Костицын

NC-21
В процессе
2
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 44 страницы, 23 749 слов, 10 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 4. В которой синька заставлет убивать.

Настройки
Я отчаянно пытался писать. Писал все больше и больше, словно, от количества мною написанного смысл писанины становился все более глубоким, а слова еще более закрученными и интересными. Но все было ровно наоборот. Мне хотелось блевать от своих работ и даже тут вставала незримая проблема - я не ел ни сегодня, ни вчера, а, следственно, блевать мне было нечем. Фруктовые мушки толпами слетались над моим запотевшим лицом. Я не написал ничего путного вчера. Чувствую, что не напишу сегодня. Я даже толком не могу погрузиться в процесс, о чем говорит то, что я слышу, как на кухне кот шуршит языком о донышко своей миски. Татуировки чешутся и не дают сконцентрироваться, мушки ускоряются и становятся все ближе к моим набухшим глазам, кот все громче скрипит. Кажется, мир кружится. Я застрял на описании. На описании обычной лесной поляны. Нет сил двигаться дальше в лес, если вы никогда не узнаете как она выглядела. Сейчас я думаю об этом уже более свободно и понимаю, что ни поляна, ни лес, ни какие-либо другие места, события и условия не виновны в моей апатии. Я просто перестал чувствовать красоту, как это иногда со мной бывает. Я представляю себя на этой самой поляне и не чувствую легкое дуновение ветра. Не чувствую запах сырой росы. Не чувствую мягкую землю под своими ногами. Все, что я чувствую - это злость. Неумолимую злость за то, что Саша обещала позвонить и вот уже три месяца я сижу запертый в эту комнату сам собой. Пытаюсь описать место, в которое мы хотели пойти и не могу, тщетно перебираю пальцами по машинке, порчу бумагу, силы, убиваю свой желудок неожиданными голодовками. Злюсь ли я на нее? Конечно, нет. Я помню, как она говорила, что не видит ничего красивого в природе, а я пытался не думать о том, какая же она все-таки дурочка. Думал только о ее глазах, волосах, о том, что иногда (или даже очень часто) она чувствовала тоже самое, что и я и не стеснялась об этом сказать, пусть даже это было и совсем уж незаметная для любого другого человека секундная мысль или, скорее, ощущение, которое далеко не у многих даже перерастает в эту самую мысль. А потому что не надо. Есть вещи более весомые и интересные. Но не для нас. Мы говорили на чистоту, пустоту и простоту, а теперь все эти мелочи копятся во мне невероятным грузом. Стопки макулатуры застряли в моей голове и мешают мне писать, думать и есть. И что самое обидное - если я все-таки увижу Сашу и прибегну к коллекции своей макулатуры, я, скорее всего, споткнусь об маленькую коробку незаурядных наблюдений, упаду на метровые стопки недодуманных мыслей и все полетит псу под хвост, все развалится и я, глупый и голый, буду лежать в грязной куче собственных перепутавшихся впечатлений и придумок, пока Саша не вставит маленькие ярлычки с буквами в мою библиотеку и все волшебным образом само найдется и расскажется. Где-то между летним состоянием раннего безделия и бесконечным алкогольным хамутом я окончательно забросил писательство. Александра же, в свою очередь, как и ожидалось, вертела меня на хую. Меня на моем же хую. Накануне мне снился сон о том, как люди начали сходить с ума от любви или что это было? Скорее любовь. Любому другому дебилу, который попал бы в мой сон происходящее бы показалось вполне естественным. К обеду я встретился с Филином и рассказал ему суть происходящего во сне. Он посмотрел на меня, как на мразь абсолютную, и кинув в меня что-то наподобие: "Да ты просто тварь бесчувственная, Костицын. Не неси хуйни", ушел в сторону столовой. Меня это смутило. Смутило настолько, что на пары я так и не пошел. Посмотрев вслед Филину, просквозив его мешковатые придурошные штаны с миллионом псевдомодных хипстерских заплаток и лысую бошку, мне захотелось мгновенно вонзить ему в спину нож или приставить ствол к его блестящей макитре, но я решил пойти, опять же, на хуй. Сдавалось мне, что если посылать туда себя самого, то вряд ли меня пошлет кто-нибудь другой, но ся теория не была подтверждена ничем. Абсолютно ничем. Выходя из универа я был послал Рыжим со второго курса архитектурного и, как назло, встретил бывшую свою ненаглядную Таню. Что сказала она понятно без повторения этого уже осточертевшего мне слова "хуй". Я шел домой и думал об Александре. О Саше. О моей милой Сашеньке. Я вспоминал ее светлые волосы и тут же бросался в дрожь. Была ли Саша блондинкой? Вообще или хоть когда-нибудь. Касались ли ее СВЕТЛЫЕ волосы моих плеч? Ее ли я вспоминаю вечером когда дрочу и плачу, выставляя уродливое лицо свое напоказ богу, который есть или его нет. Во всяком случае, мне очень стыдно, что КТО-ТО, КТО УГОДНО, возможно, видит это лицо и содрогается в нелепом ужасе и непонимании, как настолько точно лицо может передавать сущность человеческой души. Но все же волосы.. Все-таки они не были светлыми. И рыжими не были. Не стоит вспоминать ее отдельные части, вообще не стоит ее вспоминать. Она шлюха, отвратительная и глупая девочка. И она идет на хуй. На хуй идет, говорю. Свернул в парк, остановился. Ебучие парки представляют из себя абсолютно одно и то же, но, тем не менее, в осточертевшем своем повторении они самые спокойные и уравновешенные места в городах, в блядских