***
Когда к Евгению пришли, он был готов. Привычка сжигать все письма, кроме пришедших от сестры и матери, появилась у него ещё в Париже и помогла в тот день избежать лихорадочного уничтожения архивов. Он методично проверил все ящики стола и сел у окна курить. Когда гости были у дверей, он докуривал третью по счету сигару. Вера, которая искренне поверила ему однажды, после того, как он сказал, что не связан ни с какими тайными обществами, была страшно напугана и притом возмущена до глубины души. Она лично встретила капитана жандармов у дверей и с гневом (впрочем, от испуга у неё дрожали руки) спросила, какое право они имеют приходить просто так к ним домой. На что капитан жандармов, очевидно, ревностный служитель Третьего Отделения, уверенным жестом отстранил её — это не составило большого труда для мужчины таких размеров — и заявил, что право это ему дало Отечество, потому что на приказе об обыске стоит императорская печать. В этот момент сам Евгений вышел навстречу пришедшим: он был бледен, на его челюсти дергался от напряжения мускул. Он не поприветствовал служителей закона, только обнял Веру и увел её в детскую, где поцеловал в лоб и оставил наедине с маленьким Колей. Когда он вернулся в свой кабинет, часть книг уже была разложена на полу. К чести голубых мундиров стоит отметить, что с литературой обращались осторожно: не раскидывали и не рвали на куски. Евгений с холодной улыбкой протянул ключ от стола капитану в ответ на его просьбу, и эта улыбка не сходила с его лица всё время пока тот открывал один за одним пустые ящики. И всё же, пару запрещенных книг у него нашли. Это был том Руссо, Бланки, а самое ужасное — французская газета за март, на первой странице которой обнаружился Манифест Коммунистической партии. Когда Евгений вежливо спросил, на каких основаниях его увозят из дома, капитан сказал: — Вы арестованы по анонимному доносу с приложенным письмом, написанным вашей рукой. К тому же, хранение запрещенной литературы, даже в малых количествах, также не делает вам чести. — Могу я хотя бы попрощаться с женой? — с железным спокойствием осведомился Евгений. Капитана оно, кажется, впечатлило. — Разумеется, — он коротко кивнул и отступил. Когда Евгений вошел в детскую, Вера плакала. Он опустился перед ней на колени, взял её руки в свои и посмотрел в её глаза долгим, успокаивающим взглядом. — Милая, — и это слово прозвучало очень искренне. — Я не виновен, они нашли лишь пару книг. Меня отпустят как только ошибка выяснится. Напиши отцу, он сможет помочь. Вера кивнула и утерла слезы, чтобы не расстраивать мужа. Первое письмо она написала в тот же день, однако отец Евгения ничего не ответил. Николай Петрович всё ещё не мог простить сыну своевольный отъезд и то, что тот так и не стал военным. Да, на свадьбе отец и сын кое-как помирились, а с рождением Коли Николай Петрович и вовсе смягчил свой гнев, но теперь гнев этот вскипел с новой силой. Он был так зол, что заявил плачущей Екатерине Андреевне: и волос на его голове не шевельнется, чтобы помочь предателю, в третий раз опозорившему всю семью и его, Николая Петровича, в частности. Пусть Евгения ссылают в Сибирь, пусть лишают дворянства — ему наплевать на это неблагодарное и бесчестное существо, которое по какой-то злосчастной ошибке зовется его сыном. Евгений всего этого не знал. Он сидел в тюрьме, в Петропавловской крепости, как политический преступник, и его не допускали даже к разговорам с женой. Литература у него была только церковная, и он развлекался тем, что читал Пятикнижие и пророков. Странно, но присутствие духа довольно долго не покидало его. Он был твердо уверен в том, что его родные, в том числе и отец, сделают всё, что возможно, для его скорейшего освобождения. Но через две недели, когда Пятикнижие уже было заучено наизусть, а откровение Иоанна Богослова не вызывало никакого трепета, кроме дрожи отвращения, в каждой мысли Евгения появился какой-то мрачный, тяжелый осадок, который отказывался вымываться — так и лежал в углублениях памяти. Камера, из которой он за это время не вышел ни разу, наконец начала по-настоящему давить — то есть, выполнять свое прямое предназначение. Вскоре у нервного напряжения появились странные эффекты. Слова в голове сжимались или вдруг начинали звучать разрозненно, как будто без ведома Евгения. Он мог вскочить на ноги от внезапного громкого возгласа, раздавшегося внутри черепа. Это было страшно. Лишение книг было самой изощренной пыткой, хотя кормили в тюрьме тоже не очень хорошо. У него не было ни письменных приборов, ни даже какой-нибудь лишней вещи, которую можно было бы повертеть в руках. На прогулку его тоже не выводили, и с каждым часом он буквально физически ощущал, как необратимо меняется его душевное состояние, однако поделать ничего не