Мраморная кожа

NC-17
Завершён
229
4
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
481 страница, 237 336 слов, 18 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
229 Нравится 139 Отзывы 126 В сборник

Когда пройдёт пять лет

Настройки

«Смысл течения реки не в том,

что всё вокруг меняется и мы не можем встретить явление дважды,

а в том, что некоторые вещи остаются прежними, лишь меняясь». Гераклит. «Чтобы добраться до реальности,

иллюзорному миру нужно пройти сквозь обман». Мишель Нюрисдани.

      Шаг.       Треск крошащегося камня…       Шаг.       Что-то огромное и живое рушилось на части, и из горячего, пышущего жаром разлома вытекала едкая, огненная боль, в которой ничто не могло существовать, кроме неё самой. Боль, от которой исчезал мир, и перед глазами оставалась только белая, бесплодная, мёртвая даль. Полное отчаяния и, одновременно, спасительного забвения Ничто.       Он больше не винил никого, ни в чём. Он был опустошён и выпит. Ему казалось, что он не помнит, кто он такой и действительно ли то, что он чувствовал и помнил, происходило с ним. Он — не он, и эта жизнь — не его жизнь. Так не должно было случиться. Гранадо… Лишь он один и его наполненные ненавистью чёрные глаза казались сейчас реальностью. Эта тёплая обречённость, под действием которой всё распадалось на атомы, рушилось в… Ничто… Как ему нравилось это слово и это чувство…       — Oye ¿Qué estaba parado en el pasillo? Estas borracho? [1] — кто-то пихнул его плечом, и Джошуа постепенно начал различать краски и окружающий пейзаж, словно бы медленно проступавший в тумане.       — ¡Vamos! [2] — кто-то с ощутимым недовольством протиснулся мимо него, и он, едва передвигая ноги, сделал ещё несколько шагов вперёд, навстречу мягкому, масляному, жёлтому полумраку.       — Oye! ¡Estamos cerrados, señores! Te esperamos mañana! Ole, ole! ¡Date prisa! ¡Qué pandemonium! [3] — чей-то звонкий, хрипловатый, варварский голос, дробясь о сахарно-известковые стены, доносился до слуха замершего Джошуа.       — Y así es por ti, ¡tal multitud! Oh… ¿eres realmente tú, Ingles? [4] — этот голос, внезапно, раздался совсем рядом, а после Джошуа ощутил, как на его плечах мягко сжались горячие пальцы; перед глазами всплыло лицо с чёрными, как ночь глазами в обрамлении вороных волос. Тронутые кармином губы приоткрылись, показав желтоватые, ровные, с золотом, зубы, — Que paso? Ven conmigo… [5] — он послушно и бездумно последовал за этими глазами и этими руками, оказавшимися смуглыми, как размытая по весне земля.       Его посадили — пальцами он ощутил перед собой грубое дерево столешницы. А варварский голос приведшего его сюда громко и пронзительно врезался ему в слух, зовя кого-то:       — Lino! Llama a Lino! ¡Lo necesito de inmediato! [6]       Перед носом раздался резкий щелчок, и Джошуа нехотя поднял взгляд, бездумно уставился на красивое женское лицо, которое выражало скорее озабоченность и тревогу, чем раздражение.       — Desperté… [7] — пробормотала она и, повернув голову, снова пронзительно крикнула: — Lino! — раздались лёгкие, поспешные шаги, и в освещённой лампами пещере — как вдруг понял Джошуа — появился цыганский мальчик лет тринадцати. Тонкий, как тростинка, он, поблёскивая мелкой золотой серёжкой в ухе, подошёл к уже начинавшей терять терпение женщине.       — ¿Cuánto puedes llamar? Siéntate, traducirás [8], — по-хозяйски распорядилась она, и тот плюхнулся на скамью рядом с ней, устремив на Джошуа через стол любопытный угольный взгляд.       — Ты — мальчишка Гранадо, — с сильным акцентом обратился к нему, вслед за женщиной, Лѝно, — Что с тобой произошло?       Тут, внезапно, он понял, где находится.       — Кармела… — еле слышно прошептал он, и женщина — изумлённо и сочувственно глядя ему в лицо, спросила:       — Что случилось? И где Гранадо? — на это он не смог ничего выдавить и, лишь опустив голову, покачал ею.       — У тебя следы на шее. На тебя напали? — продолжила допрос она, но, видя беззвучно шевелящиеся губы, словно бы забывшие все слова, вздохнула, и, поднявшись, отошла к барной стойке.       Через мгновение перед ним стукнулись дном о столешницу бутылка и рюмка.       — Пей. Пей, пока не станет больно, — сказал мальчик, и Джошуа, как во сне, глядя на сверкающую сережку в бронзовой атласной мочке, взял наполненную рюмку, и, не чувствуя её, опрокинул в рот. Никакого вкуса, никакого запаха.       — Ещё, — сказал мальчик, и он послушался.       Знакомый аромат кардамона…       — Ещё, — сказал он, и Джошуа повторил.       Горло обожгло, будто огнём.       А после ему стало так больно и горько, что он завыл, упершись лбом в столешницу, сжимая руки в кулаки, а после вцепляясь пальцами в волосы. Слёзы заливали ему лицо, горячими реками стекая на дерево.       Теперь Ничто вселяло в него лишь слепой, безграничный ужас. Он был всё тот же грязный, изломанный и разбитый, но теперь без надежды на счастливое будущее. Без единой надежды…       Всё, что у него было, все чаяния, весь заботливо выстроенный хрупкий мир декораций, не выдержал давления таившегося за его кулисами чудовищного кошмара прошлого. Словно бы насмешливый, жестокий бог, пронаблюдав некоторое время за его потугами сохранить эту шатающуюся ненадёжную конструкцию, одним движением лёгкой руки обрушил её.       Да с чего он вообще решил, что сможет быть счастливым и жить, как все нормальные люди?! С чего взял, что достоин любви и уважения?! Он просто отброс, шлюха — кусок мяса, годный лишь на то, чтобы в него запихнули чей-то член, руку или дуло пистолета. С чего он вообще решил, что достоин честности и доверия?! Пустые иллюзии, глупые мечты… Это не работает с ним, и никогда работать не будет. В итоге, он возвращается к тому же, от чего бежал — к презрению и боли. Он должен страдать, кроме этого ему в жизни не суждено больше ничего. Только искусство и боль…       «Быть инструментом, показывающим, какой может быть боль, каким может быть ад — вот моя задача?», — его дрожащие холодные пальцы накрыла тёплая ладонь, и Джошуа, не задумываясь, судорожно сжал её. В этот момент его мир был пустым и белым, и эта рука помощи не казалась реальной.       — Возвращайся, Ingles, — словно сквозь туман, услышал он голос Лино — бархатистый и обволакивающий, как масло. Оливковый голос. А после, живая ладонь, стиснув пальцы, потянула его вверх.       …Тяжело дыша и чувствуя текущие по лицу слёзы, он бездумно смотрел куда-то в пустоту, а после переместил взгляд на лица сидящих напротив него цыган. Женщина что-то сказала, и Лино, пристально глядя ему в глаза, перевёл:       — А теперь рассказывай по порядку.       — Вот оно что… Значит, это дело рук Гранадо… — цыганка снова искоса взглянула на шею Джошуа, — Но, сдаётся мне, что причина не только в этом… — она поднялась из-за стола и вскоре вернулась с льняным мешочком в руках. В нём оказались карты.       Апатично наблюдая, как цыганка тасует колоду, он не испытывал ни малейшего удивления. Все чувства в нём словно умерли, смёрзлись, оставив после себя лишь выжженную пустыню.       Выложив несколько карт, Кармела тяжело вздохнула:       — Ты правильно сделал, что пришёл. Не ходи к нему, мальчик, — она, сдвинув брови, вглядывалась в карты, словно бы видела в них что-то, помимо цифр и мастей, — Он любит тебя, очень любит, но он не видит тебя — его мертвец за лицо держит… — она перевернула к нему карты, будто бы он мог что-то в них понять, — Вот так глаза ему закрывает, дьявол… — она заслонила ладонями веки, — Ты ничем ему не поможешь. Пока сам он этого мертвеца не увидит, не поймёт, что к чему. Как и ты сам… Только твой мертвец — твоя боль. Вы не увидите друг друга, пока не прогоните их. Лучшее, что ты сейчас можешь — это уйти, — она указала на одну из карт с цифрой восемь, — Так будет лучше и для тебя, и для него… — она глубоко и медленно втянула носом воздух, прикрыв на мгновение глаза, — Нелегка твоя судьба… запутана, — позвякивая браслетами, она убрала волосы за спину, — Он твоя смерть, мальчик. Но он же и жизнь. И то, что вы связаны…. — она перевернула его ладонь кверху и провела ногтем по белеющему шраму, — Это было предрешено, неизбежно. Вы не сможете стать счастливыми друг без друга — жизнь потеряет смысл, потому что быть рядом несмотря ни на что, учиться друг у друга — ваша цель. Для тебя же грядут тёмные времена, Ingles… — она внимательно и серьёзно вгляделась в покрасневшие от слёз и хмеля глаза Джошуа, — Великие, да… Но тёмные. Живи, как хочешь, но не смей терять над собой контроль, иначе не выберешься из бездны. Избегай лёгких путей, они приведут тебя прямиком в ад. А это — ещё хуже, чем то, что мучит тебя сейчас, — она наклонилась вперёд и сильно сжала его руку в своей, словно бы привлекая его внимание, — Сейчас ты не в собственном аду, Ingles, а в его. Это ад Гранадо. Свой же ад во много раз страшнее и коварнее, его не сразу отличишь от свободы, и в том его яд. Я говорю это тебе, как предупреждение, потому что вижу, сколько непрожитой боли у тебя внутри, сколько раз ты был сломан и безжалостно растоптан теми, кто давно умер, продолжая ходить и дышать. Ты устал и измучен, твоя душа дрожит, а в таком состоянии легко поддаться соблазну, — она мягко разжала свои унизанные золотыми кольцами пальцы и Джошуа смог вернуть себе руку. Цыганка медленно и утомлённо поднялась на ноги, а помощник Лино обошёл стол и встал подле юноши, — А теперь вставай, Ingles, и иди наверх, тебе нужно поспать. Лино проводит тебя. Утром же проснёшься и решишь, что тебе делать со своей жизнью дальше. Но, помни о том, что я тебе сказала, — она настойчиво смотрела на него, будто подчёркивая важность происходящего с ним сейчас.       — Хорошо… — едва ворочая языком, тихо ответил Джошуа, после чего поплёлся за цыганёнком вверх по каменной лестнице, с трудом различая ступени.

***

      «Гранадо…»       Он чувствовал щекой и плечами колючее тепло верблюжьего одеяла. Мир за закрытыми веками медленно вращался, принося с собой лёгкую дурноту. Пахло овечьей шерстью, деревом и землёй. Тихо потрескивало в лампе масло. Едва ощутимо благоухала кожа сидящего рядом с ним на том же лежаке Лино. Джошуа не знал, почему тот остался с ним, но был рад, что его не бросили одного именно сейчас.       Дальнейшая жизнь виделась ему весьма смутно, и в ней точно не было места любви и радости. Но он и не хотел думать об этом теперь. Им владело внутреннее оцепенение: свернувшись в клубок под одеялом, он раз за разом вспоминал лицо Гранадо, когда тот, прижав его за горло к стене, смотрел ему в глаза. Совершенно чёрные. Ненавидящие. Любимые. Глаза, которые видели не его, любили не его…       Гранадо изначально не принадлежал ему, так на что же он надеялся? Что сможет доказать своей любовью, будто ему можно доверять? Что призраки прошлого рассеются с его появлением? Нет… Кармела была права — здесь он бессилен. Бессилен хотя бы потому что больше не способен созидать. Федериго был прав. Икабод был прав — все они видели то, на что он сам долгое время старательно закрывал глаза: он разрушает Гранадо, убивает его разум день за днём. То, что он принимал за любовь, было лишь эгоистичным желанием любви, жаждой обладания. Возможно, Джеймс был прав… Возможно, он больше не способен любить кого-то, не убивая. Всё, что он пережил… Вся та грязь и жестокость, которые он познал… незаметно для него самого, стали его частью. Он обратился чудовищем, подобным Джеймсу — сеющим боль и пустоту; способным лишь отнимать, но неспособным ничего дать взамен, кроме страданий и потерь. Он не может вернуться, только не теперь, когда, наконец, понял, что же он такое.       Зажмурив покрепче глаза, он тихо вздохнул, безуспешно пытаясь унять изматывающую боль внутри, когда ощутил, что Лино напрягся и всем телом чуть подался в сторону закрытой двери. Прислушавшись, Джошуа различил доносящиеся снизу голоса.       На коже выступили мурашки, а ладони стали липкими от пота: он узнал один из голосов — Гранадо.       — Что там происходит? — шёпотом спросил он у мальчика, — Что они говорят? — цыганёнок вопросительно посмотрел на него и легко, точно кошка, скользнул к двери:       — Мужчина ищет тебя, — прислушавшись, наконец изрек он, — Он ругается с Кармелой, потому что она велит ему уходить.       — Что он говорит? — резко сев на лежаке, Джошуа, нервно стискивая в пальцах одеяло, вслушивался в доносившиеся с лестницы крики, но ничего, кроме тарабарщины на испанском, разобрать не мог. Лино напряжённо слушал, приложив ухо к двери, — Ну же! — не выдержал Джошуа.       — Он говорит: «Он сломал мне жизнь, у меня ничего не осталось к нему, кроме ненависти. Такие люди, как он никогда не знали сострадания, их не волнует, что чувствуют другие», — и, отвернувшись от похолодевшего юноши, снова прижался к двери. Но там было тихо.       — Не слышу. Больше не слышу, — пожав плечами, сказал Лино, возвращаясь, — Похоже, он ушёл, — но, внезапно, с лестницы раздался крик, заставивший вздрогнуть обоих, и продравший юношу холодом до самых костей:       — Джошуа! Я хочу поговорить! Прошу тебя, Джошуа! Джошуа! — он застыл, что есть силы вцепившись в одеяло, но почему-то не двигаясь с места. Его объяли смутный страх и нерешительность. Синяки на шее заныли, а дыхание остановилось. На минуту, тело скрутило в тихом параличе.       Наконец, совладав с ужасом, Джошуа на ватных ногах метнулся к двери, и приоткрыв её, осторожно выглянул наружу. Он надеялся увидеть скульптора хотя бы мельком, но каменная лестница была пуста.       Гранадо ушёл.

***

      До слуха донёсся колокольный звон. Птичий щебет…       Джошуа, чувствуя на лице приятное тепло, поморщился, но глаз не открыл. Где-то глубоко внутри он не желал двигаться, не желал быть потревоженным. Словно бы возвращение в этот мир неизменно должно было причинить ему боль, заставить вспомнить о том, что он больше всего на свете хотел бы забыть.       Тихое позвякивание бусин на красной прозрачной занавеске…       Он лежал на каменном полу древнего храма, и до его слуха, вместе с колокольным звоном доносился чей-то старческий голос, ритмично поющий молитвы на неизвестном языке… В двух шагах от него, раскинув руки, в непрерывной пляске кружились три красивых арабских девушки с длинными белыми рукавами, похожими на крылья. Их смуглые ноги босы, а кудрявые волосы черны, будто долгая безлунная ночь. Колокольный звон нарастал, старческий голос звучал всё громче, а девушки кружились, кружились, кружились… И тут он понимает, что это вовсе не девушки — это совсем даже не люди. От этой красоты его охватывает трепет пополам с ужасом. Рукава превращаются в крылья…       Он вздрогнул, остановив безумный взгляд на красно-желтых полосках ткани, свисающих с окна и трепещущих от лёгкого утреннего ветерка. Пробиваясь между ними, играя на гранях позвякивающих стеклянных бус, солнце бросало ласковые отблески на его напрягшееся тело в скопище подушек.       Он по-прежнему слышал звон — где-то далеко били в колокол.       Пытаясь прийти в себя, он апатично смотрел, как, стрекоча, мимо него по подушке проползает жук-могильщик. На пёстром смятом покрывале колыхался смутно знакомый силуэт. Джошуа вспомнил девушек-ангелов из сна и медленно поднял взгляд.       То, что дало тревожную тень, оказалось латунной фигуркой дервиша, свисающей на шнурке с потолка. Подчиняясь порывам ветра, она крутилась, раскинув в стороны крохотные металлические ручки.       Джошуа вздохнул: у него до сих пор стояли перед глазами их лица — улыбающиеся, нечеловеческие — не мужчины и не женщины, сверкающие чёрными глазами в экстазе кружения. Словно они вот-вот закричат по-птичьи и разлетятся в разные стороны. Он помнил даже упругий шум воздуха в их перьях.       «Нет… Нет, нет, нет…», — он закрыл лицо ладонями, прислушиваясь к противному трещанию насекомого. Ему казалось, что он всё ещё спит. Всё происходящее виделось слишком нереальным, чтобы так просто принять это.       «Что теперь со мной будет, куда мне податься?..», — он медленно сел на лежаке и невидяще уставился в складки овечьей шкуры, — Всё равно, куда, лишь бы подальше отсюда…», — кое-какие деньги, оставшиеся от продажи скульптур, у него были — должно хватить на билет и даже аренду комнаты, но… где?.. Куда бы он хотел отправиться?       Своими сомнениями он поделился с Кармелой за завтраком.       — Далеко ты забрался от дома, Ingles… — женщина задумчиво отломила кусочек сыра и сунула в рот. Вторую половину отдала сидящему рядом Лино, — Подумай, где бы ты хотел сейчас быть. Возможно, тебе стоит вернуться.       — Нет, — мотнул головой Джошуа, глядя на своё отражение в глиняной кружке с кофе. Ему кусок в горло не лез, — Единственное, что я знаю — что хочу остаться в Испании. Не хочу в Англию, там… — он вспомнил свою бесплодную жизнь в Котсуолде и отчаяние Лондона, — … ещё хуже. Я просто хочу оказаться подальше от Гранады. Как можно дальше, — он не был уверен, что сможет спокойно жить там, где осталось столько воспоминаний о Гранадо. Счастливых воспоминаний…       — У меня есть сестра в Кадакесе, — подумав, негромко сказала Кармела, — Это в Каталонии, в двух днях пути на поезде. В одном из писем она упоминала, что сдаёт рыбацкую хижину в бухте. Я могла бы написать ей, если ты…       — О, сеньора! — изумлённо выдохнул Джошуа, — Я был бы бесконечно благодарен вам за это!       — Тогда решено, — цыганка ободряюще подмигнула ему, и, встав из-за стола, принялась собирать пустую посуду, — Если её ответ будет положительным, Педро отвезёт тебя на вокзал. А пока можешь остаться здесь.       Джошуа кивнул. Он хотел спросить у Кармелы, о чём они говорили вчера с Гранадо, но в последний момент передумал.       Не важно. Уже не важно… Он всё равно не вернётся, так зачем давать лишний повод для боли. Гранадо теперь ненавидит его, и правильно делает. Что смог дать ему он, Джошуа, за всё то время, что путался под ногами? — одни лишь скандалы и ревность. Была ли во всём этом хоть капля любви?.. — он вздохнул, глядя, как суетится Кармела, сгружая домашним посуду для рыночной продажи.       Сейчас ему нужно забыть о Гранадо. И чем скорее он это сделает, тем будет лучше для них обоих.

