Однако через некоторое время он перестал смеяться, а вскоре пошел напрямик к моему отцу и заявил, что его дочь куда способнее сына. Тут обман открылся: кроме математика все учителя были совсем молодыми студентами (отец считал их прогрессивными) и охотно поддерживали нашу затею. Отец страшно злился на меня и на Таню, но так и не объяснил почему, и запретил ей посещать ненужные уроки. Однако она не сдалась и устроила голодовку: честно ничего не ела два дня, и ему пришлось сдаться и разрешить нам заниматься наравне. Меня в мои четырнадцать интересовали отдельные вещи: я любил музыку, приключенческие романы, стихи и историю. Она же была прилежна и упорна во всем, но настоящим её талантом всегда была математика и философия, логика, одним словом. В шахматы с ней даже пытаться играть не стоит: она обыгрывает любого в два счета. Евгений был поражён. Он вскочил на ноги и стал расхаживать взад и вперед по комнате, как делал всегда, когда был взволнован. — Черт возьми, вы действительно переубедили меня. Татьяна всё же очень талантлива, и это помогло ей выстоять. А, скажем, Мария. Она всегда любила приключения и старые карты, но ей не давали даже бегать со мной и деревенскими мальчишками во дворе. Мне казалось, так правильно, я даже не задумывался… — Да, да. Как сказала мне когда-то Таня, представь: тебе с детства каждый день говорят, что ты должен быть очень красив и идеально вежлив, что твоя суть — лицо и манеры, ибо твоя единственная задача — выйти замуж за богатого человека. Тебе не дают носить удобной одежды, не дают бегать и ездить верхом, не дают читать интересных книг и разговаривать с интересными людьми. Чем ты станешь в конце? — Чудовищная несправедливость! Как же это изменить? — воскликнул Евгений. — Очень сложно. Сложнее, чем отменить крепостное право, ведь большинство женщин устраивает их положение, а мужчин — тем более. Помочь может всеобщее равноправное образование. — И мы с вами ничего не можем сделать? — Мы могли бы воспитать своих дочерей правильно, — вздохнул Александр. Они переглянулись. Евгений постоял у окна ещё минуту, а потом вернулся на прежнее место. Ковер был мягкий, но успел уже отпустить все скопленное тепло. — И всё же я восхищен вашей сестрой, — сказал Евгений, откидывая голову назад. Граф улыбнулся с глубокой, затаённой нежностью и коснулся рукой мягких волос юноши. Солнце уже почти совсем село, и комната погрузилась в приятный полумрак. — Но ещё больше я всегда был и буду восхищен вами, amore mio. Maggio Евгений открыл глаза медленно, лениво. Полоса света, проникшего в комнату через неплотно прикрытые шторы, пересекала постель. Белые простыни впитывали солнце, и Евгений чувствовал себя тёплым и совершенно единым с мягким, тяжёлым одеялом. Он посмотрел на Александра из-под полуопущенных век. Его лицо было безмятежно, черные волосы рассыпались по подушке. Евгений вновь закрыл глаза и уже через лёгкую дремоту почувствовал движение — это Александр сел в постели (а он имел привычку просыпаться разом, никогда не лежал в постели просто так, для удовольствия). Евгений улыбнулся. Сначала перед его глазами была розовая лучистая завеса — солнце, добравшись до лица, светило на тонкую кожу век. Потом появился край белой простыни и её душистый запах, Александр на краю кровати, его спина и движение лопаток под кожей, после — светлая рубашка на плечах, оттеняющая черноту кудрей. Евгений поднялся, когда Александр сосредоточенно застегивал пуговицу на манжете и обнял его со спины. — Куда вы вечно уходите? У нас сегодня нет совершенно никаких дел. Александр не ответил, обернулся и легко коснулся губ Евгения своими, и хотел уже встать, но тот потянул его за плечи и повалил обратно на постель. — Останьтесь со мной. Мы же свободны, можем так пролежать до самой ночи, — и в этих словах было то чувство, которое возникает в теле после нескольких ночей долгого, свежего сна — ленивое искрящееся счастье. — Хорошо, — Александр повернулся на бок, но ненадолго: в следующую секунду Евгений уже очутился на нём. — Как жаль, — с притворным расстройством сказал он, проводя руками по его груди, — вы целую минуту застегивали все эти пуговицы. — Трудно представить, как я смогу оправиться от такого удара, — отозвался Александр, а потом медленно поцеловал его с той уверенностью, от которой у Евгения каждый раз перехватывало дыхание. Граф зарылся рукой в его волосы, ощущая вместе с их невесомой мягкостью ещё и тепло, золотистое тепло римского утра. Спешить им действительно было некуда. У Евгения была очень нежная кожа, теплого, несколько женственного оттенка, а на носу у него под итальянским солнцем появились еле заметные веснушки.

***

— Вы дали мне Августина для практики латыни, но здесь есть крайне интересные вещи. — Да? — Александр поднял голову от книги. — О природе времени. Античная связь времени и блага всегда казалась мне способом лишний раз подкрепить силы государства. — Да, этим пожалуй отдает вся греческая философия. Непоколебимая уверенность в том, что мораль исходит из каких-то естественных законов природы, и цивилизация строго противостоит хаосу. — Тем удивительнее для меня Августин. Казалось бы, религиозный философ, христианин, но мысль его порой куда свободнее, чем у Платона. Он говорит о субъективности времени, о distentio animi! — Действительно, обращение к психологии в вопросах времени в четвертом веке кажется удивительным. Но ведь это не определение, лишь аспект. — Вы можете определить время? — Только в неразрывной связи с движением, если отождествить движение и изменение. — Мера движения? — Пожалуй, ближе всего именно это. Ведь к такому определению сводится и весь психологизм Августина. — Как же? — Растяжение души в его понимании — различие в восприятии промежутков времени. А эти различия, как по мне, происходят от того, сколько в них умещается реакций, мыслей — то есть, изменений статического сознания. — Но бывают же моменты, когда в пустой скуке время тянется бесконечно. При этом никаких изменений не происходит. — Ну почему же? Ежесекундно происходит изменение состояния сознания, пусть даже циклическое: надежда, попытка отвлечься, концентрация на времени и вновь. — И всё же, вы не совсем правы. Можно сидеть в театре, где на сцене происходят сотни движений в минуту, и время пролетит для вас мгновенно. Тут дело именно в концентрации внимания, в том, насколько внимательно вы пропускаете через голову поступающие образы. — Да, это неплохо. Если через мою голову протягивают цепочку цветных картинок, то в ней, то есть в голове, происходит изменение. Если я останавливаю каждую картинку и разглядываю её, получается гораздо больше движений — перемен. Больше замеченных изменений — больше времени проходит в сознании. — Это сложно уловить, — усмехнулся Евгений. — Проблеск понимания, а потом снова хаос. Но что тогда промежуток времени? — Да, к этому всегда все сводится. Как по мне, это единичный фрагмент повторяющегося процесса. Нужно лишь принять то, что его фазы идентичны. Ключевым становится то, что в часах по мере продвижения секундной стрелки, происходит каждый раз абсолютно одно и то же. Евгений лениво отогнал от себя вопрос о том, что же такое «абсолютно одно и то же» и посмотрел на часы. Без пятнадцати три. Он все