***
Годом ранее Когда тьма окутывала его разум, он отчетливо понимал всю простоту принятия решений. Однако ужас, охватывающий его от последствий этих решений, не давал возможности мыслить здраво, полностью принять свою темную сущность. Осаму чувствовал, что эту тьму ему навязывают, сшивают его с ней и пытаются навязать его душе то, что он сам подсознательно отрицал. Он жил в мире, где страх был равен уважению, а кровь убитого врага давала почести и вознаграждение. Но убитый враг тоже был человеком, как и он сам, и он бы не убил его, если бы не был связан с этим миром. Он выполнял прихоти большого механизма, что поглощал его тьмой, и угасающее до того пламя в груди стало лишь тлеющей искоркой, отмеряющее время до окончательного поражения. «Когда же я наконец усну, чтобы больше никогда не проснуться… Я уже не способен двигаться вперед, не сделав ничего ужасающего…» Эти мысли побуждали в нем желание бежать, но он не мог спрятать душу от разума, что шептал ему темные мысли. И слабо тлеющая искра стала угасать быстрее… Ей нужно было охватить себя чем-то, что добровольно согласилось бы принести себя в жертву этому пламени, поэтому Дазай продолжал искать того, кто нес бы в своем сердце ту же трагедию, что не уступала бы его собственной. Он верил, что только такой человек сможет понять его. И он хотел убить его и умереть следом. А прежде… просил бы милости выплакаться на его груди, чтобы стало легче, хотя бы раз… хотя бы один раз… Он мнил себя монстром, будто совсем не подозревая, сколько настоящих монстров скрывается в тени. А хуже всех был тот, кто умело лавировал между человеческими душами, вскрывая их и сжигая изнутри. Дазай вырезал сердца, почти вырывая их из тела, но свое собственное вырвать не мог, и в молчаливой скорби ждал того, кто ворвался бы в его душу, а затем поглотил и само сердце. Он даже иногда представлял чавкающий рот и белые зубы, что вгрызаются в него. Красные от крови губы жадно улыбаются и хотят еще, немедля откусывая очередной кусок вздрагивающей плоти. И пока еще живой Дазай, лежащий на спине рядом, смотрит на это, рука протягивается к нему, предлагая откусить кусочек. — Ешь. — Съем… Огромная пропасть в солнечном сплетении прожигает легкие невыносимой болью, но он кусает, слабо улыбаясь соленому вкусу крови и слез. В его груди огромное отверстие, что было пробито всаженным в неё кулаком. Пальцы, что разомкнулись уже внутри, принесли не меньше боли, ведь именно они вырвали еще живое сердце… — Простите, я опоздала, Дазай-сан. Осаму чуть резковато распахивает отчего-то тяжелые веки и осматривается. — Долго ждали? — Я сам прибыл где-то час назад… — Вы всегда будто спешите в пекло, Дазай-сан. Неужели думаете, что кто-то способен прийти на встречу раньше вас, и, не подождав и минуты, просто уйдет? Вы этого боитесь? — Я всегда боюсь того, что, как бы я не спешил, меня не дождутся и попросту уйдут… Кресло, стоявшее напротив него, с шумом отошло, скрипнув ножками по каменному полу. — Вы странный человек, Дазай-сан. Осаму мягко посмотрел на неё и улыбнулся. — Любила бы ты меня другого, Цунэко? Девушка испуганно покраснела. — А вы хоть раз желали меня человеческой любовью, Дазай-сан? На этот вопрос Осаму лишь помрачнел. Скорбная улыбка коснулась его губ, и он в который раз пожалел, что не может умерить свой постыдный и грязный язык. Это милое, по-детски наивное существо трепетно взирало на него из-под опущенных ресниц, боясь открыто посмотреть в глаза. «Такая легкая добыча, — думал Дазай, — что становится даже смешно. Я ведь проглочу тебя и даже не почувствую вкуса крови на губах…» Он любил её, как любят нечто доброе и светлое, которое нужно беречь, и в котором можно было бы спрятать осколки своей души. Он приходил к ней, когда особенно хотел умереть, и, растворяясь в запахах её комнаты, блаженно засыпал, чувствуя в теле приятную для него негу. Дазай