***

      Когда за Джошуа закрылась дверь, Гранадо не сразу понял, что это был последний раз, когда тот ступил в пределы его дома. Всё его существо сотрясалось и дрожало, погребённое под лавиной разрушительной ярости, сутью которой были страх и застарелая, обожжённая боль. Позднее, когда он обнаружил, что остался один, на место злобы пришло смятение, постепенно прорастающее осознанием содеянного: он напал на Джошуа. Потерял над собой контроль и едва не задушил его! О, Мадонна, этого-то он и боялся! Он должен немедленно найти Джошуа, успокоить его и попросить прощения, ведь он всё ещё любит его, несмотря на острый, бездумный язык.       То, что случилось, было недопустимо, но произошло, словно в бреду: едва ли Гранадо помнил, как вцепился ему в глотку, но зато отлично запомнил глаза юноши — изумлённые, полные страха смерти и стоящего за всем этим мрачного смирения. Словно бы он, наконец, получил подтверждение невыносимо долго терзающему его вопросу.       Но, как бы там ни было, ему необходимо вернуть его…       Метнувшись прочь из студии, он обошёл весь дом, переполошив своим растрёпанным видом прислугу, но юноши нигде не обнаружил.       Он выбежал на улицу и в глухом замешательстве долго смотрел на пустую дорогу. Джошуа пропал.       Лихорадочные мысли разрывали череп: один за другим он перебирал варианты, куда Уилсон мог направиться, практически не имея в Гранаде знакомых и друзей вне поместья. Вариант с домом Федериго он сразу же отмёл; Освальд сейчас не в Испании, так что к нему Джошуа тоже податься не мог. Кто бы это мог быть… — внезапно, его осенило: куда же мог пойти человек, не имеющий в Гранаде убежища? Либо в гостиницу, либо к таким же бездомным и бродягам — в Альгамбру, или же в Сакромонте.       Единственное место в Сакромонте, где Джошуа бывал и хозяйку которого знал — «La Buleria» Кармелы! Он немедленно отправится туда, и, либо обнаружит свою пропажу, либо спросит у сметливой цыганки совета: он давно уже утратил чувство контроля над собственной жизнью, и теперь отчаянно пытался вновь нащупать рычаги, но тщетно. Он не понимал, что делает не так, не знал, как преодолеть незримую стену прошлого, что раз за разом вставала между ним и его попытками жить по совести и по любви. И в тот миг, когда он и Джошуа сцепились в мастерской, прошлое было как никогда близко: он чувствовал его тлетворное дыхание каждой клеткой, каждым нервом. В ту секунду он стал тем, кем не желал быть до налитых кровью глаз, до судороги ненависти в конечностях. Он стал тем, кем сделал его когда-то Хуан — убийцей, способным лишь разрушать. Словно бесплодная земля, в которой ничто и никогда не сможет прорасти. Кладбище надежд на светлое будущее и жизнь, исполненную смысла. О, как опасна любовь!.. И сколь губительны те, кто никогда не знал её.       Когда он добрался до Сакромонте, солнце уже окончательно село, и весь квартал по обыкновению оделся огнями.       Дверь в «La Buleria» уже была закрыта, и скульптор долго стучал, прежде чем смог расслышать шорох шагов по известковому полу пещеры.       — Здравствуй, Гранадо, — цыганка была до непривычного серьёзной, от чего убеждённость скульптора в том, что Джошуа здесь, взлетела до максимума, — Зачем пожаловал?       — Джошуа у тебя? — задыхаясь от волнения, выпалил он, на что рот цыганки едва уловимо дрогнул:       — Какой-такой Джошуа?       — Не пытайся меня обмануть, — прошептал он, и, отодвинув женщину с дороги, быстрым шагом устремился внутрь, — Я знаю, что он здесь.       — С каких это пор ты врываешься в чужой дом без приглашения, золотце? Или забыл, на чьей ты территории? — предостерегающе пропела Кармела, закрывая дверь и проходя следом за озирающимся в поисках юноши Рэдвудом.       — Прости, Кармела, но дело важное, — быстро начал он, глядя, как цыганка, словно бы ненароком, становится на ступеньку ведущей на второй этаж лестницы и закрывает собой проход. Он поворачивается туда:       — Пусти меня к нему, я должен поговорить, объяснить…       — Что именно ты хочешь объяснить ему, родной? — скрестив на груди руки, вздохнула женщина, — Что, если он не перестанет требовать правды, то лишится головы?       — Что за вздор?! — опешил Гранадо, — Нет! Да и какое тебе дело, это тебя не касается!       — Касается, и ещё как! — отрезала Кармела, — И он, и ты пришли в мой дом со своей болью, и теперь ею смердит всё вокруг, так что это моё дело!       — Я люблю его, Кармела, но сегодня я потерял себя, и чуть было не натворил нечто ужасное. Я хочу увидеть его и попросить у него прощения, хочу вернуть его, и ты не сможешь мне помешать! — он сделал шаг вперёд, но та выпрямилась, решительно уперев руки в бока, став от этого словно бы в два раза выше.       — Сейчас ты должен уйти, Гранадо, иначе я подниму такой шум, что сбегутся все, и тогда ты не то что не увидишь своего Ingles, но и ноги твоей в Сакромонте больше не будет! До сих пор тебе не задавали вопросов лишь потому что в тебе течёт та же кровь, я поручилась за тебя, и мальчишку твоего не трогали, потому что он с тобой!       — Что ты хочешь сказать этим?! — прорычал Рэдвуд, разозлённо глядя в грозно блестящие глаза цыганки.       — То, что убийц в Сакромонте не жалуют! — отрывисто выдохнула та, и мужчина застыл, изумлённо глядя на неё. Ему ведь не показалось?.. Она имела ввиду…       — Откуда ты… знаешь? — заикнувшись, прохрипел он. От неожиданности голос сорвался, выпуская наружу лишь сиплый шёпот, — Это Джошуа…       — Нет, он ничего не сказал мне, — покачала головой Кармела, слегка притушив яростное пламя во взгляде, — Это заметили все наши, ещё много лет назад. Когда преставился тот богатенький мальчик… как его… Он до сих пор тебе снится, не так ли, Гранадо?       — Но, как…       — Ты сильно изменился с тех пор, как примерил плащ Смерти. От тебя ею несло за версту, дорогой, и это чуяли все. Ты жаловался мне, что разочаровал отца, что у тебя нет таланта и ты ни на что не способен, но я-то знала, что дело не в этом. Смерть не делает скульптур, не пишет картины, не сочиняет музыку… Смерть разрушает и отправляет в последний полёт. Единственное, что она может — это дарить освобождение, избавлять от страданий тех, кто устал жить, потому что жизнь и боль идут рука об руку. Ты пытался жить в этой шкуре — я помню, что от твоих рук и одежды долгое время пахло кровью… Ты мог бы быть отличной Смертью, Грано, если бы так отчаянно не желал оставаться Творцом. Но, пойми… — она спустилась к нему и ласково взяла за плечи, чуть сжав их пальцами: — Всем рано или поздно приходится умирать. И Джошуа пришла пора сделать это. И тебе. Чтобы вернуться в начало, тебе нужно умереть, Грано. Я призываю тебя к мужеству, если ты не желаешь повторить своих ошибок.       — Зачем ты говоришь мне всё это? — прошептал, задыхаясь, Гранадо, чувствуя, как по щеке, опалив жаром кожу, скользнула слеза. Руки Кармелы жгли, как огонь, а сердце налилось тяжестью, будто свинцом. Замерев, он неотрывно смотрел в окружённые морщинками глаза цыганки, в которых не читалось ничего, кроме любви. Он снова чувствовал дыхание того, что было.       — Если не хочешь потерять Джошуа, ты должен уйти, — повторила она, — Пока не спустишься в ад, так и будешь видеть того мальчика.       — Ты ошибаешься, Кармела, я больше не люблю Хуана, давно не люблю, — отстранившись на шаг, отрезал Гранадо, — Он сломал мне жизнь, у меня ничего не осталось к нему, кроме ненависти. Такие люди, как он никогда не знали сострадания, их не волнует, что чувствуют другие, — говоря это, он ощущал, как внутри словно открылась рана, и, пульсируя изматывающей болью, шепчет: «Лжец, лжец… Хамелеон твоя мать, Дьявол отец твой… Ничто не имело смысла… Вся твоя жизнь не имела смысла…». Единственное, что дарило ему хоть какое-то утешение и веру — это руки Джошуа, его улыбка и шёпот потрескавшихся от ветра губ:       — «Просто знай, что я люблю тебя. Я хочу, чтобы ты всегда помнил это…».       Он должен вернуть его. Если Джошуа всё ещё любит, он выйдет к нему.       — Джошуа! — он закричал, как можно громче, — Я хочу поговорить!       — Не нужно так кричать, он слышит тебя, — пробормотала Кармела, и от этого его захлестнуло ещё большее отчаяние. Если он всё слышал, значит…       — Джошуа! Прошу тебя, Джошуа! Джошуа! — с каждым вылетевшим в пустоту именем в нём оставалось всё меньше сил и надежды, что на его мольбы отзовутся. Постепенно, пещеру заполонила разрывающая уши тишина.       А после он отшатнулся, будто бы кто-то толкнул его в грудь, и, провожаемый печальным взглядом сумрачных глаз, побрёл прочь, едва ли видя, куда ступает.       Весь оставшийся вечер и ночь смешались для него в единое марево, похожее на стену плача Джошуа в блэкбернском борделе: вот он идёт по пустынной дороге в Сакромонте и под его ногами скрипит мел; вот он слышит музыку и чьё-то надрывное пение, чувствует запах оливок и вкус алкоголя на языке; вот он сидит на камне на берегу Хенѝли и ему кажется, что среди волн колышутся маленькие бумажные кораблики, а где-то далеко детский голос зовёт его по имени. Кажется, он задремал, сползая на землю и прижимаясь щекой к камню. Болело плечо, погружая в тревожное забытьё…       — Грано! Грано, ты жив?! — Пепита схватилась за его рану, зажав её ладонью, и он взвыл:       — Жив! Убери руки!       — Нельзя, иначе ты истечёшь кровью! — она едва удерживалась в седле, пытаясь найти подходящее положение, — А, чёртово платье!.. Нам нужно остановиться, надо перевязать…       — Ты что, хочешь, чтобы нас поймали?! — огрызнулся он.       — Нет… — потупила взгляд Пепита.       — Тогда помолчи и убери руку! — некоторое время они ехали молча. Только стук копыт отдавался в ушах, да дорожная пыль слепила глаза.       — Ты злишься на меня? — прошептала, прижавшись к его груди, Пепита. По голосу он понял, что ей не по себе. Она так и не отпустила кровоточащее плечо, и теперь вся ладонь и кружевной рукав у запястья окрасились пугающим багрянцем, но бег крови явно замедлился.       — Нет, — подумав, ответил он. Под чёрным платком было жарко и пропылённая ткань прилипла к влажному лицу, пропитавшись по̀том. В конце концов, он сам пошёл на это. Он должен был помочь ей. Он не смог бы жить спокойно, зная, что бросил её, и тогда Пепита, возможно, провела бы остаток жизни, обречённая служить человеку, которого не любит и никогда не полюбит.       Теперь же, вне зависимости от того, поймают их или нет, она свободна — как сама того и хотела. Теперь она сможет отплыть с Селенцей в Новый Свет, где, говорят, столько возможностей, сколько Испании и не снилось за все века её существования.       Наконец, они добрались до условленного места, откуда человек, нанятый Селенцей, должен доставить Пепиту в Малагу, где в порту её будет дожидаться с багажом дуэнья.       — Поезжай скорее, — он соскользнул на землю и, ссадив здоровой рукой подругу, кликнул проводника.       — Нет, я не оставлю тебя таким, — упрямо заявила она, безжалостно раздирая подол своего многострадального подвенечного платья на широкие полосы, — Поворачивайся! — туго замотав его руку и плечо, она, наконец, вздохнула свободно.       — Вот теперь ты, пожалуй, дотянешь до дома. Прошу тебя, Грано, как только доберёшься, займись раной.       — За меня не беспокойся, — поспешно пробормотал он, с её помощью переодеваясь в повседневную одежду. Он радовался, что уложил в седельную сумку чёрный сюртук. На коричневом кровь бы мгновенно проступила, — Тебе нужно уезжать — и как можно скорее. Со мной всё будет хорошо.       — Да, — они выбрались из рощи и направились к лошадям. Пепита всхлипывала и судорожно вздыхала. Ему тоже было неспокойно от того, какой далёкий путь лежит перед ней — до сегодняшнего дня не видевшей иного мира, кроме Гранады, но понимал, что по-другому теперь быть не может. Пути назад не осталось, и лишь мужество теперь поможет этой девушке начать ту жизнь, о которой она мечтала все годы, что провела в заточении.       — Прощай, Грано, — она смотрела ему в глаза, стоя подле коня, готовая вот-вот пуститься в путь. Отпустив поводья, она приблизилась и мягко положила ладони ему на плечи: — И прости меня за всё. Я думала, что хочу быть с тобой в качестве жены, но теперь понимаю, что всё это был мой страх. Я так сильно боялась неволи, и думала, что если меня запрут в клетку, то пусть уж лучше это будешь ты. Тебя бы я не смогла возненавидеть даже тогда. Ты всегда был со мной, и нет в мире человека мне ближе. И теперь, после всего, я люблю тебя ещё сильнее. Я… желаю тебе счастья с Джошуа… — она осеклась и опустила взгляд.       Протянув руку, он обнял её и поцеловал в волосы.       — Спасибо. Я верю, что у тебя всё получится. Будь счастлива и напиши мне, как устроишься, — она нехотя отстранилась, и, взобравшись на коня, стегнула его поводьями.       Он смотрел двум всадникам вслед до тех пор, пока они не скрылись за ближайшим поворотом.       Пепита так ни разу и не обернулась, гордо выпрямив спину, но отчего-то он был уверен, что она плакала.       Кто-то тронул его за плечо. Знакомый старческий голос что-то спросил у него, но он не понял ни слова, и что-то невнятно промычал в ответ. Ему показалось, что это отец нашёл его и ведёт домой. Но, прежде чем он вспомнил, что Икабод умер, обнаружил себя у двери своего же дома, а сосед — знакомый старик, шаркая, уходил прочь по улице.       Крикнув ему что-то благодарное вслед, он ввалился внутрь, и пришёл в себя уже лёжа на кровати в своей комнате.       Он не один — рядом кто-то суетится. Прислушавшись, он сквозь алкогольный дурман распознаёт в ворчании Рамону — домоправительницу. Ему так приятно, что она сейчас здесь, рядом с ним. Она всю жизнь посвятила ему и Икабоду. Гранадо знал её с детства, и не мыслил своё бытие в Гранаде без этой женщины. Ему так не хотелось, чтобы она уходила…       — Рамона, — пробормотал он, на ощупь отыскивая её руки, деловито поправлявшие вокруг него покрывало, — Не уходи…       — Хозяин, вы пьяны, спите лучше… Это же надо было так напиться! Уму непостижимо!.. Вот увидел бы вас покойный мистер Рэдвуд, что бы он сказал?..       — Я знаю… Я всех разочаровываю… — не открывая глаз, прошептал он, чуть сжав смуглую руку горничной, — Прости меня, Рамона. Посиди со мной, иначе я не усну.       — Ох… Как дитя малое… — проворчала та, но уже значительно мягче. Когда-то она также сидела у постели маленького Грано — когда мальчик был болен, или когда не мог заснуть и выпрашивал сказки.       Своих детей у неё никогда не водилось, и, глядя на подкидыша, которого старый хозяин любил без памяти, она думала о том, как бы сложилась её жизнь, если бы у неё была семья. Могла ли она считать этих людей своими — их, с кем бок о бок провела бо̀льшую часть жизни?..       Так она, чуть покачиваясь и поглаживая большим пальцем руку Гранадо, покоившуюся у неё в ладони, думала, тихонько напевая себе под нос:

— «Баю, милый, баю! Песню начинаю о коне высоком, что воды не хочет. Черной, черной, черной меж ветвей склоненных та вода казалась. Кто нам скажет, мальчик, что в воде той было?..» [9]

      А Гранадо, постепенно проваливаясь в глубокий сон, думал о том, что потерял себя. Он снова чувствовал себя тем, кем был в свои семнадцать лет — палачом, для которого грязные руки и запах крови стали привычны, как для мясника — доносящиеся со скотобойни предсмертные вопли забиваемых коров.       — Так ты, говоришь, сможешь убить его? — пожилой испанец нервно затянулся сигаретой, а после бросил себе под ноги, втоптав окурок в жёлтый песок арены.       — Да, — тогда он был готов на всё, лишь бы искупить свою вину, оправдать себя в своих же глазах. Он сходил с ума от мысли, что совершил подобное зло — что убил человека, пускай даже такого бессердечного, как Хуан. Гранадо случайно услышал разговор работников. В тот день он, подавленный, шёл с кладбища, где впервые увидел могилу своей жертвы и безутешно плачущую мать рядом с ней.       — «Это я виновата… я…- шептала она, прижав холёные руки к груди с такой силой, словно стремилась вырвать собственное страдающее сердце, — Говоришь, Хуан был жестоким… Но он и не мог быть иным, ведь он всегда получал то, чего хотел. Наверное, мы слишком сильно его любили…»       — Ну, хорошо, идём, — его провели через пустующую plaza de toros и он, пройдя через ворота, оказался в загоне для скота. Там лежал крупный бык, при взгляде на которого у Гранадо похолодели нутро и руки: животное было всё исколото, и, кажется, изрешечено пулями. Отрезанные уши кровоточили.       — В него стреляли?.. — с трудом заставив себя подать голос, спросил Гранадо, сжав в кулаки задрожавшие пальцы.       — Да, — ответил тот, кто привёл его сюда, — Этот парень был смертельно ранен на арене, мы думали, что он мёртв, а когда притащили сюда, оказалось, что он ещё живой. Но, надеюсь, это ненадолго. Если сможешь, прикончи его быстро. Никто больше не взялся за это дело, когда он не умер после дюжины выстрелов. Это просто невероятно!.. Чертовщина какая-то…       — Дайте оружие, — прошептал он, а после, сжав в ледяной от горечи при виде хрипящего в агонии быка ладони револьвер, медленно приблизился к чёрной туше и опустился на солому рядом.       Протянув руку, осторожно провёл по шелковистой морде кончиками пальцев, чувствуя острый запах горячей крови, звериного пота и мочи.       «Помоги мне» — словно бы говорил ему мутный взгляд из-под полуопущенных век.       — Сейчас… — прошептал он, и, поспешно проверив револьвер, нерешительно приставил к тяжело вздымающейся груди.       Но, в момент, когда он почти решился нажать на спусковой крючок, что-то произошло: рука словно сама собой быстро переместила дуло оружия под челюсть животного. Раздался выстрел. Бык дёрнулся и затих.       — Наконец-то… — словно сквозь туман услышал он голос сопровождающего, — А у тебя лёгкая рука, — никак не среагировав, он сидел и смотрел в застывшее око, пока на его плечо сзади не опустилась тяжёлая ладонь, и всё тот же голос сказал: — Это было непросто, дружок. Пойдём-ка, покурим. Теперь этот бык отправился в лучший мир, — прежде чем уйти, он закрыл мёртвые глаза, хотя и знал, что так делают только людям. Но, на тот момент для него не существовало разницы. Он легко мог представить себя на месте этого быка.       Так продолжалось раз за разом. Он часто приходил туда, чтобы добить тех, кем не желали заниматься другие, брался за то, на что у иных не хватило бы духу. Пока не понял, что это ему не поможет, и звание «ангела смерти» не сделает груз на его сердце легче.       Он также думал, что, сбежав из Испании в чужую страну, сможет забыть произошедшее. Но, в итоге, нашёл то, что вновь привело его в начало.

— «…Усни, лепесточек… Конь взял и заплакал. Все избиты ноги, лад застыл на гриве, а в глазах сверкает серебро кинжала. На коне высоком беглецы спасались, кровь свою мешая с быстрою волною…»

      … Ведь всё рано или поздно возвращается, делая круг.

— «…Усни, лепесточек. Конь взял и заплакал…».

***

      Он устало наблюдал, как за окном постепенно, медленно, набирая скорость, начинает бежать ночная Барселона. Поезд отходил от станции, унося его всё дальше от того, что он хотел и одновременно боялся забыть.       Вот уже пару дней, как он в пути — убегает, растерянный и не видящий иного выхода, кроме как скрыться от того, что причиняет настолько невыносимую боль, что дальнейшее существование в данном качестве мыслится ему невозможным.       Уже совсем скоро — буквально через каких-то пару часов, он очутится в Кадакесе: по словам Кармелы — крохотной рыбацкой деревушке, где и попытается начать сначала. Без Гранадо.       При одной лишь мысли об этом его пробирает холодная дрожь. Где Гранадо сейчас? Что делает? Что чувствует?..       Явно ничего хорошего. Он наверняка страдает, думает, что Джошуа его предал, и, теперь, глядя на мелькающие рощи и долины в мертвенном лунном свете, юноша готов был согласиться с этим. Да — предал. Сбежал.       Снова.       Почему же он не вышел тогда к Грано, хотя слышал этот отчаянный крик на лестнице, зовущий его по имени? И как не сочетался этот болезненный зов со словами о ненависти, произнесёнными им ранее…       Однако, что сделано, то сделано. Он выбрал уход. Возможно, он даже не ошибся в своём решении. В одном Кармела оказалась права — Гранадо видел в нём кого угодно, но только не того, кем он являлся на самом деле. Они сомневались друг в друге до последнего, пока не пришли к закономерному финалу. Но, лучше быть порознь, чем продолжать жить во лжи. Ведь, в отличие от искренности, ложь приводит к смерти, из которой нет возврата.       Он задремал, прижавшись виском к оконному стеклу. Сколько проспал — неизвестно, но очнулся от того, что его легонько потрясли за плечо, и низкий голос проводника с сильным андалузским акцентом сказал:       — Проснитесь, сеньор. Мы прибыли в Кадакес.       — А… — Джошуа вскочил, как подстреленный, — Спасибо, сеньор! Gracias…       Спрыгнув со ступенек на перрон, он в замешательстве огляделся: Кармела сказала, что его встретит кто-нибудь из Нуньесов — либо Альберто, либо Лусия.       Время близилось к пяти утра, и людей на перроне было мало.       Пробродив несколько минут, и так никого похожего и не обнаружив, Джошуа уже было подумал, что арендодатели благополучно проспали, и ему теперь придётся разыскивать их жилище самостоятельно, когда до его плеча осторожно дотронулись.       Обернувшись, он увидел заспанного, загорелого донельзя, коренастого и широкого в плечах мужчину с покрасневшими от усталости зелёными глазами. Мощный и квадратный — настоящий работяга, он приветливо улыбнулся Джошуа и спросил на очень скверном английском:       — Это вы — Джошуа Уилсон?       — Да, — юноша поспешно расплылся в ответной улыбке. Ему на мгновение даже стало неловко из-за того, что этому человеку пришлось подниматься в такую рань, дабы встретить его, — А вы — сеньор Нуньес?       — Кармела в письме упоминала, что вам необходимо уединённое жильё, чтобы спокойно работать над скульптурой. Вы правильно поступили, приехав в Кадакес, сеньор! Места тут прекрасные, хотя это и не большой город. Здесь, к слову, много людей вашего сорта.       — Моего? — не понял Джошуа, выходя следом за каталонцем, которому плохое знание английского никоим образом не мешало оживлённо болтать, употребляя без разбора британский и каталонский вперемежку с языком жестов.       — Да, сеньор, вашего! Художники же, ну! У нас их много. Видимо, всем людям искусства требуется уединение, потому и приезжают сюда, — они спустились вниз по узкой улочке, теснившейся средь побеленных стен, и оказались на набережной.       — Ох… — вырвалось у Джошуа. Перед ним, чуть внизу, раскинулась бескрайняя водная гладь. Сапфировые волны, ни на миг не пребывая в спокойствии, то и дело набегали на скалистые берега, шлифуя камни Кап-де-Креус мокрыми прозрачными языками.       — Красота, верно? — видя немое восхищение англичанина, подхватил Альберто, — Я знал, что вам придётся по душе. Где-то здесь была моя лодка… — он отошёл в поисках судна, а Джошуа, щурясь от свежего просыпающегося солнца, медленно и осторожно вдохнул полной грудью солёный морской воздух, и подивился тому, как легко ему было это сделать — словно бы железные тиски уныния наконец разжались, открыв доступ кислороду. В тот миг он чувствовал себя, как в раю: шум прибоя ласкал слух, а глубокий драгоценный ультрамарин вод радовал зрение; далеко в небесах кричали чайки, и, казалось, море и небо слились воедино, как было до сотворения мира.       Впервые за долгое время он ощутил себя живым. Он словно бы родился заново.       — Эй, сеньор! — отвлекшись от созерцания, он обернулся на зов: Альберто, наконец, отыскал свою лодку среди множества других похожих, что рядами громоздились на галечном пляже, точно выброшенные на берег белые дельфины.       Бросив последний взгляд на изумительный вид, он поспешил к цыгану, и спустя минуту лодка отчалила, увозя его на другую сторону мыса, где располагалось жилище Нуньесов.       «Рыбацкая хижина» и впрямь оказалась непритязательным домиком с черепичной крышей, синей дверью, окнами и побеленными стенами, как и у всех домов Кадакеса. Хижина состояла из четырёх комнат — маленьких и полупустых, и притулилась поблизости от горного склона, ведущего прямиком к линии прибоя. Основной массив домов деревни располагался в значительном отдалении от пляжа, что особенно пришлось по вкусу её новому жильцу, страждущему уединения.       Лучшего места Джошуа сейчас и вообразить бы не смог. Это было именно то, в чём нуждалась его измученная душа — покой и море. За аренду уплачено на год вперёд, и денег у него почти не осталось. Придётся искать работу, а свободное время посвящать скульптуре. Джошуа вспомнил, как надеялся точно также жить и творить в Котсуолде, но, почему-то на сей раз он был уверен, что оказался там, где и должен быть. А это значит, что всё получится.