ещё лежал в постели, том Блаженного Августина покоился на перемешанном одеяле. Александр где-то час назад всё же поднялся и оделся — его дисциплинированность в вопросах лени победить оказалось непросто. Когда он вернулся в комнату и опустился в кресло со своей книгой, Евгений спросил с напускным презрением: — Что же изменилось, вам стало проще различать буквы? Александр усмехнулся. — Отнюдь. Тут несколько темнее, чем у окна. Но привычка, мой друг. Я не чувствую себя бодрствующим, пока не поднимусь с постели. — Привычка свыше нам дана, замена счастию она, — глубокомысленно пропел Евгений и особенно блаженно потянулся. Выбрались из дома они только под вечер и долго ужинали на Пьяццо Навона, пили вино и почти не разговаривали, но в этом была полная, глубокая свобода, которую можно буквально вдыхать. Потом до ночи бродили по городу, слушали музыкантов и смотрели на веселых пьяных людей с цветами в волосах. Всё было прекрасно. Потом вернулись домой — это место можно было полноправно называть домом — и долго предавались любви — это тоже было прекрасно, и свежий ночной ветер шевелил легкий тюль на окнах, и приятно холодил разгоряченную кожу. Римские дни в мае были слишком прекрасны для земли. Трудно было понять до конца, где нарисованный воображением сад Эдемский, а где огромный, зеленеющий тучей Вилла Боргезе, по которому они порой гуляли часами. В нем почти всегда бывало пустынно: римские господа предпочитали балы и приёмы, а если и гуляли по саду, то только по главным аллеям. Сидеть под невысокой ивой у воды было спокойно: ветер доносил ароматы цветущих акаций и апельсинов, пели какие-то незнакомые птицы и играло, изредка поблескивая то там, то тут, солнце на зеркальной глади озера. — Вы слишком прекрасны сегодня, — сказал Евгений, задумчиво глядя на резко очерченный профиль графа. Обычно они избегали слов, но в тот день всё выходило очень просто: Евгений легко коснулся губами его руки. — Здесь могут быть люди, — ответил Александр скорее ради приличия. — Надоело постоянно думать об этом, — выдохнул Евгений. — Я хочу поцеловать вас. Александр улыбнулся и согласно повернул голову, а Евгений одним резким движением повалил его на траву. Везде было солнце, и можно было пить его и пить, потому что оно не кончалось, и это так глубоко отличалось от России, от нашего севера, где люди, звери и сама изголодавшаяся земля рвут друг у друга скупые солнечные клочки. В Риме солнце было самим воздухом, и лежать на траве было тепло, и целовать Александра — тепло, и запах апельсинов был слишком живым для такого на первый взгляд обычного дня. Giugno — Отчего все так взволнованы, Чезаре? — спросил Евгений, подняв голову от шифровки. — Это из-за нового Папы? — Да, — кивнул Чезаре, сосредоточенно очинявший карандаш. — Многие ропщут, но мы возлагаем на него большие надежды. Он уже будучи кардиналом высказывал крайне либеральные взгляды, ходатайствовал за политических заключенных. — Удивительно, что конклав вообще признали легитимным, — добавил Сандро — всегда очень изящный и учтивый до зубовного скрежета мужчина лет тридцати. — Если учесть, что в нем принимали участие только две трети кардиналов. — В любом случае, белый дым уже поднялся. Теперь нам нужно только ожидать указов, — угрюмо отозвался Чезаре. Он недолюбливал Сандро и любую его реплику воспринимал в штыки. Евгений пожал плечами. — И всё же политическая поддержка папы — опасная затея, — продолжал Сандро. — Как по мне, какие-либо либеральные реформы не могут сопутствовать такому тормозящему прогресс явлению, как религия. — Господь и революция, Сандро, вы же знаете любимую присказку Мадзини, — Евгений попытался разрядить обстановку: очень уж он не любил, когда окружающие его люди ссорились. Однако Чезаре даже не улыбнулся. — Религия не тормозит прогресс. Прогресс тормозит невежество, — сквозь зубы проговорил он. Сандро ухмыльнулся, словно только того и ждал. — Религия, caro, это и есть невежество. Чезаре вспылил, и угрожающе сказал что-то по-итальянски. Сандро это не смутило, он только многозначительно кивнул Евгению (тот не ответил, потому что больше симпатизировал Чезаре) и проговорил что-то язвительным тоном, как если бы разговаривал со слугой. Они ещё недолго спорили на итальянском, а потом Сандро насмешливо откланялся и вышел из комнаты. В таких спорах проходили рабочие будни Евгения. Он уставал от бесконечного потока слов и каждый раз благодарил (Господа?) за то, что живущий с ним в одной комнате человек чрезвычайно молчалив. Если Евгений сам не заговаривал с Александром, тот мог спокойно до ночи просидеть рядом с ним с книгой или за фортепиано. Это забавляло Евгения, и однажды он спросил полусерьезно: — Скажите, вы бы вообще всегда молчали, если бы мне от этого не становилось не по себе? — А вам не по себе от того, что я молчу? — Александр привычно ответил вопросом на вопрос и закрыл книгу, заложив её пальцем. — Если молчание затягивается дольше, чем на пять часов, — Евгений даже не преувеличивал, пару раз бывало и такое. — Я буду внимательнее, обещаю, — Александр мягко улыбнулся. — И всё же, вы не ответили на вопрос. — Не знаю. Дело в том, что я всегда ненавидел пустословие. Никогда не мог заставить себя говорить без необходимости и желания, а с возрастом подобные склонности только сильнее въедаются в людей. — Но иногда даже посреди интересного спора — я не раз наблюдал это в присутствии других людей — вы вдруг замолкаете и уходите в себя. Разве это пустословие? — Почти что угодно — пустословие, — Александр хотел продолжить, но Евгений прервал его: — И литература? — И литература, — кивнул Александр. — Тогда почему же вы, черт возьми, всё время читаете? — Евгений почти засмеялся, но сдержал себя. — Зависит от того, что я читаю, — лицо графа приобрело обреченное выражение, как всегда, когда ему предстояло объяснить что-то без необходимого для разговора настроения. — Романы, правда только хорошие романы, отвлекают от жизни и этим спасают. Латынь я очень люблю как чистую форму, и чтение латинских произведений для меня почти всегда — не поиск смысла, но прямой гедонизм. Однако, держу пари, вы ни разу не видели меня за чтением чего-нибудь метафизического или даже философского, за исключением греков, потому что истинное пустословие обитает в трудах Канта. — Что ж, спасибо. Теперь я лучше понимаю вас, хотя от этого понимания и становится немного жутко. Странное чувство охватывает порой в такие моменты: ощущение бесконечного отдаления собеседника. Смотришь, а он точно уплывает в даль, и вы глядите друг на друга сквозь крохотные отверстия зрачков, но никакого понимания и даже близкого единению состояния не получается: вы просто расходитесь, и это действительно страшно, особенно на первых порах. Luglio — Вы хотя бы иногда просматриваете почту? — спросил Евгений, глядя на внушительную стопку конвертов на столе графа. Тот нарочито лениво поднял голову от книги. — Случается. Но как только я думаю о письмах, меня охватывает глубокая апатия. Если хотите, посмотрите вы. Евгений с удивлением поднял взгляд. — И если я попрошу, прочитайте некоторые вслух, — невозмутимо добавил Александр. — От Анны Андреевны Полонской, — начал Евгений, взяв в руки первый конверт. Александр молчал, и Евгений