городах, где так много этих безмозглых баб. "Да ты просто тварь бесчувственная, Костицын" Гулом раздавались эти слова в моей пустой голове. Девушка с петлей на шее когда-то танцевала в ней. Танцевала до тех пор, пока я ее не трахнул. Я просто протянул руку в телевизор и вытащил ее за ее хрупкую белесую ручку. Потянул и разом вся девушка вывалилась на пол моей пустой квартиры, где только и был, что телевизор, матрас и холодильник. Я уже довольно давно мечтал о плите, но тогда бы пришлось еще мечтать о кастрюлях, всяких всевозможных приборах и прочей хуете, на которую бы в этой жизни мне не хватило бы денег. Да и не повар энтузиаст я, чтобы тратить половину своей жизни на деньги, которые будут потрачены на удовлетворение такой низменной потребности, как пожрать. А девушка все также с петлей. Спрашиваю ее зачем петлю нацепила. Она смотрит на меня своими тупенькими глазками и не столько хочется уже знать ответ, как, скорее удавить ее этой петлей и трахнуть. Конечно же, мертвую. Таких хорошеньких нельзя брать живыми, после них неприятное ощущение собственной гадости. Гадость-то она во мне давно уже живет, но зачем же мне, такому низкому, такому таракану, напоминать себе об этом в очередной раз. Зачем? И все же, я хватаю конец веревки. Тяну. Говорю ей, отвечай, тварь, зачем выебываешься. Зачем петлю нацепила, зачем танцуешь в моей голове свои глупые энергичные танцы, зачем выглядишь так, что хочется трахнуть, но в то же время совесть (совесть?) не позволяет этого сделать. Она молчит. Вырывается. Хмурит лицо. Только еще сильнее раздражает меня. Отталкивает от себя мою тушу маленькой кошачьей ручкой и сил моих больше нет. Альбатрос вырывается и я достаю хуй и трахаю последний светлый образ в своей голове. Я трахаю светлый образ своей прелестной маменьки, пока она еще была молодой и красивой. Трахаю светлые образы школьных лет. Вставляю в них свой спидозный член и уже не могу остановится. Кинолента моей жизни проносится, делая спиралеподобный оборот вокруг моего конца и утекает куда-то в никуда, в никогде. Я выебал все без остатка, даже первый день в детском саду, когда невольно засмотрелся как сосед по кроватке Генка Волков переодевает свои детские трусишки на пижамные шортики, а молодая нянечка помогает ему в этом нелегком деле. О чем, черт побери, я думал в тот момент? Не о том ли, о чем думаю сейчас? Вряд ли, но это бы многое объяснило. Как минимум, мою любовь к голубым детским трусишкам. А девушка, я так думаю, умерла. Я задушил ее во время ебли, чему ничуть не удивился и не расстроился. Так и наступает вечер в моей голове, пока тучи собираются над моей головой и говорят одна другой: "Посмотри, какой перец. Да, ничего такой. Мы соберемся над одной его головой. Он это заслужил, подонок мерзкий. Вы слышали что он думал о своем маленьком сверстнике, что думал о его невинных трусиках? (к слову, тучи, конечно же, умеют читать человеческие мысли, но считать они, видимо, не умеют, так как Генке Волкову уже двадцать два, как и мне, иначе что бы мы делали в одном детском саду, в одной группе) Вы только гляньте, каков мерзавец." И тучи дружно меня обсыкают. Я убегаю, накинув на голову портфель с дурацкими тетрадками, которые мне так и не понадобились, а теперь умрут все и разлезуться, обтекут чернилами так как портфель я купил на распродаже за двести рублей. Убегаю, а они догоняют, смеются и ссут, мрази. Я пробегаю мимо универа. Краем глаза, кажется, замечаю в окне третьего этажа скучающее лицо Филина. Думаю, какая он сука. Мало того, что тупой урод, так и сухой. А тучи все слышат же, что я думаю. Отвечают мне, мол, ты вини всех сколько хочешь, Костицын, но это ты сейчас под дождем, а не кто-то другой. Это ты сейчас, Костицын, таракан загнанный в угол. И так тоскливо мне становится, что хочется остановиться и промокнуть к хуям. Заболеть, умереть и все тому подобное, но я бегу как зверь, потому что домой, потому что скорее к батарее, жирный мерзкий домашний кот. Вот кто я - животное с красивым лицом, иначе говоря - картинкой на продажу, но что из себя представляет кот? В сущности, ничего хорошего. Вся польза кота, в конечном итоге, приравнивается к старорусским сказкам, ну, или просто сказкам, как в моем случае. Возле дома, конечной цели моего неистового бега, встречаю промокшего бомжа, сидящего на скамейке. Хватаю его за вонючую руку, тяну в подъезд. Он рычит, бурчит и журчит как очень странный ручей, как оно есть на самом деле - с отходами. Звуки моего приближающего будущего. Я тащу его, он рычит. Я себя так по миру не тащу, как его, а он, тварь неблагодарная, не понимает, как и все мои девушки, суки ебливые, не понимали когда я их тащил, тварей таких, для их же сучьего блага. Ничерта не понимает, тупой ублюдок. Но ведь это бомж. Бомж Валерка, которому я неоднократно подкидывал цыгарки и лишние (на самом деле, нет) двадцать рублей на бояру, а сам шел пешком в универ вместо того, чтобы ехать в комфортабельном автобусе и нюхать утренние подмышки. Просыпается в нем его бомжарская натура - принятие всего бесплатного как должного ему. А я знал! Знал! И Валера больше не рычит, не сопит и не выебывается. Я отпускаю его руку, завожу в хату. Его растерянный, потерявшийся вид сменяется на благоразумный - я достаю с верхней полки водку, изящно балансируя на трехногой табуретке. Он, в обуви (если можно ее_его_их так назвать), вонючем