***

      Через неделю он окончательно обосновался на новом месте: Нуньесы помогли найти ему старую кровать, кушетку и пару столов: один Джошуа втиснул в кухоньку, а другой отвёл для работы в мастерской, которой досталась самая большая и светлая комната в доме.       Теперь он вставал на рассвете и вместе с рыбаками Кадакеса на лодках плавал вдоль мыса Креус, где сетями ловил рыбу, после чего улов свозился на склад, где им занимались уже другие работники.       Вопреки обыкновенной убеждённости в своей абсолютной неспособности к труду, Джошуа нравилось рыбачить: он испытывал умиротворение и удовольствие, проводя в покачивающейся на волнах лодке долгие утренние и дневные часы в ожидании улова и мечтательно созерцая причудливые очертания скал мыса, в его воображении представавшие перед ним в виде сирен, гигантских спрутов, драконов, великанов и иных невиданных существ.       Ему нравилось бродить часами по мысу, разглядывая всевозможные растения и поражаясь камням, обтёсанным ветрами и водой до такой степени, что казалось, будто бы их оборванные края колышутся под холодными порывами периодически набегающего трамонтаны [10], о котором рыбаки говорили с благоговейным ужасом, будто о капризном и жестоком божестве, способном в единый миг лишить жизни. Хотя, в целом, так оно и было: «Упаси тебя бог оказаться в море, когда дует проклятый трамонтана, — говорили Джошуа рыбаки, — Уйдёшь на дно в тот же миг! А жив останешься, так разума лишишься — трамонтана делает безумным любого, кто попадает к нему в когти», — после чего разражались странным, жутковатым смехом, и Джошуа, думая, что над ним — чужеземцем-gringos, подшучивают, лишь равнодушно жал плечами. Этот северный ветер, прилетающий из-за гор и впрямь был пугающей силы, но, часто, когда юноше становилось особенно грустно от обуревающих его мыслей, и если за окном бесновался трамонтана, он выходил наружу, и, хватаясь за железный, вкопанный в землю столб, становился против ветра. В такие моменты ему казалось, что вместе с горькими мыслями из головы пропадает и он сам — словно бы его по частичке, по атому, разносит по округе, распыляя в ничто и соединяя со всем миром вокруг. Тогда он становился Вселенной, а Вселенная становилась им, и от этого ощущения Джошуа делалось чуточку спокойнее, собственные проблемы больше не казались такими уж значительными, а чувства — его собственными. Трамонтана обезличивал, но также и очищал, давая шанс стать чем-то новым, словно бы неудачный рисунок стирали тряпкой с доски. Трамонтана пронзал насквозь, распыляя кости и плоть, и уносил с собой проклятое чувство вины, которое, казалось, раньше ничто и никогда уже не смогло бы убить.       Когда же штормовой период кончался, наступало ласковое и томительное царствие зефира. После яростной бури он приносил блаженство и умиротворение. Тогда всё вокруг начинало дышать величайшим покоем.       В такие вечера Джошуа любил выходить на пляж и наблюдать, как небо бледнеет и приобретает перламутровый оттенок. В это время вода становилась почти неподвижна, а в вышине загорались первые звёзды, знаменуя собой наступление ночной тишины, пробирающей всё человеческое существо так глубоко, что он начинал ощущать её звук и плотность.       Джошуа пламенно полюбил свою рыбацкую хижину, и медленно, но верно, по мере сил, придавал ей жилой вид: делал мелкий ремонт, доставал мебель, расширял окна, поняв, что в «мастерской» ему всё же маловато света. Несмотря на небольшие размеры, дом был построен на совесть, и доблестно выдерживал трамонтану, а в остальное время был подобен райскому шалашу, в который хотелось возвращаться снова и снова. В нём Джошуа провёл множество тёплых, тихих, наполненных сиянием вечеров, предаваясь занятиям скульптурой, пока не начинало смеркаться на небе. Именно в этот час отчётливее всего был слышен шум волн и шуршание песка. Небо сияло подобно драгоценному камню, а в кустах, которыми поросли склоны гор, робко заводил свою песню сверчок, и зелёными звёздочками кружились в воздухе светлячки. Проходило ещё немного времени, и на небо чинно всходила луна. А ещё ухо порой улавливало размеренный плеск воды под вёслами и тихий смех влюблённых с пляжа.       Несмотря на то, что пользовался популярностью у местных девушек, Джошуа с каждым днём всё меньше и меньше думал о том, чтобы попытаться завязать с кем-нибудь близкие отношения. Он с головой ушёл в скульптуру и был рассеян, хотя и приветлив с каждым, кто приходил в его дом. Нуньесы уже давно привыкли к замкнутости жильца и лишний раз старались его не тревожить, а вот охотников познакомиться со скульптором-рыбаком, да ещё и иностранцем, первое время находилось изрядно.       В основном, Джошуа общался с Альберто и другими рыбаками, с которыми проводил почти все дни с рассвета и до полудня, и большего не желал. Его беспокоили скульптуры. Ему казалось, что он снова вырос, как художник, и задумка, прежде казавшаяся ему безупречной, теперь словно бы кричала о своей ограниченности и нарочитости каждой своей линией. Он уничтожал скульптуру и начинал её заново, и не знал, где же конец этому бесконечному совершенствованию. И есть ли он вообще.       Спустя пару месяцев в Кадакесе он всё же закончил своё «Сотворение Адама» — глиняно-деревянную композицию, при взгляде на которую его пробирало противоречивое чувство благоговения и горечи. Его не оставляли мысли о Гранадо, и, вопреки всему, он хотел хотя бы что-то узнать о том, как теперь складывается судьба андалузского скульптора. Стало ли ему в итоге легче, когда их дороги разошлись?.. Джошуа надеялся на лучший исход. Он чувствовал себя виноватым перед Гранадо, но ни за что бы не вернулся обратно. Стоило лишь мимолётной мысли затронуть эту тему, как он поспешно отмахивался от неё, гоня прочь и тоску, и своё пронзительное желание узнать то, что его более не должно было касаться.       Спустя полгода, завершая свою работу над третьей по счёту скульптурой из серии, он принял решение написать Освальду, благо, лондонский адрес агента помнил. Ему было необходимо иметь своего дилера, и он собирался попросить об этом Каннингема. И, также, возможно, узнать у него что-нибудь о Рэдвуде.       Ждать ответа пришлось довольно долго. Конверт ему передал Альберто в первый день июля, когда Джошуа — загорелый и уставший, но довольный, вернулся из очередного рыбачьего заплыва. Сегодня у него выдался весьма плодотворный день — помимо большого улова, за который неплохо заплатили на складе, он ещё успел сделать несколько зарисовок образов, которые неожиданно пришли ему в голову во время его обычного созерцания скал Кап-де-Креус.       — Эй, Джо! Тебе почта! — окликнул его каталонец, и, бросив сети, которые старательно раскладывал на скалах, дабы те просохли, поспешно зашагал навстречу юноше, попутно копаясь в карманах брюк.       — Вот… Из Англии, — многозначительно, словно бы Джошуа могла писать сама королева, заявил он и вручил Уилсону замусоленный, чуть влажный и крепко пахнущий водорослями конверт. Как и ожидалось, от Освальда.       — Спасибо, Альберто! — в радостном нетерпении, юноша бегом спустился с холма вниз, на прогретый за день песок, и, усевшись на землю, подрагивающими пальцами вскрыл конверт. Послание Каннингема оказалось лаконичным, но наполненным искренним участием, за что Джошуа испытал порыв благодарности в отношении агента и неподдельное облегчение от того, что его не обвиняют и не отвергают за его внезапное исчезновение.       Сжимая в липких и просоленных руках трепещущие от лёгкого бриза листки, он жадно вчитывался в каждое слово:       «Уважаемый мистер Уилсон,       Приношу свои извинения за то, что не ответил сразу на ваше послание — я вернулся из Франции много позже, чем оно добралось до Лондона. На случай подобных эксцессов посылаю вам свой парижский адрес в надежде, что в следующий раз всё пройдёт как нельзя лучше.       Вы писали о том, что вам нужен арт-дилер, и я бы с удовольствием взялся за продвижение ваших работ, если бы не был сейчас так загружен. Но, думаю, что это дело поправимое: среди моих знакомых коллег есть один в высшей мере достойный джентльмен, который крепко знает своё дело. Леон Эдѐр. Он немец, родом из Галлѐ, занимается торговлей антиквариатом и продвижением предметов искусства уже почти десять лет. Весьма практичный и прекрасно образованный человек с чутьём на таланты. Если вы согласны, я напишу ему и расскажу о ваших скульптурах. Как продвигается ваше творчество? Судя по адресу на конверте, вы переехали в Кадакес, и, как я наслышан, более не поддерживаете контактов с сеньором Рэдвудом. Я надеюсь, что у вас всё хорошо складывается на новом месте и буду с нетерпением ждать вашего ответа. Письмо посылайте прямиком в Лондон, ближайшие два месяца я должен пробыть там. Надеюсь на ваш скорый ответ.

С уважением, Освальд Каннингем. 28 апреля, 1869г.»

      И, ни одного слова о Гранадо, за исключением весьма многозначительного «не поддерживаете контактов». Хотя, было бы наивно полагать, что такой человек, как Освальд стал бы распространяться о делах и положении Рэдвуда, учитывая сложившиеся обстоятельства. Знал ли он о том, кем они в действительности приходились друг другу, и почему вдруг расстались? Джошуа был в замешательстве, понимая, что не решится выспрашивать у Каннингема о Гранадо, хотя мысли на эту тему не оставляли, преследуя его по пятам, подобно мстительному призраку.       Покружив по дому некоторое время, одолеваемый сомнениями, он решил не упоминать в своём письме о Рэдвуде, и, глядя на бушующее белой пеной море, ограничился лаконичным посланием, в котором выразил надежду на положительный ответ мистера Эдера и скорую встречу с этим, по всей видимости, незаурядным человеком.       «Я надеюсь на вас, Освальд… — металлическое перо чуть слышно скрипело, скользя по бумаге, — …И доверяю вашему мнению и вашему опыту. Прошу, держите меня в курсе дела, и если мистер Эдер изъявит желание встретиться со мной или увидеть работы, дайте ему мои кадакесские координаты. С уважением, Джошуа Уилсон».

***

      Шло время. Весна сменилась летом, лето сменилось прохладной сапфировой осенью. Близился период трамонтаны, и люди заранее готовились к новым несчастьям: рыбаки всё чаще оставались на суше, опасаясь выходить в открытое море, и укрепляли дома, а Джошуа, напротив, всё сильнее влекла беспокойная большая вода, лишь в присутствии которой немного унималась смутная тревога, преследовавшая с тех пор, как он закончил свою серию «библейских» скульптур.       Спустя какое-то время, взяв в руки ком глины, он понял, что больше не может ни ваять, ни лепить.       Всё, что он делал ранее, теперь казалось ему неверным и неуклюжим. Он понимал, что не сумеет воплотить свои нынешние идеи привычным способом, в знакомых и приемлемых образах. То, что раз за разом вставало у него перед глазами, не было эстетичным, но было истинным и верным до такой степени, что тело пробирала возбуждённая дрожь, и в желании воплотить эти образы он буквально не находил себе места, обретая относительный покой лишь в лодке, плывущей к продырявленным ветром скалам де Креус.       Каждый раз, оказываясь среди изъеденных камней, ему чудилось, что он попал в чистилище — место, где времени не существует, где нет ничего, что может волновать или терзать простого смертного: нет горя, нет радости, нет любви, и нет ненависти. Только всепоглощающе-синее небо и жёлто-коричневые камни всевозможных очертаний. Они словно бы были живыми, говоря с ним на своём языке форм, рассказывая историю своего бытия в этом месте, а когда поднимался сильный ветер и гудел в отверстиях скал, казалось, что мыс поёт утробным, глухим голосом.       Всё это очень занимало Джошуа: он жаждал изучить скалы вдоль и поперёк, и однажды, не слушая предупреждений рыбаков, отправился на лодке вдоль мыса, к разлому в скале, который многие в Кадакесе называли «вратами Дьявола». Куда вели эти «врата», доподлинно никому не было известно, но рыбаки утверждали, будто бы там есть спуск в подземные пещеры, который создаёт ужасный водоворот, из-за чего проникнуть туда нет никакой возможности, если не хочешь проститься с жизнью.       — «Скорее всего, там подземные воды и гроты, но проклятая воронка не даёт пробраться внутрь. Лучше не суйся туда, парень, иначе костей не соберёшь. Все, кто к ним плавал, в лучшем случае оставались калеками».       Но, всё равно, проплывая вдоль мыса, Джошуа нет-нет, да и бросал взгляд на «ворота», и это место манило его, будто голоса сирен: сердце учащало свой бег, а кожа напитывалась электричеством, как в предвестии сильной грозы. Он слышал гипнотический гул ветра и ему чудилось, что он найдёт там что-то, что изменит его жизнь раз и навсегда. За «вратами» таилось нечто важное.       Уже на пути к месту он ощутил, как меняется атмосфера вокруг него: воздух резко остыл и пришёл в движение, а облака стали красными, разлившись по небосводу во всех направлениях. А когда привычная ему синь над головой потемнела и стала кричащей, он понял, что грядёт трамонтана.       На мгновение он перестал работать веслом, замерев в замешательстве, а после, осознав, что до берега гораздо дальше, чем до скал, решительно направил свой челн к «воротам».       «Если почувствую, что течение слишком сильное, не стану подплывать близко», — успокоил он себя, и, на всякий случай приготовив верёвку с привязанной к ней металлической «кошкой», подгрёб поближе ко входу.       Отверстие было достаточно широким, чтобы в него прошла лодка, но чересчур узким для свободного маневрирования.       «То есть, если подует слишком сильно, то лодку может попросту разбить о скалу», — щурясь от холодных порывов ветра и солёных брызг, он начал осторожно подводить челнок к «воротам».       И через мгновение изумлённо затаил дыхание: ворота словно бы всасывали в себя воздух, стягивая к себе всё вокруг, подобно аркану.       Трамонтана с каждой минутой делался всё более свирепым, и он решил, что сейчас, или же никогда.       При подходе к воротам течение усилилось, но юноша чувствовал, что ещё может его контролировать, и потому, сжав губы в тонкую нить, упорно и осторожно продвигался вперёд.       Проход становился всё ближе, и, наконец, мокрая холодная ладонь смогла уцепиться за выступ «врат».       Устремив жадный взгляд вперёд, Джошуа увидел, что «ворота» ведут в большой грот из скал, наверху которого через разлом виднеется терзаемое ветром индиговое небо.       В дальнем конце грота юноша заметил чернеющую, точно глотка чудовища, пещеру, перед которой бесновалась вода. Но не было понятно — это ли то самое опасное место, о котором его предупреждали рыбаки, или же нет, поскольку движение волн усиливалось под действием ветра с каждой секундой, и Джошуа решил, что лучше будет закрепить лодку крюком за скалу, а после по выступам взобраться наверх.       Он слушал угрожающий гул грота, и невольно почувствовал наползающий страх, хотя и понимал, что это всего лишь звук ветра.       Выпуская в полёт раскрученную «кошку», он уже чувствовал, что это ему не поможет: челнок внезапно резко качнулся, а после его накрыло налетевшей сзади волной.       Джошуа ощутил, как оглушающим ударом его вышибло из лодки, и мир стремительно завертелся перед глазами — ледяной, солёный и тёмный, не дающий ни малейшего вздоха для крика, ни единой надежды на спасение. Его охватило отчаяние.       Внезапно, голову пронзила резкая боль, и он ощутил вкус собственной крови во рту.       «Вот и всё», — пронеслась единственная мысль, но и она не задержалась надолго — её сменила тягучая, наползающая тьма, мгновенно опутавшая его сознание, подобно холодным щупальцам спрута…

***

      «Э-Эй…», — он никак не среагировал. Он не знал, существует ли вообще.       «Э-Эй…», — этот утробный зов, этот отголосок древнего эха, словно поднимался откуда-то из-под земли, доносясь из живущего под ним камня. Из-под его тела…       Значит, у него есть тело…       Он с трудом приподнял ресницы. Что-то мелькнуло перед глазами — босые ступни. Смуглые ноги, облепленные белой юбкой…       Он не видел глазами, но знал, что до его щеки дотронулась рука. Не имеющая плоти… Не мужская, и не женская…       Пронзительный крик чаек вернул его в сознание. Зажмурившись от резкого дневного света, он неловко заслонился разодранной в кровь рукой.       Некоторое время он был не в состоянии совладать со своими чувствами. Ему хотелось закричать от пронзившего всё его существо понимания, но он не смог, и просто лежал, глядя в разлом на потолке грота, снаружи которого во всю мощь бушевал безумный трамонтана.       Он вспоминал этих существ, что были здесь только что. Они же появлялись в его снах в Сакромонте — зыбкие и неопределённые, изменчивые, как бегущая река, как ветер с гор, и лишь в одной этой изменчивости было их постоянство.       Он знал, что его лодки больше нет — она разбита о скалы. Он не думал о том, как теперь выберется с этого острова. Единственное, что он понял — что хочет узнать, каково это — быть ими. Быть всем и ничем одновременно.       Он медленно поднялся, чувствуя, как болит и щиплет всё тело — его сплошь покрывали синяки, ссадины и порезы от ударов о скалы. Спотыкаясь и оскальзываясь на склоне, он поднялся на плоскую вершину мыса, где свободно дул трамонтана, и, раскинув руки, начал кружиться.       Спустя некоторое время за закрытыми веками он вновь перестал ощущать тело, и опять начал чувствовать всё то, что происходило вокруг: бурные, непокорные порывы ветра, стоны камней, тревожные бегущие облака, и всенарастающий зов, что он слышал до этого. В какой-то момент его ноги оторвались от земли и он ощутил прикосновение воздуха к перьям… От изумления перехватило дыхание…       Внезапно, страх, поднявшийся из глубины, накрыл его, и, подобно вероломной волне, жадно поглотил с головой.       …Оглушительный крик пробился сквозь гул мыса и растаял в шуме ветра…       Он лежал на земле и безучастно смотрел, как камни под натиском трамонтаны крошатся и двигаются, меняя форму. После он вновь отключился.

***

      Шелест ткани… Звук шагов… Многочисленные голоса…       Он открыл глаза.       Помещение, в котором он находился, было ему незнакомо. Серое и невзрачное, но очень чистое, оно напоминало… лазарет.       Джошуа понял, что лежит на кровати, заботливо укрытый одеялом. Вокруг него, в большом зале, рядами громоздились койки других пациентов, к некоторым из которых подходили медсёстры в белых передниках.       Постепенно, осознание приходило к нему: он в больнице; кто-то нашёл его. Но… как? Неужели кто-то отважился отправиться к «вратам Дьявола» во время трамонтаны, чтобы вытащить его оттуда?       Да и не почудилось ли ему вовсе, что он был на том острове, во чреве завывающего грота? Говорят, во время трамонтаны многие лишаются рассудка.       — Извините, сеньора… — окликнул он проходящую мимо молоденькую медсестру, — Вы не знаете, как я оказался здесь?       — Вас привезли с острова, сэр. Ваша лодка разбилась о скалы, — объяснила она, — Должно быть, во время шторма. А когда ветер стих, ваш друг забеспокоился, что вас так долго нет, и, узнав, что вы отправились вдоль мыса, начал поиски. Вы провели несколько дней без сознания, сеньор. Сломано ребро и много ран и порезов… ушибы, лёгкое истощение… Но, в остальном, всё в порядке. Вы хорошо себя чувствуете? Вам что-нибудь нужно?       — Н-нет, спасибо… — пробормотал Джошуа, а после, подумав, спросил: — А… кто меня нашёл? И когда я смогу вернуться домой?       — Честно говоря, я не знаю имени этого сеньора, — смутилась девушка, — Но он был похож на цыгана.       — Ах, цыгана… Тогда всё ясно… — вздохнул Джошуа, испытывая одновременно колоссальное облегчение и жгучую благодарность к Альберто.       — Он сказал, что навестит вас завтра, — заверила его медсестра, — Так что у вас ещё будет возможность поговорить с ним.       — Благодарю вас, — слабо улыбнулся Джошуа, и девушка, ответив улыбкой, продолжила обход.       Попытавшись сесть, он поморщился: правая сторона груди и впрямь болела, а все конечности и торс были перетянуты бинтами. Джошуа со вздохом откинулся на подушку. Что ж, несмотря на исход, он не жалел о случившемся. Потому что то, что он увидел и услышал, зайдя за запретную черту, дало ему ответ на столь долго терзающий его вопрос: как ему быть теперь со своими скульптурами? Как воплотить в приемлемых образах те идеи, которые возникают в голове?       Ответ оказался прост: «приемлемых» образов не существует, поскольку нет ничего постоянного. Есть лишь те образы, что максимально приближены к истине. И не важно, насколько они шокирующие, если они способны передать суть вещей.       Как сказал однажды Гранадо: «В искусстве важна одна лишь правда». Что ж, тогда ему придётся набраться смелости, потому что то, что он намерен воплотить в своих работах, заставит мозги обывателей плавиться в агонии непонимания.       Думая об этом и набрасывая на салфетках эскизы будущих лотов, Джошуа не мог дождаться, когда же ему, наконец, будет позволено вернуться в свой домик у моря. На третий день ожидания его терпение лопнуло, и он решил, что не может больше терять ни минуты.       И попросту сбежал.

***

      Весь следующий месяц он работал не покладая рук, отмахиваясь от замечаний Альберто по поводу своего ещё не зажившего ребра и клятвенно обещая ему в следующем месяце арендную плату в двойном размере: поглощённый творчеством, он совсем перестал выходить в море; даже еду забывал себе готовить, и, если бы не любопытствующая Лусия, то, наверняка, умер бы с голоду.       То, что он замыслил, было ужасно тяжёлым в исполнении. Соединить гипс и смолу или заключить камень внутрь стекла — в одиночку было непосильной для него задачей. И, если каркас из проволоки и гипса для первой скульптуры он смог изготовить без особого труда, то вот как заключить его в смоляной кокон особой формы, он понятия не имел.       Рассказав о своём ступоре Альберто, он получил совет обратиться к местному каменщику Хосе.       Каменщик же, выслушав Джошуа, посоветовал ему вылепить глиняную форму, с неё сделать гипсовые половины и, заключив каркас между ними, залить смолой.       Всё это было таким элементарным, что юноша так и застыл с открытым ртом. И почему это раньше не пришло ему в голову?!       Горячо поблагодарив Хосе, он немедля занялся воплощением рекомендаций в жизнь.       Путь, открытый ему, оказался не самым лёгким, несмотря на внешнюю простоту. На изготовление формы для литья ушёл целый месяц, а количество сил, что Джошуа при этом затратил, наверняка смогло бы в своей сумме сдвинуть с места Эверест. Но он не думал о жертвах. Он работал, полностью поглощённый своей идеей и желанием увидеть конечный результат.       И вот, когда, наконец, пришло время и скульптура в человеческий рост, не без помощи Нуньесов, была извлечена из формы и обработана до финального вида, Джошуа сел перед ней на пол и замер. Он устало всматривался в каждый изгиб бредущей сквозь вязкую реальность фигуры. Здесь бесстрастные Пространство и Время исполняли свою вечную обязанность — забирали по крупице, по атому, тело бредущей фигуры, которая не понимала, что чем больше она борется с этими двумя переменными, тем быстрее разрушает себя. Так вырастают дети, со временем превращаясь в морщинистых стариков. Так выцветают краски и ломаются вещи. Всё в этом мире проходит через жернова реальности в своём стремлении к совершенству.       Его Человек тоже стремился к бесконечности совершенства. Так стремился, что вытянутая вперёд рука уже белела на пальцах костью, а красную материю-плоть с неё почти что сдуло, словно бы Пространство и Время были двумя крыльями самого ужасного трамонтаны на свете.       Потерянные атомы смоляной плоти застывали на тонких ножках-привязках, словно бы вот-вот готовые оторваться от основной сущности их владельца, знаменуя, тем самым, неумолимый ход времени и те жертвы, которые каждому приходится приносить в его смертной жизни.       Так он сидел до самого заката, заворожёно глядя на то, как лучи заходящего солнца, пробиваясь сквозь оконное стекло, скользят по яркой поверхности статуи, отчего кажется, будто она едва заметно дышит в безотчётной пульсации жизни.       За этим занятием и застал его Альберто, зашедший позвать его ужинать, и, удивлённый, застыл.       Некоторое время они в молчании разглядывали статую, а после, каталонец, вздохнув, сказал:       — Я мало что смыслю в искусстве, Джо, но это… Это попросту жестоко! Невероятно… — и он, не зная, что ещё добавить, и чем выразить свои чувства, издал нервный смешок, — Чёрт возьми, это же чистое безумие!       Джошуа проворно вскочил на ноги, и, дружески хлопнув Альберто по плечу, заявил:       — Ты прав, дружище, это — жестоко. Но, так и должно быть. И, раз ты понял это, значит, я смог! Предупреди Лусию и доставай вино, у нас сегодня праздник! Мне кажется, я наконец-то нашёл свой путь.       — И как ты её назовёшь? — кивнув на статую, с улыбкой спросил Альберто. Он уже знал, что имя всегда становится завершающим штрихом в создании чего-либо.       — «Необратимость», — подумав, уверенно ответил Джошуа.

***

      Следующая композиция уже далась ему гораздо легче — хотя бы потому что для её создания ему не пришлось вникать в незнакомые ему ранее способы обработки материалов. Скульптуру «Жизненный цикл» он высекал уже из камня. Однако, она обошлась ему куда дороже «Необратимости», поскольку для своей цели Джошуа избрал мрамор, и, хотя это был далеко не самый хороший камень из имевшихся на каменоломне, работа у юноши спорилась, и он чувствовал ни с чем несравнимую лёгкость, в какой-то момент сменившуюся глубокой болезненной тоской. В тот миг он даже приостановил бег троянки по камню и согнулся пополам, пытаясь вдохнуть поглубже и прийти в себя. Мимолётное непрошеное воспоминание во мгновение ока разрушило всё волшебство процесса: он вспомнил свою последнюю близость с Гранадо; вспомнил, как обнимал его со спины и, вслушиваясь в вибрации его тела от ударов по камню, ощущал их единство — его, Гранадо и камня. Сейчас Джошуа снова будто бы воочию чувствовал вкус его губ и слышал низкий страстный шёпот, ласкающий каждую пору на его коже:       «…Люблю тебя так… что не могу дышать…».       Стиснув на груди пропылённую рубашку, он с трудом вдохнул и упёрся лбом в прохладную мраморную глыбу, пытаясь сделать так, чтобы стало хоть немного легче. Проклятье! В этот миг он так захотел вновь ощутить эти объятия, что был готов разодрать голыми руками камень. Больнее же всего было осознавать, что пути назад не осталось, и всё как прежде уже быть не сможет. Ведь необратимость, как и сказал Альберто — это слишком жестокая вещь, чтобы можно было подобрать слова.