мог. Он считал дни. На пятнадцатый его наконец повели на допрос. В чистом просторном кабинете, где он оказался, его встретил неизвестный человек в элегантном сюртуке. Человек постукивал полной белой рукой по лакированной крышке стола. От него пахло одеколоном. Допрос он повел вкрадчиво, словно Евгений был его давним знакомым, явно стремясь поймать его на каком-то мимолетном промахе, а ведь Евгению было где промахнуться. За то время, что он прожил в Петербурге и учился в Университете, он успел связаться с одним из студенческих кружков, а также знал о существовании многих других. Например, он мог бы выдать с точностью до последней фамилии всех молодых людей, пытавшихся воссоздать по следам Пестеля Южное общество. Евгений нервничал и отвечал односложно. Он сразу решил: лучше погибнет, чем скажет хоть что-то, и с этим решением ему все же было проще существовать. Он боялся не за себя, потому что запретил себе думать об этом, он боялся лишь оговориться, случайно не просчитать многоходовую комбинацию противника и погубить своих друзей. Он думал, что лучше запомниться верным служителем революции, чем быть предателем всю жизнь — эта мысль, впрочем, не делала ему чести. Однако следователь не спрашивал ничего о Петербурге, да и вообще о России. Он в основном интересовался жизнью Евгения во Франции. Спрашивал, почему тот так круто изменил свой жизненный путь и вместо гвардии вдруг уехал, на что Евгений отвечал уклончиво: — Эти причины касаются лично меня и не имеют под собой никаких политических оснований. — Эти причины, — если бы тон его был ещё немного выше, Евгений подумал бы, что следователь передразнивает его. — Как-то связаны с графом Александром Марковичем Гольдманом? — Нет, никак не связаны. — Но тем не менее это он сопровождал вас в поездке, в ходе которой вы имели тесные контакты, — тут он сделал многозначительную паузу и Евгений почувствовал, как кровь бросилась ему в лицо. Следователь сдержанно, но довольно улыбнулся. — С некими французскими студентами. Я могу сделать вывод, что он способствовал вашему сближению. Евгений молчал. — Я могу повести эту линию дальше и сказать, что граф был вашим соучастником в действиях, направленных на разрушение французской государственности. — Ни граф, ни я не причастны к подобной деятельности, — Евгений старался держаться внимательно, но мягкое кресло, в которое его посадили навевало на него сонный дурман — такой мягкой, такой приятной была темная сафьяновая обивка. У него в глазах то и дело темнело, а возгласы и звуки в голове доносились, как изнутри гулкого ведра. — Поймите, Евгений Николаевич, — дружески обратился к нему следователь. — Вы не можете защитить ни себя, ни тем более графа, не дав никаких показаний. Вы ничем не опровергли моих предположений. Евгений молчал с минуту, пытаясь собраться с мыслями, потом наконец поднял голову, что далось ему с некоторым трудом, и сказал, медленно подбирая слова: — Я навязался Александру Марковичу в попутчики. Тот сначала поехал в Вену, дабы читать лекции в Университете, потом отправился в Париж, чтобы посетить один из последних концертов Шопена. — То есть вы утверждаете, что его цели были совершенно отличными от ваших? — Да, утверждаю. — И вы не отрицаете своих связей с французскими заговорщиками? — Отрицаю, — Евгений посмотрел прямо ему в глаза. Он не знал, имеет ли следователь какие-то улики или просто блефует, но продолжал гнуть свою линию. — Тогда зачем вы поехали в Париж? — А зачем я поехал в Вену, как вы думаете? — Евгений ответил вопросом на вопрос, как всегда делал граф и почувствовал, буквально физически ощутил поддержку, исходящую от его образа в памяти. — Я убежден, что у этого были политические причины. Впрочем, некоторые люди до сих пор утверждают, что мотивы были несколько иными. Чтобы дать о них более четкое представление, скажу, что если бы эти люди оказались правы, вам всё равно пришлось бы держать ответ. — Это слишком сложно, — Евгений улыбнулся. Ему вдруг стало тепло и хорошо, он вспомнил, что можно быть бесшабашным и в крайнем случае просто умереть: главное, что Александр и его друзья под защитой, а его собственное доброе имя вне опасности. — Вы говорите загадками. Я говорю прямо: причины были личные, касающиеся исключительно меня и моей семьи. Не удивлюсь, если бы вам было интересно их узнать, ведь вы не брезгуете слухами и сплетнями, однако вынужден расстроить: я всё ещё дворянин, и понятие чести для меня — не пустой звук. — Что ж, я вижу, вы отказываетесь думать над собственным положением. А с глупыми людьми я не желаю иметь никаких дел, прошу простить. Наш разговор на сегодня окончен. Это было действительно неожиданно, и следователь был не на шутку раздражен. Остальные допросы проходили уже не в красиво обставленном кабинете, а в темном