знал, что она никогда не выгонит его, не обидит и не ударит, а самое главное — не осмеет. Никогда её губы презрительно не растягивались для него, скорее её улыбка была печальной, заботливой, прекрасной. Она умела обнимать его так, как он того хотел, с чутким материнским сожалением к своему ребенку, который влачит свое тело к ней, чтобы со слезами на глазах молча просить утешения в теплых объятиях. И засыпал, будучи окутанным ими, не так учащенно дышал и успокаивал свое сердце. Было в этом что-то искреннее, покрытое неизменной тайной. Когда он приходил в её комнату никто больше не видел того лица, которое он открывал лишь ей одной. Его глаза светились пьяным счастьем, её же тонули в слезах. Цунэко очень нравился этот молодой человек, но чтобы спасти его у неё не был сил. Не тех, что высвободили бы его от боли… — Это дорогой ресторан, — с ноткой страха заметила она, складывая руки в замок под столом. — Зачем вы назначили встречу здесь, да еще и… трезвым. — О, — весело удивился Дазай, — однако обидно. Не каждый день я напиваюсь в хлам, хотя мне и за это стыдно, что прихожу к тебе именно такой. Мне бы хотелось, чтобы ты чаще видела меня на твердых ногах и… о Господи, не дай мне умереть со стыда, — он прикрыл лицо ладонями, и через прорези между пальцами стыдливо посмотрел на неё, не теряя веселье. — И чтобы ты видела меня чистым, в опрятном костюме и хотя бы без единого синяка на лице. Мне доставляет огромную радость, что хотя бы все мои зубы целы… — Но ведь все это вы могли бы сказать и в моей комнате, без стольких людей вокруг, — вспыхнула она, явно нервничая. — Мне все равно, в каком вы виде, главное, чтобы было как можно меньше увечий на вашем теле… Она прикрыла губы ладонью, точно вспоминая, как его притаскивали к ней, избитого, с изрезанной одеждой, едва ворочащего языком. Что Осаму лепетал, ей было неизвестно, но, только почувствовав её руки, обнимающие его, когда безвольное тело буквально бросали в эти лишенные силы объятия, Осаму начинал неистово рыдать, раздаваясь тихими болезненными стонами. А после засыпал на мягком футоне, вымытый и чистый, с холодной тканью на лбу и пахнущей лавандой мазью, которая аккуратными движениями была втерта в раны на его лице. Он хотел на ней жениться, он даже этого не скрывал. Он находил в Цунэко образ матери, что был ему так дорог, и он хотел сделать её своей. Но каждый раз, когда он говорил себе, что должен трезвым появиться перед ней, и впервые открыто поговорить, как на глаза ему попадалось зеркало, отражающее его лицо. Ужас, охватывающий его, был настолько силен, насколько отчетливо он видел то, как ломает этой девушке жизнь, как она страдает и мучается из-за него, потому что он не способен сделать её счастливой… Не такой человек, как он, не такое чудовище, которым он был. Но подобные мысли его все же не покидали, он размышлял о том, сможет ли найти самый отдаленный от города дом, чтобы привести её туда и жить вместе с ней, посвящать ей время и себя самого… А потом на одном из их вылазок в город, наемные убийцы попытались убить Накахару, ранив и обездвижив его. Сошедший с ума от такого зрелища Дазай не помня себя без единого промаха начал стрелять, убив двоих, а за остальными послал уже своих убийц, и через неделю ему принесли их изуродованные головы, которые он с особой ненавистью топтал каблуками своей обуви и, матерясь на весь свет, самолично поджог их… А потом он пришел к ней, чтобы увидеть её лицо. Дазай молча открыл дверь такой знакомой для него комнаты и та со скрипом отошла, будто нехотя впуская его внутрь. Он молча ждал, когда Цунэко обернется. Её взгляд дал ясно ему понять тот страх, что плескался в испуганных глазах. Он сделал это, чтобы она возненавидела его, увидела истинное лицо «исполнителя». Он был ужасен, он был весь в крови. Верхняя часть лица перемазана в пепле и саже, он специально измазался в этой