***

      Наутро же его ждал сюрприз.       Сквозь сон до слуха Джошуа донёсся стук.       Поморщившись, юноша накрылся с головой покрывалом и, пробормотав: «Иди к чёрту, Альберто», вознамерился продолжить прерванный сон, однако, человек за дверью уходить не собирался, продолжая настойчиво стучать. В итоге, Уилсону пришлось встать.       — Альберто, это ты? — раздражённо позвал он, отпирая дверь, — Помилуй бог, ещё же так рано! — однако, человек, стоящий на пороге, был ему незнаком.       Джошуа застыл, поражённый оторопью.       Незнакомец оказался европейцем средних лет, одетым в безукоризненной элегантности тёмный костюм. Небольшой чемодан в руках говорил о том, что джентльмен здесь проездом, и явно не из местных. Хотя, это Джошуа мог бы о нём сказать, даже не зная о багаже.       Харизматичный, подтянутый, сдержанный, с аристократической осанкой и манерой держаться, он поражал собеседника с первого взгляда.       Некоторое время юноша даже глаз от него не мог отвести — столько непостижимого достоинства сквозило в каждом движении этого мужчины: в незначительном повороте головы, прищуренных лукавых глазах орехового цвета и тонких сухих губах.       При первом же взгляде на его загорелое лицо с острыми выступающими скулами становится ясно, до какой степени умён и продуман этот человек, и какое значительное влияние способен оказывать на окружающих.       Джошуа продолжал изумлённо разглядывать незваного гостя, а тот, в свою очередь, окинув юношу совершенно нейтральным взглядом из-под тяжёлых век, негромко осведомился:       — Доброе утро. Мистер Уилсон, полагаю? — его голос — низкий, с приятной хрипотцой и резковатым немецким акцентом, вывел Джошуа из ступора.       — Д-да, — заикнулся он, во все глаза глядя на пришельца, — А… вы?.. — мужчина не шелохнулся, но Джошуа отчётливо уловил, что тот пришёл в замешательство.       — Меня зовут Леон Эдер, — представился он, — Сдаётся мне, что вы не получали моего письма.       — Н-нет, — потерянно пробормотал Уилсон, — Боже мой… Простите, сэр, я понятия не имел, что вы сегодня прибудете! Пожалуйста, проходите, я в любом случае рад вас видеть. Прошу извинить меня за беспорядок, я не ждал гостей.       — О, не беспокойтесь, — цокнул языком дилер, — В конце концов, всё это — лишь результат досадного недоразумения… Я, собственно, прибыл по просьбе моего коллеги — Освальда Каннингема. Он сказал, что вы — весьма одарённый скульптор и ищете профессионального агента. Мистер Каннингем показал мне фотографии вашей серии «Андалузские легенды», и мне они понравились, хотя и видно, что это первые ваши работы.       — Да, — сконфуженно, не зная, что ещё ответить, выдавил Джошуа, страшно робея под строгим взглядом немца. Сейчас — в соседней комнате — стояла скульптура, в корне отличавшаяся от того, что видел этот человек на снимках. «Необратимость» не просто не относилась к столь востребованному нынче классицизму с его благородной рафинированной приглаженностью, она попирала его ногами и оскорбляла его слух своими первобытными дикарскими воплями, не признающими иной красоты, кроме правды! Внутренне он уже почти смирился, что его путь будет отвергнут. Да и иной исход был бы маловероятен. Он подозревал, что, скорее всего, не соответствует своему времени.       — Однако, — продолжил дилер, — Ваш необычный подход к обработке дерева, использование его природных форм и качеств кажется мне весьма и весьма занимательным. Также, как и умение передать смысловой стержень композиции, а также эмоциональность. Признаться честно, я впервые увидел, что англичанин способен на такое тонкое выражение чувств через язык тела, — губы Эдера тронула лёгкая улыбка, — Надеюсь, с тех пор вы успели сотворить что-нибудь ещё, мистер Уилсон?       — Да-да, разумеется, — закивал головой Джошуа, — Однако, композиции, над которыми я сейчас работаю, сильно отличаются от виденных вами ранее. Но у меня также есть серия символистских работ на библейскую тему, которую я делал уже после «Легенд».       — Прекрасно. Если не возражаете, могу ли я… — он вопросительно посмотрел на скульптора, и юноша поспешил кивнуть, и поманил за собой гостя в другую комнату. Бывшая ранее кухней, теперь она целиком и полностью превратилась в хранилище. Законченные скульптуры стояли рядами, сокрытые каждая под своей простынёй.       — Думаю, лучше начать в хронологическом порядке, — берясь за ткань на одной из дальних статуй, сказал Джошуа. Эдер одобрительно кивнул, и юноша, глубоко вздохнув, стянул покрывало вниз.       Спустя полтора часа, когда они, сидя в мастерской, пили кофе, принесённый Лусией, взбудораженной появлением внезапного гостя, Эдер сказал:       — Позвольте быть с вами откровенным, мистер Уилсон… Мне сейчас сложно объективно судить о ваших работах, поскольку я, вероятно, устал с дороги. Пока скажу лишь, что я удивлён. Силе вашей фантазии и смелости, граничащей с дерзостью и безрассудством, можно лишь позавидовать, и ранее мне не доводилось видеть ничего подобного. Особенно, это касается «Необратимости». Её я пока с трудом могу уложить в голове. Говорите, эта красная субстанция — смола?.. Что ж, я не уверен, что такой приём вообще когда-либо использовался в скульптуре, но выглядит вполне пристойно, хотя и необычно. Если не возражаете, я бы хотел навестить вас завтра днём и ещё раз взглянуть на все лоты. Свежим взглядом, — разумеется, Джошуа был не против.       — Конечно, герр Эдер. Буду рад вас видеть в любое время.

***

      На следующий день Эдер объявился после полудня. Джошуа как раз вернулся с рыбалки и, спешно помывшись, собирался продолжить работу над «Жизненным циклом».       В этот раз немец выглядел значительно бодрее, но был по-прежнему сдержан и безукоризненно вежлив. Джошуа, уже привыкшего к беспардонной общительности испанцев, это первое время даже слегка смущало: вся эта церемонность казалась ему излишней, а внешняя суховатость — презрительно-равнодушной. Пока он не понял всю суть такого поведения: неизменное стремление к спокойствию и порядку.       Со временем же, присутствие Эдера начало внушать ему фундаментальное чувство уверенности, от чего все сомнения и опасения в душе юноши постепенно улетучились.       Повторно осмотрев скульптуры, агент снова надолго задержался возле «Необратимости».       Умирающий от беспокойства Джошуа, краем глаза подглядывающий в щель приоткрытой двери, видел, как мужчина, скрестив на груди руки и склонив седеющую голову, пристально рассматривает странную композицию.       Отчего-то Джошуа чудилась в худощавой фигуре Леона подавленность. Этот человек знал, что такое необратимость, а значит, понял, что Джошуа хотел сказать. Ему было, о чём сожалеть.       — Что ж, мистер Уилсон, пожалуй, я составил своё мнение о вашем творчестве, — сказал Эдер, закрывая за собой дверь хранилища.       — Правда? — Джошуа, вытирая тряпкой выпачканные мрамором руки, обернулся и на мгновение смешался, видя тяжёлый и очень человечный взгляд дилера, — И каким будет ваш вердикт?       — Я думаю, что вам придётся непросто, мистер Уилсон, — ответил Леон, — Ведь ваши темы — это не знакомые всем древние мифы и сказки. Это даже не старая, как мир, тема любви. Я уже молчу о способах работы с материалом — они переходят все мыслимые и немыслимые границы. Вы берете очень сложные и, я бы даже сказал, болезненные образы, которые в состоянии понять лишь тот, кто много страдал и любил в своей жизни. Либо же… — он прошёл чуть вперёд и остановился рядом с Уилсоном, — …Их сможет оценить только безумец. Я не знаю, что из этого собой представляете вы, мистер Уилсон, будучи настолько юным, но искренне желаю вам удачи с публикой. Я готов заниматься вашими работами, хотя это видится мне непростой задачей.       — Благодарю вас за честность, герр Эдер, — Джошуа почтительно наклонил голову, — Я надеюсь, что наше сотрудничество окажется плодотворным. С чего вы намерены начать?       — С фотографий, — подумав, отозвался тот, — Необходимо сделать хорошие снимки. Затем я сделаю копии и разошлю их в галереи и музеи с сопроводительными письмами. Посмотрим на реакцию искусствоведов. Думается мне, это будет чрезвычайно интересно… — сухие губы Эдера тронула тонкая, задумчивая усмешка, и Джошуа, счищая мраморную крошку меж сочленений скульптуры, подумал, что боль творит странные вещи с людьми — заставляет их не только ненавидеть, но и любить.       Сейчас Эдер любил его скульптуры, а это значит, что был готов на всё, лишь бы их признали окружающие.       Попрощавшись с агентом, юноша продолжил работать над скульптурой, не подозревая, что через каких-нибудь пару месяцев его жизнь изменится до неузнаваемости.

***

      — Хей, Джо! Почта!       — Ой! — юноша зажмурился, ловя у самого носа увесистый свёрток, который простодушный Альберто отправил ему в полёт вниз со скалы, — Что это? От кого? — но цыган уже не слышал его, шагая по направлению к дому на зов жены.       Побросав сети, Уилсон сел на камень и, отыскав маркировку с адресом отправителя, понял, что посылка прибыла к нему из Парижа.       Сердце забилось чаще.       От Эдера, с тех пор, как были сделаны многочисленные снимки, не было никаких известий, и Джошуа начал уже думать, что его скульптурам не дали хода.       Поспешно вскрыв свёрток, он обнаружил в нём завёрнутый в бумагу костюм-тройку и пару кожаных туфель с приложенным к ним конвертом.       На мгновение, его полоснуло такое острое чувство дежа вю, что он замер, но после, усилием воли стряхнув с себя тревожный бред, принялся за письмо, которое, как и ожидалось, было от Эдера:       «Уважаемый мистер Уилсон,       Пишу вам с последними новостями из Парижа. Мне удалось организовать выставку для ваших скульптур, с чем мне любезно помог месье Гардньер — меценат и весьма влиятельный господин. Он устраивает ежегодные вернисажи для начинающих художников и скульпторов. Однако, пока что победы наши не столь значительны: на выставке будут представлены не только ваши работы, но также работы других художников.       Выставка состоится 10 мая в галерее «Art Gardnier» на улице Риволи. Прибудьте к трём часам пополудни, и наденьте тот костюм, что я вам прислал — он как нельзя лучше соответствует случаю.       Как окажетесь в Париже, немедля дайте мне знать о вашем приезде. Я остановился в гостинице «Roget» на Елисейских полях.       Вероятнее всего, мы с вами ещё увидимся предварительно, в конце этого месяца: я приеду, дабы проследить за погрузкой и отправкой скульптур во Францию. До моего же визита подумайте, какие три скульптуры вы бы хотели отправить на вернисаж.

С надеждой на скорую встречу, Леон Эдер. 20 апреля, 1870г.»

      Вздохнув, Джошуа свернул письмо. Да, дела идут не столь резво, как он рассчитывал, но ведь Леон с самого начала его предостерёг: эти скульптуры слишком грубо нарушают правила «хорошего тона», чтобы официальные музеи и галереи согласились на их выставку. Всё, на что он может пока рассчитывать — щедрая рука мецената, великодушно дающая шанс таким, как он: малоизвестным, хотя и многообещающим художникам, показать широкой публике, на что они способны.       «Я не должен подвести… — он бессознательно стиснул в руке письмо, — Сейчас я не имею права на ошибку или слабые работы. Нужно что-то такое, что шокирует всех, и, одновременно, понравится…», — мысленно, он воскрешал в голове образы своих статуй. Единственной, подходящей под эталон, была «Жизненный цикл». Наиболее близкая к классицизму, и отчасти напоминающая мифологические композиции Гранадо, она, тем не менее, поднимала нестандартную тему единства жизни и смерти. Был в ней и вызов, и жутковатый хтонический холодок, и изящество форм… Но это лишь одна статуя. Реакцию же общества на остальные скульптуры Джошуа и вообразить себе боялся.       Чего стоит одна «Необратимость»! А после «Сотворения Адама» Эдер и вовсе посматривал на него с ошарашенным интересом! Что он увидел там, оставалось только гадать, но Джошуа не мог отделаться от мысли, что вложил в эту статую слишком много личных чувств определённого толка, чтобы их можно было так легко проигнорировать.       В итоге, когда в конце апреля прибыл Леон, на вернисаж Гардньера было решено отправить «Необратимость», «Сотворение» и «Жизненный цикл», завершённый Джошуа буквально на днях.       Это стало тяжёлым временем для Уилсона: нервный этап транспортировки скульптур; путешествие на корабле до Франции, во время которого Джошуа был готов повеситься от то и дело накатывающих, подобно морским волнам, воспоминаний; а после, знакомство в Париже с хозяином галереи.       Гардньер оказался одутловатым, высоким господином в дорогом и очень элегантном костюме. Он много курил и много улыбался, то и дело перекладывая мундштук трубки из одного угла рта в другой.       — Bonjoir, мсье Эдер! — радушно поприветствовал он немца, и от души пожал ему руку. Леон сдержанно улыбнулся старому знакомому, и меценат, обменявшись несколькими формальными фразами с дилером, устремил всё своё внимание на Джошуа:       — А вот и легендарный мсье Уилсон. Бог мой, да вы просто невероятно юны! И такие идеи… По рассказам Леона я воображал вас молодым человеком за двадцать пять. Я и подумать не мог бы, что… Очарован вашим талантом, мсье, — он крепко стиснул ладонь Джошуа, и тот только и смог, что выдавить:       — Премного благодарен, месье Гардньер, рад знакомству.       — До выставки считанные дни. Ваши экспонаты уже прибыли? — вернув деловой тон, осведомился Гардньер.       — Пока что нет, но ожидаются со дня на день, — ответил за Джошуа Эдер.       — Нервное это дело, — прищёлкнул языком Гардньер, — Помнится, как-то растяпы-грузчики при перевозке уронили статую почтенного мсье Б. у самых ворот музея. Так у него случился удар. На том и завершил он свою карьеру, — Джошуа побледнел, и Эдер поспешил вмешаться:       — Печально. В нашем случае, всё предусмотрено: я лично проверил каждый ящик. Разве что, корабль затонет по дороге в Париж, но это маловероятно, — после чего, ещё некоторое время любезно побеседовав с галеристом, они в скорости распрощались и вернулись в гостиницу на Елисейские поля.       — Не волнуйтесь, со скульптурами всё будет в порядке. Гардньер просто любит пощекотать нервы себе и окружающим, — сказал Леон, когда они уже подъезжали на место.       — Я не волнуюсь, герр Эдер, — отозвался Джошуа, глядя в окно на оживлённые парижские улицы, — Просто у меня нехорошее предчувствие.       — Отчего же? — немец вопросительно скосил на него проницательный взгляд из-под тяжёлых век, и юноша неопределённо дёрнул плечами:       — Думаю, это очевидно: мои скульптуры далеки от вкусов публики и академических стандартов.       — Насчёт стандартов полностью с вами согласен, мистер Уилсон, — тонко улыбнулся Эдер, — А вот о вкусах могу поспорить: насчёт публики никогда нельзя знать наверняка. Людские симпатии изменчивее, чем направление ветра. Кто знает, быть может, этот вернисаж у месье Гардньера станет вашим восхождением на Олимп. А, возможно, признание придёт позже, ведь искусство имеет свойство давать ответы на ещё не заданные вопросы.       — Олимпом… Или Голгофой, — мрачно фыркнул Джошуа, — Без воплей и толчеи там точно не обойдётся.       — О, в этом я не сомневаюсь, — насмешливо осклабился Эдер. Странная у него была улыбка — холодная, но при этом выразительная, напоминающая волчий оскал.       Вспомнив о Дольфе, Джошуа поёжился, плотнее кутаясь в плащ. Сейчас у него ничего не было, и ему не было больно. И чёрта с два он позволит когда-либо снова кому бы то ни было поселиться в своём сердце! Последним, кому это удалось, стал Гранадо, и теперь, сколько бы ни пытался, Джошуа не удаётся вытравить его из себя. Словно бы он пропитался его взглядом, голосом и запахом, сделав их своей частью, изгнать которую сможет только смерть.       «В тебе течёт моя кровь, и я буду заботиться о тебе и любить тебя всегда — в болезни и в здравии, в горе и в радости, при жизни и посмертно…».       Была ли эта клятва последним жестом отчаяния, попыткой удержать то, что неизбежно должно было разрушиться?..       И, тем не менее, ему до сих пор кажется, что он продолжает чувствовать Гранадо, чувствовать в те моменты, когда ему становится особенно больно или тоскливо. Тогда им овладевает единственное желание — отыскать скульптора, заключить его в объятия и больше никогда не отпускать, чтобы ни случилось. Чувствовать его гвоздичный аромат и жар сильного тела сквозь тонкую рубашку, вслушиваться в ритм дыхания и ласкать кончиками пальцев густые чёрные ресницы и оливковый рот.       …Как жаль.       Жаль, что он успел так крепко привязаться и не понял раньше одной простой вещи: он не сможет никого сделать счастливым. Бордельная жизнь сотворила своё дело: забрала у него то, без чего невозможна ни одна близость — доверие. Как бы ни пытался, он больше никогда не сумеет пересилить себя и довериться другому так, как когда-то открылся Джеймсу или Волку. Теперь этот механизм сломан, и сколь бы чудесен ни был тот Ближний, в итоге он уйдёт ни с чем, устав стучать в закрытую дверь.       «Я ничего не имею против тебя, Джошуа. Но, если ты погубишь моего сына, ты будешь гореть в аду…».       Икабод был прав. Федериго прав. Ему больше не стоит беспокоить Гранадо. Бесконечно терпеливый, любящий родных и близких, он не заслужил такой чёрной неблагодарности со стороны своего ученика. Только теперь Джошуа отдавал себе отчёт в своём эгоизме в полной мере.       — Герр Эдер… Я, пожалуй, пройдусь немного, — внезапно, промолвил Джошуа, и, игнорируя вопросительный взгляд агента, стукнул в стенку кареты.       Близился вечер и солнце провожало юношу, погружённого в невесёлые мысли, по оживлённой набережной, где разворачивалась кипучая жизнь Сены, а он наблюдал танец световых рефлексов в струях её течения. Ряды забавных лавчонок, душных, как теплицы, цветы в горшках на окнах торговцев семенами, клетки с певчими птицами — всё то смешение всевозможных звуков и красок, которое сохраняло на берегах реки немеркнущую юность города. По мере того, как молодой человек шёл, слева над тёмной линией домов всё явственнее разгорался пламенеющий жар заката, и светило, медленно склоняясь, как бы поджидало его, и заходило именно в тот момент, когда он проходил мост Нотр-Дам, поднимая на своего небесного спутника печальные светлые глаза. Ни в вековом лесу, ни на горной тропе не бывает таких торжественных закатов, как в Париже, когда солнце садится за купол Академии [11]. Город засыпает во всём своём великолепии, чтобы поутру, точно нежнейшая бабочка, воскреснуть вновь.       Знал ли он, что когда-нибудь его жизнь станет такой — беспросветной и захватывающей, вынуждающей не думать о завтрашнем дне, предсказать который он больше не в силах? Что за путь избран, и к чему он теперь его приведёт?       Так, поглощённый тяжкими мыслями, он сам не заметил, как дошёл до «Roget», где ему предстояло провести всю оставшуюся неделю.