поднял следующий, — Парижское географическое общество. — Вот это нужно отложить и найти в себе силы прочитать. — Сергей Иванович Колеев. — К Анне Андреевне. — Густав Берг, если я правильно читаю по-немецки. — Туда же. — От Татьяны. — Отложите к Географическому обществу. — Марко Кастильоне. — Что вы сказали? — Марко Кастильоне, — повторил Евгений, хмурясь. — Читайте. Евгений вынул из конверта даже не письмо, записку, и стал читать, то и дело поднимая глаза на графа: — Саша, по счастливой случайности я узнал, что ты в Риме вместе со своим другом. Считаю необходимым пригласить вас к себе на вечер, скажем, семнадцатого дня. В семь часов, адрес указан. Очень надеюсь, что ты мне не откажешь. Марк. Александр сидел молча, прикрыв глаза. Евгений еще с полминуты ничего не говорил, а потом вложил письмо обратно в конверт и спросил: — Кто этот Марк? — Мой старый знакомый, — мрачно отозвался Александр. — Художник. Семнадцатый день — это сегодня? — Да. — Поедете? Когда я видел его последний раз, двенадцать лет назад, он писал очень хорошие картины. — Благодарю и поеду с радостью, — ответил Евгений, и тревога печальным осадком легла на дно головы. Их встретил в дверях высокий мужчина, на вид ему можно было дать чуть больше, чем самому Александру. Он был строен, смугл и по-итальянски красив, в его смоляных волосах у висков уже появилась ранняя седина. По-русски он говорил блестяще, как на родном языке, но в его интонации порой мелькала итальянская певучесть. Взгляд угольно-черных глаз был томным, чуть презрительным, как у настоящего римлянина. Впрочем, первые несколько секунд он смотрел на Александра как-то странно, если не сказать — растерянно. — Очень рад, господа, — сказал он, и голос его прозвучал чуть сдавленно. — Как вам наш город? Евгений ждал, что Александр ответит своему знакомому, но тот упорно молчал, и юноша сказал с некоторой неловкостью: — Трудно оценивать Рим. Марк смерил его долгим изучающим взглядом. Он казался ужасно проницательным — впрочем, это было скорее внешнее свойство его совершенно черных глаз. — Я наслышан о вас, Евгений. И глубоко уважаю ваш побег, что бы кто ни говорил. Наверное, ещё больше я бы зауважал вас, убеги вы в какую-нибудь глухую и всеми забытую местность, но возможно, это лишь дань романтическому складу характера. Евгений покраснел, а Марк как ни в чем не бывало сделал приглашающий жест рукой: — Проходите, прошу. Они оказались в небольшой, но просторной гостиной с огромными окнами. В одном из углов на постаменте стояла статуэтка из розового, как будто просвечивающего насквозь мрамора: всадник, похоже, высеченный по знаменитому рисунку Леонардо. Мягкое вечернее солнце, ещё осветленное легкими занавесками, заливало комнату. — Выпьете? — спросил Марк непринужденно. — У меня есть отличное Кьянти. — С удовольствием, — Александр, похоже, взял себя в руки. — Минуту, — кивнул хозяин дома. Тут боковая дверь отворилась, и в гостиную вошел очень молодой и к тому же обнаженный до пояса юноша. У него были длинные черные волосы и черты лица скорее женственные. — Это Аллонзо, мой натурщик, — невозмутимо произнес Марк. — Torna nella tua stanza, mio caro, — сказал он, повернувшись к юноше и тот вновь удалился в комнату, коротко кивнув присутствующим. — Ты не отправил мне никакого подтверждения, и я, признаться, решил, что по старой привычке ты просматриваешь письма через две недели после того, как их приносят, а потому не был готов к визиту. Евгений покраснел, кажется, целиком. — Что же, я жду от тебя повести обо всех знаменательных событиях твоей жизни, произошедших с тех пор, как мы расстались в Петербурге, — с этими словами Марк опустил на низкий столик три бокала. — Ты так и не женился? — Нет. Впрочем, я был на грани, — Александр поднес бокал к губам. — Ты был помолвлен? С кем же? — Возможно ты помнишь Софью Романовну Рассмор? — Разумеется, я её помню. Кажется, я даже пытался писать с неё Пьету. И что же заставило вас расторгнуть узы? Александр насмешливо поднял брови. — Некоторые сведения о моем на тот момент недавнем прошлом стали ей известны. Евгений чувствовал себя лишним в этом разговоре и мучительно желал провалиться куда-нибудь, и потому выпил свое вино почти залпом, стараясь не глядеть в сторону Марка. Тот, однако, не стал тактично делать вид, что не замечает его волнения, напротив, он внимательно, почти презрительно проследил за его движениями, а потом вновь посмотрел на Александра. — Да, твое темное прошлое до сих пор наверное служит предметом пересудов. А вы, Евгений, уже нашли себе даму по сердцу? — Нет, — очень быстро отозвался юноша. — Нет, пока не нашёл. — Ничего, вы ещё очень молоды и, к тому же, такой тип лица крайне привлекателен для юных особ. Как художник, я неплохо разбираюсь в подобных вещах. То есть ты, — он не дожидаясь ответа перевел взгляд на Александра. Тот был бледен и как будто расстроен. — Был помолвлен. А потом? — Потом, на второй год после нашего расставания я уехал в Лейпциг, где прожил три года в качестве студента. Там же я работал над первой диссертацией, и, не смотря на мою молодость, мне позволили тогда её защитить. — И ты виртуозно говоришь по-немецки теперь? Жаль, хотя этот язык тебе всегда очень шёл. Некогда ты, помнится, делал большие успехи в итальянском. — Я забыл его, — холодно ответил граф. — Если ты помнишь, у меня был прекрасный учитель, но потом наши занятия прекратились. — А вы, Евгений, знаете итальянский? — Нет. — Зато наверняка говорите по-французски лучше, чем на родном языке? О времена, о нравы, язык Данте всеми забыт, зато какие-то мелкие философы обратили на ещё вчера варварскую Нормандию взор всей Европы. — Французский язык прекрасен, — ответил Евгений. — На французской литературе строится сегодняшний мир. — Но ведь вы не читали Петрарку в оригинале. Возможно, по законам разума, продиктованным Вольтером, и пытается выстроиться общество, но Вселенная, — он сделал торжественную паузу.— Вселенная строится по законам поэзии, точнее поэзия — всего лишь отражение её гармонии. — Все люди несколько преувеличивают значение искусства своей страны, — усмехнулся Александр. — Да, пожалуй, ты прав, — к удивлению Евгения Марк согласился даже без издевки в голосе.