грязном свитере в уродскую зеленую полоску и куском птичьего говна, давно засохшем, свисающем с его примерзкой бороды, садиться на пол. Прямо на пол! Вы только посмотрите - бомж-интеллигент! Я разливаю, а он бурчит сквозь бороду: - Как много денег уходит в никуда... Костицын, дурья башка, оболтус, как часто ты говорил мне о том, чтобы я ценил все бесплатное. Зачем ты тратишь так много денег на всю эту хуету? - сменяет тему он, словно, забывая о том, что это я ему когда-то, в алкогольном угаре, городил огороды о распрекрасности мира, в котором ты не зависим от чертовых денег, - Вань, ты же просто страдаешь хуйней! - кричит Валера и выпучивает на меня свои красные белки, заливает в себя уже налитую мною к тому моменту водку и продолжает, я молчу, - Как много денег уходит в никуда! На проституток! На этих блядей с потертой книжицей между ног, - тут он повышает голос и борода его начинает трястись от перевозбуждения, в ход идет моя стопка, - На отели! На тряпки! На мясо! Нахуя это сдалось нормальному человеку? Нахуя это сдалось мне - бомжу? А мне и не надо! Я лишь покойно качаю головой, доливаю водку, которую так и не могу даже лизнуть. Мне хочется сказать бомжу: "Валера... Валера Артамонович, дорогой мой, миленький человечек, какой в пизду нормальный человек?". Он непременно ответит: "Пизду не трогай!", а я продолжу: "Артамонович... Эх, Артамонович, убить бы тебя за этого самого "нормального человека", расстрелять бы прямо здесь, блядина ты эдакая...". И благо же, наливаю Валере еще водки, себе, наконец-то, выпиваю залпом стакан и иду на кухню. Говорю, мол, погоди, Валер, я за закуской. Бомж заходиться новыми причитаниями, хрипит и скрипит вместе с моей кроватью. Я прохожу на кухню, на голой стене на унылом гвозде висит нож. Для хлеба, для салата, для того, чтобы жевачку от пола отодрать, нарезать себе на лето шорты из старых штанов Филина, которые тот выбросил, а я, конечно же, вытащил из его помойки, прикрикнув: "Дебил! Такие штаны выбрасывать!". Штанам и вправду пизда, но нож.. для картошки, для того чтобы кота на лето подстричь, для пизды, которая говорит, мол, деньги не крала, а я знаю, что крала, пизда такая, нож для соседа бомжа, который хороший то человек, но тему "нормального человека" в своем-то положении.. в таком-то положении затрагивать.. это не смело. Нет! Это глупо. Снимаю нож с гвоздя, оставляю гвоздь в одиночестве. Беру колбасу, лежащую, где бы вы думали? на полу. Прихожу к Артамоновичу. Тот хлещет горькую с горла, обливается, кричит: - Ты жалкий людишка, Костицын! Пизду не трогай! Никого не трогай, зверь ты! Ты в кого такой уродился? Живет, не дергается!.. К слову, квартира моя только на словах квартира. И эти слова Валерки смешат меня, пронизывают хохотом до костей. В помещении этом от признаков цивилизации лишь нож (сверхразвитие рода человеческого), несколько передовых приборов, канализация, что вовсе моей заслугой не является и одомашненное животное (кот), одомашнено, однако, оно неизвестно кем неизвестно когда и было это настолько давно, что уже сложно себе представить был ли когда-то вообще кот не одомашненным. Скорее всего, кота такого и не было. - В пизду! - кричит Валерочка, дорогой мой человечек. Бородатый мой дружок. Сажусь рядом с ним, делаю вид, что хочу порезать колбасу над коленями. Бомж на минутку стихает, видимо, сглатывая в этот момент слюну, и я перерезаю ему горло. Он падает. Кровь растекается по полу. Кривлю лицо от мыслей о том, как придется все это мыть, поливать "мистером пропером" и тереть до потери пульса. Жирное его брюхо плюхается, как мерзкий, ненавистный мною, холодец с хреном. Хер вываливается из его штанов. От картины этой мне хочется блевать ночи напролет. Хер подгнивший, черный, как самый натуральный спидозный хер, ни то что мое нелепое подобие больного хера. Отрезаю и его. Думаю, заболею ли я если сожру спидозный хер? Скорее да, чем нет. А может он и не спидозный вовсе. Разве должен ли быть хер бомжа чистым? Они по накатанной у них черные. Это такая себе норма у Валер Артамоновичей. Жмакаю член в руке. Из него вытекает какая-то неведомая мне гниль. Вроде бы мерзкая, но что есть мерзость? Разрезаю на две части. Одну пихаю себе в рот, другую - в пасть Валерочке. Кровь у него в глотке хлюпает и выплевывает в меня тремя каплями, растекается по немытым щекам бомжа мною убиенного. Хер не вкусный. Выплюнуть не смею, все-таки добыча. Жую и думаю: "Да, теперь придется его варить. Придется покупать плиту. В кредит брать, черт бы его побрал, милого друга. Черт бы побрал этот ебучий дождь. Ебучие тучи.". Первой вонзилась мысль: "А что я делал в универе в начале лета?" Проснулся в такой знакомой белизне больничной койки. Филин, длинноволосый, в новых обтягивающих штанах сидел на пустой койке у окна, жевал жвачку и раскурочивал апельсин, будто все эти уроды, посещающие, обязаны быть с иголочки, да с апельсинами, на которые ни то, что смотреть мерзко - на них хочется срать. Я не хотел говорить с Филином, притворился спящим. Он сидел долго. Мне казалось, что часа три, но часов у меня не было, так что это пустой треп. А я все боялся, что он заметит как двигаются мои веки, будто у спящих они не двигаются, или войдет медсестра и целенаправленно меня разбудит. Тут уж не избежать разговора с Филином. А я вот не хочу. Да, я категорически против правды, которую он мне скажет. Посмотрит