***

      Утром, в день выставки, к нему в номер заглянул Эдер.       — Я еду в галерею сейчас, — говорил он, спешно проверяя запонки на манжетах и сверяясь с карманными часами, — Хочу удостовериться, что все экспонаты стоят на оговоренных местах, и что все они в целости после транспортировки.       — Я буду нужен в галерее до выставки? — спросил Джошуа. Он жутко нервничал, и надеялся, что сможет держаться подальше от эпицентра своей тревоги как можно дольше.       — Думаю, что я справлюсь сам, — отозвался Эдер, — Однако, осмелюсь рекомендовать вам приехать в галерею хотя бы на полчаса раньше, дабы убедиться, что вас всё устраивает.       — Хорошо, герр. Я последую вашему совету и прибуду за час, — проводив дилера, Джошуа вернулся в квартиру и вышел на балкон.       Сегодня, в три часа пополудни, его судьба должна будет совершить новый поворот — его примут в новом амплуа или же отвергнут с позором. Впрочем, Джошуа старался не думать об исходе. В прошлый раз, в Мадриде, он не угадал реакцию публики, так с чего бы ему теперь вдруг становиться провидцем? Нет, он думал о том, что в последнее время потерял связь с реальностью. Раньше ему не казалось, что он спит и видит дурной сон, а теперь же, просыпаясь по утрам и пытаясь осознать себя на настоящем месте, он, ущипнув себя, всё меньше верит в правдоподобность испытываемой боли. Эдер назвал его мудрецом или безумцем, но, что если в действительности он прав, и Джошуа, погружаясь в себя, погружаясь в творчество, всё больше сходит с ума?       Он спал наяву, а когда ложился в постель, то в забытье к нему приходили все самые ненавистные, самые страшные образы, которые уже настигали его в прошлом.       - «Из тебя получилась прекрасная шлюха…».       — «У меня ничего не было, и мне не было больно…».       — «Покой… Почти как у мёртвых, верно?..».       — «Поверь мне, Джошуа… Поверь Ему… Никто не будет одинок».       — «…Если… погубишь моего сына… будешь гореть… в аду…».       — «В аду…»       - «В аду».       Он резко открыл глаза, вздрагивая. В дверь номера деловито стучали — горничная принесла запоздалый завтрак.       Поблагодарив женщину, он без особого аппетита проглотил кофе и яйца с тостами, после чего, переодевшись в присланный Эдером костюм, решил немного пройтись: оставаться в квартире сейчас было выше его сил. Он всё сильнее с каждым днём страшился погружаться в себя и опасался, что спятит, сидя в одиночестве в четырёх стенах.       Оживлённый полуденный Париж процветал, поражая все чувства своим многообразием. Казалось, здесь воцарилась вечная весна — настолько люди были пропитаны её духом, обсуждая в лавках и за столиками кафе на бульварах и у парапетов набережных дела насущные: кто с кем крутит интрижку, чья жена была поймана с любовником, кто родился в прошлую пятницу, и насколько пышной выдалась свадебная церемония в одном из соборов.       Во всём этом было столько жизни и простой мещанской радости, что Джошуа в очередной раз ущипнул себя за руку. Ведь жизнь прекрасна, всё вокруг кричит об этом, переливаясь благодатью через край, так почему же он неизбывно погружён во мрак? Будто бы медленно идёт сквозь пустыню Чистилища и никак не может достичь её границы. Сколько ещё ему надо испытать, чтобы избавиться от своего внутреннего демона? Кармела предупреждала, что он не должен терять над собой контроль, но с каждым днём его мир всё больше растворяется в эфире. Он боялся, что однажды не сможет отличить иллюзию от реальности.       Как и обещал Эдеру, он прибыл на место за час до открытия выставки. Помимо него столь же предусмотрительными оказались ещё трое участников вернисажа. Один из них, похоже, явился заранее не зря: громко возмущаясь, что его картину запихнули под самый потолок, он яростно размахивал руками, доказывая что-то одному из работников галереи. Тот же обречённо вздыхал, томился, и пытался объяснить оскорблённому художнику, что две его картины уже висят на видном месте, что помимо него есть ещё участники, которые также хотят, чтобы их работы были оценены, и что стены̀ в зале всего четыре, и кому-то всё равно придётся подвинуться, дабы уместились все полотна.       Все три его скульптуры были выставлены напротив окна, что было весьма неплохим вариантом: свет очень выгодно падал на статуи, проявляющие свой рельеф в таком положении максимально отчётливо. Лучшего места и желать было нельзя!       — Ваша работа? — с одобрительной улыбкой проронил Джошуа, заметив подошедшего к нему Эдера. Тот медленно кивнул и плутовато сузил глаза, сообразив, о чём идёт речь.       — Месье Гардньер уступил нам эту локацию, по старой дружбе не сильно возражая.       — Вот как… — поёжившись, пробормотал Джошуа, думая, что Эдер становится удивительно изворотливым, когда встаёт вопрос о достижении какой-либо важной для него цели. Одновременно с этим, Уилсон начал осознавать, как крупно ему повезло. Вряд ли тактичный и миролюбивый толстячок Каннингем стал бы отстаивать выгодное место в выставочном зале. Скорее всего, ему это приходилось делать не так уж и часто, сотрудничая с Гранадо, который ваяет, словно второй Бернини, и работы которого нельзя не заметить, даже запихни их галеристы в самый дальний и тёмный угол музея.       Помимо его статуй, были также выставлены работы ещё четырёх малоизвестных парижских скульпторов, которые, на взгляд Джошуа, были весьма посредственны как по задумке, так и по технике исполнения: вакханка невообразимо сочных габаритов, лежащая на боку; Персей со щитом, от которого веяло академической пресностью; и статуя дамы с собакой в современном стиле, которая оказалась бы не так плоха, если бы не была столь откровенно пошлой: пышная грудь прелестницы почти вываливается из корсажа, а подол недвусмысленно обтягивает обширные бёдра и аппетитный зад. Роль собаки же на этом празднике плоти так и осталась для Джошуа загадкой.       Одни композиции отображали всем известные, уже до дыр затёртые сюжеты, другие же простодушно воспевали прелести нагого и не очень, тела, мало говоря о смысловой составляющей фигуры.       — Кажется, теперь я понимаю, почему месье Гардньер согласился на моё участие во всём этом, — с трудом скрывая досаду, прошептал Джошуа Эдеру, невозмутимо созерцавшему прибывающих ко входу гостей, — Ему было нечего терять.       — Как вы взыскательны, Джошуа, — усмехнулся дилер, и Уилсон вздрогнул от звука своего имени, впервые за долгое время произнесённого вслух, — В чём-то вы правы, но ещё не всё потеряно: советую вам взглянуть на холсты, там можно увидеть довольно интересные сюжеты, — сам Леон был едва уловимо напряжён, словно бы застыв в ожидании; ореховые глаза под пепельными тёмными бровями горели в нетерпении, и без того выступающие скулы, кажется, заострились ещё сильнее. Он будто предвкушал нечто грандиозное или забавное.       Хмыкнув, и поймав себя на мысли, что ему определённо по душе этот человек, Джошуа, коротая оставшиеся до открытия минуты, всё же прогулялся вдоль стен и накрытых полотнами скульптур, изучая вывешенные рядами до самого потолка картины. Большинство из них были невзрачны, но попадались и цепляющие своим сюжетом, и даже шокирующие. Например, Джошуа почти пять минут простоял, пытаясь сообразить, что представляет собой скопище кричащих, контрастных сумеречно-голубых, чёрных и зеленоватых цветовых пятен, пока не додумался отойти подальше, и вот тут-то его и пришпилили к полу немой ужас и изумление: при дальнем рассмотрении невнятное маленькое полотно представляло собой портрет мёртвого уличного ребёнка. Пугающий в первые мгновения, в последующем он вызывал глухую горечь и тоску при виде жалкого скрюченного комочка, посиневшего от холода и всеми забытого. Несмотря на незамысловатый стиль, настроение ситуации и динамика фигурки были схвачены с беспощадной точностью. В этой крохотной работе определённо чувствовался талант художника и глубокое понимание того, что он делает. Вне зависимости от желания смотрящего, картина продирала насквозь ледяным сквозняком страха и подспудной мыслью о месте каждого живого существа в этом мире. Автором ужасающего полотна значился некий К. Ренье.       На том похолодевший Джошуа оставил свои попытки знакомства с местными живописцами.       Наконец, галерея распахнула свои двери, и зрители хлынули внутрь. Большая зала наполнилась оживлёнными разговорами, топотом многочисленных ног, а в глазах у присутствующих зарябило от движения и многоцветья платьев и шляпок, теневого колорита сюртуков и переливающихся в свете ламп тростей.       Прислушиваясь к людскому гомону, Джошуа старался держаться подле Эдера. При виде толпы его объяли смутная тревога и дискомфорт. Хотелось удалиться в более спокойное место, но стойкое любопытство удерживало его на месте. Джошуа было мучительно интересно увидеть своими глазами реакцию публики на скульптуры. Когда же из той части зала, где находились его лоты, стали доноситься изумлённые возгласы и возмущённые крики, Уилсон судорожно вздохнул, и покрепче стиснул в скрещенных на груди руках ткань своего сюртука. Когда же из толпы раздался издевательский смех, Эдер чуть склонился к помрачневшему юноше и прошептал:       — Успокойтесь. Большинство парижан среднего класса — это невежественные бездельники, живущие на наследство или ренту. Не требуйте от них слишком многого, — Джошуа на это только ещё раз тяжело вздохнул, будучи не в силах что-либо ответить. Его сжигали гнев и невольный стыд. Он понимал, что Леон прав, и не стоит ждать, что человек, признавший за высокое искусство выпирающие груди и строгий академизм, способен адекватно оценить более абстрактные и метафизические композиции. Было попросту неразумно этого ждать, но он всё же надеялся, что случится чудо. Чуда не произошло.       Внезапно, из бурлящей негодованием толпы раздался чей-то возбуждённый, молодой голос, чьё громогласное звучание эхом отразилось от стен галереи, заставив на мгновение всех собравшихся умолкнуть:       — Вот это да! Кто-нибудь такое раньше видел?! Покажите мне автора! Я хочу видеть автора! Это гениально! — крики неизвестного тут же поддержали ещё несколько не менее восторженных голосов, а после воцарился гвалт ещё страшнее прежнего.       — Гениально?! Да это же абсурд! — возмутился какой-то пузатый джентльмен с пышной бородой, — Издевательство! Называть это уродство скульптурой станет только сумасшедший! Откровенное безобразие — выставлять подобный мусор в центре Парижа! А уж требовать за это деньги — оскорбление в чистом виде! — он в негодовании сорвал табличку с ценником с постамента «Необратимости» и швырнул её на пол.       — Ну, это уж слишком! — не в силах больше наблюдать подобное поругание, в ярости прорычал Джошуа, но Эдер настойчиво удержал его за плечо, не дав кинуться на нахала.       — Держите себя в руках. Выдворять нарушителей за дверь — не ваша обязанность, — отсёк он.       — Не обязанность, но страстное желание! — огрызнулся Джошуа, метнув на застывшее лицо агента разъярённый взгляд. Тот ничего не сказал, лишь устремил своё внимание на конфликтующую часть зала.       Последовав его примеру, Джошуа увидел, что к дебоширу подошёл месье Гардньер и начал что-то говорить ему. Но тот не желал униматься. К тому же, сторону возмущённого толстяка заняли ещё несколько человек. В итоге, ситуация мадридской выставки повторилась: люди разбились на два лагеря и теперь до одури спорили между собой, вызывая у слушающего всё это Джошуа тошноту и желание влезть в петлю. Были, правда, и те, кто не принимал участия во всеобщей вакханалии, а просто осматривали экспозицию и быстро уходили, явно опасаясь распалённых спорщиков.       Через какое-то время ситуация стала ещё хуже: кто-то из восторженных новоиспечённых поклонников прознал, что автор скандальных работ присутствует на выставке.       Джошуа громко охнул, когда его внезапно схватили за руку и активно затрясли ею в приветственном жесте:       — Это ведь вы — месье Уилсон? Мне сказали, что я смогу найти вас здесь, — выпалил худой молодой человек в очках и с острой чёрной бородкой. Просто поразительно, как в таком тщедушном теле обитал столь молодецкий глас.       — Д-да, — выдавил Джошуа, изумлённо таращась на незнакомца. Услышав подтверждение, молодой человек тут же воспрял:       — Меня зовут Клод Ренье, — представился он, — Умоляю вас, не слушайте этих зажравшихся остолопов, ваши работы великолепны! Свежи! Я никогда ещё не видел чего-то столь смелого и оригинального, как «Необратимость»! Как вы до такого додумались, а?! Ведь вы ещё так молоды! — его лицо так сияло от искреннего воодушевления, что Джошуа невольно приободрился.       — Вот именно! Вы ещё слишком молоды, выберите для себя другое занятие и прекратите издеваться над искусством! — крикнула из толпы какая-то женщина, мгновенно спустив его на землю, — Никогда не видела такого уродства! Да это даже в Салон Отверженных [12] не взяли бы! — гвалт голосов усилился и стал нестерпимым. Доброжелательно настроенные стремились всеми силами добраться до скульптора, а злопыхатели осыпали его статуи насмешками, улюлюкали и хохотали до слёз:       — «Глядите, глядите, этого бедолагу как будто обливают сверху помоями! Как страдальчески он тянет руку! Ой, не могу!».       — «Видать, жена его совсем не кормит — ишь, как исхудал!».       — «А это похоже на экспонат в анатомическом театре — там выставляли такого урода! «Сиамские близнецы» называется!».       — «Это не сотворение Адама, а какая-то непристойщина! И как не стыдно!..».       В итоге, натиск толпы стал слишком сильным, и Эдер, бросив попытки отогнать от Уилсона настойчивых зрителей, взял Джошуа за плечо и молча увлёк за собой к выходу.       Толпа последовала за ними и, подобно волне, выкатилась на улицу.       Подозвав первого попавшегося извозчика, Леон подтолкнул ошарашенного всем происходящим, и оттого растерянного, Джошуа, к карете, после чего, обменявшись несколькими фразами с выбежавшим из галереи всполошённым Гардньером, вслед за юношей забрался в экипаж.       Постепенно, карету перестали осыпать ударами и поливать криками и смехом — галерея осталась позади.       Джошуа, всё ещё слегка дрожа, в оцепенении неотрывно смотрел в окно на проплывающий мимо, как и прежде беззаботный Париж. День уже клонился к вечеру. Близились прохладные сумерки.       Да, он ожидал недовольства и возмущений, ожидал презрения, но оказался не готов к столь оглушительной буре из признания и проклятий одновременно. Теперь он сметён, растерзан обезумевшей толпой и напуган неопределённостью сложившейся ситуации.       Леон, до сего момента молчавший, шевельнулся напротив:       — Я сказал Гардньеру позаботиться о сохранности ваших работ и убрать их подальше. С ними всё будет в порядке.       — Вот именно, — дрогнувшим голосом промолвил Джошуа, — Так и надо было сделать с самого начала — убрать их подальше.       — Не говорите глупостей! — чуть возвысив голос, одёрнул его Леон, — Они уникальны в своём роде. Вам не за что корить себя, — Джошуа ничего не ответил, продолжая апатично глядеть в никуда, прижавшись носом к стеклу.       — Я надеюсь, вы очень цените своё время и силы, герр Эдер, — наконец, прошептал он, обратив на немца опустошённый взгляд, в котором читалась такая усталость, что Леон невольно про себя задался вопросом: что же за жизнь ведёт этот, в сущности, всё ещё ребёнок, что к девятнадцати годам у него стали такие обречённые глаза.       — Да, мистер Уилсон — весьма ценю, — чуть помедлив, ответил он, — Посему, не вижу смысла тратить их на пустые страдания, не имеющие под собой существенной основы. То, что произошло сегодня — лишь очередное подтверждение тому, что я не ошибся, согласившись заниматься вами. Кажется, вы из тех, кто открывает новые горизонты в искусстве. Но, чтобы революция привела к эволюции существующего строя… — он, опираясь на трость, чуть подался вперёд, и Джошуа, невольно заинтересованный, тоже наклонился к дилеру. Эдер, явно что-то обдумывая, многозначительно воздел палец вверх, — … Чтобы всё это не обратилось просто крушением, необходимо совершить правильные манипуляции. Первое, что нужно будет сделать, мистер Уилсон — это вывести ваш образ жизни в глазах общества на гипертрофированный уровень.       — И что это значит? — не понял Джошуа. Эдер наклонился ещё ниже, и знакомая холодная улыбка промелькнула на смуглом точёном лице:       — Это значит — никаких границ.

***

      Но, границы всё же были — этикет. В этой области у Джошуа обнаружились существенные пробелы, когда на следующее утро после выставки он и Эдер стали выстраивать план по созданию грандиозной иллюзии в глазах общественности относительно Джошуа.       — Чтобы красиво нарушать правила, их необходимо знать в совершенстве, — говорил Леон, медленно прогуливаясь взад-вперёд по комнате, пока хмурый от невесёлых мыслей Джошуа апатично водил пальцем по кромке кофейной чашки на столике. Ему было дурно, и в глубине души он жаждал вернуться в свой домик у моря, на пустынный песчаный пляж, где дышится так легко и свободно, а солёный ветер треплет волосы и одежду в игривом танце. Наверное, сейчас он смог бы понять страдания Гранадо, вынужденного жить в Англии череду тягостных лет: после напоённой солнцем, ароматами фруктов, цветов и моря Испании, Париж казался ему, по большей части, одним громадным нагромождением, лишённым той живости и фактуры, коими в Андалусии и Каталонии было пропитано всё вокруг.       — Вижу, вам неинтересно то, что я говорю, мистер Уилсон, — вырвал его из забвения острый, как лезвие сабли, тон Эдера.       — Н-нет, вовсе нет… — он с трудом выдержал холодный взгляд агента, невольно поёжившись, — Просто… вы уверены, что есть необходимость проворачивать столь масштабную кампанию? Возможно, сегодня публика не восприняла мои работы, поскольку это оказалось слишком ново для неё, но, со временем… Ведь были же те, кому они пришлись по душе…       — К несчастью, пока общество, воспитанное на классицизме, самостоятельно дозреет до уровня вашей стилистики, может пройти много лет, а, возможно, и не один век. И ни я, ни вы уже этого не увидим. Вас удовлетворит такой финал, мистер Уилсон? — он обратил на смущённого Джошуа красноречивый взгляд, после чего продолжил: — Меня тоже. Посему, призываю вас прислушаться. Если всё получится, мы оба окажемся в выигрыше.       — Хорошо, я усвою этикет! — развёл руками побеждённый Джошуа, — И это всё?       — Ну, разумеется, нет, — почти мстительно осклабился дилер, — Организацию выставок я беру на себя. Ваша задача, мистер Уилсон — учиться. Учиться и совершенствоваться во всех направлениях. Лишь увидев вашу образованность и ваши манеры, люди начнут сомневаться, прежде чем навесить на вашу работу ярлык «уродства» и «бреда сумасшедшего». И, разумеется, нужно творить. А также посещать все светские мероприятия, которые смогут быть вам полезны для создания выгодных связей.       — Отвратительно, — вздохнул Джошуа, — Что, без лизоблюдства уже никак на этой земле?       — К сожалению, — отозвался Леон, — Обыденный мир сильно отличается от того, каким вы привыкли его видеть — глазами художника, — он отошёл от окна и взглянул на скульптора. Джошуа, свернувшемуся в кресле, показалось, что в ореховых глазах немца на мгновение промелькнуло нечто, напоминающее сочувствие. А после, помолчав пару секунд и что-то обдумав, он продолжил: — Вам придётся пробыть здесь ещё примерно неделю, прежде чем вы сможете вернуться в Кадакес.       — Неделю?! Но, зачем? — с него даже спало сонное оцепенение. А он-то так надеялся оказаться подальше от этого города, где его раз за разом настигала странная, леденящая душу тоска. Несмотря на присутствие предупредительного Эдера, он чувствовал себя здесь невыразимо одиноким и чужим — белой вороной среди легкомысленной круговерти нарядных французских перьев.       — Через три дня в Салоне Отверженных состоится очередная ежегодная выставка, — сказал Леон, — Мы покажем ваши скульптуры там.       — Ни за что! — вспыхнул Джошуа, вскакивая, — Меня и так выставили посмешищем в галерее Гардньера! Хотите, чтобы пальцем начали показывать на улицах?!       — Вот именно, мистер Уилсон! — очень медленно и вместе с тем язвительно похлопал в ладоши Леон, — Наша цель — сделать так, чтобы вы были на слуху у всего Парижа. А для этого необходим грандиозный скандал. Уверен, при всей неординарности ваших скульптур, вы станете звездой Салона.       — Сомнительный комплимент, — кисло ответил Джошуа.       — Отнюдь, — прищёлкнул языком Эдер, — Вызывайте землетрясение в головах людей, будьте образованы и обаятельны — и вам простят всё. В Париже любят эпатаж. Но, вам никогда не простят сумасбродства, если вы не покажете, что способны адаптироваться в светской среде; что маргинальный стиль творчества не составляет вашу суть.       — Но, это же абсурд! — не выдержал Джошуа.       — Конечно, абсурд, — подтвердил Леон, встречаясь взглядом с возмущённо сверлящими его глазами англичанина, — Но, это единственный способ убедить людей в безопасности ваших идей. Ведь, человек, похожий на них, не вызывает желания защититься, — Джошуа ошарашенно слушал его, а Эдер, ожидая, когда юноша осознает услышанное, сложил сухие губы в надменную улыбку, — То, что произошло в галерее — лишь следствие страха, — заключил он, видя, как Джошуа, озадаченный его словами, опускается обратно в кресло, — Они боятся вас, Джошуа, потому и не принимают. Людей страшит неизвестность нового, но, стоит лишь дать им понять, что ты ничем не отличаешься от них — и вот они уже готовы слушать. А от «слушать» до «слышать» протянут мост, в пределах которого уже ничего от нас не зависит.

***

      В Салон Отверженных он не явился. Джошуа не был уверен, что сможет спокойно вынести ещё один шквал проклятий в свой адрес. Эдер не стал ему препятствовать, решив, что отсутствие Джошуа на выставке сильно не повлияет на ситуацию в целом.       — Если поинтересуются, почему вас нет, скажу, что у вас куда более важная выставка в Мадриде, — хмыкнул Леон в ответ на озвученные ему сомнения Уилсона.       «Ну и слава богу», — решил тот. Однако, уже к вечеру, в его номер постучал швейцар и, вручив удивлённому юноше целую коробку с письмами, откланялся. Её Уилсон поставил возле дивана и так и не решился вскрыть ни одного конверта до прихода Эдера. Агент возвратился лишь в восьмом часу вечера. Буквально припёртый к стенке сгорающим от любопытства скульптором, он с усталым видом поведал ему, как прошла выставка.       Началось всё, как и в прошлый раз, с балагана. Жюри Парижского Салона, разумеется, с ходу отвергло статуи Джошуа, назвав их «невнятным месивом», откуда они и попали туда, куда и подразумевалось — в Салон Отверженных.       Поначалу зрители, в основном, обозревали экспонаты в официальном зале Парижского Салона, мало интересуясь «любительской мазнёй» Отверженных, но, после того, как кто-то всё же заглянул туда и пустил слух о том, что во втором зале находятся поистине чудны̀е, поражающие воображение вещи, туда хлынули зеваки, и через полчаса стало яблоку негде упасть. Официальный Салон превратился в пустыню. В Салоне Отверженных же царила истая вакханалия: люди толкались, ругались, охали и веселились, обозревая работы неизвестных художников.       Разумеется, эпицентром всеобщей неразберихи вновь стали статуи Уилсона. Те, кто уже видели их на выставке Гардньера, спешно делились своим мнением и домыслами с теми, кто впервые столкнулся с ними.       В итоге, Эдера окружили журналисты, и стали засыпать агента вопросами, порой совершенно нелепыми:       — «Вы — дилер мистера Уилсона? А почему он сам не явился на выставку?».       — «В чём смысл этих скульптур, кроме стремления эпатировать парижскую публику?».       — «Какого направления в искусстве придерживается мистер Уилсон — символизм? Или всё же модернизм?».       — «Что мистер Уилсон думает о работах других участников Салона?».       — «Какова была его реакция на происшествие в галерее Гардньера?».       И так далее.       — Я взял на себя смелость ответить на некоторые из этих вопросов, — говорил Эдер, — В частности, о причине вашего отсутствия на выставке, и в общих чертах обрисовав концепцию вашего творчества, пользуясь при этом исключительно теми сведениями, что узнал с ваших слов.       — Ясно, — выдохнул Джошуа, нервно разминая пальцы.       — На остальные вопросы вы ответите им сами. Гардньер готов предоставить нам свою галерею для вашей встречи с газетчиками.       — Что?! — встрепенулся Джошуа, — Но… нет! Как… как же я буду с ними общаться?.. А вдруг я скажу что-то, что окончательно превратит меня в посмешище?!       — Не волнуйтесь, мистер Уилсон, — агент сел в кресло и утомлённо откинулся на спинку, — Мы с вами подготовимся к этому. К тому же, я буду рядом с вами, чтобы в критическую минуту помочь вам с ответом. Но, не стану лгать — это будет непросто. От того, что журналисты после напишут в газетах, будет зависеть ваша карьера. Посему, не следует давать однозначных ответов там, где вы не уверены в себе, — Джошуа не издал ни звука, умирая от ужаса. Он никогда не давал интервью и совершенно не представлял, как будет выкручиваться, если ему зададут какой-нибудь каверзный вопрос. Теперь он понимал, почему Леон так ратовал за важность образования и знание этикета. В совокупности с его жизненным опытом это дало бы отточенный лисий ум и манеры, без которых очень сложно произвести хорошее впечатление.       Всю последующую неделю он и Эдер провели за составлением примерной линии вопросов, которые могут быть заданы на встрече: личная жизнь, творческий путь, почему он решил связать свою жизнь именно со скульптурой, концепция, его мнение о других скульпторах, выставочный опыт, восприятие критики в свой адрес, — всё это прорабатывалось и проговаривалось в мельчайших деталях, кое-где претерпевая изменения и облагораживаясь. Разумеется, Леон ничего не узнал о бордельном прошлом и истинной сути отношений с Гранадо — Джошуа скорее бы прыгнул с Тауэрского моста, чем рассказал ему об этом. Но, даже не ведая правды, Леон посоветовал ему опустить подробности, ограничившись фактом знакомства с андалузским скульптором, а то и вовсе не упоминать о нём без надобности.       — …Только вы, — раз за разом твердил он Джошуа, — Вы должны говорить только о себе, поскольку не можете быть уверены, что, взяв на себя смелость говорить за другого, не навредите ему и себе, спровоцировав совершенно нежелательный скандал. Газетчики — это стервятники, им нужна клеветническая падаль, и чем сильнее от неё душок — тем лучше.       Слушая его, Джошуа вздыхал и старался усвоить всё, что говорит Эдер. Всё это было до такой степени тяжело и чужеродно, что не раз его посещала мысль, что быть обыкновенным рыбаком куда приятнее всей этой пёстрой неразберихи, в которую он оказался втянут по приезду в Париж. Но, вспоминая о том, что всё это делается ради признания его работ, он, сцепив зубы, терпел. В душе он считал это делом неблагодарным, и как никогда понимал Гранадо, отзывавшегося о публике с долей пренебрежения. Зачастую, люди даже не трудились остановиться и внимательно посмотреть, вглядеться и прочувствовать то, что предстаёт перед ними. Они всё время куда-то торопились, бежали: от одной картины к другой, от скульптуры к скульптуре, из настоящего дня стремились поскорее в день грядущий. Какое уж тут понимание… У людей не было времени на загадки и умственное напряжение, потому и признавалось охотнее поверхностное, не требующее никаких затрат, наслаждение — выпирающие груди, явный академизм, известные всем наизусть многовековые легенды и мифы. Появись внезапно в Европе Сфинкс — он умер бы от бессмысленности своего существования, ибо его загадки никто не взялся бы разгадывать.       Наконец, настал день встречи с прессой, и к десяти часам утра Эдер с Джошуа уже были в галерее, где их встретил без конца улыбающийся и подбадривающий их Гардньер: судя по тому, как легко согласился предоставить галерею, он был несказанно рад вниманию журналистов и надеялся извлечь из грядущего события определённую выгоду.       Три перевезённых из салона статуи установили в самых выгодных локациях, наиболее удобных для рассмотрения.       Эдер, не переставая, успокаивал умирающего от волнения Джошуа, который за несколько минут до прибытия журналистов окончательно спал с лица и, почти сливаясь с побеленной стеной, постоянно курил за углом неизвестно откуда извлечённую простенькую трубку, которая на фоне изысканного, сшитого специально для этого случая костюма, смотрелась нелепо и жалко.       Наконец, все собрались и разместились вокруг скульптора, его агента и хозяина галереи.       Ознакомительная часть встречи помогла Джошуа собраться и успокоиться. После того, как выяснили, какие газеты прибыли, полились вопросы, вначале стандартные и вполне ожидаемые, но по мере своего иссякания, становившиеся всё более коварными и нередко даже неудобными. В подобных случаях в диалог непременно вмешивался Леон, максимально корректно и обстоятельно объясняя журналисту, почему его вопрос оказался неуместен. В эти моменты Джошуа благодарил небо, что ему достался такой дилер. Без опыта Эдера он бы уже сто раз опростоволосился, чего хитрым газетчикам и надо было. Скандальный чудак с не менее скандальной и возмутительной историей — вот что будут с жадным интересом читать скучающие домохозяйки и уставшие джентльмены в жаркий полдень за бокалом хорошего французского вина.       Наконец, мероприятие подошло к завершению, и Джошуа, из последних сил стараясь сохранять истинно английскую невозмутимость, отлаженную в процессе интервью, в сопровождении агента покинул уже порядком опостылевшее ему здание галереи. Только захлопнув за собой дверцу кареты, он позволил себе облегчённо выдохнуть. На него мгновенно навалилась глухая усталость, словно бы допрос длился не пару часов, а целый день.       — Что ж, примите мои поздравления, мистер Уилсон, — садясь напротив него, с лёгкой улыбкой промолвил Эдер. Карета тронулась, увозя их по направлению к гостинице, — Сегодня вы проявили себя безукоризненно. Признаться честно, видя, как вы нервничаете, я думал, что проблем окажется гораздо больше.       — Вы уверены? — с надеждой спросил его Джошуа. Сейчас, сбросив маску чопорности и бравады, он вновь превратился в того, кем являлся — мечтательного подростка, напуганного сложившимися обстоятельствами, и потому растерянного. Устремлённый сквозь Леона бессмысленный взгляд синих глаз говорил о сильной усталости после насыщенного дня. Губы Эдера невольно тронула едва заметная улыбка:       — Да, Джошуа. Для человека, никогда прежде не дававшего интервью, вы держались достойно. Слегка скованно, но это не страшно — после пары подобных мероприятий вся робость исчезнет без следа.       — Хорошо, — прошептал Джошуа, расслабляясь окончательно, — Спасибо вам, герр Эдер, — он поймал взгляд агента из-под тяжёлых век и слегка кивнул: — Без вас я не справился бы.       — Справились бы, — усмехнулся Леон, — Хотя и не столь блестяще. Сейчас мы с вами сделали всё, что могли. Осталось ждать результатов — как среагирует пресса на наше выступление. Бо̀льшая часть того, что произойдёт после, станет следствием сегодняшнего события.       — Скажите, герр Эдер… — подумав, промолвил Джошуа, — почему вы занимаетесь всем этим? Почему тратите столько сил на меня и моё развитие? Ведь нет никаких гарантий того, что что-то получится.       — Жизнь без риска видится мне неимоверно скучной, — после долгой паузы ответил Леон. На мгновение его лицо приобрело сосредоточенное выражение, — Также я этим занимаюсь, потому что верю, что вы способны на многое. Возможно, даже создать целую эпоху в искусстве, — ореховые глаза немца хитро прищурились, — Так разве было бы разумно с моей стороны упустить такой редкий шанс? — Джошуа ничего не ответил на это, лишь с улыбкой покачав головой. Вера Леона заставила его вспомнить о Тони, поутру восхищённо рассматривавшего его стену. Вспомнил Жана, который обещал молиться за его счастливое будущее. Все эти люди верили в него так, как он никогда и за что сам в себя бы не поверил. И эта вера означала, что иного пути, кроме пути вперёд, у него больше нет. Страшного, трудного, но такого захватывающего и интересного пути.       Когда-то он бегал босиком по дорогам Котсуолда и даже помыслить не мог, что однажды весь мир может стать для него пристанищем; что когда-нибудь он посмеет отправиться, куда угодно: в Испанию, Францию или вовсе на другие континенты также легко и естественно, как ежедневно переходил с отцом с поля на поле.       Теперь же он в начале нового пути, и, как знать, быть может, Леон прав, и он действительно способен открыть целую эпоху, несмотря на то, что сейчас его скульптуры в Салоне Отверженных заставляют бесноваться любого, кто бы ни взглянул в их сторону.       — Посмотрим… — прошептал он еле слышно, глядя сквозь стекло на бурлящую парижскую бытность, которая, вне зависимости от того, зародилась ли сегодня чья-то жизнь или же навеки угасла, продолжалась, смеясь розовыми устами молодых цветочниц и изливаясь бодрой песней из-под усов грузчиков на барже, проплывающей через Сену.       «Никаких границ». Теперь он как никогда понимал значение этой фразы.