полуподвальном помещении, и вел их совсем другой человек, куда менее изворотливый, но куда более жесткий. Это выматывало: то прямые угрозы, то крик, от которых Евгению в конце концов начали снится кошмары. Камера превратилась в личную комнатку прямо посреди адского пекла: в качестве наказания за оскорбление, нанесенное следователю, у Евгения забрали и те немногие церковные книги, что были в камере с самого начала. А он все считал дни. За сорок шесть он ещё ни разу не назвал ни одного имени. А так как и сами следователи не назвали ни одного, кроме имен тех, кого арестовали в тот же день, Евгений понял, что никаких других у жандармов просто нет. На сорок седьмой день за ним снова пришли. Он с трудом поднялся с тюфяка — все тело у него последнюю неделю непрерывно ломило от холода и почти полного отсутствия движения и пищи. Он думал, что его вновь ведут на допрос, однако маршрут оказался точно таким же, как в первый раз: его привели в кабинет Следователя в изящном сюртуке. В этот раз на среднем пальце его левой руки был ещё и огромный перстень с печаткой, придававший ему жабий, совершенно невыносимо смешной вид. По крайней мере, так показалось Евгению, и он засмеялся, только завидев его в дверях: смех этот напоминал смех умалишенного. Однако и в кабинете они не задержались: Евгений плохо помнил, что ему там говорили, но вскоре он очутился в карете, которая куда-то ехала, и рядом с ним на сиденье расположился жандарм, и Евгений всю дорогу боролся с желанием прикорнуть на его плече. Он просто переставал понимать, что рядом с ним человек, ему представлялась большая сафьяновая, как обивка в кабинете следователя, подушка с руками, ногами и качающейся в такт неровностям дороги головой. Дома Евгений (а его, конечно, отправили домой) долго спал в комнате с заботливо опущенными темными шторами. Под вечер он проснулся, почувствовав себя гораздо лучше, и позвал Веру. Он даже мог при желании встать с постели, но это всё же было слишком тяжело, поэтому он говорил с женой из-под одеяла, что вызвало бы улыбку, если бы не обстоятельства, его к этому принудившие. — Нам нужно пригласить отца, я хочу поблагодарить его. Я уже перестал надеяться на его помощь, думал, что он считает меня предателем и знать больше не желает. Мне незамедлительно необходимо писать к нему. — Да, Николай Петрович — человек великой души, — сказала Вера. — Я принесу письменный прибор. Однако ответ пришел совсем не такой, какого они ожидали. Это было короткое послание от Екатерины Андреевны, в котором она выражала свою глубочайшую радость по поводу освобождения сына, но вынуждена была констатировать, что Николай Петрович не сделал ничего, чтобы помочь ему, потому как страшно обижен и даже последнее письмо изорвал в клочья. — Но кто же тогда?.. — Евгений поднял взгляд на Веру. Та была несколько смущена. — Я взяла на себя смелость… Когда ответа от твоего отца долго не было, я взяла на себя смелость писать Александру Марковичу. Возможно, — она не договорила, увидев, как разительно изменилось выражение его лица. — Ты расстроен? — Нет, нет, — очень тихо сказал Евгений. — Прости меня, все в порядке. После полутора месяцев в камере на него стали порой находить нервные состояния. Он безотчетно пугался громких звуков, и, хотя пытался заставить себя успокоиться, зачастую долго не мог прогнать от себя охватившую его дрожь и ужас. Порой он забывал, зачем пришел в комнату или даже конец фразы, начало которой уже было произнесено. Он мало ел — аппетит у него совсем пропал, и он почти не поправился с тех пор, как покинул тюрьму. К тому же, последним письмом перед арестом он прервал все общение с Марселем и не знал, что происходит в Париже. Письмо от Александра пришло на следующий день. В нем говорилось о том, что ему удалось выхлопотать отмену казни и даже вечного поселения для него и трех арестованных вместе с ним. Теперь их скорее всего приговорят к лишению всех чинов и ссылке на Кавказ, если они вовремя не подадут прошение о помиловании. В таком случае, он может его заверить, высшей мерой наказания для всех четверых станет пожизненная ссылка в какой-нибудь уездный городок подальше от столицы, но с сохранением возможности военной службы и всех уже имеющихся чинов. Евгений долго смотрел на подпись графа: это была одна высокая, тонкая буква «А» с точкой. Потом он сложил письмо и убрал во внутренний карман сюртука, радуясь тому, что Вера так о нём и не узнала. На суде Александра не было, однако всё прошло так, как он предсказывал. Сам Александр в это время гулял по знакомым улицам. Петербург всегда хорошо принимал его в одиночку, потому что по-своему любил тех немногих, кому выпало родиться у него под крылом. Татьяна всё ещё была в России — школа для крестьян захватила её воображение, и она почти целый год