грязи, хотя его длинные волосы прятали лоб и глаза. Бинты на запястьях были красными от чужой крови, под ногтями была черная грязь, сами пальцы чернели от сажи, ладони изрезаны в мясо. Его костюм пах горелой плотью, рубашки под пиджаком не было. И, зная, что выглядит именно так, он пришел к ней, испытывая то единственное, что еще не отреклось от него. Он молча ждал, когда она закричит в ужасе и позовет на помощь. За поясом брюк он держал заряженный пистолет, еще горячий от недавних выстрелов. Если бы Цунэко закричала, если бы она дернулась, чтобы бежать, он без слов вытащил бы его и приставил бы к виску… своему. — Дазай-сан… — прошептала она, давясь слезами. — Почему вы так выглядите? Он молчал, не желая открыто говорить об этом. — Я сегодня убивал, — как ни в чем не бывало, признался он, — убивал раньше, убиваю до сих пор. Таким ты тоже любишь меня?.. Цунэко не ответила, пребывая в ужасном наваждении. — Ответь мне! — вскричал Дазай, хватаясь за дверную раму. — Даже зная, что я вот такой, ты все равно меня любишь?! Он зашипел, чуть опустившись в коленях и, стиснув зубы, зажал ладонью рану на животе. Она болела, потому что все еще истекала кровью. — Дазай-сан! — Цунэко резко подорвалась и бросилась вперед. — Вы же ранены, вам нужна помощь! — Никакой помощи мне не нужно! — грубо хватая девушку за подбородок, Осаму с ненавистью впился в её глаза. — Я ненавижу эту жизнь, я ненавижу всех этих людей, я ненавижу даже тебя, за эту лживую доброту и наигранное сожаление. Ты, женщина… Ты когда-то выйдешь замуж, родишь мальчика и плюнешь на него, как на непригодный комок плоти, а он будет страдать, взывая к матери, что так легко его бросила! Скажи мне, Цунэко, ты хочешь от меня детей? Будешь ли ты спокойно спать, зная, что лишь по одному велению своего босса я перережу этому ребенку горло, и если потребуется, позволю своим цепным псам изнасиловать тебя, смотря на все это из тени! А может и сам сейчас это сделаю, ведь до этого я никогда не трогал тебя, как мужчина… Все еще держа её, он начал идти вперед, до этого прогремев дверью, одним движением закрыв её, от чего она вынуждена была ступать дрожащими ногами назад. Дазай грубо толкнул её, от чего тело девушки упало на покрывающее пол татами. — Скажи, ты боишься меня? — склоняя свое лицо прямо над ней, прошептал Осаму. — Ты боишься, что я силой раздвину тебе ноги и вторгнусь собой в твое тело, твое так сильно соблазнявшее других мужчин тело. А может ты и не спала ни с кем, и сегодня я получу все то, о чем другие даже мечтать не смеют… Она так дрожала, что он невольно улыбнулся. Но это был скорее безумный оскал человека, что близок к безумию. Они все еще лежали на татами, слабый свет луны пробивался в открытое окно, накрывая их серебряной шалью. — Дазай-сан… — Будешь просить меня, да? — скалясь, он зажал ей рот ладонью и приблизился еще ближе к её лицу, лишь сантиметрами разделяя пространство между своими и её глазами. — Будешь умолять, и называть любимым… Все вы женщины такие, способные лечь под кого угодно, предать, будто бы любовь для вас лишь игра, способ унять скуку. У меня тоже есть сердце, и я тоже хочу любить! Так почему судьба так со мной жестока, почему не дает мне возможности хотя бы умереть в объятиях полных любви, почему?! Он убрал руку и вместо поцелуя сильно укусил её за нижнюю губу, чувствуя кровь и совсем не испытывая того вожделения, на которое рассчитывал. Ничего, совсем ничего. Лишь жалость и отчаяние, и вкус крови Цунэко на своих губах. Он намерился еще раз укусить её, но когда сомкнул свои ладони на её лице, то увидел, что она, не мигая, смотрит на него и даже не плачет. Просто смотрит, с огромными зрачками на бледнеющем в лунном свете лице. — Не смотри, — не отрываясь от её лица, прошептал Осаму. — Не смотри на меня, почему ты смотришь?.. Почему не кричишь, не зовешь на помощь… Ударь меня, лягни