— Но так приятно иногда поиграть столичного сноба. Так что же после Лейпцига? — Я устал от научной работы, если не сказать — от жизни, и отправился путешествовать. Занимался переводами с латыни, навещал разные архивы. Потом умер мой отец, я возвратился в Петербург, и еще два года мы с Татьяной занимались переустройством нашего имения. — Идейным двигателем была она, разумеется, — в голосе у Марка послышалось тепло. — Конечно же, — улыбнулся Александр. Евгений опустил взгляд. Ему почему-то всё ещё было очень неловко. — Потом я вновь вернулся в Лейпциг и жил там, защитил вторую диссертацию. Теперь пребываю в достаточно праздном, но свободном состоянии. Работаю, изредка читаю лекции, но день на день не приходится. Евгений слушал Александра и понимал, что не знал ничего обо всём этом, хотя графу, напротив, была известна вся его жизнь. Воцарилось молчание. — Ты не покажешь нам свои картины? Я ведь рекомендовал тебя Евгению как хорошего художника. — После твоей рекомендации я просто обязан им оказаться. Они прошли в мастерскую (дверь туда соседствовала с той, за которой скрылся Аллонзо). Там резко, но приятно пахло краской, мольберт стоял, повернутый неоконченным полотном к большому, такому же как в гостиной окну. — Здесь, к сожалению, только те, что сейчас в работе или недавно завершенные, — непринужденно пояснил Марк, но из его голоса пропало томное презрение. Он немного нервно оправил манжету и посмотрел через стекло на улицу. Картины действительно оказались очень хорошими. В основном люди, хотя встречались натюрморты и пейзажи в зарисовках. Это была почти классическая итальянская живопись — несколько аскетическое изображение, влияние Караваджо в светотени, что-то глубоко иконописное в лицах библейских героев. Несколько портретов можно было назвать блестящими — так точно и с такой большой любовью была на них схвачена суть лица. Уже обойдя кабинет по кругу все трое остановились перед большим закрытым тканью холстом. Он был, вроде, мало чем примечателен, но стоял обособленно и казался особенным. — А здесь? — Здесь, — Марк улыбнулся отстранённо и немного мечтательно. — Моя Мадонна. Я прячу её от самого себя, чтобы не смешивать с другими. Он потянул ткань вниз, и она легко упала на пол. Александр и Евгений замерли. Молодая женщина с мирно спящим младенцем на руках смотрела с каким-то совершенным, неземным умиротворением. В ней не было того, что обычно проскальзывает в изображениях Богоматери: ни глупой кротости, ни инопланетности, ни смутного предчувствия страданий, ни детской умилённости, ни средневековой строгости. Она была очень жива, но в то же время удивительно, почти неощутимо канонична: большие темные глаза без византийской печали, тонкие, но не холеные спокойные руки, багряная накидка, прикрывающее смоляные волосы и глубинное, сквозящее в каждом переходе цвета осознание собственного места в том, что называется жизнью. На её чуть склонённое лицо падал мягкий свет, и казалось, впрочем, ненавязчиво, что он не падает, а исходит. Да, это была великая картина, творение человеческого гения. Но Александр и Евгений застыли на месте не поэтому. — С кого ты писал её? — граф обернулся, поражённый до глубины души. — Это довольно занимательная история, — непринужденно начал Марк, но по тону его было слышно, что он сам взволнован произведенным впечатлением. — Я всю жизнь пытался написать Мадонну, ты знаешь, но воображение не давало мне достаточно правильный образ, я вечно чувствовал его несовершенство. И вот, кажется, полтора года назад, когда я совсем разуверился в своем таланте и жизнь стала мне не мила, мы отправились вместе одним русским писателем в Бессарабию, куда тот поехал изучать вольные нравы. Я был мрачен и уверен в том, что вдохновение более не посетит меня. Но меня посетило не только вдохновение, меня посетила она, или вернее, я посетил её. В один прекрасные день мы встретили небольшой цыганский табор, которых, как известно, очень много в тех краях. Она была одной из них, цыганкой, хотя лицо у неё тоньше, чем у обычных представителей их племени. В нём меньше Индии, но больше Италии, хотя я, наверное, опять излишне патриотичен. Я сразу понял тогда, что она та, с кого я напишу свою лучшую картину, и попросил дозволения у её мужа. Он согласился, и я начал работу. Вы не видели, не понимаете, как она позировала. Обычно люди или скучают или, напротив, слишком волнуются о том, как выглядят и напускают на себя гримасы, она же сидела… Как Дева Мария, так, как она должна сидеть и всё время молчала, а мысли её были где-то далеко. Младенец её почти все время спал, но однажды проснулся и заплакал, и тогда мне открылась самая удивительная вещь: она стала петь, очень тихо, почти неслышно, но это была французская колыбельная! Я посмотрел на неё в изумлении, а она на меня с улыбкой, и я не стал ни о чем спрашивать. Тут из-за двери послышался голос. — Прошу простить, — Марк вышел из кабинета. В гостиной зазвучала приглушенная итальянская речь. Александр и Евгений остались в мастерской одни. Солнце, казалось, освещало только Мадонну — остальные предметы за ненадобностью отступили в несуществующий мрак театрального задника. — Боже мой. Неужели это она? — только и смог сказать Евгений. Губы у него пересохли. — Да, — тихо ответил граф. — Она жива и… У неё родился ребенок. Вы были правы. Вы всегда были правы. Они стояли в молчании. С великого полотна на них смотрела Анна, совсем такая же, какой была три года назад. Младенец на её руках выглядел умиротворенно, и на маленьком лице его был тот же божественный свет. Они больше ни словом не обмолвились о картине — это казалось правильным, но долго ещё после этого между ними висело чувство абсолютного счастья, того, что охватывало, должно быть, пришедших в Первый Храм. Все было полно, всё — правильно. Последняя черная брешь затянулась. Прощались очень сдержано, но былое напряжение пропало — всё было уже не важно. Сжимая руку графа Марко сказал: — Если я вдруг понадоблюсь тебе, заходи без стука и в любое время. — Я часто думал о ней. Я боялся, что она мертва, я даже был уверен в этом, — заговорил Евгений сразу, как только за ними закрылась дверь. — Но вы были правы. Она счастлива, и я счастлив, — он схватил его руку, как в лихорадке, и зашептал дальше. — Любовь, только она даёт счастье, и я люблю вас больше всего на свете ещё и за то, что вы объяснили мне это. Agosto — Нас приглашают в маскарад, — сказал Евгений, пробегая глазами одну из двух одинаковых карточек. Приглашение было написано по-французски, на плотной винно-красной бумаге с золотой кисточкой. — У вас уже есть костюм? — Вы знаете, я не любитель подобных развлечений, — отозвался Александр. — Идите без меня. — Нет, вы тоже пойдете, — безапеляционно заявил Евгений, почему-то загоревшись этой идеей. — На приемах вам обычно докучают разговорами. Здесь вас даже никто не узнает — от всех требуют полной неузнаваемости. — Нет, Евгений. Я терпеть не могу танцы… — Поедем, я сам подберу вам прекрасную маску! — Евгений, ну что за ребячество, — вздохнул граф. — Пусть я говорю, как мальчишка, но вы ворчите, как настоящий старик, — парировал Евгений. Александр не ответил и как будто бы углубился в чтение. Взгляд его стал отсутствующим. Евгений с полминуты смотрел на него, потом кивнул сам себе и сказал: — Что ж, решено. Сегодня вечером едем за масками. Маскарад был грандиозный: его традиционно устраивала за городом богатая супружеская чета, десять, а то и пятнадцать лет назад приехавшая в Италию из России. Об их маскарадах ходили легенды и все мечтали попасть туда, чтобы хотя бы издали посмотреть на происходящее. Приглашены были по меньшей мере две сотни человек. Условий было всего два: прийти в маске, полностью закрывающей лицо, и предъявить на входе приглашение. Карточки у всех гостей были совершенно одинаковые: винно-красные с золотой кисточкой, написанные по-французски и без личного обращения, вместо которого на первой строчке значилось только загадочное «господин» или «госпожа». В принципе, ничто не мешало какому-нибудь слуге выкрасть приглашение хозяина и прийти по нему. Этот факт придавал всему еще большую экстравагантность. Это был не простой бал-маскарад, которых так много устраивалось в те годы в России, это был Венецианский