прожила в Вознесенском, то и дело выезжая в Петербург по всяким делам. Теперь же она вернулась уже окончательно, и вскоре собиралась наконец отправиться к Жану, расставание с которым по стечению обстоятельств так затянулось. Она была рада видеть Александра в добром здравии, хотя его планы не вызывали у неё радостных чувств. Татьяна не пыталась отговорить его, потому что, пожалуй, с детства предчувствовала, что он рано или поздно закончит чем-то подобным. Александр так много и так страстно мечтал когда-то о морях, как другие мечтают о великих сражениях. Это было сродни печоринскому «на Кавказ», просто Александр всегда ненавидел убийство, потому избрал экспедицию своим последним средством. Нельзя было сказать, что он желает умереть, но было понятно, что такая перспектива не является для него самой печальной. Они встретились в их старом доме, где были все те же старые добрые комнаты, старые добрые слуги и милые добрые тени, слоняющиеся неприкаянно по забытым людьми углам. Александр с Татьяной сидели в её будуаре, где весь интерьер был отделан некогда по её вкусу, в духе вступавшего тогда в права исторического романтизма: псевдобарочная, но очень изящная светлая мебель, вся выполненная в светло-голубых и молочных тонах создавала приятное, почти сказочное чувство, которое часто возникает в комнатах одного цвета. Татьяна некогда очень любила этот будуар и устраивала в нем приемы своим подругам, а также матери и теткам. Теперь никому уже не было дела до церемоний, и брат с сестрой могли находиться там, где им угодно и делать все, что хочется. Походило на гротескно сбывшуюся детскую мечту, но приносило только тянущую тоску. — Ты ведь непременно вернешься с бородой, — сказала Татьяна, склонив голову и внимательно разглядывая лицо брата. Александр улыбнулся: — Ну почему же, я смогу сбрить её в первом же испанском городе. — Нет, не нужно сбривать, пожалуйста. Я всегда хотела посмотреть на тебя с бородой, — попросила Татьяна даже без издевки в голосе. Александр рассмеялся. — Зачем? Я кажусь тебе недостаточно мужественным? — Нет, ты мужественен, как лев, — заверила его Татьяна. — Дело в том, что я знаю, на кого ты станешь похож, — на губах у неё появилась лукавая улыбка. — На кого же? — На пророка Моисея! Александр нахмурился, еле сдерживая улыбку, и подошел к большому зеркалу в полный рост, стоявшему в углу. Татьяна встала у него за спиной. — Ты ещё недостаточно стар, но ведь и Моисей в момент Исхода был почти совсем молод. — Да, — с напускной задумчивостью кивнул Александр, глядя на их отражение в зеркале. — Нужно быть осторожнее с такими сравнениями, а то нас с тобой на старости лет вышлют за черту оседлости. — Ну и что? — весело пожала плечами Татьяна. — Как любила говорить наша бабушка, всему можно ответить «Шалом Алехем», и трудности перестануть быть трудностями, если встретить их с добрым взглядом и открытым сердцем. — Я жалею, что мало слушал её в детстве. Мне с ней бывало скучно, — задумчиво сказал Александр. — И мне, — кивнула Татьяна. — Но я не жалею. Мне кажется, она это понимала и давно простила нас. Мы же были детьми. Они стояли вдвоем, посреди полупустого дома, в котором прошло их детство и смотрели на отражения своих лиц в помутневшем за десять лет стекле. Сквозь запах пыли доносился до них порой совсем забытый, давно ушедший запах дома, который никак нельзя было сохранить или забыть. Потому что детство уходит, оно уходит всегда и место, где мы росли, пропадает. На месте полного счастья дома, где мы были под защитой больших и умных всемогущих взрослых, остается в душе щемящая пустота. И мы стараемся заполнить её людьми, мы очень хотим вернуть то абсолютное чувство защищенности и спокойствия. А потом строим свой дом и в нем появляются уже наши дети, для которых мы — защита и оплот спокойствия первых безмятежных лет. Но глубоко в душе мы сами — всё ещё те потерянные дети, которые так же боятся и, конечно же, совсем ничего не знают. А потом Татьяна уехала в Париж. Они попрощались быстро, и это было правильно, потому что не оставило чувства последней встречи — так, рядовое расставание на полгода. Записку от Евгения принес Иван Федорович, камердинер, тем же вечером, когда Александр ходил взад и вперед по своей выветренной временем комнате. Вопросительно скрипнули половицы, когда Александр прямо в одежде, опустился на нерасправленную постель. В комнате было темно и неуютно, а тени молчаливой толпой стояли у дверей.48
29 августа 2017 г., 00:14
А потом грянул сорок восьмой, тот, что много позже назовут «Весной народов». В Риме тоже было неспокойно, хотя ни о чём не говорили открыто. В тот светлый мартовский день Александр получил сразу два письма. Одно — из Парижа, с зеленой печатью географического общества. Другое — из Москвы, без печати вовсе.
Александр Маркович!
К вам пишет Вера Андреевна Преображенская. Прошу простить мне мою дерзость, однако обстоятельства, вынудившие меня взяться за перо, приняли ужасный оборот. Мой муж всякий раз резко отказывался говорить о вашей с ним ссоре, но я заметила, что он чувствует за всё произошедшее глубокую вину. Я остаюсь в неведении и совершенно не представляю, чем вы так оскорбили друг друга, и оскорбляли ли вообще. Я почти не знаю вас, но хорошо знаю Евгения, он никогда не напишет ни строчки вам, в какой бы беде не находился: слишком сильно терзают его вместе гордость и чувство вины. А потому пишу вам я, ведь, благодаря счастливой женской натуре, не вижу ничего зазорного в том, чтобы просить помощи.
Евгения арестовали. К нам домой прибыл наряд жандармов, был произведен отвратительнейший обыск. Могу заверить вас, мою уборную тоже не обошли стороной. У Евгения не нашли никаких компрометирующих писем, никакого оружия, которое он мог бы хранить не для личного пользования, никаких других очевидно опасных для Отечества предметов, кроме нескольких запрещенных книг. Однако на него был написан анонимный донос. Будь это рядовой арест, наших связей хватило бы для того, чтобы освободить его без последствий. Но всюду теперь вспыхивают мятежи, Европа охвачена лихорадкой, и арест этот, на деле, показательный. Его и ещё нескольких молодых дворян собираются повесить или, в лучшем случае, отправить на вечное поселение.
Прошу вас, Александр Маркович, простите Евгения, как бы он не обидел вас. Он страшно вспыльчив, но никто не называл его ещё подлецом или трусом. Я знаю вас как человека чести, знаю и то, что вы уже однажды выручали друзей мужа из беды, хотя и не разделяли их взглядов.
За сим прошу вас не оставить в беде и его самого.
Вера.
— Я уезжаю завтра. Ранним утром.
— Почему? — Марк выглядел как-то даже слишком растерянно. — Уплывать ведь из Португалии и ещё только через полгода.
— Евгения арестовали, — коротко и очень мрачно ответил Александр. Он был бессилен. Он просто не мог оставаться на месте, когда знал, что жизнь Евгения зависит от него. Марк вздохнул и кивнул понимающе. С той, самой первой ночи, он ни разу не говорил Александру ничего о своей любви, и теперь не сказал ничего — только отвернулся обратно к мольберту.
— Что ж, я всегда рад видеть тебя здесь.
— Прости меня.
— За что? — Марк даже пожал плечами. Тут Александр должен был промолчать и уйти, куда угодно, только чтобы не договаривать это. Но он не ушёл. Всё же, то был последний вечер.
— За то, что я не люблю тебя так, как любил тринадцать лет назад, — и это прозвучало очень просто и понятно, словно и не висело в воздухе весь этот долгий год. — Возможно, я уже не способен больше на такое чувство.
— У меня нет права тебя винить, — глухо отозвался Марк. — Но я не верю твоим словам. Ты любишь его?
Александр молчал долго, внимательно глядя ему за спину, обводя взглядом мазки цвета на не дописанном холсте. В мастерской пахло краской, но этот запах давно стал привычен ему, а потому не отвлекал, даже казался приятным. Наконец он поднял голову, и взгляд его был спокоен.
— Я не знаю. Это самое честное из всего, что ты можешь от меня услышать.