***

      Гранада, Андалусия, 1873г.       — «Смотри, Рамона, какие чудеса! Неужели это всё просто пришло ему в голову?! Даже не верится. Раньше они выглядели совершенно иначе…».       — «Откуда у тебя эта газета, дочка? Я не понимаю ни слова».       — «Это английская пресса, мне мистер Каннингем привёз. Он всегда мне привозит газеты».       — «Это ещё зачем?».       — «Ну, я попросила его… Здесь же таких нет. А как же иначе я смогу узнать новости из дома? А вдруг война?».       — «Бог с тобой, querida! Какая ещё война?! И что это за странные штуки на первой странице?».       — «Это скульптуры, Рамона. Скульптуры мистера Уилсона», — пояснил девичий голосок с сильным британским акцентом.       — «Мистера Уилсона?».       — «Да. Тот юноша-англичанин, что жил раньше здесь».       — «А! Это из-за которого молодой хозяин опустился?», — проворчала женщина.       — «Не говори так, что ты! — испугалась девушка, — Как можно!».       — «А что я? Что вижу, то и говорю, — прогудела сварливо женщина, — Я, деточка, давно уже не боюсь правды. Как есть опустился: пьёт, ходит мрачнее тучи… А сколько он скульптур за все три года изваял? А? Вот, то-то же!».       — «Но… он же ведь работает над своим… этим… «Хамелеоном»…», — робко возразили ей.       — «Работает»… Название одно. Сидит и смотрит на него. О чём он думает?.. — горько вздохнула женщина, — Конечно, ему стало немного легче — он начал хотя бы пытаться что-то делать, и пьёт не так много… Да только всё это тщета̀. Не знаю, на что его агент надеется — он явно не в состоянии соорудить что-то выдающееся. Одно утешает — Гранадо ещё так молод, что может позволить себе долгие перерывы в работе. То ли дело старики… — на минуту она замолчала, а после продолжила: — Одного я не понимаю — что за птица был этот англичанин, из-за чего хозяин так убивается? Обычный парень. Не ограбил же он его в самом-то деле!».       — «Как знать… — пробормотала девушка, шелестя газетными страницами, — Я думаю, что они были очень близки. Ну, знаешь, Рамона, родственные души… Я думаю, они нехорошо расстались, очень нехорошо, и… — тут она понизила голос до шёпота, — Думаю, что их размолвка была как-то связана со случаем сеньоры Санчес, — женщина изумлённо ахнула, а девушка добавила: — Возможно, здесь не обошлось без любви. Ведь оба они хороши собой. И сеньора… А теперь мистер Уилсон ещё и известная в Европе личность. Эти его непонятные скульптуры и нашумевшие выставки… Но, что-то в этом есть. В самих скульптурах. Они напоминают мне работы сеньора Рэдвуда…».       — «Это чем же?!», — недоумённо спросила женщина. Судя по голосу, она была явно не согласна со своей юной собеседницей.       — «Несмотря на странный вид, они живые… — девушка умолкла, обдумывая сказанное, — Да, именно. Они — живые. А что до остального… — она со вздохом шлёпнула газетой о столешницу, — …Все эти его костюмы, эпатажные выходки и остроумные интервью… пустое. Ненастоящее. Не знай я мистера Уилсона в жизни, быть может, и сочла бы для него такое поведение естественным, но, нет… Однако, его работы удивительны…».       — Чем это вы заняты? — горничные подпрыгнули от неожиданности и круглыми глазами уставились на застывшего в дверном проёме Гранадо. Скрестив на груди руки, скульптор хмуро смотрел на расстеленную перед ними на столе газету. Он спустился на кухню налить себе кофе, и, случайно услышав обрывок разговора, решил заглянуть в соседний отсек за печью.       — Мы… ах… мистер Рэдвуд… Мы просто читали новости… — поспешно затараторила Кэти, проворно сворачивая газету, но было поздно — взгляд Гранадо зацепил большую фотографию скульптуры на первой полосе.       — Позвольте-ка полюбопытствовать, — обречённо вздохнув, порозовевшая от волнения девушка вручила ему газету со словами:       — Ничего особенного, просто мистер Каннингем иногда привозит мне из Англии прессу…       — Ничего не имею против этого, — пробормотал Гранадо, всё ещё недоумевая, почему Кэти так испугалась его появления. Да и Рамона выглядит обескураженной и старается не смотреть в его сторону. Неужели, сплетни?..       Развернув вывернутую наизнанку газету, он мгновенно понял, почему ему столь неохотно дали взглянуть на неё. Дыхание перехватило, когда взгляд выхватил имя Джошуа под фотографией странной, но, несомненно, мастерски сделанной мраморной скульптуры: неведомое существо — то ли мужчина, то ли женщина, в свободных длинных одеяниях, кружась, являло собой уходящую в небо спираль. Скульптура так и называлась — «Восхождение».       Да, это он — ошибки быть не могло. В каждом изгибе этой статуи Гранадо улавливал стиль Уилсона, руку Уилсона. Но, это был другой Джошуа — более уверенный в своих действиях, более образованный, с оформившимся мировоззрением. И, одновременно, Гранадо ощутил, что что-то навсегда потерял в этом мальчике. Что-то ушло из того Джошуа, которого он когда-то знал и любил. Тот внутренний свет и та невинность, которой был пронизан юноша, больше не проглядывала сквозь его работы. Эта белоснежная мраморная фигура на фотографии казалась таинственной и отрешённой ото всех и вся, и потому недосягаемо, высокомерно прекрасной. Ему стало не по себе от мысли, что эта отчуждённость может оказаться ненамеренной.       — Мистер Рэдвуд, с вами всё в порядке? — услышал он негромкий голос Кэти. Девушка смотрела на него настороженно и сочувственно.       Поняв, что уже продолжительное время бездумно пялится в одну точку, он поспешно вернул служанке газету, на которой крупным шрифтом красовался заголовок: «Очарованный Принц» английской скульптуры представит в Лондоне свою новую выставку».       Позабыв про кофе, о котором доселе мечтал, он поднялся обратно в мастерскую, где его дожидался расстроенный очередным отсутствием новых работ Освальд.       — Гранадо, — начал он с того же, на чём остановился, когда испанец сбежал от него на кухню, — Это отличный шанс вернуться в строй! Не подумайте, я вас не принуждаю, но, ведь, если не напоминать о себе время от времени, о вас попросту забудут! А вы не выставляли новых работ вот уже три года! Вы же знаете, с какой скоростью меняются тенденции в сфере искусства…       — Да… Понимаю… — думая об увиденном в газете, задумчиво протянул Рэдвуд, подходя к окну и глядя на потоки стекающей с крыш воды. В Гранаде снова наступил февральский сезон дождей, обещая в скором времени долгожданную весну и пробуждение. Только скульптора это мало волновало: он жил, как во сне. В кошмарном сне.       С момента исчезновения Джошуа прошло три года, и всё это время его не отпускали призраки прошлого. Они ходили за ним по пятам и заставляли вскакивать в холодном поту посреди ночи. В дурных, ужасных снах он видел злорадную ухмылку Хуана и его синие губы, что произносили раз за разом: «Убийца».       Джошуа ему снился лишь однажды, пару лет назад. Стоя на вершине жёлтой скалы над морем, он смотрел вдаль и спрашивал: «Ты хочешь отправиться туда?». Бессмысленный сон, но не раз, вспоминая о нём, Гранадо посещало острое желание уехать. Но он не знал, куда отправиться. Он ничего не хотел, и ничем не горел.       На его бытие спустился мрак. Он ничего не мог делать, потому что ненавидел себя за совершённые в прошлом ошибки, от безысходности шатаясь по кабакам и находя непродолжительный покой на дне бутылки.       Однажды, бродя в хмельном угаре по дорогам, он сам не заметил, как оказался на кладбище.       Над землёй сгущались фиолетовые сумерки, и, апатично наблюдая дрожащие на свечах огоньки, он плёлся вдоль могил, пока не увидел сидящую к нему спиной на скамье женщину в чёрном балахоне. По-старушечьи согбенная, она опиралась руками на какую-то кривую палку, при ближайшем рассмотрении оказавшуюся свежей ветвью олеандра.       — Бабушка, зря вы эту ветку взяли, — пробурчал он, садясь рядом с ней на скамейку, — Олеандр ядовитый: уколетесь — не поздоровится.       — Какое здоровье в моём возрасте?.. — прохрипела старуха, и Гранадо, заглянув ей в лицо, узнал Слепую Санчу — бродяжку из Альгамбры. Её огромные глаза на морщинистом лице всё также были затянуты бельмами, и в полумраке зловеще мерцали, словно две луны.       — К кому пришли, бабушка? — спросил он. Перед глазами всё расплывалось и, если бы не было старушки, он бы растянулся прямо на скамейке и заснул. Огоньки свечей умиротворяюще покачивались на лёгком ветру.       — Знамо, к кому, — прошелестела она, — К тому же, к кому и ты, скульптор.       Во мгновение ока Гранадо пробрала холодная дрожь. Он был пьян, но не настолько, чтобы забыть, что они со старухой незнакомы.       — Я…- он запнулся и, наклонившись поближе, рассмотрел надпись на надгробном камне. Сердце словно сжала ледяная ладонь, а в желудке образовалась космическая пустота. Сам о том не подозревая, он пришёл на могилу Хуана, — Я…       — Ты не знал, о чём он думает, скульптор, — глядя перед собой, прошуршала старуха, — Иначе понял бы, что неволишь совсем другого человека. Тогда тебе было бы легче его простить.       — Простить… — он согнулся пополам, закрывая лицо руками. Его мутило, и он не был уверен, что не спит, — Если бы я только знал, как…       — У всего есть своя тёмная сторона, — тихо молвила Санча, — Этот мальчик был не исключением. И ты… — она чуть повернула голову в его сторону, — …не исключение, — парализованный страхом, он молчал, глядя в её жуткие глаза. Казалось, они одним своим видом предвещали несчастье и грядущие перемены. Глядя ей в лицо, он как никогда осознавал, как велик этот мир, и сколько тайн ещё скрыто от него завесой неведения, — Поэтому бессмысленно кого-то винить, — она вновь обратила свой высохший лик к могиле, — Если бы ты только позволил себе самому увидеть себя с той — другой стороны. И понять, что тот, другой — это тоже ты… Что этот Другой — не хороший и не плохой… Ты бы смог простить себя. Если бы ты смог простить себя — простил бы другим что угодно.       — Бабушка… — прошептал Гранадо. Ему ужасно хотелось спать, но шуршащий голос старухи он слышал неизменно чётко. Через мгновение, он ощутил ледяную руку на своей голове. Мягко, но неумолимо, ладонь старухи надавила на затылок, укладывая его на скамью.       — Засыпай, скульптор. Ты ещё встретишься с ним. И помни, что всё — это ты, — тяжёлый, словно могильная плита, сон навалился на него, позволив измученному сознанию провалиться во тьму.       Очнувшись наутро, он никого не увидел рядом. Дрожа от холода и чувствуя голодную слабость в теле, он так и не понял — приснилось ему всё это или же нет.       Вернувшись на асьенду и немного придя в себя, он впервые за два года попытался что-то создать.       Единственное, что у него получилось — белая глиняная птичка — голубок со сложенными крылышками. Он легко умещался в ладони и казался бы детской поделкой, если бы в его форме так ярко не чувствовалась уверенная рука мастера.       И, хотя в нём не было ничего особенного, Гранадо не решился его уничтожить, а оставил сушиться на подоконнике.       С той ночи на могиле Хуана он чувствовал едва уловимую, неведомую лёгкость. Он не знал, что изменилось в нём с тех пор, но ощущал себя иначе.       В чём именно заключались эти перемены, он осознал, однажды ложась вечером в постель — он больше не боялся, что во сне к нему явится Хуан. Он ждал его.

***

      — Мистер Уилсон, что мне ответить лорду Чэпмену? Вы всё же намерены быть у него на приёме сегодня вечером? Это уже пятое приглашение за сезон, — Эдер, покачивая в воздухе пачкой вскрытых конвертов, невозмутимо наблюдал, как молодой человек со странной причёской: короткие светлые волосы с правой стороны головы, постепенно удлиняясь, спускались на левое плечо шелковистым пшеничным каскадом, быстро водит углём по бумаге, набрасывая очертания фигуры модели — то ли мужчины, то ли женщины. Темноволосый трансвестит на мгновение остановил томный взгляд на Леоне, но, одёрнутый недовольным замечанием скульптора, снова повернул голову в нужное положение. Эдер едва заметно поёжился: он никак не мог привыкнуть к «свите» Уилсона, больше напоминающей обитателей дантовского Ада. Это началось два года назад.       Редкостные красавцы и красавицы, а также умопомрачительные уроды, трансвеститы, проститутки, содомиты и лесбиянки, андрогины и прочие «диковинки» человеческого рода встречались им повсюду. Словно мотыльки, манимые пламенем, они стекались к Джошуа, куда бы тот ни приехал. Они писали ему проникновенные письма, заполоняли до отказа галереи на его выставках и боготворили его за смелое и скандальное творчество.       Что до Леона, то он позволял Уилсону делать, всё что душе заблагорассудится, тем не менее, пристально следя за его работоспособностью. Если появлялся какой-либо элемент или человек, угрожающий нарушить рабочий график скульптора, его немедленно убирали, не гнушаясь никакими средствами. Впрочем, Джошуа об этом знать не знал, и, увлечённый творчеством, ничего не подозревал о том, какой ценой обходится кому-то его спокойствие. Сейчас был разгар его популярности, однако, ещё не вершина: он обладал неслыханным богатством, имел поместья в Англии, Испании и Париже. Леон, являясь его дилером, не уступал скульптору в состоятельности. Любой мало-мальски родовитый дворянин почитал за честь присутствие «гения модернизма», столь модного сейчас в Европе, на своём приёме. Однако, в классические музеи ему вход по-прежнему был заказан. Мастодонты академизма выкатывали налитые кровью глаза и презрительно плевались, видя его работы, не отличавшиеся, по их мнению, «ни изяществом, ни смыслом».       Он не обращал на критику никакого внимания и не считал нужным перед кем-либо оправдываться, потому что достиг всего, чего хотел, и даже более того — грандиозных для его возраста вершин: он богат, известен и почитаем большинством, его имя не сходит с заголовков и одна половина журналистов поёт ему хвалебные оды, а другая — яростно поносит, что ещё сильнее разжигает интерес общественности в отношении его персоны. А интерес приносит ему новую прибыль. И так по кругу.       Однако, с некоторых пор он утратил интерес к наживе. Этот механизм теперь вращался и без его участия. Всё, что ему было нужно — это скульптуры. За два с половиной года он изваял более пятидесяти лотов, которые раскупались ещё до официальной выставки, а его воображение продолжало рождать всё новые и новые идеи — одна немыслимее другой.       А все эти забавные, странные люди, что окружали его бо̀льшую часть времени, были его сознательным наказанием. Многие из них вели маргинальный образ жизни и считали себя отбросами общества, отверженными выкидышами, коими чаще всего и являлись, и с которыми он, почему-то, ощущал болезненное сродство. Словно вшивые бездомные котята, они облепляли его, паразитируя на его славе и деньгах, а он, не препятствуя им, покорно признавал своё место в этой Преисподней. Время от времени, кто-то из них бесследно исчезал, но ему было всё равно, ведь никого из них он не любил и не пытался узнать поближе. Они всего лишь скрашивали ему вечера, когда его настигал творческий кризис и молот с троянкой оказывались бессильны против леденящей пустоты внутри. Тогда наступало время весёлых пьянок, светских приёмов и ночных похождений. От своих «пажей» он впервые узнал, где в Лондоне можно покурить лучший опиум на свете, а где — познать радости плоти самого экзотического характера.       После периода разгула, как правило, наступал период покоя: он спал, выслушивал нравоучения Леона и читал — в основном, философские и научные труды различных эпох. Чаще всего, его знакомство с книгами протекало в Кадакесе. Он так и не нашёл в себе сил расстаться с домиком у моря, и, выкупив его у Нуньесов, время от времени возвращался туда, и эти дни становились для него истинным раем.       Однако, в Кадакесе оставаться дольше недели у него теперь не получалось: он стал бояться длительного одиночества, и на шестой день бежал сломя голову в оголтелый, либеральный Париж, где его посещали новые идеи, и цикл начинался заново. Чего он так страшился, оставаясь наедине со столь любимым им морем и скалами, Джошуа не ведал, и боялся когда-либо это осознать. Его жизнь была адской пляской, насыщенной событиями до предела, за которыми время утекало сквозь пальцы, подобно быстрой реке.       1873 год застал его в Каталонии, куда он уехал, сбегая от опостылевшей зимней промозглости Парижа и Лондона. В это время Кадакес также переживал не самые блаженные времена: за окном частенько свирепствовал трамонтана, море было холодным и неспокойным, а небо — угрожающе-хмурым. Но, это место он по-прежнему считал куда более наделённым жизнью, чем Париж. Любимым его занятием в непогоду было садиться возле позванивающего стёклами под напором ветра окна и наблюдать захватывающую дух картину: как высокие мятущиеся волны разбиваются о скалы, а прямо над сердитой морской пеной бесстрашно вьются крикливые чайки и буревестники.       В один из таких дней в его дверь раздался стук, и промокший насквозь почтальон вручил ему влажный, пахнущий дождевой водой и новой бумагой конверт. Письмо было от Эдера.       Джошуа вздохнул. Это значило только одно: вскоре ему придётся снова за чем-нибудь вернуться во Францию.       Однако, прочтя послание, он испытал немалое облегчение: Леон писал, что в марте в Севилье состоится выставка, посвящённая 200-летию Веласкеса, на которой будет собрана экспозиция многих современных художников и скульпторов. «Мы не можем себе позволить упустить такой шанс, — писал Эдер, — Как показала практика, испанская публика более восприимчива к вашей стилистике, чем любая другая, и, возможно, эта выставка станет вашим пропуском в официальные музеи. Я настоятельно рекомендую отправить туда «Восхождение». В ней чувствуются сильные суфийские [13] мотивы. Это должно вызвать положительный резонанс в южно-испанской среде».       Равнодушно пожав плечами, Джошуа дал своё согласие. Времена, когда он ещё жаждал признания академистов и иных авторитетов как-то незаметно для него самого прошли. Он устал и пресытился публичной жизнью — эти сумасшедшие четыре года теперь казались ему бесконечно долгим прожитым веком. Он многое испытал за это время, многое приобрёл, и ещё больше потерял. Теперь, глядя на себя по утрам в зеркало, он не видел в нём того неуверенного доверчивого мальчика, коим являлся много лет назад. Но и более совершенным он себя не чувствовал. Время от времени, его посещал отголосок страшной мысли, что эти годы были потрачены на погоню за пустыми иллюзиями.       Он вспоминал о том, как мечтал, перевесившись через борт клипера, что однажды докажет всем, чего он стоит на самом деле, докажет всему миру своё величие, и что более никто не посмеет назвать его ни на что негодным ничтожеством. И вот прошли годы, а он по-прежнему не обрёл счастья. И всё это богатство и известность будто только прибавили груза на сердце, отбирая у него право даже на малейшую ошибку. Он словно бы погряз в чём-то вязком и тяжёлом, постепенно теряя силы на сопротивление этой социальной трясине, что затягивала его с каждым годом всё глубже. Он больше не смел надеяться на счастье.       Выставка к юбилею Веласкеса проходила в севильском музее изящных искусств. Экспонаты для демонстрации свозились на место за две недели до открытия, и, несмотря на все заверения Леона, что всё находится под его неусыпным контролем, и волноваться не стоит, Джошуа всё же перебрался в ближайшую от музея гостиницу. Однако, он неохотно отдавал себе отчёт в том, что скучал по тёплой и солнечной Андалусии, и отнюдь не страх за сохранность скульптуры привёл его в этот многоцветный город, рассечённый на части величавым и медленным Гвадалквивиром. Глядя на резные готические здания, сменяющиеся роскошными мавританскими дворцами, утопающими в томных объятиях садов, он чувствовал, как едва ощутимо, сладостно замирает в груди сердце.       Минуло уж пять лет с тех пор, как он был здесь в последний раз. И вот он вновь бродит по извилистым аллеям средневекового Баррио-Санта-Крус и со смутной тоской слушает, как Хиральда [14] вызванивает последние закатные мгновения уходящего дня. Почти неделю он жадно впитывал в себя дух этих мест, возвращаясь в гостиницу лишь под утро, словно бы надеясь на внезапное исцеление от той меланхолии и душевной скудости, что голодным паразитом выедали его изнутри. Даже не боль — изматывающее тупое чувство, уже совершенно не похожее на то, о чём говорил ему Ангел однажды в ночной гостиной «Тиресия». О, сейчас бы он всё отдал за возможность испытать хотя бы сотую часть того, на что был способен ранее! Быть живым, чувствовать боль, и радость, и восторг до текущих по щекам слёз — всё это виделось ему более невозможным и недосягаемым, как утраченное детство или любовь.       Он был так поглощён прекрасной Севильей, что полностью проигнорировал предложение Леона лично проверить перед выставкой местоположение лотов, и явился уже перед самым началом — совершенно растерянный и даже слегка недовольный тем, что вынужден торчать среди экспонатов и гостей несколько часов кряду неизвестно для какой цели.       Впрочем, оказавшись в одном из залов, он был изумлён размахом мероприятия: повсюду висели полотна Веласкеса, перемежающиеся с произведениями современных художников и скульпторов, которые находились неподалёку от своих творений, пили шампанское и общались с гостями и работниками музея. Мимо носились официанты с подносами, полными игристого вина. Повсюду царила непринуждённая и, вместе с тем, торжественная атмосфера. Все получали удовольствие от выставки, как могли: кто-то внимательно осматривал экспозицию, прогуливаясь вдоль стен; кого-то совершенно не интересовали картины и скульптура в приоритет их авторам. Было даже несколько студентов, которые, в охоте за натурой, расположились на одной из скамей и поспешно зарисовывали всё, что видели поблизости. Директор музея, произнеся торжественную речь, дал команду приглашённому оркестру играть, и залы наполнились весёлой и ненавязчивой музыкой, в которой слышались так характерные для Испании озорные мотивы, призывающие позабыть все тревоги и, невзирая на обстоятельства, радоваться жизни во всех её проявлениях.       Не зная, чем занять себя, он лениво скользил вдоль стен, изучая экспонаты участников выставки. Время от времени, кто-нибудь из знакомых художников его узнавал и бросался к нему с приветствиями, заводя ни к чему не обязывающую беседу, которую он — иногда охотно, а иногда не очень, — поддерживал.       Осматривая статуи и картины, Джошуа с каждой минутой всё сильнее убеждался в том, что организаторы потрудились на славу, собрав множество достойнейших и изысканных работ с разных уголков Европы. Вот две дамы ахают, глядя на худощавую и вместе с тем величественную фигуру чьего-то Иоанна Крестителя; вот группа солидных с виду испанских caballeros о чём-то дискутируют, собравшись вокруг большого полотна Веласкеса.       Достигнув особенно шумной компании, он понял, что набрёл на собственную скульптуру. «Восхождение», как и прошлые его работы, не оставила публику равнодушной, и некоторые весьма учёного вида джентльмены, наряду с завзятыми спорщиками-пустословами, в сторонке обсуждали вероятность пересечения тематики этой статуи с древнеперсидской культурой и египетскими мистериями.       Всё это было очень мило и немного грело душу Джошуа, привыкшего к поверхностному гоготанию лондонской и парижской публики, зачастую жаждавшей быть изумлённой и шокированной, нежели заинтригованной непростой головоломкой.       Так, слушая многочисленные обсуждения, он умиротворённо покачивался на волнах людских голосов, несущих его всё дальше и дальше.       В какой-то момент, в сонное сознание закралась тревога. Словно тончайшая ледяная игла, она уколола его в самое сердце и заставила замереть на месте, подняв лицо вверх и прекратив своё безучастное движение вперёд.       Из мраморного постамента мощными корнями, переходящими в грубоватый ствол, прорастало вверх каменное древо. По мере того, как взгляд смотрящего скользил по нему снизу вверх, оно трансформировалось в мраморных людей; древесная кора постепенно превращалась в ноги, переходящие в два белоснежных человеческих тела, держащих друг друга в объятиях. Мраморную плоть сплошь покрывали выступающие вены, которые, ветвясь, будто молодые побеги, сплетались в единый организм, прорастая друг в друга сквозь переплетённые пальцы влюблённых и их сомкнутые ладони. Тесно прильнув друг к другу и нежно касаясь лбами, они представляли собой самое совершенное и самое трепетное зрелище из всего, что он мог когда-либо себе вообразить. В один момент его будто взорвали изнутри.       Не в силах отвести взгляда, он ощутил, как дрожит от охватившей всё его существо смертельной слабости. От волнения он не мог заставить себя дышать, и статуя начала расплываться перед взором из-за выступивших на глазах слёз.       Сжимая руки в кулаки, он закрыл глаза, не шевелясь, и отчаянно пытаясь прийти в себя. В какой-то момент он ощутил, что больше не существует, весь растворившись в этом горестном, но созидательном чувстве, похожем на тоску по дому. Сквозь внутреннюю му̀ку он чувствовал, как горит — словно бы от сердца — ладонь в том месте, где её однажды коснулся нож Гранадо. Теперь у него не осталось сомнений, из-под чьей руки вышло всё это. При мысли, что Гранадо может быть где-то здесь, сердце разрывалось на части, стиснутое нитями ужаса и невыразимой тоски.       Способность двигаться постепенно возвращалась к нему, и, в какой-то момент, ощутив нечто, похожее на зов, он повернул голову и встретился взглядом с ошарашенным зеркалом чёрных глаз. Гранадо стоял в компании двух джентльменов, в нескольких метрах в отдалении, и, явно не слыша ни слова, изумленно и неподвижно смотрел прямо на него.       Волна неконтролируемого страха и неизвестного чувства, похожего на оглушительную радость, поднялась внутри и захлестнула его с головой, заставив отшатнуться и броситься прочь.       Стараясь не слушать оклики, несущиеся ему в спину, он, как безумный, расталкивая возмущённых гостей, выбежал из зала в вечернюю темноту Севильи.