на меня и скажет: - Костицын, ты так долго спал, что труп Артамоныча сожрали крысы, а я разбогател и отрастил волосы, как видишь. Саша умерла, Таня тоже. Последняя все говорила какой ты мудак. Она и так тебя ненавидела, так еще Валерка оказался ее любовником. Она к нему то и ушла от тебя. А я бы сорвался с кровати и закричал: - Да черт его дери! Я бы вернулся и убил его еще раз! И, конечно же, это записали бы камеры скрытого наблюдения, на меня бы надели наручники и отвели в спецательную палату есть гречку, которая давно уже на себя не похожа, и долбиться в сраку с лысыми ребятками. Но нет. Ничего так и не случилось, как бы я этого не опасался. Федор Филинов, мой (теперь уже) златогривый ФФ, съел последний апельсин, который принес для меня же, черт. Немного постоял у моей койки. Я не видел выражение его лица, я пытался себя не выдать и прилегающим к подушке глазом подглядывал за его силуэтом, хоть и совсем плохо было видно, но могу себе представить как ему было противно и какой каторгой он представлял это выжидание своей жертвы (меня) в этой норе полной нечистот (больнице). Я лежал в больнице еще три дня. Филин больше не пришел ни разу. На второй день нахождения на государственной кровати мне пришла мысль, что Федька знал, что я не сплю и обиделся на меня из-за этого неприятного происшествия. Я все говорю о Филине. Стоит сказать, что связывает нас много и одновременно хуй на постном масле. Познакомились в одной из сомнительных компаний людей, чьи имена вспоминаешь только если история смешная. Общались мы не особо тесно с Филином. Иногда встречались случайно, шли пить пиво. Он мне нравился своей скромностью что ли. Придурок никогда не отказывался выпивать и когда я предлагал ему опрокинуть горькой или коньячку Филин блевал, а я выжидал окончания сего процесса и, тем не менее, звал его снова и снова. Хотел споить его к хуям. В то время это казалось мне своеобразной помощью. В итоге, Филин превратился из ребенка моего в младшего брата, который лезет в говно, зная, что старший брат протянет палку в опасную трясину. Так и случилось и когда я протянул палку от Филина мне уже было не избавиться, а из пай-мальчика он стал выебистым хером, который ходит за мной хвостом. На третий день пришел домой. Врачи говорили пить нужно меньше. Мне от этой информации сложнее жить не станет. Я уверен, что даже если будет доказан факт того, что я умру сиеминутно от одного глотка пива - я этот глоток сделаю не позже, чем сделал бы без подобного диагноза моего положения. Помру, как бродячая собака, значит так тому и быть. В конце концов, я локоть укусить могу, выкурить сигарету с одной тяги и не позеленеть, владею мастерством многочасовой ебли - все эти суперспособности я получил еще в школе, жизнь без них тогда считалась существованием (когда нам еще казалось, что жизнь нужно прожить. Еба, громкие слова), а все школьные достижения, помимо этих, сводились к нулю. Прохожу в единственную свою комнату, пол совковой своей натуры стонет и извивается под моими уставшими с дороги ногами. Я кожей пальцев ног ощущаю его дощатую безнадежность. Слышу, как он сквозь усы шепчет: "Вернулся, пидрила. Опять будешь топтать меня своими немытыми ногами, бросать окурки, я снова буду коллекционировать опавшие волосы твоих подружек, нюхать твою сперму?" Хочется плакать. Я ищу кровавое пятно, от чего в пустынной квартире еще громче отдается эхом стук моего сжавшегося от времени и алкоголя сердца. Пятно должно было, я думаю, навеки впитаться в древесину моего унылого паркетного покрытия. Хожу, собирая в большой палец левой ноги все больше заноз. Шаркаю и глазами и ногами, вне зависимости от итогов моих поисков - пятна словно не было. Нет тут никакого пятна. Ко мне подбегает кот. Кот хороший, упитанный. Видимо, Филин приходил сюда и кормил его. Или Сашенька, не знаю... Я пинаю кота, начинаю злиться. Пятна нет! Кто-то его отмыл, но как? Это невозможно. Какому дураку будет нужно здесь все вылизывать, ползать раком и сувать свой язык между корявых досок в то время, как можно было бы засунуть его в места более интересные. Нет никакого пятна. Иду на крайние меры - звоню Филину: - Алло, Филин. - говорю я ему. - Да. Голос вроде бы не обиженный, но на всякий случай пускаю в свой собственный нотку извинения и детского стыда, словно украл какую-то игрушку в ясельной группе, но клещ православия, всаженный в меня моими родителями еще при зачатии, сжимает лоскуток моей кожи. Конечно же, он щипает меня за сраку и я должен идти и все вернуть, потому что я честный гражданин и за мной не стоит черт. Говорю Филину: - Ты не находил у меня на квартире мертвого Валеру Артамоновича, случайно? Без хера он такой был. Я еще съесть его хотел. Или съел даже.. - не помню всего точно, - Да! - озаряюсь, - Съел я его хер, точнее, половину, а вторую в пасть ему запихал. Вот такого Артамоновича ты не находил, а если и не такого, то даже лучше.. - Костицын, ты не отошел? - обрывает меня железный голос ФФ. - Отошел, - говорю ему я, но сам уже чувствую, что вру самому себе. - Я заеду. - только и говорит он. Филин. Тот странный, чистый, длинноволосый, заботливый Филин, которым он никогда не был в действительности, только в моей голове. Я бы даже назвал его чувствительным, но тот прежний Филин, что, надеюсь, все еще есть где-то внутри нынешнего, отпиздил бы меня за такое определение его