ногой, исцарапай мне лицо, оторви зубами кусок кожи на шее, хоть как-то сопротивляйся, Цунэко… Она продолжала смотреть, глубоко вдыхая его запах, потому что он чувствовал, как её грудь касалась его собственной. Падая, он случайно зацепил край её одежды, открыв её наготу, и теперь чувствовал тепло, что почему-то невероятно печалило его. — Но вы так страдали, — едва слышно прошептала Цунэко, дрожащей ладонью гладя его лицо, — если «это» хоть немного освободит вас от боли, я согласна сгореть в вашем желании, Осаму… «Что ты говоришь? — панически думал Дазай, широко открытыми глазами впиваясь в её взгляд. — Почему ты так легко отдаешь себя мне…» — Потому что я не брошу этого ребенка, — будто отвечая на его вопрос, Цунэко попыталась улыбнуться. — Я прижму его к своей груди и ни за что не отпущу, даже если он уже мертв… После этих её слов, Дазай в буквальном смысле потерял себя, теряя сознание и падая лицом на её теплую грудь. Последнее, что он помнил, это гладящие его волосы руки и тихий голос Цунэко, что мягко убаюкивал его…***
— Это дорогой ресторан, — возвращаясь из воспоминаний, Дазай отпил свое вино, — мне иногда нравится посещать такие вот места, надевая свой самый дорогой костюм и с чувством некого спокойствия пить вино. Не упиться им, а именно пробуя, смакуя медленный глоток. Тебе оно нравится? — Что нравится? — Цунэко наконец-то подняла на Осаму глаза, видя его спокойную улыбку. — Вино, — мягким голосом продолжил он, легко постукивая ногтем по стеклянному бокалу. — Чуя очень любит такие места, но его притягивает пафос и роскошь, меня же оно не влечет совсем. Но, находясь внутри дорогого, плохо освещенного помещения, испытываешь чувство, будто здесь время остановилось. Обивка из красного велюра, кажется, совпадает с темным окрасом стен. Ты же видишь, что сейчас не горят лампы, они использую свечи. Где-то на фоне играет тихая музыка, мы можем заказать самую вкусную еду и, не торопясь, молча наслаждаться ею, потягивая игристое вино. Возможно, я прихожу сюда, чтобы подумать, не знаю над чем. — Так вас притягивает тишина? — смущенно улыбнувшись, Цунэко тоже прикоснулась к вину. Сделав глоток, она, под плохо скрытый, выжидающий взгляд Дазая, поставила бокал на место. — Вкусно… — Что хочешь есть? — уже веселее спросил Осаму, подпирая рукой подбородок. — У них есть все, что ты захочешь, а если что-то не понравится, мы всегда можем подорвать ресторан и пожарить на оставшихся от него углях кальмара на шпажке… — Кажется, теперь мне стало ясно, почему Чуя-сан стал отказывать вам в подобном приглашении… — О, ты осведомлена даже об этом? — Не удивляйтесь, он ведь часто приходил забирать вас поутру. Мы подружились. Осаму вздернул брови и медленно повернул голову. — Нужно будет наказать его за это, как только вернусь домой… Цунэко ничего не ответила, точно зная, что ничего ужасного не произойдет. Дазай любил Чую, и девушка об этом прекрасно знала, потому что у Дазая больше не было друзей, и наличие хоть одного, но именно Накахары, делало жизнь исполнителя более осмысленной, с чем он, собственно, соглашался. В его жизни было два родных и любимых человека: Цунэко и Накахара Чуя. — Мы вместе бывали очень редко, — на удивление хриплым голосом произнес Дазай. — Вы о ком сейчас? Осаму повернул на неё лицо, внимательно смотря в её глаза. — Ты и я. Мы никогда не были вместе… Цунэко с несколько секунд не сводила с него трепетного взгляда, а затем медленно опустила свои глаза. — Вы этого хотите? — едва слышно прошептала она, втайне надеясь, что он наконец-то скажет вожделенно для неё «да». Она уже долго ждала этого дня, втайне готовясь и надеясь на его скорое приближение. Она любила его, она безумно хотела стать для него утешением. И она знала, что принадлежать ей он никогда не будет. Его душа была слишком несовершенна и потеряна, чтобы понять, что на самом деле значит любовь. Осаму будто