***

      Кадакес, июнь 1873г.       — …Хорошие новости, мистер Уилсон. Нам поступило предложение оставить «Восхождение» на хранение в севильском музее, — на столик возле чашки с чаем с тихим шорохом опустился конверт. Он пожал плечами, всеми силами стараясь придать своему тону невозмутимость:       — Замечательно, герр Эдер. Благодарю вас за ваши старания, — при упоминании о Севилье внутри него вновь развернулась прежняя буря, едва успевшая стихнуть пару недель назад. Иначе, чем злым роком он не мог объяснить присутствие Гранадо на той выставке. Он и сейчас видит этот взгляд, стоит лишь сомкнуть веки: изумлённый до испуга и не смеющий поверить увиденному. Последним обстоятельством, вгоняющим нож в спину по рукоять, было отсутствие даже намёка на ненависть в глазах. Казалось, ещё секунда, и их хозяин сделает шаг вперёд. Джошуа почему-то был уверен, что не пережил бы этой встречи.       — Вас что-то тревожит, Джошуа? — услышал он и поднял растерянный взгляд на агента, стоящего возле него, который, по обыкновению заложив руку за спину, выжидающе и вопросительно смотрел на него сверху вниз.       За все прошедшие годы Леон был единственным приближённым, с которым он мог говорить свободно, не скрываясь под маской напускной эксцентрики. Но, даже ему он не мог поведать об обуревающих его чувствах и их истинной причине.       — На выставке в Севилье что-то произошло, я прав? — Джошуа ничего не ответил и поспешно отвёл взгляд, спасаясь от проницательных глаз немца. Он понимал, что этот человек не стал бы обращаться против него по многим причинам, даже узнай он правду, но всё равно хотел сохранить эту тайну у сердца — нетронутой, точно девственную розу.       — В Севилье?.. Нет… Не совсем, — наконец, промолвил он, обратив взгляд на тающие в лучах вечернего солнца кусты кадакесских роз. Сегодня они были как никогда ухожены и прекрасны, переливаясь всеми оттенками бежевого, оранжевого и розового, — Просто… глядя на некоторые работы на этой выставке, я осознал, как много мне ещё предстоит развиваться, и как малы̀ сейчас моё мастерство и мои идеи, — эта причина ему показалась вполне убедительным поводом для волнения.       — Но, ведь это прекрасно, мистер Уилсон, — Леон сел за столик напротив него и окинул взглядом летний сад, которым был окружён особняк Джошуа на холме, — Если вы видите впереди путь, значит, вы готовы по нему идти. Понимание этого сулит вам новые вершины.       — Да, — он посмотрел на свои руки — чуть загрубевшие от работы с камнем и молотом — жилистые, но, всё же, изящные. На одном из тонких безымянных пальцев синел фиалкой прибитый когда-то ноготь, — …Но, порой начинаю ощущать отчаянную неуверенность в своих силах. Я понимаю, что это всего лишь мои страхи, однако, иногда они берут надо мною верх.       — Всё будет хорошо, Джошуа, — протянув через стол руку, Эдер сжал его ладонь в ободряющем жесте, — Чтобы ни случилось, я вам помогу, и вы это знаете.       — Да. Спасибо, Леон, — медленно кивнув, Эдер поднялся, и, распрощавшись, ушёл. А Джошуа, гонимый воспоминаниями, с альбомом под мышкой отправился к морю, где и провёл закатные часы.       Ночью же, лёжа в постели, он не мог сомкнуть глаз, беспрестанно прокручивая в голове последний свой разговор с Леоном и пытаясь совладать с мыслью, что убежал тогда с выставки вовсе не из-за стремления избежать встречи со скульптором. Всё, что он почувствовал тогда при взгляде на Гранадо: лишь смертельное желание броситься ему в объятия — настолько ослепительное, что эта сила испугала его, отбросив в совершенно противоположную сторону и обратив в бегство.       Старинный особняк, ставший его пристанищем этим летом, был полон странных ночных звуков: скрипом массивных деревянных брусьев над кроватью, стрёкотом сверчков за окнами, завыванием койотов. Часы, тикавшие на комоде, показывали два пополуночи: юноша видел блестящие латунные стрелки в тонком луче лунного света, проникавшем сквозь ставни. В какой-то момент, чуткое ухо также уловило звуки, подозрительно напоминающие гитару.       Потерявший терпение Джошуа вскочил с постели, и, подойдя к окну, распахнул его, впуская в душную комнату свежий ночной воздух, напоённый ароматами остывающей земли и роз.       Услышанные им отдельные отзвуки и впрямь оказались музыкой, причём, доносилась она с другого конца сада, где располагались домики прислуги. Решив, что заснуть сегодня ему уже не удастся, Джошуа поспешно оделся и выскользнул в сад. Бродя вдоль розовых кустов, он различил, помимо гитарного перезвона, ещё и мужской голос — смуглый, шероховатый, терпкий, по-андалузски мягко шелестящий своими «эс». Переливаясь, и без ощутимого труда беря как низкие, так и пронзительно-высокие ноты, он словно бы воздействовал не на один только слух, пробуждая и другие чувства, поднимающие в душе молодого скульптора смутную тревогу, похожую на ту, что он испытал на севильской выставке.       Подойдя к двери, из-за которой доносились звуки веселья, он расслышал громкий женский смех, вторящий поющему, и обрывок куплета:

«Грациозная малагенья [15], Я бы хотел целовать твои губы… …И сказать тебе, прекрасное дитя, Что ты красива и обворожительна, Что ты красива и обворожительна, Как невинная роза…» [16].