поведения. Он бросает трубку. Я не могу успокоиться. Я зарубил старого хрыща, сожрал его хер, иными словами, совершил поступок настолько циничный, что собственноручно возвеличил его в своей голове до подвига свободного, одинокого человека, алкоголика с большой, нет, огромной буквы А. Когда я учился в школе меня постоянно угнетали мысли о том, что меня окружает кем-то сделанный искусственный аппарат. Слишком странным казалось то, что почти каждый в классе был в чем-то первым. Какие-то призеры, какие-то красавицы, путешественники, богачи или просто самостоятельные ребята, которые жили со своими парнями/девушками в съемных квартирах и травили меня, семнадцатилетнего младенца, своими рассказами о взрослой жизни. И вот она пришла - у меня есть кот, квартира, я живу один. Раньше жил с Таней, но она ушла, неприятная была история, но, думаю, за такую мелочь она могла бы меня простить и жили бы и сейчас вместе. Может быть купили бы плиту или кровать, одних моих сил явно не хватит чтобы эта коробка обрела лицеприятный вид. А у меня еле хватает денег на кота. Все думаю, чуть ли не каждый день, а не поклясться ли самому себе родной маменькой (или Сашей), что если денег не будет вообще, не будет настолько, что хоть из окна прыгай (кстати, я живу на первом этаже) - съем кота. Сварю и съем. Не знаю за что я себя так жалею, что мысленно завещаю себе кота, но чую, когда-нибудь я себе все-таки поклянусь в этом дерьме и тогда кот наденет мои зимние сапоги и уйдет из дома. Будет идти мой кот в сапогах и говорить всем, что я герой. Будет говорить, что я человек-паук современного общества, что я - человек слова. "А вот хозяин мой - святой человек. Поклялся самому себе, что съест меня и уже руки ко мне тянул, а я нырк в его зимние сапоги и будь таков. Я то знаю, что никуда он за мной не пойдет без сапог то, но, порой, ночую в мусорнике на окраине какого-нибудь тихого городка и слышу, как снег скрипит где-то вдалеке и вечно мне кажется, что это босой хозяин по моим следам рыщет". Так и скажет мой кот, а все лишь рты будут разевать. С этими мыслями обошел я квартиру вдоль и поперек несколько раз уже не отдавая себе отчета в том, что я делаю. Кот шипел в углу. Таким упитанным я его никогда еще не видел раньше. Даже странно. Я пошел на кухню налить себе бесплатной водопроводной воды, но не дошел. В дверь позвонили. Я испугался, но вспомнил, что должен был прийти Филин. Поспешил в двери. В глазок не посмотрел, потому что у меня его не было. Открываю дверь, а там Таня. В руках у нее пакеты с продуктами, на шее намотан шарф, который связала ей моя мама. На улице лето, а она шарф намотала, да еще и залезла в какой-то холодильник - на ресницах снег. Смотрю на нее и диву даюсь: - Ты вернулась? - спрашиваю. - Я в магазин ходила, Костицын. Ты дурак? - В какой магазин? - удивляюсь я. - За продуктами. - В какой магазин? - Ты мне дашь войти домой? - уже злиться Таня. Я даю. Ничего не понимаю, но и понимать особо не стремлюсь. Ссылаюсь на то, что нес послебольничный бред. Так Тане и говорю. Она отвечает, мол, Костицын, что ты такое говоришь, какая больница? Хватит выдумывать, задрот примерзкий. Я захожу в комнату, бросаю ее шарф на новый диван, сажусь за стол, начинаю играть в компьютерные игры. Проигрываю какому-то пидорасу, мы ебемся с Таней. Она готовит мне ужин на новой супер удобной плите. Мы едим и она смеется со всех моих шуток и нежно касается моей руки через стол и гладит ножкой под ним. Кот меня любит, Таня меня любит. Мы ебемся еще раз. Филин так и не пришел. Я подумал, что он козел, но думал об этом не долго. Наутро Валерка Артамонович в своем новом костюме, наглаженном его молодой сексопильной женой, зашел к нам с Таней попросить утюг. Их сгорел. Жена молодая, несколько неумеха, он - Валерка, премиленький мой сосед - человек уже пожилой. Даю ему утюг. Закрываю за ним дверь. Телефон, который я наспех засунул в трусы начинает неприятно вибрировать. Достаю, беру трубку. Это Филин. В тридцати пяти метровой комнате я быстро без каких-либо проблем нашел для своей гнилой туши применение. Я купил несколько пачек бумаги формата а4 и разложил по полу. Около двухсот листов. Результат должен был выглядеть достаточно странно и ни к каким конкретным мыслям не призывал. Мне пришлось потратить на бумагу остатки стипендии. Хотя, "пришлось", я думаю, не самое удачное слово в данной ситуации. Мертвый кот оказался повешенным на гвоздь. Он висел головой вниз и испуганно пялился на лужу собственных слюней и крови на полу. Я прибил его хвост гвоздем пока он еще был жив. Кот извивался, неистово кричал от боли и ужаса, пытался вывернуться и жалобно посмотреть на меня, что никак у него не получалось. Я сидел на полу, аккуратно выложенном белой бумагой и смотрел на него. Я боялся, что кот оторвется, бешено извиваясь, или что его позвоночник так и останется висеть прибитым к стене пока шкурка вместе с внутренностями плюхнется на пол и растечется по моим листам, но все это было невозможно и ничего из этого так и не произошло. Кот выдержал всего три дня. Когда он перестал кричать и смирно повис, широко раскрыв глаза и пасть, я подумал, что, наверное, этого времени было даже слишком много для такого маленького животного. К о т сдох, но я все также продолжал садиться напротив его трупа и думать. Я представлял как Саша приходит забрать зонтик, который она забыла когда мы