искал что-то фантастическое в этом чувстве, будто искал самого бога, скрывающего в сердце очередного человека, которого Осаму себе выбрал. И приходил в отчаяние, когда в своем собственном все равно оставался пуст, даже находясь рядом с юной Цунэко. Она не была для него тем, что он так упорно желал, но вызывала нежные и теплые чувства, за что он был благодарен ей. Цунэко давала ему понять, что внутри себя он вовсе не то, что покрывают проклятиями снаружи. Он чувствовал, что рядом с Цунэко Дазай Осаму исчезает, и из маленькой детской колыбели медленно протягивает руку Оба Ёдзо, что еще жив в глубинах недремлющих воспоминаний. Дазай мягко взял её руку в свою ладонь и, будто смущаясь, тихо произнес: — Сегодня я хочу, чтобы ты по-особому касалась моего тела…***
«Запахи благовоний смешивались со сладковатым ароматом цветов вишни. И хотя я уже давно не ел самих вишен, но на губах отчетливо сохранился их привкус. Похоже, кто-то целовал меня. Это был тот, кто красил губы вишневой помадой, потому что запах все еще дурманит голову…» Дазай едва ли поднял веки. Голова кружилась, в глазах стояли блики, изредка просачивался золотисто-янтарный свет, будто от свечей или спрятанного за бумажной перегородкой песочного света торшер. Он чувствовал, что лежал на животе, и даже помнил, что обивка у этой софы цвета античной бронзы, а та шелковая ткань, которую он чувствовал всей кожей, была просто ярко-красного цвета. Как молодая кровь, как сок еще неспелых вишен… — Дазай-сан? — опустившись на колени рядом с ним Цунэко, ласково погладила его по голове. — Дазай-сан? Голос звучал так отдаленно, что ласкал уши своей тишиной и расплывчатостью. Именно сейчас Осаму вспоминал, что эта комнатка в чисто-японском стиле, самая дорогая из всех в которую он приводил эту девушку. Здесь было очень красиво и спокойно. Пол был выстелен татами, стены, раскрашены художественной кистью, поражали своим изяществом. На них были нарисованы ветви сакуры, золотые птицы, дымчатые темно-синие облака, очертания горы Фудзи… Помимо софы были бамбуковые ширмы, очень много свечей, один, но очень широкий футон белого цвета. «Такой же стелют новобрачным, — подумал Дазай и опустил веки, — девственно белый, чтобы не порочить невинность, если она осталась конечно…» Что-то гадкое проскользнуло меж мыслей. Он как будто пытался вспомнить что-то хорошее, но в голове неизменно вспыхивали только грязно-мутные картины. «Мне еще не доводилось брать чистую девушку…» От этой мысли стало даже смешно. — И чтобы я дал ей, если бы действительно взял? — уже шепотом продолжил он. — Только скверну и свои грехи… — Что вы говорите, Дазай-сан? — Цунэко, что все еще сидела рядом с ним, легко прошлась пальцами по спущенной вниз руке Дазая. — Все хорошо? Вы уверены в том, что хотите сделать? Только сейчас он вспомнил, что лежит полностью обнаженный, без одежды, и даже не делал попытки прикрыться чем-нибудь. Дазай лежал на животе и левой рукой, согнутой в локте, он подпирал уже онемевшую от такого давления щеку, пока другая рука безвольно свисала вниз. Правая нога была чуть согнута, левая же лежала в прямом положении. «Да с меня можно рисовать картины», — будто противореча себе, он натужно улыбнулся, потому что до конца не мог определить, точно ли такую позу он сейчас принял. — Ты принесла нож? — уже более сурово спросил Осаму, хотя голос отдавал какими-то глубокими грудными звуками, как из подземелья. — Я бы не хотела делать вам больно, — засопротивлялась девушка, и неожиданно сам Осаму не на шутку разозлился. — Станешь… Больше никаких вопросов не задавалось. Цунэко встала, медленно поднявшись с колен, и, подойдя к маленькому японскому столику, взяла несколько медового цвета свеч. Поставив их рядом с софой, на которой все еще неподвижно лежал Дазай, она вытащила из рукава кимоно маленький, с тонким лезвием нож, ручка которого была выкрашена