      Он стоял под дверью до тех пор, пока не дослушал песню до конца, а после, шатаясь, как во сне, вернулся в дом, где уснул, устроившись в кресле-качалке возле холодного камина. Впервые за долгие годы ему снился Гранадо, молча смотрящий на него огненной чернотой выразительных глаз, и будто бы не замечавший окружающей его толпы. С рукава парадного фрака скульптора — тягучая и тёмная, капала кровь.       Утром, совершенно разбитый после бестолковой ночи, наполненной странными образами, он, выходя к завтраку на садовую террасу, заметил в цветочных зарослях незнакомого ему человека: смуглый и темноволосый, на вид он был лет на пять старше Джошуа, а большие, чёрные, точно у ворона глаза, делали его по-своему привлекательным.       Наблюдая за ним, Джошуа сообразил, что привлекший его внимание парень явно занимается садом: таскает воду, обрывает отцветшие розы. Неподалёку от него лежала лопата.       Подозвав одну из горничных, он спросил у неё, что это за молодой человек работает в саду, и куда подевался прежний садовник Фидель.       — Это Игнасио — второй садовник. Приехал из Малаги на заработки. Сеньор Эдер нанял его несколько дней назад, — пояснила та, — Фидель уже стар, и ему не под силу в одиночку ухаживать за таким огромным садом. Он тоже работает, но в полдень из-за жары уходит в дом, — поблагодарив служанку, Джошуа продолжил своё тайное наблюдение, и к вечеру понял, что этому Игнасио удалось не на шутку лишить его покоя: глядя на его загорелые руки, покрытые царапинами от шипов, поджарое мускулистое тело и хищный разлёт чёрных атласных бровей, он весь горел и не мог отделаться от навязчивой мысли, что молодой садовник неуловимо напоминает ему Гранадо. Этот факт одновременно пугал его и заставлял желать Игнасио с удвоенной силой.       В итоге, вконец измучившись за день, на закате он решился-таки выйти в сад и прогуляться поблизости от объекта своей страсти.       Игнасио как раз заканчивал работу: засыпал землёй оголившиеся корни растений, сидя возле одной из садовых дорожек.       Неторопливо приближаясь к нему со спины, Джошуа не мог отвести глаз от проступивших сквозь влажную светлую ткань рубашки плеч и лопаток. Сердце колотилось так часто, что он едва удерживался, дабы резко не повернуть обратно. В каждом жесте этого мужчины он видел ужасающее его сходство, и оттого ничего не мог поделать с собой и обуревающими его чувствами, движение которых предсказать он был не в состоянии.       — Так-так… Кто это у нас тут? — чуть подрагивающей рукой, он концом трости приподнял за подбородок голову опешившего от неожиданности садовника, который, увлекшись своим занятием, совершенно не заметил подошедшего вплотную владельца особняка.       Испуганно отдёрнув голову, Игнасио вскочил, и, напоровшись плечом на шипы, охнул, устремив на оппонента такой уничтожающий взгляд, что Джошуа отступил на шаг, однако, глаз не отвёл. Он знал, кто здесь хозяин, и потому нашёл в себе смелость соперничать со своенравным огоньком в непроглядных глазах, — Вижу вас впервые, сеньор, назовитесь.       Садовник, наконец, сообразив, кто перед ним, выдохнул и ответил:       — Игнасио Пахес, сеньор. Младший садовник. Я здесь меньше недели, и тоже вижу вас впервые в жизни. Назовитесь, — нервно усмехнувшись, Джошуа прищурился: острый язык этого малого и порывистая, неискоренимо гордая манера выражения выдавали в нём типичного неотёсанного андалузца, однако, приятно щекотала чувства, подобно раскалённому на солнце острию кинжала.       — Моё имя Джошуа Уилсон. Я владелец этого особняка, — ответил англичанин. Чёрные глаза садовника на мгновение озадаченно округлились, и Джошуа понял, что он только сейчас осознал, с кем в действительности имеет дело.       — Простите, сеньор, но я думал, что владелец — тот немец.       — Герр Эдер? — хмыкнул Джошуа, думая, что из-за своей «ягнячьей» внешности никогда не избавится от дурацкого феномена самозванца, — Нет. Леон — мой арт-дилер и добрый друг, — садовник, утерев пот со лба, нервно усмехнулся, будто бы говоря всем своим видом: «Не такой уж он и добрый».       Зная, каким жёстким при необходимости может быть Эдер, Джошуа спросил, надеясь немного разрядить обстановку:       — Откуда вы прибыли, Игнасио? С виду, вы совершенно точно родом с юга.       — Ваша правда, — подтвердил Пахес, — Я из Малаги, Андалусия. А вы, сеньор, что делаете в Кадакесе? Судя по виду, вы англичанин, либо француз, — говоря это, он беззастенчиво разглядывал Джошуа: его чудну̀ю причёску, тёмно-синий костюм из тонкой ткани и лёгкую лакированную трость с рукояткой в форме птичьей головы. От его оценивающего взгляда с пляшущими на дне чертями у Уилсона перехватило дыхание, и кровь бросилась в лицо так, что он, резко развернувшись спиной, ответил, неспешно удаляясь прочь:       — Живу, сеньор Пахес, живу… И я бы попросил вас петь ночами потише. Всё же, мы не в Андалусии, — он не знал, отчего так разозлился, но, чувствуя спиной ярость уязвлённого садовника, испытывал смутное торжество: больше этот наглец не посмеет столь открыто насмехаться над ним!       «Он будет мне ботинки лизать», — мстительно думал он, раздраженно захлопывая за собой дверь особняка.       Однако, он недооценил наглость этого типа: на каждую коварную реплику Джошуа у него находился не менее остроумный ответ, по степени завуалированной дерзости дающий раздосадованному англичанину сто очков вперёд. При этом, кровь скульптора при виде его сверкающих нахальных глаз каждый раз вскипала так, что он едва удерживался от опрометчивой реплики, или — что бывало чаще — действия. При этом, он видел, что Пахесу явно нравится эта изощрённая, опасная игра: как и любой испанец, он был азартен, и нередко сам втягивал Джошуа в словесную дуэль, которую тот был не в силах пресечь, задетый за живое напором молодого бунтаря.       Но, однажды пришёл день, когда ему удалось выбить из колеи вконец зарвавшегося андалузца.       В тот вечер, проводив до ворот своих «пажей», служивших ему весь день образцами для будущих скульптур и кладезью разнообразных по степени своей немыслимости историй, он услышал за спиной насмешливое фырканье. Обернувшись, увидел стоящего возле одного из розовых кустов Игнасио. Опираясь на лопату, он разглядывал Джошуа со смесью брезгливого удивления и озорного интереса.       — Что вас так рассмешило, Игнасио? — спросил Джошуа, поворачиваясь к нему лицом.       — Не знал, сеньор, что вы якшаетесь с извращенцами, — заявил тот, сплёвывая себе под ноги, и словно бы выражая этим своё отношение к увиденному ранее, — Неужели же вам по нраву такие, как они? — игнорируя его провокационную ухмылку, Джошуа, проходя мимо, остановился возле ехидно скалящегося парня и проронил, скользнув концом трости по смуглой шее и беспокойно раздувающейся груди садовника:       — Нет, Игнасио. Мне нравятся такие, как вы, — видя, как под его взглядом стремительно бледнеет оливковое лицо, Джошуа, плотоядно улыбнувшись, продолжил свой путь.       Он думал, что таким выпадом окончательно отвадил от себя паршивца, но, не тут-то было. То, что выкинул этот авантюрист в итоге, перешло все мыслимые и немыслимые границы.       Сквозь сон он услышал стук ставен и скрип оконных петель.       С трудом выпутавшись из дремоты, Джошуа обнаружил, что в комнату через подоконник проворно перелезает человеческий силуэт.       Движимые инстинктом, руки сами схватили трость, покоившуюся рядом с кроватью. Щёлкнуло, выскакивая, лезвие. Человек сдавленно вскрикнул, когда его, ударив спиной, прижали к стене с клинком у горла.       — Кто такой?! Имя! Обокрасть вздумал?! — рявкнул Уилсон, для пущего убеждения слегка надавливая оружием на шею возмутителя спокойствия. Он слышал от служанок, что в окрестностях одно время орудовали воры, потому жители Кадакеса понаставили на окна и двери решётки. Джошуа же эта мера казалась чрезмерной. Он не представлял, как можно жить в доме, похожем на тюрьму.       Сейчас же, удерживая в темноте судорожно дышащего незнакомца, он почти жалел о своей беспечности.       — Вот уж не подозревал, что умру, как истинный андалузец — из-за любви, — насмешливо, хотя и несколько придушенно, донеслось у него из-под руки. Джошуа охнул и отшатнулся, узнав Пахеса:       — Игнасио, вы?! — он не мог поверить в происходящее, — Ч-что вы здесь делаете?! Ночь, второй этаж! Я мог вас убить! — от неожиданности он начал заикаться.       — Но не убили же, — беззаботно хмыкнул садовник, повергнув Джошуа в ещё больший ступор от нахлынувшего чувства дежа вю. Наконец, немного опомнившись, он яростно добавил:       — Да как вы вообще посмели вот так заявиться сюда?!       — Все входы были заперты, у меня не оставалось другого выбора, — не смутившись его тоном, ответил тот.       — Выбора?! — Джошуа вздрогнул, почувствовав совсем близко от своего уха обжигающее пряное дыхание. По коже пронёсся холодок возбуждения. Неужели Игнасио…       — А… разве… не вы сами позвали меня? — сквозь рубашку он ощутил сомкнувшиеся на своих плечах горячие пальцы садовника, и, почти погребённый под гнётом всколыхнувшегося желания и медленно, но верно теснящего его к постели жаркого тела, выдохнул в смятении, мгновенно растеряв всю свою воинственность:       — Н-но, ведь вы же… — он колебался, пытаясь понять, снится ему всё это или нет. Терпкий запах волос и кожи Пахеса опьянял и будоражил все его чувства, заставлял конечности неметь от всепоглощающего зверского возбуждения.       — К чёрту… — невзирая на остаточное сопротивление, пылко шептал Игнасио, прижимаясь губами к шее и нетерпеливо стаскивая с него одежду, — Всё к чёрту… Хочу услышать, как громко ты мне споёшь.       То, что случилось после, обернулось для Джошуа самым сладким из грехов и, одновременно, самым горьким разочарованием: его брали так, что он задыхался и кричал в агонии жаркого, болезненного наслаждения, хотел ещё и ещё, будто чаша его похоти была неупиваема, и после очередного оглушительного оргазма наполнялась вновь. Но, в какой-то момент, он понял, что больше не чувствует в Игнасио того сходства с Гранадо, которое лишало его разума и заставляло забыть самого себя. Его не любили, и он больше не любил, отдаваясь, как и в прошлые времена в «Тиресии», подобно шлюхе — с охладевшим сердцем и пылающей плотью в бессознательном животном исступлении, покорно принимая презрение за любовь, а удар за поцелуй.       Когда за окном забрезжил рассвет, он растолкал задремавшего Пахеса и велел ему убираться. Тот, лениво потягиваясь, не выказал совершенно никакого сопротивления, заявив, что ему «всего лишь было интересно попробовать с таким, как Джошуа», на что Уилсон пригрозил снести испанцу голову, если тот ещё раз объявится у него в комнате.       Этот случай, несмотря на взаимное охлаждение чувств, всё же оставил в душе Джошуа неприятный осадок. И связан он был отнюдь не с садовником. Пахеса он также видел ежедневно, правда, больше не горел ни малейшим желанием с ним заговаривать — Игнасио стал вызывать в нём смутное брезгливое отвращение. Тот тоже не рвался к общению, в основном, пропадая где-то в недрах сада или за пределами асьенды. Боль же скульптору причиняла потеря иллюзии того, что Гранадо рядом, и того, что прошлый он канул в Лету. На деле же, всё обстояло строго наоборот: Гранадо находился от него в сотнях километров, а он — Джошуа — как был искалеченным ничтожеством, неспособным на любовь, так им и остался. И все эти бесплодные попытки выстроить замок на фундаменте из воздуха заранее были обречены на провал.       В надежде заглушить гложущую его тоску и сомнения, он вновь с головой бросился в творчество. Он стремился завершить две последние скульптуры, которые должны были положить начало его новому проекту — выставке-театру «Живое». Её суть заключалась в том, что живые загримированные актёры, в число которых он включил и себя тоже, принимая определённые позы, и как бы «встраиваясь» в композицию, раскрывали зрителю дополнительный смысл каждой статуи. Леон поддержал его идею, и теперь дело было лишь за скульптурой.       Его «пажи» любезно согласились участвовать в этом представлении, а портные уже заканчивали пошив костюмов по эскизам Джошуа.       Все оставшиеся два месяца он практически не выходил из дома, отдавая всё своё время и силы подготовке, которая была намечена на конец сентября. Из боязни перед собственными мыслями, он доводил себя до изнеможения, засыпая прямо на кушетке в мастерской, и на утро заново устремляясь в омут фантазий и творческого забытья.       Таким образом, к началу осени он превратился в совершенного дикаря как внешне, так и внутренне. Его неухоженный вид и растрёпанные отросшие волосы пугали прислугу и нисколько не смущали Леона, у которого всё как всегда было по расписанию.       Когда сентябрь перевалил за середину, дилер самым решительным и беспрекословным образом вытащил вконец замкнувшегося в себе скульптора на свет и, пригласив цирюльника, привёл Уилсона в божеский вид.       Оставшиеся до выставки несколько дней Джошуа отсыпался и практически ничего не делал, не считая чтения книг и согласования с Леоном последних формальностей, связанных с юридической стороной организации мероприятия.       Для начала было решено показать проект в Париже, Берлине и Мадриде, а дальше смотреть по ситуации.       По словам Эдера, ничего подобного никто до Джошуа ранее не делал, и результат мог оказаться непредсказуемым. Но, как заметил он, плюс репутации безумца и бунтаря состоит в том, что публика заранее готова к тому, что её могут шокировать. Это значительно облегчало творцу задачу и давало известную свободу в своих проявлениях.       И Джошуа пользовался этой свободой по полной: давал гримёрам указания сделать грим актёрам ярче, сам настраивал освещение, выбирал локации для размещения той или иной скульптуры, следил за внешним видом декораций, контролировал репертуар оркестра, должного играть музыкальную тему для каждой скульптуры. Это должна была быть, своего рода, целостная история — о страхе, любви, смерти и о безвозвратно потерянном времени. Сам Джошуа знал свою роль безупречно: он был для зрителей гидом — бессмертным и двуполым божеством, повествующим о том, что происходит на том или ином этапе истории, но лишь приоткрывающим завесу тайны, оставляя их воображению дальше действовать самостоятельно.       Эдер, наблюдая бурную деятельность скульптора, лишь удивлённо хмыкал и время от времени шутил, что Джошуа такими темпами скоро оставит его без работы. Одновременно, он подозревал, что Уилсона что-то беспокоит, поскольку ранее подобной активности за юношей он не замечал: по своей натуре тот был более склонен к созерцательности и грёзам, нежели к организации чего бы то ни было. Это было подозрительно. Тревожность своего подопечного агент отметил ещё на одной из последних встреч с газетчиками. Тогда один из журналистов заявил, что некоторые экспонаты Уилсона напоминают последние работы андалузского скульптора Рэдвуда — одного из самых известных мастеров современности, а после задал вопрос о том, насколько сильное влияние оказал на творчество Уилсона этот человек, учитывая факт их знакомства.       Джошуа резко побледнел, недоумевая, откуда пронырливому газетчику о том известно, и, опустив глаза в стол, ответил:       — Да, сеньор Рэдвуд мой давний знакомый, и, возможно, однажды мы оказали друг на друга некоторое влияние в плане идей, — вполне достойный ответ, хотя и несколько нервный и неуклюжий для казалось бы поднаторевшего в искусстве интервью Джошуа. Он был явно выбит из колеи. Да и сам вопрос дилеру совсем не понравился. Леон опасался, как бы этот странный невроз не подорвал душевное здоровье Джошуа, а вместе с ним и его способность создавать пользующееся спросом искусство.       Памятуя о недавнем, он особенно бдительно следил за тем, чтобы Джошуа не перенапрягался, много спал и сильно не нервничал. Этот юнец был его золотой жилой, потерять которую было бы просто непозволительной расточительностью.       И вот, когда настал день открытия первой выставки в Париже, Джошуа был в прекрасной форме и самочувствии, а, посему, безупречно играл свою роль божественного проводника, представляя в своём странном костюме «воплощённого в форме Абсолюта» невероятно фантасмагорическое зрелище: одна половина лица, с обрамляющими её длинными волосами была нарочито ярко загримирована под женщину, а вторая, с короткими волосами — под мужчину. Одежда также подчинялась этому соответствию: с одной стороны пол мела разноцветная юбка и цвёл искусственными цветами лиф, а с другой торчала чёрная брючина с блестящим лакированным ботинком и таким же чёрным пиджаком с бутоньеркой в петлице.       Играла своеобразная, будто бы дисгармоничная музыка, слегка напоминающая расстроенный инструмент, и оттого холодящая своими ласковыми голосами флейт и скрипок почти физически, словно прикосновение горного хрусталя к коже или лунный свет.       Выставка имела оглушительный успех.       Зрители, разинув рты, заворожённо ходили за Джошуа, который, говоря с ними то высоким и певучим, то низким и отрывистым голосом, в такт музыке рассказывал заученный текст, кое-где импровизируя, но неизменно придерживаясь своего противоречивого, таинственного образа.       Глядя на его залитый голубоватым мертвенным светом прожектора гибкий силуэт, Эдер пытался себе представить, на что ещё способен этот чудаковатый, но поразительный мальчишка. И не находил иного ответа, кроме как «всё». Этим вечером он как никогда гордился собой и своим умением заметить самородок там, где иные способны видеть лишь уголь.       Реакция берлинской публики окончательно укрепила их уверенность в том, что затея с театром-выставкой оказалась гениальной.       Газеты пестрели заголовками о всеохватывающем успехе. Выставку «Живое» ждали повсеместно, на неё стекалась бо̀льшая часть столицы и порой даже жители соседних городов. Эдер едва успевал отвечать на приглашения и даже нанял себе в помощь двух секретарей, поскольку общий объём корреспонденции перевалил все допустимые пределы.       График показов был расписан на два года вперёд, и Леон, глядя на спящего под стук колёс Джошуа, был полностью доволен тем, как всё складывается. Кто бы мог подумать, что однажды придёт день, когда публика, признававшая ранее лишь консервативное благородство классицизма, начнёт восторгаться болезненной и зыбкой ирреальностью фантазий на грани сна и действительности! Это была их безусловная победа: его — как организатора, Джошуа — как творца. Их цель была достигнута: сознание людей претерпевало изменения, вступая в новую эпоху.       Кто же знал, что в Мадриде их отлаженному плану придётся испытать на себе значительные коррективы…       Услышав финальный аккорд скрипки, Джошуа выпрямился, принимая вольное положение, после завершающей пояснительной пантомимы. Вот и ещё одна выставка позади. Теперь он свободен до следующего раза, и может позволить себе расслабиться.       Грим на коже досадливо щипал, и он пошёл умыться, решив, что гости уже достаточно насмотрелись на его размалёванное лицо.       Придя немного в чувство, он решил вернуться в зал, где, в таинственном полумраке, единственным источником света были его скульптуры и всё ещё восторженно бродили люди, уже более неспешно и внимательно рассматривая представленные композиции.       В кои-то веки ему не хотелось поскорее уйти, и было приятно находиться среди людей, слушать их голоса и видеть звёздное мерцание их глаз в бархатистом вечернем мареве Прадо, в котором некогда состоялась его первая в жизни выставка.       Заметив возвращение скульптора, все зааплодировали, и он, ещё раз поблагодарив гостей, сонно и медленно заскользил в тени вдоль стены, в который уже раз созерцая свои творения и думая о том, сможет ли когда-нибудь ещё создать что-то столь же грандиозное, как эта выставка. На мгновение, его обуяла лёгкая грусть по тому, чего он, при всё своём желании, уже не смог бы получить.       — Чудесная выставка. Поздравляю, — вздрогнув и похолодев, он не сразу обернулся, до последнего надеясь, что ему показалось. Наконец, медленно повернув голову, он обнаружил стоящего у него за спиной Рэдвуда. Как и в прошлый раз, Гранадо был облачён в парадный фрак, который всегда надевал на подобные мероприятия. Чёрные глаза в полутьме выставочного зала влажно блестели, будто два ночных озера, и в них читалось так много всего — от одобрительной гордости до нежной тоски, что Джошуа, с трудом выдохнув: «Благодарю», поспешно устремился в противоположную сторону от скульптора, надеясь, как и в прошлый раз, быстро затеряться в сумеречном море тел.       Толкнув дверь, он попал в соседний, сейчас пустующий, зал.       Его бил неконтролируемый озноб и он задыхался, сам не зная от чего — страха ли, грусти или же какого-то иного чувства.       — Стой, — Гранадо закрыл за собой дверь, отрезая их от шумной выставки за стеной, — Выслушай меня.       — Не надо… Не подходи!.. — как безумный, Джошуа пятился от него, а Гранадо, успокаивающе выставив вперёд ладони, сказал:       — Не бойся. Я знаю, что напугал тебя тогда, сделал больно… Прости меня, я… Я виноват, и раскаиваюсь…       — Нет, ты не виноват, это я… тебя довёл, — прервал его Джошуа, хватаясь пальцами за подрагивающую руку, словно бы надеясь удержать себя от чего-то, — Ты в праве меня ненавидеть. Я был несправедлив и несносен, и заслужил это.       — Нет! Я… — начал снова Гранадо, подаваясь вперёд на шаг, и тем самым заставляя Джошуа отшатнуться.       — Пожалуйста!.. — свистящим шёпотом взмолился Джошуа, — Не надо. Я бы не принёс тебе счастья. Я бы никому бы не принёс счастья… — резко развернувшись, он зашагал прочь через тёмный зал. Он знал, что где-то здесь недалеко должен был быть боковой выход на улицу. Вот только где конкретно…       — Джошуа, постой! — его попытались схватить за руку, но он выдернул её, как ужаленный:       — Нет, не приближайся!       — Джошуа!       — Не трогай меня!       — Не кричи, сюда все сбегутся! — прошипел Рэдвуд, идя за ним по пятам.       — И пусть!       — Да послушай же ты наконец! — схватив за рукав, его втолкнули в какую-то комнатушку. Зацепив в темноте ногой металлическое ведро, Джошуа понял, что находится в каморке для швабр. Из маленького круглого окошка у него над головой в помещение струился зыбкий лунный свет, выхватывая из тьмы яростно сверкающие глаза скульптора.       Отступив на два шага, Уилсон уткнулся спиной в стену. На него словно бы нашёл приступ необъяснимой клаустрофобии. Вот только каморка была тут совсем не при чём.       — Выпусти меня.       — Джошуа…       — Выпусти меня!       — Ты настолько сильно меня ненавидишь? — Уилсон зажал ладонями уши, будучи не в силах слышать его тихий голос.       — Нет! Я тебя не ненавижу! Уйди, прошу тебя, уйди…       — Тогда почему ты хочешь, чтобы я ушёл? — Гранадо сделал к нему маленький шаг, и Джошуа закрыл глаза, молясь, чтобы эта пытка прошла как можно скорее. Он не мог поверить, что это реальность, и что Гранадо — настоящий, сейчас стоит перед ним, а не снится в очередном бреду, после которого внутри всё будто рассыпается на части. В лунном свете он казался бледным, и больше напоминал призрака, чем живого человека из плоти и крови. А, может, он и впрямь был смертельно бледен…       — Посмотри на меня, Джошуа.       — Нет… — он сильнее зажмурил глаза, чувствуя совсем близко острый отголосок гвоздики и ощущая, как силы неумолимо покидают его.       — Ты всё ещё любишь меня?       — Нет! — он ощутил, как на его запястьях нежно сомкнулись горячие пальцы, и попытался высвободить их, но у него ничего не вышло. Съёжившись, он задыхался от слёз и необъяснимого страха, точно это не тот, кому он дал брачную клятву на крови стоял перед ним, а голодный лев, готовый вот-вот прикончить его.       — Я люблю тебя, Джошуа.       — Нет!       — Прошу тебя, вернись. Я расскажу тебе всё, что захочешь, любую тайну, любой секрет. Я люблю тебя, я всегда любил тебя… — он уже почти шептал, обхватив ладонями голову Джошуа, который так и не открыл глаз.       — Нет… — он не хотел, но вдыхал этот запах, слушал этот голос, и внутри него открывались огромные, кровоточащие, горячие раны, словно тот горный лев внезапно проник внутрь, и теперь безжалостно раздирал в клочья всю хрупкую убеждённость, что он успел выстроить в себе за время их разлуки. Больше всего на свете он страшился того, что не выдержит, что сдастся этим ласковым уговорам и красноречивым рукам, которые, поглаживая его скулы и щёки, сами о том не ведая, жгли больнее раскалённого железа. Совершенно погребённый под лавиной нахлынувших эмоций, он не сдержался и сдавленно всхлипнул: он не хотел начинать всё заново, потому что боялся, что всё станет только хуже. Он не был уверен, что сможет пережить повторно ту же боль, и не хотел разрушать жизнь Гранадо, потому что всё ещё любил его — так, что не мог дышать, чувствуя его впервые за много лет настолько близко, что руки сами тянулись вперёд, как тянется рука наркомана к курильнице. Сейчас он как никогда ясно понял, насколько измучился без Гранадо, и как глубоко всё это время тосковал по нему.       — Я люблю тебя… — Гранадо целовал мокрое от слёз лицо, не обращая внимания на слабые протесты, — Мой мальчик… Мой милый мальчик… — обняв за талию, он чуть приподнял юношу над полом, приникая к его губам, которые, хоть и искривлённые в му̀ке, больше не противились, с каким-то обречённым, голодным пылом отвечая на его мольбы. Гранадо чувствовал, как Джошуа, обняв за шею, намертво вцепился пальцами в его плечи. Каждый его жест словно бы кричал: «Спаси меня! Я не знаю, что делать! Спаси меня от самого себя!», — между тем, как язык, будто заведённый, твердил: «Нет… нет… нет… прошу тебя… нет…». Дыхание Джошуа с каждой секундой становилось всё тяжелее, пока Гранадо не понял, что тот без сознания обмякает у него в руках.       — Джошуа! — он поспешно вытащил его в зал, где гуляли сквозняки, и воздуха было несоизмеримо больше, и, прислонив спиной к стене, ссадил на паркет.       Почти сразу Уилсон пришёл в себя, а после, не глядя на скульптора, оттолкнув его руки прочь, сорвался с места и вышел из зала, громко захлопнув дверь.       Выставка подходила к концу, половина гостей уже покинула помещение, и Эдер, подойдя к одному из администраторов музея, согласовывал с ним завтрашние сборы и нюансы транспортировки скульптур. Следующим на очереди у них был Лондон.       Слушая администратора, Леон краем глаза заметил быстро идущего через зал Джошуа, и хотел было его окликнуть, но, увидев его страшную бледность и явную нервозность движений, передумал, решив разобраться с этим позднее. Что могло успеть произойти за те несколько минут, что он не наблюдал Уилсона в поле своего зрения, Эдер даже предположить не мог. Разве что, повздорил с кем-то из гостей… Договорившись о завтрашних манипуляциях с грузом, он собрался было уже отправиться на поиски своего бедового подопечного, когда из толпы выделилась фигура и, неслышно ступая, приблизилась к нему.       — Прошу прощения, вы — агент мистера Уилсона?       — Да. Чем могу помочь? — Леон обратил взгляд на подошедшего и с удивлением узнал в нём андалузского скульптора, — А, сеньор Рэдвуд. Ваше присутствие здесь — большая честь, — тот лишь сдержанно, и, как показалось Эдеру, немного печально улыбнулся:       — Я не займу много вашего времени, но осмелюсь попросить вас передать мистеру Уилсону кое-что.       — И что же это? — он внимательно наблюдал за действиями скульптора: сунув руку в брючный карман, Гранадо достал что-то, завёрнутое в батистовый платок.       Свёрток был не больше куриного яйца, но, всё же, Леон развязал его, однако, ничего подозрительного не обнаружил.       — Очень мило, — констатировал он, заворачивая подарок и убирая руки за спину, — Я передам ему. Полагаю, вам понравилась выставка, дон Рэдвуд?       — Это было прекрасно, — тихо ответил тот, и, попрощавшись наклоном головы, пошёл прочь.       Агент ещё некоторое время смотрел испанцу вслед, а после, озадаченно хмыкнув, отправился искать Уилсона. Ему не нравилось всё происходящее, и он начинал допускать, что странное поведение Джошуа как-то связано с появлением Рэдвуда.       Скульптора он застал в совершенно невменяемом состоянии. В ярости тот крушил всё, что попадалось ему под руку, и, когда агент ступил в номер, то увидел, что комната совершенно разгромлена, а Уилсон, закрыв окровавленными ладонями лицо, рыдает в голос. В воздухе витал ясно ощутимый запах алкоголя.       — Was zur Hölle? [17] — с трудом опомнившись, Леон плотно прикрыл за собой дверь и поспешно подошёл к Уилсону. Опустившись на корточки, с усилием отнял руки юноши от лица. Кровь сочилась из нескольких порезов, вероятно, полученных случайно, но вот один — на правой ладони, выглядел так, словно бы его специально нанесли — настолько глубоким и ровным он был. Почти сразу Эдер наткнулся взглядом на разбитую вазу из массивного хрусталя.       — Джошуа, что случилось? Что за погром? — глядя на его ладони, Леон судорожно припоминал, есть ли в номере бинты.       Но Уилсон ничего не ответил, продолжая безутешно плакать, как если бы кто-то вдруг умер.       Решив подождать, пока тот успокоится, Эдер спустился вниз и раздобыл аптечку. Вернувшись же обратно, он с облегчением понял, что буря миновала: Джошуа сидел на софе всё в той же позе и, слегка покачиваясь, безучастно смотрел в окно.       Эдер молча набрал в таз воды, молча омыл руки Джошуа, и также молча перевязал.       Завязывая последний узел, он всё же решился спросить:       — Так что же тогда произошло на выставке в Севилье? — некоторое время Джошуа молчал, а после прошептал:       — Я увидел одного человека… — он смотрел куда-то в пространство, — Теперь я не знаю, что делать.       — А чего вы хотите? — Эдер отставил аптечку в сторону и внимательно посмотрел на отёкшие веки Уилсона и его сгорбленную спину.       — Я больше не хочу, чтобы из-за меня кто-то страдал, — тяжело вздохнув, Леон откинулся на спинку софы и сказал:       — К сожалению, такова наша природа. Люди страдают и заставляют страдать других, — на мгновение, он замолчал, а после продолжил: — Когда-то, будучи чуть старше вас, я сказал моему сыну то же самое, что и вы, Джошуа, — Уилсон вопросительно посмотрел на него, — «Я больше не хочу, чтобы из-за меня кто-то страдал». А теперь он наверняка не помнит даже моего лица, — по-видимому, слова давались ему с трудом, и Леон, будто переводя дух, делал длительные паузы, — Оставляя женщину и ребёнка, которых любил, но не мог понять, я думал, что поступаю правильно, что, избавляя их от себя, и от своей, возможно, чрезмерно жёсткой натуры, поступаю, как сильный человек. Но, в итоге, по прошествии многих лет, понимаю, что всё совсем не так, — выпрямляясь, он снова обратил взгляд на Джошуа, — Настоящая сила рождается тогда, когда мы способны любить, зная, что боль неизбежна. Никому не станет легче, если все мы будем просто уходить, не чувствуя на то действительной потребности. Мы бежим в иллюзии благородства, но всё, что понимаем в конце — от себя не убежишь. Поэтому, вот мой совет, мистер Уилсон: ложитесь спать. А утром ещё раз подумайте о том, чего же вы хотите на самом деле, — с этими словами он встал и направился к двери, но, словно о чём-то вспомнив, остановился: — Ах, вот ещё что… Меня просили передать вам… — Джошуа бездумно принял от Эдера крохотный свёрток, а, когда агент ушёл, медленно развязал батистовый узел.       В белых, благоухающих гвоздикой складках платка лежал крохотный глиняный голубок. Сжав его в чуть подрагивающих пальцах, юноша некоторое время жадно всматривался в каждый его изгиб, а после с трепетом поднёс белую фигурку к губам и поцеловал.

***

      — «Нет… нет… нет… нет…», — вот и всё, что он услышал в ответ на свои попытки оправдаться и возвратить то, что, похоже, и впрямь безвозвратно потеряно. Гранадо, глядя в окно отходящего от мадридского вокзала поезда, тихо вздохнул, пытаясь хоть немного заглушить боль сожалений. На что он рассчитывал, отправляясь на выставку? Что его простят? Что поверят, будто бы он и впрямь излечился от своего прошлого и своей натуры? Что снова найдут в себе силы доверять ему, как и прежде?.. — прекрасно зная, что обманывать себя нет смысла, он спрятал лицо в ладонях. Но, даже отказавшись от иллюзий, он всё равно не мог поверить в то, что надежды нет: слишком крепко обнимал его Джошуа, слишком неуверенно просил уйти и слишком поспешно убегал для человека, который больше ничего к нему не чувствует.       Жестокая и глупая надежда, но он отчаянно цеплялся за неё, как за лекарство, что поможет ему обрести исцеление.       Да, он будет жить дальше, и когда-нибудь сможет примириться с тем, что его в очередной раз разлюбили, но, отчего-то был уверен, что об одном не перестанет сожалеть никогда: о том счастье, и тех моментах истинной близости, что смог испытать в своей жизни лишь с двумя людьми — Икабодом и Джошуа. При мысли, что может потерять возможность вновь почувствовать это по отношению к кому-либо, его охватывало настоящее горе, и жизнь попросту теряла весь свой смысл.       «…Помни, мой мальчик, что творчество и любовь — единственное, что по-настоящему имеет значение в этом мире. И что одно без другого — всего лишь тщетная суета».       Он прибыл в Гранаду совершенно опустошённым и, молча, не отвечая на вопросы прислуги, поднялся к себе в комнату. Окружающая реальность теперь ужасала его, и он не знал, как быть дальше, вновь оказавшись запертым в лимбическом кругу из пустоты, собственных кошмаров и вин. В надежде на кратковременное забытье, он разделся и лёг в постель, вскоре провалившись в спасительный сон.       Он сидел на пляже Коста-дель-Соль, у линии прибоя, и безучастно смотрел, как беспокойные, серо-чёрные, будто во время зимнего шторма, волны сердито пенятся и бурлят, вот-вот грозясь выплеснуться на берег и смыть его в море.       Словно загипнотизированный, он наблюдал за тем, как двигается вода — эта сумеречная древняя стихия, как мрачны её глубины… Он был убеждён, что знает, где находится царство мёртвых.       Это Коста-дель-Соль совершенно не походило на то радостное и оживлённое место, где почти всегда кипела жизнь. Этот серый песок, белое холодное небо и чёрные ледяные волны находились на изнанке той реальности, к которой он привык. Но, и он теперь был иным, он чувствовал, что к нему из глубин что-то поднимается. Он ждал.       В какой-то момент над водой показалась голова, затем плечи, грудь… Тёмный силуэт медленно приближался к нему. Холодная вода стекала с мокрых волос и чёрной одежды. Когда человек приблизился к берегу и ступил на песок, он узнал в незнакомце Хуана.       Всё также мертвенно-бледный, он в следующее мгновение оказался прямо перед Гранадо. Синие губы не двинулись, но он понял, что его готовы…       Это было странное чувство. Мертвец словно бы был готов воспринять любое его побуждение. Он ничего не ждал, но и не гнал его прочь. Он просто был, точно присутствие Гранадо на этой территории само по себе подразумевало чьё-то сопровождение.       Вопреки своим ожиданиям, Гранадо не ощутил страха, который испытывал ранее, видя своего мёртвого возлюбленного. Его затопила волна невыносимой скорби, от которой словно бы отверзлась грудная клетка, ставшая единой кровоточащей раной.       — Мне… так больно… — только и смог выдавить он. Всё его тело скрутило в слёзном спазме, и оно перестало ему подчиняться, согнувшись пополам, как и в день смерти Хуана. Сейчас он плакал так горько, как никогда не позволял себе в жизни. Хуан стоял, опустив руки вдоль тела, и смотрел на него.       — Мне тоже было больно… — безмолвно прошелестел он. Он не обвинял Гранадо и никого не проклинал. Он словно вспоминал что-то отдалённое и уже не имеющее значения — отстранённый и холодный: тем серым холодом, не имеющим ничего общего с чувствами и неприязнью.       — Прости меня, — Гранадо не мог произнести этого вслух из-за неостановимого плача, но слова всё равно прозвучали, как если бы их сказал кто-то за него, — Я не понимал тебя, — на его плечи легли ладони — неощутимые, но осязаемые, будто морозный пронизывающий воздух.       Он понял, что стоит на ногах и смотрит в спокойное лицо Хуана. Глаза без блеска приблизились к нему вплотную, а после всё его существо пронзил бесконечный, будто чернота космоса, тянущий холод. Когда они слились воедино, он почувствовал облегчение, как если бы все слёзы мира, заключённые в нём, одним движением стёрла чья-то незримая, благодатная рука.       Он лежал в своей постели и смотрел в тёмный потолок под пологом, но ничего не видел.       За окном бледнел серый рассвет, слабо мерцая на поверхности мокрого лица скульптора. Он плакал и чувствовал всей своей сутью небывалую лёгкость, точно воскресший из праха Лазарь, умерший без надежды на спасение. В его душе воцарилось единство, будто недостающая часть мозаики вдруг встала на своё место.       Он был прощён. Примечания: [1] Эй! Чего встал в проходе?! Ты пьян? (исп.) [2] Дайте пройти! (исп.) [3] Эя! Мы закрыты, сеньоры! Ждём вас завтра! Оле, оле! Поторапливайтесь! Что за столпотворение! (исп.) [4] А, так это из-за тебя такая толпа! Ох… неужто это ты, англичанин? (исп.) [5] Что же случилось? Идём со мной… (исп.) [6] Лѝно! Позови Лино! Мне он нужен немедленно! (исп.) [7] Очнулся… (исп.) [8] Сколько можно тебя звать? Иди, садись, будешь переводить. (исп.) [9] Ф. Г. Лорка «Кровавая свадьба». [10] Трамонта́на (итал. tramontana — «из-за гор») — холодный северный и северо-восточный ветер. Возникает из-за разницы между высоким давлением в материковой Европе и низким в Средиземном море и может развивать скорость до 130 км/ч. Когда дует трамонтана, небо, как правило, приобретает интенсивный синий цвет. По словам доктора К. Рохо, жители Каталонии приписывают Т. способность лишать людей рассудка. Исследование, в котором приняли участие более 300 пациентов, показало, что климатические явления отражаются на состоянии нейронов головного мозга. Трамонтана может вызвать депрессию и истощение, или же, напротив, оказать стимулирующее воздействие, сходное с эффектом от нескольких чашек кофе или антидепрессантов. [11] Французская академия наук. [12] Салон отверженных (фр. Salon des Refusés) — выставка, параллельная официальной французской, на которой были представлены полотна и скульптуры, отвергнутые в 1860-х — 1870-х годах жюри Парижского салона. Самая значительная выставка состоялась в 1863 году по инициативе императора Наполеона III после того, как методы отбора работ на Парижский салон были подвергнуты всеобщей критике.
Примечания:
229 Нравится 139 Отзывы 126 В сборник
Отзывы (6)