поссорились в последний в моей жизни раз и ей пришлось уехать к маме, чтобы, как это делают, я думаю, все самки, успокоиться и понять что жить без меня она не в состоянии. Я видел, словно был самим Богом, как она вставляла свой ключ в дверь когда-то нашей с ней квартиры, который, кстати, так и не вернула, заходила в тридцати пяти метровую комнату и, заметив меня в неподвижном своем наблюдении, подошла бы молча, обошла меня со всех сторон, пренебрежительно взглянула бы на повисшего на ржавом гвозде моего папы кота и, ни слова бы не сказав, ушла бы нахуй быстрым воздушным своим шагом, который когда-то я считал слишком детским и игривым, а порой он казался мне загадочно ангельским, будто она и не ходит вовсе, а просто-напросто летает, как блядская пушинка, как ебливое перышко. Легенькое перышко. И тили-тили-тили бом. Вдали звенят колокола. Саша не пришла и мир начал кружиться. Вы, наверное, представляете себе тот неистовый бег, которым мы утруждаем себя, прокручиваясь на одной месте, нелепо переставляя пятки. Все это не так. Вовсе не так. Есть особый вид бега, который, пожалуй, человеческая особь должна была бы испытать хоть раз в жизни, незаметно для самой себя, разоблачительски резко и неожиданно. Это кружение твоей головы, когда тебе только исполнилось пять лет и ты лежишь на кровати и не можешь понять почему она летит и ты не чувствуешь, что твое тело существует и сам ты есть. Это кружение твоей головы вокруг одной маленькой незначительной точки во время того, как ты впервые покурил шмаль, а затем видишь эту точку всякий раз в школе, на уроке геометрии и каждый раз у нее новое имя. И ты стараешься его забыть, но это абсолютно невозможно, так как если у собаки нет имени, значит она обретает множество имен, получая их от множества людей. Этим, я думаю, я имею полное право обозначит тот бег, то кружение вокруг невидимой волнообразной оси, которую я придумал для того, чтобы понять как можно путешествовать внутри снов. Я научился путешествовать в снах когда мне было девятнадцать. Это произошло также неожиданно и нелепо, как и все в моей жизни. Я просто провалился в этот круговорот, как и миллионы людей до меня. А может и не миллионы, может только я один. Но.. я не думаю, что в мире есть хоть что-то, что могу делать только я. Есть только одна малюсенькая догадка, что, быть может, когда-то в детстве, бегая по песчаному пляжу я наступил на одну не менее малюсенькую песчинку, которую навечно унесло в море и никакая плоть более не дотронулась до нее. Может быть, как и все предметы, она до сих пор хранит память о фактуре моей детской кожи. А впрочем, после стольких лет это ведь больше не моя кожа, а значит и это сущий бред. Невъебическая накрутка. Так и что же? Это случилось в ноябре. День был не из самых лучших, но я радовался, как пёс. В общем-то, я и считал себя псом в то время и даже как-то слишком часто говорил об этом всем без разбора, хотя считал свою собакоидентификацию сугубо личной темой. Мне довелось встретить мою девушку, которая избегала меня в те времена, по причинам, которые, и к счастью и к несчастью, меня не касались. Она нюхала фен и была слишком депрессивной и замкнутой для меня. Меня же она могла спросить о чем угодно и выслушать, но, как и любой уважающий себя черт, я хотел проникнуться чужими проблемами, почувствовать эту ее незримую зависимость от моей моральной поддержки. Ее не было и наша субъективная пара расползалась по полу и гнила вместе с тем, как гнила сама моя девушка. Я бегал за ней глупой собаченкой, сам не зная зачем, а она только молчала и курила. Перед тем как разойтись, она попросила меня купить ей пива, а я только думал о том, как сильно мне хочется сжать ее и сломать ей ребра к черту, я улыбался, как дурак, и смеялся, не объясняя ей причины своего смеха, а она смотрела в никуда тем самым, как говорится, стеклянным взглядом и говорила что-то, что было явно за гранью моей радости. Я был так счастлив и сам не понимал почему это происходит. Сколько я еще буду так рад? Сутки? Двое? Я думал, что разорвусь, лопну, как воздушный шарик ебливого пятачка, потому что она меня уронила. Потому что она упала, а лопнул я. На прощанье я все-таки сжал ее что было мочи, а она только еле прошелестела своим милым змеиным язычком: - Всё.. всё, хватит тебе. И мне показалось, что в тот момент её змеиный язычок действительно коснулся моей шеи и я отпрянул. Я был готов увидеть монстра с страшными красными глазами, покрывшегося слизкими чешуйками, но видел только ее - мою девушку. А потом я закрутился. Закрутился и был еще более счастлив, чем днём. Эта ночь заставила меня вертеться намного быстрее, чем когда-то до этого. Быстрее, чем когда мне было пять и мне казалось, что моя кровать вместе со мной улетают в космос. Быстрее, чем в шестнадцать, когда впервые покурил шмаль на вписке на которую не хотел идти. Я ведь хотел просто выпить холодного чая, но мир вокруг на мгновение стал той самой воронкой, которую видишь если вводишь в поисковике "сингулярность". Когда-то в школе я спросил у физика что такое сингулярность, а вместо этого получил в ответ очередной анекдот про алкоголизм и перестал верить и в Бога, и в науку. Не знаю почему это происходит со мной. В последнее время я отказываюсь от очень многих вещей, а потом терзаю себя своей же пустотой, которая обусловлена отсутствием веры хоть во что-то. В час ночи