***
Когда совсем стемнело за окном послышался стук копыт. Александр вздрогнул и ещё пару секунд смотрел на свои руки, прежде чем подняться. Шёл дождь, и брусчатка серебрилась дроблёными водяными бликами. Носок черного ботинка плоско шлепнул по луже, не оставив следа. Извозчик, по-видимому, знал куда ехать: он даже не повернул головы и сразу тронул вожжи, как только почувствовал, как осела повозка под весом пассажира. Все кругом, казалось, слушало. Лошадь представлялась каким-то особенно чутким, вороным воплощением ночи. Остановился он так же бесшумно на непроглядно темной улице. Из-за угла показался крохотный огонек. Лицо державшего было не разглядеть, но он сделал приглашающий жест — темный силуэт его руки мелькнул перед пламенем. Александр последовал за ним, ощущая с удивлением, что волнуется всё больше. Они повернули за угол, потом несколько минут шли каким-то путанным маршрутом, и наконец нырнули во двор. Внутри дома тоже оказалось темно, но другой, сероватой тьмой. Человек с фонарем проводил Александра до двери на втором этаже, очень тихо постучал (три раза подряд, потом ещё два — с перерывом) и скрылся, ничего не сказав. Александр не успел толком восхититься тонкостью местного этикета — отворилась дверь. На пороге стоял Евгений, взволнованный (а Александр не забыл, как выглядит его волнение, да и мог ли вообще забыть?) и смущённый. Граф застыл, сердце у него болезненно зашлось. Евгений почти не изменился, разве что осунулся и похудел, пока сидел в тюрьме. На нём была светлая рубашка свободного кроя, и весь он выглядел совсем как тогда, в Риме, когда поднимался с их общей постели в полдень, растрепанный и немного заспанный. Куда подевалась его великолепная способность спокойно вести себя в любой ситуации? Три года назад Александр произнёс бы с фирменной иронией что-то вроде «к чему такие предосторожности?» и флегматично опустил бы затем свою шляпу на полку для шляп. А теперь он стоял и не мог заставить себя произнести даже слово, любой звук казался совершенно немыслимым. — Спасибо, — голос у Евгения был предсказуемо хриплый. — Ты не обязан был помогать мне. Александр промолчал, но взгляд его оказался достаточно выразителен — Евгений опустил глаза. Граф успел забыть, что они перешли на «ты». Это было странно, не позволяло отождествлять уже бывшее с сегодняшним. Тени как будто отступили немного. — Что теперь? — На Кавказ. Через неделю. Я потому и решился писать тебе. Александр вздохнул и тяжело опустился в кресло. — Почему же не оставили ссылку? Вы… Ты сделал всё как я советовал? — Нет, — в голосе послышалась жесткость. Раньше такой не было. — Я не стал подавать прошение. Граф опустил голову на руки. Жест получился до боли обессиленным, и Евгений заговорил быстро, чтобы только не сосредотачивать на этом внимание. — Меня не лишают дворянства, но отбирают все чины, я еду рядовым. Думаю, там быстро верну их с лихвой: на войне дослужиться проще. Вера… — Зачем? — перебил его Александр. Евгений словно споткнулся о собственное сердцебиение. — Что… — Зачем ты выбрал Кавказ? — А что мне терять? — Что тебе терять? — воскликнул Александр, вскочив на ноги. Его буквально трясло от ярости, от отчаяния — Евгений отступил назад, он никогда не видел графа в таком состоянии. За всё время их знакомства тот ни разу не повышал голоса. — Что тебе терять, чёрт возьми! — он схватил Евгения за ворот побелевшими руками. — У тебя есть жена, молодая, прекрасная жена, и маленький сын! Твои родители живы и живут лишь заботами о твоем здоровье! Евгений, поначалу испуганный, тоже ощутил прилив гнева. — Мой отец слышать обо мне не желает, как и я о нём, впрочем, — начал он с холодным упорством. Его лицо было в паре сантиметрах от лица графа. — Моя мать всегда хотела видеть меня военным, как и сестра, так что они будут счастливы. А что касается моей жены, то тебе ли не знать, что я не испытываю к ней никаких чувств, она для меня почти совсем чужой человек, порой я даже ненавижу, — он перевел дыхание. — Я понимаю, что это подло, и я виню себя в этом постоянно, каждый час, но что же мне делать, если я не люблю её, если единственного нужного человека я сам заставил уйти, и он уплывает в свою проклятую Америку, и не известно, вернется ли он обратно когда-нибудь?! Слова прозвучали, и ярость мгновенно ушла. Александр смотрел немного растерянно, но с той же, казалось бы в Риме навсегда забытой нежностью. Они стояли все так же близко, Евгений нервно сглотнул, его грудь часто вздымалась и опускалась. — Ты позволишь, — он произнес это совсем тихо, почти шепотом. Александр не ответил, просто поцеловал его, расцепляя наконец сжатые на вороте пальцы. Евгений резко выдохнул и опустил руки ему на плечи. Воспоминания нахлынули разом, и непрошеные слёзы подступили к глазам: как, как он мог так резко, в одночасье потерять все, что у них было? Он чувствовал — и вспоминал — прикосновения губ Александра к своей шее и не понимал, как же они могли так долго обходиться без этого. Как он вообще мог жить, не понимая заново каждый день, каково это — ощущать его руки, видеть его глаза в те моменты, когда он сжимал губы от наслаждения, запрокидывая назад кудрявую голову. — Я… люблю… тебя, — Евгений прошептал прерывисто, сбиваясь на судорожные вздохи, и это «ты» было самым правильным из возможных, и оба не понимали, почему же так долго цеплялись за проклятое «вы», пусть даже такое нежное, такое уважительное. В эту ночь, когда они были так близки, как никогда, все границы разрушились — на краю, на самом пике последнего отчаяния, ведь только страдание обнажает любовь, срывает с неё ненужные местоимения и мутные покровы, добирается до её беззащитного тела. Они были совершенно равны и глубоко, мучительно одиноки. — Не уезжай, — сказал Евгений уже под утро, впрочем, без особой надежды. — Ты ведь можешь просто отказаться. Александр молча следил за тем, как он вынимает из портсигара белую стройную трубочку. — Я бы тогда подал прошение, мы могли бы, — Евгений оборвал фразу на полуслове и отвернулся к окну. Он сам понимал, что они теперь ничего не могли. Именно из-за этой невозможности и была допущена последняя ночь. Александр потер лоб, а потом на секунду поднял голову к потолку. — Мне пора, — сказал он, поднимаясь. — Ты ведь не хочешь, чтобы нас видели вместе. — Да, — Евгений рассеянно стряхнул пепел с тлеющей сигары. — Сыграешь мне? — Половина шестого, все люди в этом доме спят, — укоризненно покачал головой Александр. — Плевать на людей. Сыграй Шопена. То, что в Париже, — Евгений выдохнул дым и поднял крышку старого фортепиано. Александр кивнул. То, как он садился на табурет перед пианино, никогда не отдавало жеманно отброшенными фалдами. Евгений так хорошо помнил каждое движение, что чуть не рассмеялся: Александр садится, затем внимательно, почти скептически оглядывает клавиатуру, придвигается на табурете чуть ближе, проверяет педали. Потом непременно проводит рукой по волосам: немного усталый, родной жест, и наконец играет, всегда с налету, без предупредительных взмахов руками. Так и сейчас. Музыка началась. Это был тот самый шопеновский островерхий этюд, что остался, единожды прозвучав, в далекой парижской ночи. Евгений слышал его всего два раза, один — в исполнении самого композитора, но запомнил почти наизусть, потому что пережил тогда каждый взлет и каждое падение этой ломкой, мучительной мелодии, стоя за фортепиано и ощущая под руками вибрацию всех его спрятанных глубоко внутри струн. Сейчас музыка эта наконец звучала так, как было предназначено создателем. Из неё пропало в исполнении графа всё умиротворение, всё спокойное созерцание воли судьбы, то округлое глубокое творчество, что не требует воплощения. Это было теперь вдохновение, стирающееся об грубый край колеса, искры, долетающие от божественного внутри человека, окрашенные болью, и только ей. И душа Евгения вместе с этими рыдающими звуками всходила, кровоточа, на знакомые вершины и кидалась в исступлении вниз, и не было там даже надежды на то, что счастье вернется, повторится. Это была любовь, отраженная в темной воде — романтические пики стали тоскливыми вопиющими провалами. А Александр играл, и руки его с каждым мгновением двигались все лихорадочнее, все отрывистее, и все эти минуты превратились в одну долгую, бесконечно сведенную судорогу всех чувств. Когда он поднял голову, у Евгения в глазах стояли слезы. Он не стыдился их, — к чему стыдиться в последнюю ночь? — просто склонился к Александру и увлек его в длинный, нежный поцелуй, который обоим до боли не хотелось разрывать. Евгений просто отдался поцелую весь — в последний раз. — Если мы ещё встретимся, то уже совсем иными, — проговорил он тихо. — Что же, тогда запомним эту секунду, — сказал Александр. — Прости, — голос у Евгения дрожал. Он никак не мог взять себя в руки. — Я разрушил все. — У нас всегда будет Рим, — но и у графа голос дрогнул как-то очень одиноко, и они оба замолчали, а потом был еще один поцелуй, теперь уже точно последний, и Александр решительным движением надел свое длинное черное пальто и вышел, не попрощавшись, потому что оба уже не были в силах что-либо говорить.within you without you
29 августа 2017 г., 00:20
Верно говорят, что каждый раз прощаешься навсегда. Потому что ты, ты такой, каким чувствуешь себя, стоя на пороге, обречен на гибель. Вернется, перешагнет этот самый порог уже совсем другой человек, а потому лишь в непрерывном контакте, длящемся взгляде глаза в глаза можно удержать друг друга. Такой взгляд на время дает нам шанс поставить точку в любом месте любой истории, и начать новую со следующей страницы. Не существует хороших финалов и плохих, потому что финалов вообще нет, есть только вечно идущая жизнь, внутри и вне нашего одинокого сознания. У человека — только он сам, непрерывно текущий, лампочка в черепной коробке и собственное абсолютное одиночество, в котором, если как следует подумать, даже нет ничего плохого.
Примечания:
And life flows on within you and without you - строчка из песни битлов. (!!!)