карнавал, необычный тем, что гости на нем обязаны были сохранять полную анонимность. Не нужно было быть представленным даме, чтобы пригласить её на танец, потому что на этом балу никто никого не знал. Евгений выбрал для себя маску с тремя извилистыми рогами-лучами надо лбом, и повязал в тон этим рогам карминовый шейный платок. Для Александра же, к его неизменно черному, наглухо застегнутому сюртуку, он подобрал белоснежную маску в духе греческих трагедий. У ворот гостей встречал неестественно высокий (возможно он стоял на табурете, скрытом полами длинного плаща) привратник в черной гладкой маске с круглыми маленькими отверстиями для глаз. Он кивал каждому предъявлявшему приглашение, монотонно, словно механический болванчик, а потом протягивал круглую брошь с написанным на ней номером. Далее гостям нужно было пройти по ничем не освещенной аллее сада к слабо мерцающему огоньку на террасе. Там для них были открыты двери, и по полутемному коридору с высокими гулкими сводами люди, с несколько мистическим трепетом следовали в залу. Когда все собрались и двери закрыли, на небольшой задрапированный алым бархатом постамент поднялась хозяйка дома со своим мужем: они единственные могли позволить себе надеть полумаски и остаться узнаваемыми. Она заговорила по-французски: — Этот карнавал для вас, господа, будет полон загадок и тайн. Но всё по порядку, а сейчас — бал. Помните, что в эту ночь у нас нет чинов и имен, мы все — лишь молчаливые маски. Музыка! Эта краткая речь, лишенная каких-либо формальностей произвела большое впечатление, которое довершил прекрасный оркестр, заигравший полонез. Хозяева чинно спустились с постамента, и начали шествие по залу. За ними вслед устремились все, кто пришел с парой и ещё не успел её потерять. Дальше стали веером втягиваться те, кто приглашал незнакомых дам. Сначала их было немного, но вскоре уже почти все нашли себе пару. Евгений одним из первых пригласил молчаливым жестом (а в масках много говорить не получалось) венецианскую даму в элегантном зеленом платье, а Александр, пропустив несколько пар, вскоре тоже оказался в колонне подле некой особы в украшенной перьями маске Фантазии. Зала была освещена довольно ярко, но несмотря на это, отделка её производила мрачное впечатление: алые и черные драпировки и черно-белый клетчатый пол оставляли чувство полузабытого кошмарного сна. Полонез сменился менуэтом, и гости вышли из оцепенения первых минут. Танцы людей в масках, на черно-белом полу под звуки клавесина напоминали жуткую фантасмагорию картин Босха, но все как будто старались не замечать того, в чем участвуют. Танцевали увлеченно, двигались самозабвенно, не решаясь перевести взгляд за спину партнера, чтобы не видеть там странной, механической смены порою абсурдных в своей оригинальности масок, приобретавших здесь зловещее, даже адское выражение. Прошли чередой первый вальс, контрданс, котильон и кадриль. В начале второго вальса безумная мысль осенила голову Евгения. Он приблизился к Александру, которого все это время не терял из виду, и беззвучным жестом пригласил его на танец. Это было неслыханно, но их здесь никто не знал, а точнее не мог узнать. Евгений даже не надеялся на успех своего предприятия, Александр просто обязан был отказаться, но он вместо этого, лишь на миг замешкавшись, сделал шаг к нему навстречу. Уверенное движение, как тем летом три года назад, и рука графа уже лежит на талии Евгения, а его собственные пальцы чуть сильнее, чем нужно, сжимают плечо Александра. Они кружились, сменялись на фоне застывшие гримасы масок и Евгений не знал, что нравится ему больше: легкость, с которой двигается граф, растерянные полуобороты голов, мимо которых они проходят, или просто чувство совершенной, абсолютной свободы, что дарует неузнаваемость. Как это было хорошо — просто танцевать рядом со всеми, быть наравне, иметь право. Евгений запомнил это чувство, запомнил даже слишком отчетливо, и первый печальный росток сомнения выпустил свой белесый корешок. Танец закончился, и они разошлись в разные стороны, просто затерялись среди людей, и вскоре даже самый наблюдательный уже не мог вспомнить, как именно выглядели их маски. Со временем свет в зале стал тускнеть, а в музыке то и дело мелькали непонятные диссонансы. Нервное напряжение, грозящее перерасти в ужас повисло в воздухе. Каждому хотелось сбежать скорее из этого адского зала, но двери были закрыты, а пытаться отпереть их у всех на глазах было бы бестактностью. Всеобщим стало то состояние, в котором боишься поднять взгляд на лицо собеседника, потому что кажется, что оно может перерасти в адскую гримасу. Тут послышался лязг старого засова и небольшая дверь в дальнем конце помещения отворилась. Музыка смолкла. Все в страхе замерли. В залу вошла страшная, невиданная доселе фигура. Это была сама смерть — Чумной доктор, с длинным загнутым клювом. Нескольким дамам стало плохо и слуги в одинаковых черных масках с круглыми прорезями увели их прочь. Хозяйка во второй раз поднялась на постамент и, открепив от собственного платья брошь с цифрой ноль, беззвучно опустила его в корзинку подошедшего слуги. Скованные безотчетным ужасом люди подчинились: один за одним номера падали в корзину. Некоторые прятали свой, чтобы не участвовать в страшной игре, правил которой всё ещё не знали. В конце концов, корзинку закрыли крышкой, как следует встряхнули, так что в полной тишине были слышны лишь глухие перестукивания номеров, а потом вновь открыли и поднесли Чумному доктору. Тот опустил руку в черной перчатке внутрь и вынул одну брошь, потом не глядя передал её хозяйке. Все затаили дыхание. — Дорогие гости, — начала она, и голос её, человеческий, женский голос всё же немного успокоил собравшихся. Они стали вспоминать, что находятся всего лишь на увеселительном балу. Тут и там слышались легкие вздохи облегчения. — Все мы знаем, что говорится memento mori. Тому, чей номер я держу в руке повезло больше других: этому человеку достанется вальс со Смертью. Восемьдесят шесть. Все не сразу поняли, что число уже прозвучало. Секунд десять прошло в тишине, и тут вперед выступила невысокая и, судя по фигуре, совсем молодая девушка. Её худенькие плечи были открыты. Лицо скрывала черная бархатная маска — Моретта. Поднялся гул, но вскоре его прервала решительным жестом хозяйка дома. Она повелительно подняла руку и сказала торжественно: — Memento mori, Moretta. Заиграл вальс. Евгений, Александр, и вообще никто из присутствующих не слышал его ранее, но это была страшная музыка: в каждом переходе, в каждом перезвуке открывалась с каким-то неестественным замедлением зияющая низкими диссонансами пасть темноты. Люди расступились, и в центре зала, на черно-белом безумном полу начался танец Моретты и Чумного Доктора. Они кружились, и ужас, отступивший некогда под звуками голоса хозяйки вновь выступил из углов и нахлынул с прежней силой. Дамы хватали руки незнакомых кавалеров не из кокетства. Всем было страшно от этого зрелища, точно поднявшегося прямиком из ада. Но наконец — спустя всего три бесконечных минуты — вальс закончился и Смерть, учтиво поклонившись, отступила от своей дамы. Девушка была ни жива ни мертва, кажется, можно было видеть, как она дрожит. Ну тут вновь раздался