я перестал думать о своей девушке и укутался в одеяло. Тиканье часов успокаивало меня, расслабляло и я больше не мог думать ни о чем. Я слушал их мерное "тик-так" и не чувствовал ничего, кроме всепоглощающего ничего, которое, как ни странно, было теплым и приятным. И я чувствовал, что ничего, наверное, лучше, чем всё. Перед тем, как окончательно провалиться в воронку, я вспомнил, что никаких часов у меня нет и что тикать они никак не могли. И с этим чувством растерянности и полнейшего ступора я упал, такой маленький и ничтожный в тяжелое пространство бежевого пляжа на самом краю леса. И знаешь, Мышка, я не видел ничего красивее этого никогда. Я стоял в лесной чаще, которая гремела и орала, хоть и не двигалась, она скорее двигалась изнутри, а я был слишком слабо развит духовно, чтобы уловить это величественное движение. Моим движением было лишь непристанное разрушение и больше ничего я не могу признать. Я стоял там и видел пляж. Я видел огромное, просто гигантское иссохшее дерево, которое склонилось к морю, и волны щекотали его большущие корни. Оно пугало меня своей массивностью. Пугало тем, что было такое большое и мертвое. Именно мертвое, что заставляло меня еще сильнее пропитываться этой энергией песчаного цвета, этим настроением бесконечного застоя, невозможности сдвинуться с места и подбежать к тебе, чтобы растрепать твою зализанную прическу, а ты сидела на этом мертвом великане, моя принцесса, сидела и смотрела вниз. Где-то в дереве была небольшая щель, через которую можно было увидеть рыбок, плескающихся в своей же тюрьме. Ты свесила свои милые ножки вниз и следила за рыбками, а темно-коричневые пряди тонких жирных волос спадали на твое нежное детское личико. Ты постоянно поправляла их, забывая держаться за ветку дерева чтобы не упасть. И вот, в один такой момент, когда я наблюдал за тобой, а ты оправляла прядь волос, мужчина лет тридцати семи, лысый и в отвратных синих спортивных трусах подбежал к величественной коряге и крикнул тебе, чтобы ты была осторожней. И ты отпустила ветку другой рукой и медленно для меня, но очень быстро для себя и всего мира в целом, начала падать в щель в дереве. Краешек твоего ситцевого розового платьишка зацепился за ветку, за которую ты держалась и на секунду я смог увидеть твои детские трусики (такие же голубенькие и милые, как у Генки из детского сада из-за которого я еще долго (всю жизнь) корил себя в развращенности). Тебе тогда было только тринадцать лет и я терзал себя мыслью о том, как ты сможешь выбраться из этой ловушки. Я просто стоял и смотрел. Думал: "Если ты умрешь, это скорее судьба. Нельзя назвать это возмездием. Если это возмездие, то только по отношению ко мне." Но ты упала и барахтаешься в воде, и пищишь от страха и холода только ты. А я просто наблюдатель и парниша в мерзких спортивных трусах уже бежал спасать тебя. Он прыгнул в щель, как настоящий гимнаст, а может он и был гимнастом, и, судя по всему, подкинул тебя на свои крепкие мужественные плечи, чтобы ты могла встать на его голову и выбраться наружу. Я оказался совсем рядом, я протянул тебе руку и ты улыбнулась, а чувак в спортивных трусах все еще оставался внизу. Я был достаточно крепким и мог протянуть ему руку, вытащить его из этой жуткой западни, вытащить его из ужасающего образа смерти внутри смерти, но в моей руке уже был камень и всей моей крепкости хватило только на то, чтобы размахнуться что есть силы и бросить камень прямиком ему в голову. Камень отрекошетил от головы и ударился о внутреннюю стену коряги, затем плюхнулся в воду вместе с медленно сползающим туда же парнем. Вода окрасилась в красный и мне стало обидно, что из-за этого я не могу видеть рыбок, за которыми ты так внимательно наблюдала. Но этот ебаный упырь испугал мою девочку, мою маленькую сестренку и я не мог его не наказать. На самом деле, мы приехали в этот город как самые настоящие путешественники. Я отпросил тебя у мамы, сделав вид, что я самый галантный на свете господин, что я самая надежная на свете стена, и не будь твоя мама твоей мамой, скорее всего, она сама бы отправилась со мной в путешествие, хоть я и был чрезмерно худым и отвратным на вид. Мы ходили по городу с тобой, моя дорогая, он светился оранжево-желтыми квадратами и меня не покидало чувство, что каким бы радостным этот город не казался, это самый грустный город на свете. Уж слишком красочной была его осень. Я думал: "Так не бывает! Это осень, а не цирк какой-то! Зачем вы опошляете! Зачем?" Это было невыносимо. Я не мог терпеть, а ты смеялась и хотелось тебя убить. Убить тебя, мою девочку, разорвать твое детское платье, детское платье, и заставить тебя плакать, но я не мог, мы искали дом. Нам нужно было где-то переночевать и этим домом стала маленькая хижина на самом краю причала. Он находился высоко над морем, попасть в него можно было только по шаткой лестнице, установленной лет так пятьсот назад. К вечеру море разбушевалось и хижина качалась на неровных свои деревянных ножках. Туда сюда. Ты боялась, что мы свалимся в воду и погибнем, не сумев выбраться из-под обломков домика, а я почем зря пытался тебя успокоить: - Ты ведь знаешь, что если такое с нами случится, то я обязательно спасу тебя, как бы много я не шутил о твоей смерти и том, что скорее хотел бы тебя мертвой, чем живой. - говорил тебе я, а ты, словно назло, убеждала меня в обратном, будто я