в черный и золотистый цвета. На самом деле, покрытие было черным, а саму ручку оплетал золотой дракон, и его хвост тянулся вплоть до места, где начиналось лезвие. Дазай следил за её движениями, не упуская из виду ни одну деталь: вот Цунэко взяла в ладони небольшую пиалу молочного цвета и омыла нож чистой водой, лившийся поток которой искрился и переливался в таком свете; вот же она, поправив подол ярко-красного кимоно, обвязала вокруг пояса оби, закрепляя узел, ибо до того момента полы были нараспашку и Дазай видел и жемчужный оттенок её кожи и мягкую форму небольшой груди… «Такая красивая, — думал Дазай, все еще не отводя взгляда от оби, — сегодня она так красива, только для меня одного…» Когда Цунэко закончила действия с водой, она взяла в руки уже другую пиалу, несколько больше прежней, и, убедившись, что вода в ней теплая, начала медленно наклонять её, смачивая и увлажняя кожу на чистой, едва ли не белеющей в тусклом освещении спине Осаму. Красивая гладкая кожа, почти без родинок или каких-то изъянов. Острые лопатки, которые наверняка не единожды искусывали другие жрицы любви, в этом Цунэко была уверена. Ей тоже хотелось поцеловать и выступающие позвонки, и изрезанную кожу шеи, хотя она даже не подозревала, откуда могли взяться такие чудовищные рубцы. Просто хотелось ласкать эту кожу, сливаться с ней губами, языком, пальцами и даже затрагивать её чувствительность кончиками длинных черных прядей, что спадали ей на грудь. Но Дазай никогда не позволял ей сделать этого, и не позволил бы. Это причиняло страдания той любви, что испытывала Цунэко к невинному душой Осаму. — Япония навсегда должна остаться в моем сердце, — вырвав девушку из мира грез, Осаму очень мягко продолжил: — Заключить её там я, увы, не могу. Я забуду все, что любил, потому что эти чувства вытеснят более мерзкие ощущения от жизни, которую я еще пытаюсь прожить. Ты должна мне помочь, Цунэко. Я хочу стать вечным ветром, блуждающим среди зеленых листьев вишен сакуры и тому, к чему я вознесусь выше… В одно мгновение нож ярко засиял, отбив луч света, что сразу же рассыпался в невидимую взору пыльцу. Девушка поднесла кончик лезвия к правой лопатке и, сильно прижав, повела вниз. Дазай застонал, явно не в восторге от той боли, которую получил и чуть дернувшись, схватил Цунэко за руку, и та даже сперва подумала, что он хочет вырвать у неё нож. — Ты же выведешь именно то, что я нарисовал, правда? — молящими, уже влажными глазами, спросил он. — Твоя рука не дрогнет же, верно? — Никогда, — медленно, на одном выдохе прошептала девушка, — я изрежу свою душу и пальцы в кровь, но исполню все так, как вы сказали… Осаму. Чувствуя отголоски боли, он так же тяжко улыбнулся, словно обретая давно забытую надежду, и вернулся в свое положение. Цунэко отложила нож и, взяв пальцами свечу, поднесла её к ране. — Я выжгу вашу боль, но прошу, не гневайтесь, — сказала она и горячий, обжигающий воск сразу же расплылся на раскрытой, но пока еще тонкой ране.(…моя несчастная судьба, мои лживые надежды, моя истина, мой покой, прогнившая на коже скверна...)
Дазай не чувствовал этот воск горячим. Для него все чувства обратились в теплый мед, потому что его губы неспешно прижимали тонкую курительную трубку с помещенными в неё одурманивающими травами, и бледно-синий туман наслаждения накрыл его. Цунэко продолжала выводить лезвием нужные узоры, ведя кончик по своему усмотрению, и сразу же после этого прижигая разрезы воском, капающим из свечи. Сознание расплывалось подобно тягучим каплям, которые обжигали его кожу, но вместе с тем погружали разум к полному его не восприятию, обволакивая глаза пеленой изумрудных волн, в которых позволял себе утонуть Осаму……я хотел обрести с тобой покой, но все что смог — это лишь запечатлеть тебя в своем сердце, как нечто теплое и беззащитно-прекрасное, которым я не страшился предстать перед тобой…