голос хозяйки. — Наша храбрая Моретта теперь королева бала! Все обернулись и увидели, что четыре человека несут черный бархатный паланкин. На него двое слуг усадили онемевшую девушку, а на голову ей водрузили серебристую корону. — Она решит судьбу каждого из нас, и мою тоже. Гости окружили паланкин. Хозяйка приблизилась к Моретте и склонилась в почтительном реверансе. Та слабо кивнула в ответ. После этого один из слуг подставил под её бледную руку раскрытый красный мешочек, наполненный свернутыми кусочками бумаги. Королева поняла, чего от неё ждут: опустила в него руку и вынула одну из записок. Хозяйка почтительно приняла её и развернула. — Кто ищет, вынужден блуждать, — громко и отчетливо произнесла она. — Что ж, таково мое напутствие. Получите и вы свое. Заиграла музыка. Это был мрачный минор, но написанный в соответствии с гармонией, а потому почти не страшный. Люди оживились. Каждый кланялся королеве и получал от неё свое предсказание. Евгений оказался одним из первых в очереди и прочел с некоторым разочарованием: Живейшие и лучшие мечты В нас гибнут средь житейской суеты Что досталось Александру ему выяснить не удалось, потому что тот сразу куда-то исчез. Часов в зале не было, а окно были плотно занавешены, и гости не понимали, сколько уже прошло времени, и сколько они ещё пробудут здесь. Наконец, предсказания закончились. Объявили продолжение танцев в честь королевы. Грянула музыка. Все наконец как будто решили отбросить сомнения, поймали себя на грани страха и ощутили всю его томительную прелесть: людям нравилось идти на поводу у этого безумного ритма масок, они ощущали себя шахматными фигурами, куклами, механизмами, демонами из свиты сатаны. Музыка ускорялась и можно было не думать ни о чем, можно было впустить наконец самый страшный ночной кошмар в разум, потому что за границей черепа, где обычно царил день, творилось всё то же самое. Настоящая круговая вакхическая пляска, настоящая ночь, в которой кромешная тьма выползает из душ. Наконец, оркестр смолк. Никто не знал, сколько продолжалось это адское кружение. В последний раз за ночь разнесся над головами голос хозяйки: — Мы, люди, научились творить свет и превращать ночь в день. В наших комнатах, ограждённых от мира стенами, может вечно царить безопасное утро, но разве мы всё еще люди, если боимся ночи, как лесные звери — огня? Пока она говорила это, слуги медленно тушили свечи. Люстры погасли ещё в начале ночи, должно быть, свечи в них были специально укорочены, но теперь медленно, но неуклонно гас весь свет. В конце концов зала погрузилась в абсолютную тьму. Около минуты никто не двигался. Потом совсем близко, кажется, за стеной заиграл орган. Он принадлежал домовой церкви, это был всего лишь маленький старый органчик в полстены, но никто этого не знал. Нервы людей были доведены до предела, и этот ужасающий звук буквально свел их судорогой. Орган играл. Он страшно, тоскливо стонал и казалось, что это стонет печальное маленькое пианино, запертое внутри демонической махины из труб. Музыка громыхала, музыка выла, и казалось, что это сам Сатана говорит о том, что Ад уже у дверей. И снова, и снова он замолкал и начинал вновь, и никто конечно вновь не мог сказать, как долго это длилось. А потом, в момент очередного, казалось, затишья, когда все уже потеряли связь с реальностью, двери зала распахнулись, и внутрь медленно вплыла процессия людей в белых одеждах и венках. В руках они несли свечи. Они в молчании прошествовали через зал в противоположную дверь, и люди потянулись за ними, растерянные, разбитые, уничтоженные последней симфонией распада. Ещё даже не начало светать, и на улице вышедших встретила спокойная лунная ночь. Мягко светили звезды на небе, и их свет казался ярким после полной темноты залы. Процессия медленно вошла в парк. Это был большой старый парк в английском стиле: то есть почти настоящий, только немного прореженный лес. Это было странное чувство. Такое, наверное, появляется у человека после того, как он трое суток носится по волнам моря в гулкой бочке, постоянно стукаясь выступающими костями о дерево и слыша, как громко и страшно бьются волны о хлипкую крышку, а потом вдруг оказывается на тихом белом берегу под тихим небом в полный штиль, когда ни одна веточка не шевельнется, а море становится похожим на кисель. Парк был украшен и напоминал царство фей, каких-нибудь танцующих существ из германских мифов. Тут и там на деревьях висели, покачиваясь на легком ветру, фонарики с молочно-белым стеклом, источавшие мягкий, призрачный свет. Когда наконец все гости нестройной толпой выбрались на воздух, в глубине парка заиграла флейта. Это была знакомая всем мелодия: соло из оперы «Орфей и Эвридика». Именно под эти нежные звуки великий музыкант вошел в Элизиум, где бледной тенью томилась его прекрасная возлюбленная. И людям, измученным потрясениями прошедшей ночи, казалось, что и они оказались в раю, в этом царстве вечного забвения и покоя. Хозяйка больше не появлялась. Тут и там играли, перекликаясь, флейты. Люди друг за другом снимали маски, чтобы полной грудью вдохнуть наполненный ночными ароматами воздух парка. Евгений коснулся руки Александра — тот вздрогнул от неожиданности и обернулся. — А, это вы, — произнес он тихо. Они молча сошли с главной аллеи и побрели куда глаза глядят. Их точно передавали от флейте флейте, от фонарика — фонарику, и не было конца этим прекрасным прозрачным огонькам на ветвях. В конце концов они добрались до берега реки и сели на траву у широкого ствола какого-то дерева. Флейта отсюда уже почти не была слышна, но прямо над их головой висел одинокий фонарик, и возле него кружили в легком танце бледные ночные бабочки. — Как в детстве, — сказал Евгений. Александр кивнул и взял его руку в свои. Так они сидели, и Евгений вскоре задремал, склонив голову на плечо графа. Начало светать. Небо светлело равномерно, восход скрывался где-то за темными кронами. Фонарики терялись в утреннем свете. По реке поплыли лодки. В них уже без масок стояли и сидели те, кто ещё был в силах продолжать веселье. Прямо в парке подавали кофе и какие-то сладости, а растерянные люди никак не могли понять, как же теперь жить дальше? Смолкли флейты, взошёл день, и страшные картины ночи, и даже призрачное утро с танцами эльфов на лесных полянках казались сном, небылью, но между тем слишком реальны они были для того, чтобы просто пропасть. Каждый ехал к себе с маскарада, повидавшись со смертью. Уже дома Евгений подобрал выпавшую у графа из кармана бумажку с предсказанием. На ней было написано лишь два слова: Всё пройдёт Settembre — Лето кончилось, — сказал Евгений первого сентября. Это был солнечный жаркий день, они сидели в привычном месте: под ивой в Вилла Боргезе. В тени ветвей и возле воды было не так жарко, и можно было дышать полной грудью. — Здесь, в Риме, лето пробудет ещё два месяца точно, если не задержится на ноябрь, — сказал Александр. — Нет, это не то. Смотрите, листья выдохлись — уже хотят опасть. День становится короче. В России уже идут дожди. Вы скучаете по дому? — Нет, — отозвался Александр. — Я слишком привык подолгу его не видеть. — А я скучаю немного. Не всегда, только сейчас: потому что так и не увидел этого лета. — Вы так любите лето? — Больше всех других времен года. А вы? — А я люблю октябрь. Они помолчали. Тихо, еле слышно шумела вода об уходящих днях, и низко жужжали в траве жуки да шмели. Небо было чистое, темно-голубое, по-южному полное собственным цветом. — На самом деле, вам стоит подумать о возвращении. — Я не хочу покидать вас, — ответил Евгений тихо. — Вернёмся вместе. Но вы не можете прятаться вечно. Вам нужно всё же поступить на службу или в Университет, или никуда не поступать, но объяснить это вашим родным, которые уже год находятся в постоянных сомнениях. — Да, да, вы правы. Пусть только мне останется ещё сентябрь, — последние слова Евгений прошептал перед тем, как втянуть Александра в долгий, размеренно-нежный поцелуй под их любимой ивой на краю пустынного парка, в самом конце долгого, теплого лета. С утра Евгению пришло очередное письмо от матери. Он вскрыл пухлый конверт и, как всегда в такие моменты скрывая собственную радость от самого себя, стал читать. Начиналось оно как обычно: здоровье в порядке, дома всё хорошо, а письма Евгения слишком короткие и сухие. Далее следовали десятки бытовых мелочей: о двух новых лошадях, о визите какого-то тайного советника, о переустройстве гостиной в Преображенском и так далее. Однако в обычную структуру материнского письма затесался незнакомый абзац: аккурат между бытовой серединой и окончанием с пожеланиями здоровья. Евгений заметил это и ощутил легкую тревогу, а потому кое-как дочитал, пропуская строки, рассказ об очередном неинтересном происшествии, и перешел к первому предложению лишнего фрагмента: В обществе обсуждают вас с Александром Марковичем. Говорят всякое, в том числе и глубоко непристойные вещи, но тебе это, скорее всего, известно. Им, конечно, в основном не верят, но отец страшно зол из-за такого позора. Надеюсь, что тебя эти слухи не слишком донимают и уповаю на скорейшее их исчезновение. Евгений нахмурился и ощутил, как задрожали его руки, а по спине пробежал холодок. Он решительно отбросил не дочитанное письмо на постель и вышел из комнаты, чтобы только не думать над этим сейчас, и вылить куда-то своё волнение. Александр встретил его ничего не подозревающим взглядом, от которого на душе у Евгения сразу стало спокойнее, даже показалось, что письмо просто ему пригрезилось. — И все же, зачем вы учите испанский? — спросил он, чтобы что-то сказать. — Я всегда хотел его выучить. К тому же, в Южной Америке говорят по-испански, — Александр ответил непринужденно, но какая-то тень почудилась Евгению в его голосе. — Вы что же, собираетесь плыть в Америку? — спросил он в виде шутки. — Вероятно, — отозвался Александр, и оба в миг посерьезнели. — В каком смысле? Зачем? — Евгений вскочил и начал ходить туда-сюда по комнате, как делал всегда, когда нервничал. Александр проследил за ним взглядом. — Я всю жизнь хотел отправиться в экспедицию. Мечтал об этом. — И когда же вы уплываете? — Я ещё пока никуда не уплываю. Ни о чем конкретном речи не идет. Год назад я бы отплыл по первому зову, но теперь, — он поймал взгляд Евгения. Тот выдохнул с облегчением. — Прошу, пока я люблю вас, не уезжайте один, — сказал он. И в этом не было ничего тягостного, потому что первую часть можно было заменить единственным словом — никогда. — Хорошо, — легко кивнул граф. — Пообещайте мне. — Я обещаю вам, что пока мы вместе, этот континент не расстанется с моим телом, — торжественно произнес Александр, но в глазах его появилась щемящая нежность. Он посмотрел на Евгения, тот кивнул благодарно. — А потом, когда революция здесь свершится и я больше не буду нужен её делу, мы поплывем с вами вместе в любую из четырех сторон света и погибнем, как храбрецы. — Если вы раньше не погибнете как храбрец, друг мой, — с глубокой иронией — единственной постоянной спутницей этой темы в их разговорах — отозвался Александр. — В самом деле, представьте, мы на носу корабля, плывем по Атлантическому океану, а впереди… — Симплегадские скалы, — в тон ему закончил граф. Евгений сделал театрально скучающее выражение лица: — Вы прекрасно знаете, что Симплегады находятся на входе в Черное море. И вообще, отбросьте, наконец, свой скепсис, представьте нас с вами на корабле, среди неведомых просторов… — На самом деле, всё это действительно звучит неплохо, — примирительно заметил Александр. Евгений улыбнулся в ответ. Ottobre Письма от Марселя приходили обычно один или два раза в месяц. Это были именно личные послания, а не тайные шифровки. В них он просто писал о жизни. Почерк его был округл и легок, как и стиль. Первое октябрьское письмо оказалось особенным: вместо привычных коротких историй и рассуждений главное место в нем занимала Новость: …Однако произошло то, чему рады все мы вместе, несмотря на аполитичность явления. Поль помолвлен! Я думаю, ты сейчас удивлен не меньше нашего, а мы были в настоящем восторге: его будущая жена к тому же и красавица. Никто из нас совершенно не представляет, какими средствами ему удалось её завлечь. Но все мы счастливы, а особенно — Поль. Он роняет вещи в три раза чаще обычного и все вокруг него буквально распадается. Он потерял от волнения текст своей уже законченной статьи, который нес издателю, но даже не был расстроен, напротив, за два вечера переписал её и сказал, что она в любом случае требовала решительной переработки. Свадьба будет в ноябре, и все мы ждем тебя… Евгений, прочитав это в первый раз, даже хлопнул рукой по столу от удивления, и долго потом пытался представить, как долговязый Поль, подхватывая на лету выпадающие из карманов вещи, несется через весь Париж делать предложение руки и сердца своей прекрасной даме. А вот средства, при помощи которых юный философ привлек на свою сторону невесту, не казались ему такими уж загадочными: он легко мог себе представить добрую и бескорыстную девушку, полюбившую Поля от всего сердца. Новость привела Евгения в состояние искреннего веселья, и он до вечера, вспоминая о письме, улыбался. Это всё было так хорошо: дело революции идет, в Париже у него есть настоящие друзья, и помимо искренней дружбы, у некоторых из них есть ещё и искренняя любовь. И всё это складывалось с молодыми, свежими силами, с тем мощным впечатлением, что каждый раз оказывали речи о свободе и равенстве, и с неколебимой верой в правильность и непогрешимость собственных идей. Александр несколько раз за вечер ловил на его губах эту широкую, спокойную улыбку и наконец спросил: — Что так радует вас сегодня? — Поль женится, — ответил Евгений, продолжая улыбаться. — А я просто счастлив. Они гуляли по набережной Тибра и смотрели, как в сгустившихся теплых сумерках по воде проплывают лодочки для влюбленных, увитые цветами, с фонариками, подвешенными на носу. Фонарики отражались в воде, и от взгляда вверх по течению оставалось чувство, что по воде плывут сами огни. Октябрьские вечера в Риме, всё еще теплые, все ещё хранящие лето, оставляли чувство близкой и понятной магии, каких-то волшебных желтых огней, уютно светящихся окон и запаха апельсинов на рыночной площади. Рим вообще пах апельсинами, весной — апельсиновым цветом, нежно, точно цитрусовый запах разбавили цветочным молоком; летом — блестящими гладкими листьями, которые можно было растереть в пальцах, чтобы почувствовать