сам не знал, что правда, а что ложь: - Бред всё то, что ты говоришь, - отмахивалась ты своей маленькой, хрупкой ручкой, отвечала мне, - ты только и думаешь о том, как бы заманить меня куда-нибудь где можно убить меня и изнасиловать труп. Я верю каждой твоей шутке и не верю, что все это сарказм. - Ну, и зря.. - Зря? Как часто тебе угрожают расправой? - негодовала ты, и твои и без того большие глазки, округлялись еще сильней, делая тебя и вовсе нереальной. Казалось, стань они еще больше, в какой-то момент они поглотят весь мир, и эту хижину, и шторм за окном, и маленькие капельки, попадающие мне на лицо через трещины в стенах домика, и оставляющие на моей тонкой прозрачной коже порезы, из которых уже по всему моему лицу струилась кровь. - Мне - никогда. - ответил я, а кровь вперемешку с солёными каплями затекала мне прямиком в рот и я чувствовал эту удвоенную соленость, приумноженную похоть. Мне хотелось заесть этот вкус еще одним, не менее обжигающим мою слизистую и пустую оболочку, к которой так отчаянно пытались добраться капли, отбрасываемые ветром. Внутри нее скрывалась сгнившая жидкость. Я ощущал как напрягается этот маленький шарик под моей кожей и жидкость бьется о стенки, когда я бегаю. Рефлекторно я прижал ладонь к тому месту, под которым должен был находиться мешочек с моей растаявшей и полуразложившейся душой. Он был на месте, я мог четко ощутить его через тончайший слой моего покрова, который мог разорваться от легчайшего удара. Я усадил тебя на какую-то коробку, стоявшую у стены, и прижал к стене. В этом холодном, одиноком доме мне хотелось обжечься о твою кожу, но она была холодная, как и все, что нас окружало. Я смотрел в твои глаза-блюдца, но они не понимали ровном счетом ничего. Такие наивные и растерявшиеся, что хотелось вытащить их из глазниц, спасти из этого плена, замыкающего всё, что жило в тебе когда-то, и носить с собой, как талисман, оберегающий меня от разрушающей апатии. Но сделать это было нельзя, иначе бы ты возненавидела меня еще больше, а допустить это я никак не мог, хоть иногда и делал это ненамеренно, называя тебя пухлой и говоря, что трахаю других девушек, в то время как сил не хватало даже на то, чтобы сделать это с тобой. - А мне ты угрожаешь, что убьешь каждый день, - не унималась ты, - Иногда даже по несколько раз в день. Ты меня больше не любишь что ли? - А я тебя любил? - спросил я. А ты, как всегда, не поняла моей шутки и отвернула голову в другую сторону, словно это хоть на сантиметр отдалит тебя от меня. Потом я приобниму тебя и бег станет еще более безумным. Настолько безумным, что я начну делать то, что никогда бы не сделал, если бы круговорот пространства не завертел меня и все окружающее то, что некогда казалось мне мной и тобой. Такие вещи, как круговороты, случаются чтобы мы перестали верить в то, что то, что является правдой и в самом деле правда. Мы их не ожидаем, а оказавшись в самом центре, понимаем, что если даже такая нелепость, как бесконечное вращение и обесценивание и приравнивание всего существующего к одному предмету возможно, то почему не возможно переедание ради похудения, учеба ради безделья и смерть во имя выражения самых нежных чувств, какие только может испытывать человек. Это любовь с первого взгляда. В складках платьица я нащупал твою пизду и вонзил в нее нож, еще разводя другой рукой твои сладкие ножки, а ты издала стон и, казалось бы, хотела спросить: "зачем?", но сил на слова не хватало и ты начала захлебываться воздухом, а я успокаивать тебя. Я прижался грудью к твоему вспотевшему лбу и всадил нож еще глубже, прокручивая лезвие в разные стороны. Теплая кровь растекалась по моей руке. Она скользила по пальцам и держать нож крепко становилось все сложнее, но все это глупость, немыслимая нелепость и ничтожная преграда перед тем, как сильно меня ранила и обжигала твоя чистая любовь. Твои руки сжимали мою рубашку, а ты снова сидела на огромном дереве и смотрела на рыбок. Я все также стоял в лесу, но в этот раз чья-то цепкая рука ухватила меня и я оказался в бункере. Затем проснулся. Я не хочу говорить о том, что было в бункере. Я только думал о том, как ты падаешь в пруд и рыбки кусают твою кожу, хватаются цепкими ротиками за платье, а парень в синих спортивных трусах спасает тебя, но я уже не жду тебя снаружи и не протягиваю тебе руку. А ты идешь за руку с этим ублюдком в синих трусах, тридцати семи лет, которого и парнем не стоило называть, на самом- то деле. И я знаю, что вечером он приведет тебя в свою квартиру на сорок втором этаже, увешанную картинами изображающими не более одного цвета, заполняющего весь холст, и трахнет на своей дорогой кровати, порвет на две части. Он, а не я. И сердце сжалось. Я ухватился за место, где под кожей должен был быть мешочек с душой, но его не было на месте. "Душа лопнула" - подумал я. Моя милая Мышка перестала носить розовое ситцевое платье и умерла через месяц в декабре от передозировки чего-то более сложного по строению, чем фен. Я целовал ее скелет обтянутый синей кожей на похоронах и пятился к своему месту в толпе, чтобы никто не мог заметить мой стояк, а в коридоре что-то резко щелкнуло и заскрипело - в замочную скважину вошел Сашин ключ. И тили-тили бом. Вдали звенят колокола. Я даже не мог представить, что через несколько лет встречу тебя снова.
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник