Сияние диких роз

NC-17
Завершён
353
5
Фэндом:
Размер:
1 102 страницы, 484 151 слово, 71 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
353 Нравится 504 Отзывы 100 В сборник

Часть двадцать пятая. Игра жемчуга

Настройки

Сломай меня, а потом убей… и я никому не расскажу тайну нашей любви. Раздирающий душу покой; разрушающее пламя в груди… Из моих личных стихов

***

Когда боль утихла, кожа наконец-то почувствовала наслаждение от легкого колющего холода. Хорошо, даже слишком хорошо. Акутагава открыл глаза, смотря куда-то наверх, все выжидая, когда же облака разойдутся и подарят ему хоть кусочек чистого неба. В пещерах он тоже об этом мечтал. Мечтал о том, как утонет в лазурной глубине высокого неба; как будет падать, цепляясь кончиками пальцев за теплый воздух и ветер, тот самый ветер, что заточил его сюда и сломал крылья, наконец, свернет ему шею, подарив вечный и столь желанный покой. Руки неосознанно полезли во внешний карман с правой стороны плаща и достали оттуда свернутый вчетверо белый листок, на котором были выведены слова, написанные в час смуты. Я не могу уйти от судьбы, которая меня преследует, не могу повернуть время вспять. И я вынужден мирится с тем, что уже витает вокруг меня и плясать, прикованным к нитям моей, созданной злыми демонами, судьбы. Но вместе с тем, я не подчинился им душой и нашел своего личного кукловода, палача моей истерзанной души, и только он будет вести меня, даже если все его шаги отмеряют время к моей смерти. Пусть он убьет, и пусть будет именно так. От его рук я приму свою последнюю участь, потому что это будут его руки и ничьи больше… Акутагава не скрывал от себя, что ему больше по вкусу та жизнь, что течет из кончика пера, заполняя пустые листы историями, в которых хотелось утонуть или растворится. Не скрывал от себя, что все чаще и чаще писал короткие стишки, танка, хокку. С последним можно было передать ощущение, перенесенное в маленькую картину-образ, что замыкала в себе самые острые и болезненные чувства, которые никогда не должны быть произнесены вслух. «И все же… — медленно, про себя проговорил Акутагава, — и все же…» Нет, ничего не выходило. Хотелось искромсать бумагу кровью, а пальцы изрезать острым кончиком заостренной ручки, упасть на колени и ползти к месту, где тебя никогда ждать не будут. Зубами повернуть высокую ручку, едва дотянувшись до неё, вползти в кабинет, роняя на красный ковер капли крови и наперед зная, что кроме руганей и издевок ничего не получишь все равно ползти, уткнутся носом в колени, обтянутые черными брюками, обхватить лодыжки и просто лежать, изредка поднимая красные от нервного возбуждения глаза, показывая изрезанные пальцы. «Вот, смотри, — так должны говорить эти ранения, — разве ты не видишь, как ужасно я страдаю от той любви, что испытываю к тебе… Разве же не видишь, что я мучаюсь… Убей же меня, или люби. Все что хочешь делай, только прикоснись, можешь даже ударить, но пусть это будешь ты…» Акутагава и сам до конца не понимал, что повторяется и слишком глубоко терзается своей болью. Но лишь от одного вида отражения в зеркале, когда Дазай стоял рядом с ним, и тихо прошептал про поцелуй, запечатленный на его поверхности, еще тогда хотелось схватить его за руки и, бросив всё, увести куда-нибудь, куда угодно, лишь бы он это повторил, и лишь бы слышал только он, Рюноскэ… Одиночество сильно давило на мафиози, он больше не выдерживал. Бездумно слоняясь по наполненному огнями городу, Рюноскэ желал, чтобы он воспылал глубоким, пожирающим все и вся пламенем, чтобы каждый мог почувствовать ту боль, что он несет в своем сердце. Это всего лишь боль. Не нужно её бояться. Посмотри вокруг. Мы терзаемся своими собственными страхами ни о чем… Хотя прошло уже много времени, но утро так и не приближалось. Что-то растягивало мутный поток времени, делая его почти бесконечным, словно должно было появиться что-то, что могло бы унять слезы в глазах. Но Акутагава не плакал. Если и приходилось сталкиваться с такого рода чувствами, то рыдал он через кровь убитых им же врагов. Краски в глазах сгущались, превращая скрытый в неоновых огнях город в какую-то невообразимую палитру из помутнения. Не сказать, что все плыло перед глазами, оно просто смешивалось, делая вертикальные разноцветные линии, и Акутагаве сразу почему-то вспомнилось темно-синее полосатое кимоно, в котором он однажды видел Дазая. Это было его единственное кимоно, кроме него в его шкафу других больше не находилось и одевал он его, как Рюноскэ позже узнал, лишь на один праздник, хотя этот день скорее был траурным для большинства людей. — Это кимоно мне подарили ближе к весне, — как-то сказал Осаму, — помнится, тогда я был близок к своему самоубийству, но поскольку кимоно было летнее, то решил немного подождать, чтобы все же иметь возможность надеть его. С тех пор, каждым летом, шесть дней в июне он неизменно носил именно это кимоно. Обычно последний день заканчивался на закате 19 июня, и Рюноскэ не понимал, почему именно эти шесть дней в году Осаму проводил в тотальном одиночестве, едва ли не закрываясь от всего мира. В те дни в городе его не мог увидеть никто. Поглощенный своими мыслями он ступил на платформу метро и огляделся. Почти никого не было. Запах хлорки и сырости сильно бил в нос, а мерцающие лампы над головой давили на, и так нестойкие нервы. «Кажется, в это время поезда уже не ходят», — подумал Рюноскэ, когда, ступив на отделяющую безопасное расстояние линию, услышал гул. Приближающийся к нему монстр издавал громкие глубокие звуки, и стук металлических колес звучал действительно устрашающе. Сделав шаг вперед, и полностью перейдя оделяющую линию, что была выведена ненавистным Акутагаве желтым цветом, он сжал руки и закрыл глаза. Ветер, что ударил в него с неистовой силой, едва ли не сбил с ног, и когда Акутагава открыл глаза, то увидел бесчисленное множество своих отражений, что, накладываясь одно на другое, разделяли его лицо на несколько частей. Он угадывал свои черные, помутненные от усталости глаза, свой мрачный и темный облик, свои сжатые в тонкую линию губы и этот полный тоски и одиночества взгляд. Он выглядел поистине жалко. Он не считал вагоны, но на отметке «11» поезд исчез с виду, оставив после себя серое облако пыли, что уже успела запятнать Рюноскэ его плащ. Глаза мафиози вглядывались в железные рельсы, и он подумал, что если сейчас дотронется до них, то наверняка почувствует тепло, которое могло бы согреть. «Интересно, а Дазай хотя бы раз бросался под поезд?» Представив себе эту картину, он пытался предположить, кто конкретно мог вытащить его из этого положения. Наверняка Чуя, он же всегда носится с ним, или же сотрудники станции. Странно все это. Человек, совершающий такое количество самоубийств и который до сих пор не умер. Что-то подсказывало Акутагаве, что в этом всем есть двойной смысл, но он даже не мог предположить, что за все прожитые годы у Дазая было лишь две самых серьезных и наиболее осмысленных попыток покончить с собой. Чем можно было назвать его остальные представления никто наверное никогда не узнает. Однако не все тайны удавалось сохранить так легко.

***

Эхо от звонких шагов неприятно било в уши. Цокот каблуков его черной обуви не давал сосредоточиться. Рюноскэ по-прежнему не покидал станцию, словно выискивая для себя что-то важное. Мысли путались в бесконечном порядке, и когда он ушел после того, как встретил еще один прибывший поезд, то по служебному входу, который почему-то никем не охранялся, спустился на первый подземный этаж, где как раз проводились ремонтные работы. Для чего-то в самом конце установили множество зеркал и длинный бетонный коридор, по которому шел Акутагава, напоминал ему стены мафиозной тюрьмы, где крики, кровь и слезы смешивались в одну ядовитую смесь из страха и кошмара. Акутагава по-прежнему шел один. Единственная лампочка, что шумно мерцала над головой, была резко разбита лезвием Расёмона, от чего весь коридор погрузился во мрак. Глаза Рюноскэ сверкнули в темноте, и он уверенно пошел вперед, точно зная, что ни на что не наткнется. Он решил вспомнить для себя его прежнее умение ориентироваться в темноте, потому что пещерах никогда не было видно солнечного света, и для остросюжетных фильмов ужасов не найдется места лучше. В мыслях считая шаги он остановился и его левая рука замерла, будучи выставленной вперед. Пальцы нащупали гладкую поверхность, и Акутагава понял, что это и есть то самое зеркало. Он не знал, есть ли здесь выключатель, поэтому вновь активизировал Расёмона, наполняя чернеющий мрак темно-красным светом. Его зверь распустился за его спиной на подобии огненных цветов, что дрожали, словно запертые в прозрачной коробке молнии. Поймав в отражении свой сосредоточенный взгляд, он неожиданно для себя услышал тихий хлопок ладонью, едва слышный, но все равно ощутимый. За ним последовал еще один хлопок, а потом еще, пока, наконец, кто-то вдали от него не стал банально аплодировать, изредка разбавляя пространство приближающимися шагами. «Рю...» Его никто не звал, этот голос сам воскресился в его голове, так подумал Акутагава. Не отрывая глаза от своего отражения, он видел, что в освещенной Расёмоном части коридора показались ноги, облаченные в черную обувь и такие же черные штаны. За ними виднелись полы пальто. Всматриваясь в это отражение, Акутагава видел как облик человека, которого он боялся больше всего, будто распускается так же, как он распускал цветы своего зверя. В темно-красной темноте на него пристально и очень жестоко смотрел Дазай. Рюноскэ сначала не поверил тому что увидел, потому что ему не докладывали о прибытии учителя, но, когда, резко обернувшись, он захотел сразу же подойти к нему, то неожиданно фигура самого Дазая возникла прямо перед ним, с неожиданной жадностью схватив кохая за горло и прижимая к зеркалу. — Я что, сплю? — прошептал Акутагава, и тоже протянул руку. Грудь семпая была теплой, и на белеющей в темноте рубашке виднелись темные пятна. — Нет, — ответил Дазай, пристально всматриваясь в него. Теперь его взгляд был куда более милосердным и излучал больше тоску, нежели жестокость. — Как вы меня нашли? Ответа не последовало. Вместо этого рука Осаму, пальцы которой были до страшного холодными, легко прошлась по волосам Рюноскэ. Дазай нахмурился, когда пропустил меж пальцами его волосы и чуть опустил лицо, словно внюхиваясь в их запах. — Без этого было плохо, — только и сказал он, когда его рука скользнула ниже, задев скулы и подбородок ученика. Ощущение от прикосновения получилось шершавым, из-за присутствующих на его руке бинтов. — Со мной кое-что случилось, — обречено продолжал он и уткнулся в его ключицу. Его бледная кожа казалась болезненной в таком освещении, и хотя Дазай касался его, Расёмон никуда не исчез. Первый колокольчик беспокойства прозвенел в голове Рюноскэ, вынуждая открыть рот в немом вопросе. Осаму не дал ему этого сделать. Даже когда Дазай быстро, в своей обычной медленной манере поцеловал его, Расёмон так и остался окружать два призрачных облика, сливаясь с темными тенями и самым зеркалом. Он поглотил их обоих, скрыв этих двоих в самом сердце распущенных цветов, и когда черные ленты обвились вокруг запястий Дазая, и довольно-таки сильно сжали их, тот все равно не прервал поцелуй. Неожиданный соленый вкус, что чувствовался между губ, прервал этот, во всех смыслах, странный момент. — Скажи, — руки Дазая все еще были прочно обернуты черными лентами, — тебе хорошо? И, не дожидаясь ответа, тихо сказал: — Настолько хорошо, что плохо для меня. Он будто себе поставил этот вопрос, и сам же на него ответил. Его глаза не видели ничего, он лишь слабо касался своего кохая в тех местах, где кожа могла столкнуться с тканью черного плаща. — Я даже не успел понять, как все скатилось к этому, — продолжал он, чувствуя, как ленты стягивают ему шею, — все так смешалось. Неужели я вконец обезумел?.. Мне совсем некуда идти… и я пошел за тобой. Можно? Он поднял взгляд, спрашивая об этом не только словами, но и глазами, и Рюноскэ все еще был в непонимании того, что происходит. Такая кардинально изменившееся тактика Дазая по отношению к нему пугала, но сейчас Акутагава видел, что и сам Осаму был не на шутку напуган, и будто полностью беззащитный и открытый для ранений просил помощи у того, кто позволял ему себя коснутся. Глаза Акутагавы постепенно закрывались, и он решил кое-что для себя проверить. — Ай, — Дазай сильно сжал пальцы на его плаще и попытался выдавить из себя подобие улыбки, — не надо так сильно тискать меня, я же задохнусь. Вот оно! Расёмон, что касался обнаженной кожи Осаму на шее, не исчез, а благополучно продолжал скользить по его телу. Что случилось со способностью Дазая? Он что, закрыл её, или же причина в чем-то другом… Заметив его пристальный взгляд, Дазай мгновенно отстранился и повернулся к кохаю спиной. Рюноскэ видел, как того затрясло в ознобе.

***

Не иметь в себе никаких мыслей, не иметь права на милосердие или просьбы прекратить… Я иду на поводу у своего долга или моих собственных желаний, что ведут меня в никуда. Но это «никуда» тоже имеет свою дорогу и даже обладает именем. Осаму… Дазай вел Акутагаву, сильно сжимая свою ладонь на его руке. Он спешил и, кажется, точно знал куда шел. Рюноскэ плелся за ним, сбивая дыхание и теряя сознание в новом приступе злорадного кашля, что разъедал горло и вынуждал судорожно хрипеть. — Куда мы идем? — через силу спросил Рюноскэ, прижимая свободную руку к губам. — Куда вы меня ведете? Осаму не отвечал. Он так же тяжело дышал и, казалось, убегал от чего-то. Темные, плохо освещенные улицы словно дымчатой вуалью закрывали обоих, потому что в ту ночь был глубокий туман, а сырость от чуть подтаявшего снега, что едва ли не клубами пара поднимался над землей (до того чувствовалась влажность) был адом для легких Рюноскэ. Он не мог сдерживать свою боль и уже чувствовал, как сквозь сжатые пальцы проскальзывает не только слюна, но и кровь. Ему было тяжело дышать. — Дазай-сан… Акутагава споткнулся о собственную ногу и начал падать вперед. С землей он столкнуться не успел: услышав его зов, Дазай резко обернулся и подхватил своего ученика на руки. Акутагава начал хрипеть, и Осаму чуть приподнял ему голову, чтобы легче было откашляться. — Что с тобой? Акутагава поднял глаза. В свете тусклого уличного фонаря глаза учителя казались чернее самой ночи, и темные волосы создавали удивительный контраст над его головой, словно темный нимб распростерся прямо над макушкой. Он, в прямом смысле, сиял, находясь во тьме, и Рюноскэ понял, что именно это сияние всегда привлекало его. Потому что в своей непроглядной черноте единственный источник света, с которым он столкнулся еще тогда, был именно Дазай. — Процесс в легких обострился, — прохрипел он и тяжело опустил веки. Он все так же лежал на коленях Дазая, и запоздало понял, что уже успел отдавить ему ноги весом своего тела. Хотя, сколько же он весил, перышко, ей Богу… — Тогда успокойся, — мягким, но все таким же холодным голосом сказал Осаму и, не взирая на вялые сопротивления, возложил свою ладонь на глаза Рюноскэ, вынудив того полностью подчинится. Акутагава предпринял еще одну попытку столкнуть свое тело на холодную землю, потому что чувствовал стыд за то, что его семпай видит его таким. Вся сущность Рюноскэ кричала ему, что он должен немедленно это прекратить, перекатить свою вялую тушу на холодный мерзлый асфальт и так пролежать до утра, укутанный лишь мерцающим светом безжизненного освещения уличного фонаря. Но Дазай не давал ему это сделать, и по-прежнему согревал его лицо своими тонкими, но всё такими же холодными пальцами. Пар и влага все больше поднимались над землей и если присмотреться то, казалось, будто бы в воздухе кто-то распылил воду и маленькие частицы, размером с пылинку, свободно летали в пространстве, забиваясь в глаза и нос, оседая теплым инеем на губах, пачкая темную одежду… Тишина стояла такая, что плакучие ивы, росшие в близко расположенном парке, лишь от тонкого порыва ветра начинали жалобно скрипеть, а еще не опавшие листья на них легким движением падали на землю, иногда уносясь на дрогу и шурша между собой. Влага стекала по виску Рюноскэ. Ему стало жарко, и хоть он уже не кашлял, но тот факт, что Дазай погрузил его в темноту, очень сильно мешал думать. Ему не хотелось возвращаться в реальный мир. Та иллюзия, что Осаму создал лишь легким движением руки, уже заставила кохая потеряться в себе, и он лежал, будучи уверенным, что уже мертв и одновременно испытывая счастье, потому что умирал на руках своего господина. Да, он подумал именно так и даже не скривился. Он чувствовал благодать, чувствовал некое проявление божественного откровения, и человек, держащий его в руках, был единственным богом для Рюноскэ. Сильным, опасным, имеющим власть как давать, так и отбирать; хитрым и коварным, жестоким и милосердным. Милосердие Осаму имело место быть лишь тогда, когда человек доказывал, что он достоин жить, потому что в мире, где он правил, не было место слабым. «Слабые умрут, — голос Дазая немым криком отзывался в разгоряченной голове Рюноскэ, — умрут и уступят место другим» Никто не имеет права судить его, Акутагава был в этом уверен. Только не его, только не Дазая. Он должен жить и утверждать свою власть, рядом с ним должны быть самые сильные, самые преданные… такие как он, его единственный и самый верный кохай. — Ты бредишь, Акутагава, — тихо прошептал Дазай, поглаживая его по голове, — ты хоть слышишь, что говоришь? Нет, он не слышал, не желал вслушиваться. Он лишь ощутил, как тонкие пальцы легко пробежались по губам, и что-то холодное коснулось их. Это был свернутый носовой платок, внутрь которого Дазай положил немного соскобленного с фонарного столба льда, пытаясь соорудить что-то вроде компресса. Он стал водить им по лбу Акутагавы, уже убрав свою руку с его глаз. Неприятный свет, бивший прямо в глаза, отрезвил ученика. — Где мы? — вяло спросил он, пытаясь размять затекшие ноги. — У твоего дома, — чуть обеспокоенно ответил Дазай. — Откуда вы знаете? — слегка испуганно спросил кохай, на что Осаму лишь улыбнулся. — Ты должен доверять мне, помнишь? — Доверять? Почему я должен верить вам? Рюноскэ запнулся, понимая, что совершенно не обдумал это, прежде чем сказать. Вырвалось само собой, слова оторванные от сердца. — Потому что это я, а не кто иной, — спокойно ответил Осаму и наклонился. Он уткнулся лбом в холодный лоб Рюноскэ, при этом закрыв глаза. — Кажется, ты уже не такой горячий, но все так же бледен и одинок, — Осаму разомкнул веки и посмотрел в темные глаза Рюнсокэ, — чего бы тебе хотелось, прежде чем умереть? Угроза? Нет, не может быть. Таким тоном признаются в любви, шепчут ласковые слова, утешают или же умоляют. А Дазай другой. Он с самым невинным видом мог рассуждать на тему смерти, и с лицом заплаканного младенца склонится над строками из самой обычной книги. Наткнувшись на какой-то стих и поняв в нем что-то для себя, он плакал, не имея возможности себя остановить. — Поцелуйте меня, — ровным голосом сказал Рюноскэ, хотя и понимал, что за это он вполне мог получить побои. Но не от того человека, каким себя сейчас показывал Осаму. «Если он и захочет мстить мне, то сделает это тогда, когда не будет таким… каким он есть сейчас. Он не может быть таким всегда, но он всегда меняется, что и делает его сильнее всех» Полуприкрытые губы, что выпускали ровные клуби пара даже не дрогнули, когда сам Акутагава поднял руки, сомкнув ладони замком на затылке Осаму, и сам же наклонил его, хотя Дазай выглядел еще более обескураженным и запуганным чем прежде. В нем уже не было той агрессивности, с которой он вел Рюноскэ по улицам, не было того потерянного взгляда в метро. Он ожидал, нет, он хотел, чтобы кто-то его повел, и Акутагава послушался этого неозвученного призыва. Он жадно прильнул к его губам, решив, что если и умирать, то хотя бы с воспоминанием, что в своей никчемной жизни он сделал что-то и для себя. Губы были теплыми, но с тонким привкусом крови. Дазай часто кусал свои губы, иногда до побеления, иногда сдирая тонкие полоски сухой кожи и, несмотря на боль, одинаково тянул к ним сигарету. Этот запах, запах вишневых сигарет, которым пропиталось его пальто и рубашка, возбуждал Рюноскэ прикусить край его одежды, посмаковать кончик, потянуть за ткань. Хотелось затеряться среди этих чарующих запахов и звуков, потому что Дазай издал очень глубокий хоть и немного короткий стон, целуя такие же теплые и обветренные губы. Кончик его языка прошелся по сжатым зубам Рюноскэ, и тот разомкнул их, пытаясь повторить движения Осаму, но получилось немного неловко. Эта невинность в лице самого жестокого убийцы мафии подогревала интерес, действовала как услада на распаленных от напряжения нервах. Лишь невинные и неиспорченные дети могут с таким интересом льнуть навстречу неизвестному. И Акутагава шел, подчиняясь лишь своим ощущениям. Он не помнил, как Дазай легко поднял его на ноги; не помнил, как тяжело ему было ступать по лестнице, едва волочась за придерживающим его Осаму, что с необыкновенной до сего дня силой крепко держал его, будто боясь уронить дорогую фарфоровую фигурку. Рюноскэ иногда представлялось, что он очень серьезная, но суицидально-помешанная пешка в его игре, и куда бы Дазай его не направил, он с каким-то мазохистским пристрастием бросался в ту сторону, куда направит рука его бога. И Акутагава понимал, что обречен. Пока этот человек не поставит его рядом с собой, пока в глазах каждого не будут плескаться слова, сказанные им же, что Рюноскэ лучший, что именно он достоин быть ближе всех к исполнителю, он не успокоится и убьет столько врагов, сколько нужно будет. Отдай лишь приказ… — Дай мне ключи, — голос Осаму прервал его мысли, и дрожащая от недавнего холода рука начала копошится во внутреннем кармане, — спасибо. Щелчок, потом еще один. Холодный и безжизненный коридор, ни намека на освещение и это, конечно же, улыбнуло. Не имея терпения выносить яркий свет, Рюноскэ выкрутил все лампочки в своей квартире, заодно тренируя свои отточенные навыки блуждать в темноте. Хотя и незачем было. Он всю жизнь томится в непроглядном черном дне. Ноги подкосились и не выдержали. Он упал, утаскивая за собой Дазая, что тоже повалился на него, не сумев удержатся на ногах. Колени больно соприкоснулись с полом, локти ушиблись от тяжелого падения, а голова Рюноскэ будто ничего и не почувствовала. За затылок его придерживала забинтованная ладонь. — Все хорошо? — опять этот голос, что так нежно ласкает уши. — Не ушибся? Нет, не ушибся. Спина горит огнем, в глазах от напряжения двоится и Акутагава понял, что это не лихорадка. Это его личная реакция на человека, что вновь склонился над ним в темноте; человека, глаза которого впервые смотрят на него без насмешливого презрения. — Я… — Рюноскэ пытался сообразить, что он мог бы сказать, но в голову не приходило ничего. Они вдвоём, наедине в четырех стенах, отражающиеся в зеркале, которое неподвижно, словно картина, завлекало их в свою черную раму, будто навеки запечатав момент такого опасного и одновременно волнующего единства. Дазай тоже молчал, явно пребывая в себе. Так подумал Рюноскэ, но когда пересилив себя посмотрел в его глаза, то увидел, что во всем существе Дазая отражается лишь он один. В глазах, в дыхании, в полуоткрытых губах, в глубоких вдохах и коротких выдохах. Вот он, плещется на дне темной радужки, тонет в этой непроглядной черноте, словно в лазурном море, которое одновременно отражает как ночное, так и дневное небо. Ночью гладь покрывается россыпью звезд, днем же ласкает в своих волнах теплые лучи полыхающего солнца, что золотом сияет в мокрых прядях медных волос. И Рюноскэ поднял свою руку, мягко оглаживая темные пряди, пытаясь проявить такую дикую для него нежность и видя страх, как реакцию на его прикосновение, не смог себя сдержать и его глаза увлажнились. «Эта тишина убьет меня, — подумал он, убрав руку, — что я могу, чтобы сделать тебя своим?..» Костяшки пальцев больно ударились о холодный пол, и Акутагава закрыл глаза. Он чувствовал на себе вес чужого тела, но внезапно, широко распахнув глаза, почувствовав, что чуть влажноватая перебинтованная ладонь переплела с ним пальцы и невинный, почти невесомый поцелуй коснулся его щеки там, где кожа увлажнилась от тонкой дорожки слез. — Мед не всегда бывает сладким, а слезы - солеными, — тихо молвил Дазай, еще раз целуя его кожу, — ты горький, но внутри этой горечи кроется сердцевина, и я хочу знать, какова она на вкус. Убрав с его лица светлые кончики, он двумя руками взял в ладони его лицо, и всего чуть-чуть приподняв его голову, поцеловал его, давая положительный ответ на все предыдущие вопросы, напрочь сметая тоску и уныние. Пальцы начали скользить ниже, ловко пробежавшись по чуть выступающим венам на шее, коснулись рубашки, затронули пуговицы. Медленно, просто жестоко медленно, невыносимо… Там, где его кожи еще не касался никто, Дазай первым повел скользкие движения, мягко оглаживая подушечками пальцев грудную клетку, уже успев то ли разорвать, то ли расстегнуть пуговицы. Пол под давлением двух тел заскрипел и Дазай отпрянул от Рюноскэ, глазами ища что-то в пустой комнате. Взгляд зацепился за принадлежности футона и, поймав себя на мысли, что вовсе не удивлен, что в комнате ученика больше ничего не было, потянулся рукой, схватившись пальцами за кончик махрового одеяла и потянул ткань на себя. Он хотел раздеть Акутагаву, а вот соприкосновения кожи с холодным полом не желал… Алые бутоны распускались по искусанной груди, и до сего неощутимые царапины от ногтей начинали жечь, чем лишь подстебывали Дазая, чтобы вновь и вновь прикоснутся к ним. Жадно облизывая, он словно огнем проводил своим языком в этом бесконечном танце из чувственной нежности. Осаму все еще боялся себя, боялся, что не сможет сдержать себя и Рюноскэ вновь будет страдать. Он и раньше истязался над ним, но теперь… Теперь было все иначе. Не глухие крики отбивались от прикосновений, а тихие, очень сдержанные и тонкие полустоны, что были больше похожи на мычание от чувства наполнения, что как и глубокая жажда требовала своего удовлетворения. Тело, лежащее под ним, было почти неподвижным, но грудная клетка вздымалась в очень быстрых вдохах и выдохах, что красноречиво давало понять о нарастающем напряжении. Дазай хотел порвать, растерзать на кусочки эту стягивающую Рюноскэ нить, чтобы вдоволь насладиться плодами его усердных трудов. Ученик по-прежнему сдерживал себя, краснел, стеснялся произнести хоть звук, словно боялся того, что дав знать о своем, слишком сильно реагирующем на Дазая теле, испугает его. — От твоего голоса меня пробирает под самой кожей, — шепнул Дазай, и нервы Рюноскэ не выдержали. Он дернулся вперед и жадно провел языком вдоль шеи, до самого подбородка, ощущая соленый привкус влажной кожи и запах от вишневых сигарет. Откинутая назад голова Осаму лишь подстегнула его опереться на локти и почти неощутимо, лишь одними губами прикусить кожу ближе к затылку, под самим ухом, от чего кончики каштановых волос защекотали щеку, и он не удержался, чтобы запустить пальцы и сжать меж ними прядь волос. В висках стучала кровь, в глазах двоилось какое-то помутнение, граничащее с полным безумием, и в этой непроглядной черноте он видел лишь одно лицо. Он, Дазай, что нависал над ним, что касался его и проводил пальцами по все еще бледным губам. Он, который вынуждал его хрипеть и извиваться, потому что невозможно было сопротивляться этим жадным, во всех смыслах, движениям, что горячили, обжигали, не давали думать ни о чем, кроме самого продолжения… — Ты хочешь меня? Такой странный, и даже дикий вопрос для того, что даже за обычными поцелуями видел удвоенный смысл подобного касания. — Тут нет кровати, которая могла бы защитить твои бедра, а я не хочу сделать тебе больно. Впервые за эти несколько часов, Рюноскэ почти искренне улыбнулся. Его забавляло одно воспоминание, где он так же хрипел, когда Дазай вжимал его в пол в своем кабинете. Правда, тогда под ними был ковер, а не ткань его ночного одеяла, но это ничего не меняло. Акутагава словно не чувствовал, как затекли мышцы на ногах; не чувствовал, как холодит спину деревянное покрытие, и даже если бы под ним был бетон, все равно бы не заметил разницу. Он чувствовал лишь то, что было внутри него. Так ничего и не ответив, он лишь провел пальцами по раскрасневшейся щеке и чуть наклонил голову. «Точно потерял голову», — подумал Дазай, чуть разводя его ноги. Причем он так до конца и не додумал, к кому же из них двоих была направлена эта мысль. Осаму бы никогда не сказал этого вслух, но ему всегда очень нравилась та старомодная рубашка, которую всегда носил Рюноскэ. Было в ней что-то такое, что вынуждено притягивало взор, но, похоже, чувствовал это только Дазай. Темная аура, что неизменно витала над его учеником, могла отпугнуть кого угодно, и редко когда к Акутагаве обращались без особой надобности. Кажется, только Чуя проявлял к нему, по меньшей мере, терпеливое отношение. Отбросив от себя ненужные мысли, он столкнулся с другим, самым важным вопросом: насколько далеко он намерен зайти? Рюноскэ, который полностью открытый для него; его собственные желания и глаза, что неотрывно следили за тем, как при вдохе кожа Акутагавы натягивалась и ребра стягивали грудную клетку… Он хотел его, хотел повторить то, что сделал с ним совсем недавно, потому что те ощущения клубились в нем до сих пор. Он сжал губы, будто противореча самому себе и, взяв от Рюноскэ еще один, более глубокий поцелуй, расстегнул свой ремень. Пряжка звякнула, пуговица легко поддалась ловкости пальцев, что расстегнули её и, приспустив штаны вместе с нижним бельем, он почувствовал тепло от соприкосновения двух тел там, где они желали прикоснуться больше всего. Рюноскэ что-то тихо промычал, пока Дазай почти в обморочном состоянии прикусил зубами его грудь, при этом водя ладонью вдоль шеи, вжимая подушечки пальцев в пульсирующие жилки. Он начал тереться, скользить по телу Рюноскэ, и это чертово соприкосновение лишало рассудка. Жарко… До одури жарко, безумно жарко, нечем дышать… и хочется задохнуться в этих ощущениях. Дазай почувствовал, как Акутагава слишком сильно царапнул его спину, когда сам протиснул свою руку между их, скользящими между собой телами, пытаясь обхватить их обоих и, сильно сжав, начал вести скользкие движения. Он все еще сдерживал себя, легко кусая зубами вздернутый вверх подбородок, потому что Акутагава уже не слышал, как его собственный, тягучий от таких ласканий голос несдержанно вырывался наружу. Скорее требовательно, словно с призывом, словно хотел больше, сильнее, напористей и глубже… Эти чувства копошилось в нем, тело не дергалось, лишь легко извивалось и тяжесть, что пульсировала где-то в самом низу живота, будто оголенный провод терзал каждую клетку внутри него. Стояло Дазаю чуть сильнее сжать пальцы, чуть быстрее двигаться рукой и это стало невозможно выносить; Рюноскэ не знал, куда себя деть, куда спрятаться от этого чувства, как его освободить. Оно пытало его, выворачивало наизнанку, черной ширмой застилало глаза и ядом скользило на коже. Этот яд что-то шептал ему на ухо, какие-то постыдные слова, но больной, помешанный на этой пытке рассудок не разбирал слов. Акутагава реагировал лишь на голос, и этот голос приказывал ему сдаться, собственными усилиями сломать всего себя и не сопротивляться. Он и не мог, даже если бы захотел. Тяжелый громкий хрип потряс его возле самого уха, дрожью отозвавшись в висках. Дазай сильно, очень сильно сжал зубы на его шее и еще сильнее вжавшись в его бедра начал трястись, ускоряя свои движения, пока другая рука так же больно сжала плечо в которое он ухватился, до побеления сжав на нем свои пальцы. Глаза Рюноскэ распахнулись и немой крик, застрявший в горле, выплеснулся наружу, и прежде чем он услышал себя, он увидел как в густой темноте, окружавшей его до сих пор заиграли, воспылали светом темно-синие звезды, что буквально ослепили его, но он так не закрыл глаза. Какое-то сильное чувство стрелой прошлось вдоль всего тела и смазанные, вязкие и уже не такие быстрые движения руки Дазая успели потеряться прежде, чем Рюноскэ потерял самого себя. Звезды померкли, и он вновь погрузился в темноту.

…может оттого, что мои руки — не самое мягкое ложе: котенок, доверивший мне свою жизнь, никак не заснет…

Осаму Дадзай «Human lost»

Примечания:
353 Нравится 504 Отзывы 100 В сборник
Отзывы (12)