терпкий запах эфирных масел; осенью — спелыми апельсинами, которыми нагружали возы и трюмы; зимой, под Рождество — сушёной кожурой, цукатами и цедрой, вместе с гвоздикой, корицей и кардамоном. Всё это было так хорошо, что казалось немного бесплотным. Как будто тебя раз в жизни ввели в волшебную комнату и сказали: она твоя, делай что хочешь, она покажет тебе что угодно и исполнит любое желание, но только здесь, внутри. И ты не знаешь, как долго ещё пробудешь в ней, но предчувствуешь, глубоко в душе ты всегда знаешь, что за стеной тот мир, который тебе помнится холодным и полным горя, тот, в который непременно придется вернуться. — Я так люблю вас, — сказал Евгений, обнимая Александра на пустынном причале. Уже наступила ночь, и все разошлись по домам. В этих словах было выражение всего того чувства абсолютной полноты жизни, что царило в Риме. — Я всегда буду любить вас. Помните об этом. И здесь уже не только счастье, здесь звякнуло тревожно то темное предчувствие, что томило его слишком давно, с того самого дня, как пришло письмо от матери. — И я люблю вас, — ответил Александр. То счастье было абсолютным, как мед в прозрачной банке. Поднимешь его к солнцу, смотришь — точно чистая удача сгустилось в этом сверкающем цилиндре за стеклом. В тех тридцати днях октября, которые они провели рядом, когда у Евгения почти не было забот, а у Александра — работы, в этих днях можно было парить туда и обратно сквозь время, и число на календаре было лишь сухой прозрачной арочкой над длящимся счастьем, тем счастьем, что почти тождественно божественной радости первых эдемских дней. Novembre А потом наступил ноябрь. Это не было сказано вслух, но что-то все же изменилось. На Евгения вновь навалилась работа, Александр в спешке заканчивал позабытый на время перевод. Стало холодать. Ночью уже было зябко спать с открытым настежь окном. Опадали печальные листья золотистых платанов. Евгений задумался над словом «ноябрь», когда писал ответ на письмо сестры. Он подумал и понял, что в голове у него этот месяц всегда окрашивался сине-черным, как глубокая вода, холодом. Это был первый месяц холодного цвета после золотистой череды с июня по октябрь. А Мария писала о всяком: о своей жизни с мужем (ведь она вышла замуж через месяц после отъезда Евгения, за того капитана с некрасивыми руками и красивым лицом), о том, как рано в этом году пришла зима и о болезни отца, от которой он вроде бы наконец стал оправляться. Упоминала она и слухи, причем несколько раз, и очень просила Евгения приехать в Петербург (а они с матерью сейчас в Петербурге), чтобы раз и навсегда их развеять, если это возможно. Евгений был раздражен этой просьбой: он собирался через неделю вернуться в Париж, о чем уже договорился с Александром. Чезаре и другие ребята из «Молодой Италии», с которыми Евгений так и не сдружился по-настоящему, решительно согласились с тем, что он выполнил все, что от него требовалось и может спокойно возвращаться во Францию. Контакт был налажен отлично: почти у всех римских отделений была своя собственная линия связи с французскими коллегами. Евгений согласно кивал, но в голове у него зрели другие планы. Он давно не был в России, и её пожирающий холод был им позабыт. Он был полон длинным итальянским летом и чувством собственного могущества. Он хотел продолжить свое дело дома, в Москве или Петербурге, служить Отечеству единственно правильным способом, потому что Отечество есть народ. Евгений за долгое время, проведенное в Италии, все же определил себя как социалиста, и теперь хотел наконец начать настоящую работу в этом направлении, и с напряжением ждал событий в Париже, которые, судя по неясным намекам Марселя в письмах и откровенным указаниям в шифровках, должны были начаться в ближайший год. Это было радостное, но неспокойное предвкушение: предвкушение больших трудностей, тяжелой работы и великого торжества. Александр смотрел за его лихорадочным возбуждением и едва заметно мрачнел, часто говорил меланхолично, как год назад, но в нем все же не осталось той тяжелой, всеобъемлющей усталости, что лежала на его плечах тогда. Он как будто выздоровел, и меланхолия его была теперь просто здоровой грустью. Однако в один из вечеров все изменилось. Все закончилось так резко, точно провалилась вниз под незадачливым акробатом тонкая папиросная бумага. Евгений, привычно разобрав письма графа, сел читать свое: неприметное, без обратного адреса. Он не знал, кто ему пишет. Срок для письма от Марселя ещё не наступил, последнее пришло всего неделю назад, содержало много шуток и личную приписку от Поля с официальным приглашением на свадьбу. Но Евгений не заметил или не почувствовал собственной тревоги, даже то, что конверт был необычайно тонок его не насторожило. Он вынул короткую записку, пробежал её глазами, резко побледнел и застыл, сжимая клочок бумаги в окаменевших пальцах. Потом он поднялся и вышел из гостиной. В записке значилось: Поль убит, мы с Анри в тюрьме. Не знаю, повесят ли нас и когда это прояснится. Письмо передаю тайно. Больше не пиши на мой адрес, сообщи Чезаре, что нас взяли. Марсель. Евгений не знал, что делать. Они с Полем не были близкими друзьями, но образ его в голове причинял почти физическую боль. Этот нескладный, высокий парень, в прямом смысле не видящий ничего дальше своего носа, а в переносном глядящий даже слишком далеко. Поль, который подсчитывал с искренним интересом, насколько чаще спотыкается в Вене, чем в Париже, Поль, который пытался — и непременно смог бы — познать истину путем логического рассуждения. Тот самый Поль, который доверил ему с безумной рассеянностью или гениальной проницательностью доставить письма в Париж. И его свадьба должна была состояться через две недели. Александр заглянул к нему через четверть часа, несколько встревоженный. — Что случилось? — спросил он тихо. — Поль убит, — только и смог произнести Евгений, потом поднял взгляд на растерянного Александра. — Марсель и Анри в тюрьме. Их хотят повесить. — Я могу попытаться вызволить их, — сказал граф после минутного молчания. — Спасибо. Но они находятся во французской тюрьме, — ответил Евгений со странным для самого себя спокойствием. — Это понятно, — Александр нахмурился, он напряженно размышлял. — В Петербурге у меня есть знакомый посол, приятель с детства. Я думаю, он сможет помочь через свои связи. Но нужно спешить: такие вопросы никогда не решаются по переписке, её могут вскрывать, особенно у нас в России. — Спасибо, — повторил Евгений, но не двинулся с места. Все так же сидел, сгорбившись, на краю постели, ощущая, как слезы снова подступают к глазам. Александр сел подле него, крепко обнял и почувствовал, как сотрясается все тело Евгения от беззвучных рыданий. — Вы… Не видели его… Не знаете, как он говорил, — голос его сквозь слезы звучал прерывисто, горло сдавил спазм. — Он… Он не мог умереть, как же… Он ведь собирался жениться… После этих слов Евгений уже ничего не мог выговорить, его колотило, но вскоре он затих в объятиях Александра, глубоко вдыхая и выдыхая. Они уехали из Рима спустя два дня, спешно. Город остался далеко в октябре, превратился в плоский фон, и никому до этого совсем не было дела.
Примечания:
251 Нравится 108 Отзывы 100 В сборник
Отзывы (2)