Глава 1. "Как мы до докатились до такой жизни?"
9 января 2016 г., 03:30
Шалом, дорогой читатель! Нет, я не еврей, никаких кровных уз меж мной и сими одуванчиками божьими нет. Просто люблю это слово, оно такое... панибратское, мягонькое, подъёбистое. «Шалом, брат!» — уже звучит душевно.
Шланг бы меня сейчас одёрнул, разъяснил бы весь культурно-исторический аспект сей глубочайшей лексемы лексем (откуда я слова-то такие знаю?!), сакральный смысл, сокровенное, недостижимо-болезный подтекст... Шланг — это мой сосед по общаге. Был таковым, вернее. Посерёдке курса, пожалуй, третьего его благообразный предок почтил нас визитом и, поджав отсутствующие губы, процедил:
— Учиться в таких условиях невозможно.
Я уловил его настрой и принялся жаловаться с истинно, как я полагал, семитским надрывом: мол, да, стены картонные, за ними притон, сверху капает, сбоку дует, снизу течёт, в центре гравитация подводит. Шум-гам-балаган.
И снял он сынуле однушку на Вернадского. Теперь моя «мёртвая душа», горячо обожаемый мною товарищ Шланг (он же Ганс, он же Фриц, он же Аркадий Ланге, с первой лекции «братюня» до мозга костей) обеспечил мне безраздельную власть над пространством общажной комнатушки. И привилегию заваливать его пустующую койку своим барахлом.
Аркаша, центральный мой персонаж (наряду с собой, любимым, разумеется) — талантливый мозгое... мозголюб. С виду не скажешь. В первую нашу встречу я констатировал, что мы обязаны сотворить конфликт в самое короткое время и все оставшиеся четыре года бакалавриата обеспечивать группу, а то и весь курс, бесхлебными, но занимательными зрелищами взаимной неприязни.
Вид у него был, скажем так, недружелюбный. Рожа кирпичом, смесь дубинушки со Штирлицем, брови белые от концентрации почти на глазах (нас очень дрючили на первом курсе, собственно, как и всех прочих), плечи пловца, рост жеребца, сейчас ещё в рифму что-нибудь придумаю... Чёрные берцы, чёрные джинсы, чёрная майка, чёрная кепка (а что не фуражка, чтоб уж наверняка?), чёрный рюкзак. Выбритые виски, остальное под ёж. Спасибо хоть, что без белых шнурков. Я, не отличаясь во мнении от большинства однокурсников, был уверен первое время, что он, как минимум, неонацист. Ещё и с физиономией такой, будто его при производстве забыли покрасить. Белая кожа, светлые волосы, бесцветные глаза с лёгким уходом в голубизну (позже я не без последствий для своей психики выяснил, что уходил туда не только цвет глаз). Овал лица — не овал, а прямоугольник. Губы тонкие, щеки впалые.
Вкупе — чрезвычайно неприятный тип с очень неприятным лицом. С ним никто не хотел сидеть, потому меня, как наименее трусливого, в один день усадил к нему сам декан (тип ещё более жуткий, но об этом позже).
И знаете, что? Он меня угостил. Нет, не сигаретой, не косяком, даже не пенделем. Карамелькой, мать его. И улыбнулся мне. Легонько так, уголками рта. Без слов.
Вот так мы молча прососали вместе пару-другую, на перерыве разговорились и стали в один день братанами, степень близости которых мне в голову ещё не приходила. Под личиной неонаци-арийца-фетишиста скрывалась тонкая душевная организация романтика, ценителя поэзии серебряного века и современной русской прозы (о существовании последней я до знакомства с ним не подозревал), лиричного созерцателя — души, жадной до сладострастной, философской меланхолии. Иными словами, отъявленный гуманитарий закрался в ряды практичных геологов и геофизиков.
Поскольку сосед мой (мы съехались, как только разнюхали, кого из общажной администрации можно подоставать на момент разрешения поменяться) был чрезвычайно молчаливым интровертом, раскусить его никому, кроме меня, не удавалось, потому дружелюбие его остальным казалось слегка извращенским.
Пугающий внешний вид объяснялся очень легко. Парень просто любил NDH и все немецкое, но любил с истинно русской страстью, отдавая всего себя. К слову, для меня тоже явилось новостью, что NDH — это Neue Deutsche Haerte, такой музыкальный стиль. Легко сообразить, кто является его краеугольным камнем. Rammstein, разумеется, кто ж еще.
Я тут же окрестил его Фрицем, потому что ни «Аркадий», ни, тем более, «Аркаша» с моим персональным нациком не сочетались. Когда «Фриц» надоел, появился «Ганс». А после первого совместного похода отлить (да-да, парни всегда сравнивают) возникло гораздо более липучее прозвище «Ланге-Шланге». С одной стороны, на одесский манер (таки маменька моя украинка), с другой — фактически констатируя факт, ибо «шланге» («змейка» на немецком, ага) была у него воистину... ну вы понимаете. Впечатляла. Так сказать, заставляла проникнуться уважением, учитывая даже тот факт, что Аркаша сам был длинным, как шланг. То есть что значит — был?.. Он и сейчас длинный, но раздался в плечах и подвозмужал.
В общем, заразил я его своим «шаломом», что, если честно, выглядело абсурдно, гротескно и комично. Хотя на антисемитские шуточки с моей стороны он отзывался бескомпромиссным осуждением (за анекдот «Чем отличается еврей от пиццы» я схлопотал подзатыльник, в его исполнении весьма болезненный). В общем, желание прикалываться в рамках сей темы у меня отбило одно событие, которое, с одной стороны, стало основополагающим для моей головной боли на ближайшие четыре года, а с другой дало гораздо более плодородную почву для стёба над лучшим другом.
Он втрескался, как восьмиклассница. Я не шучу, именно как шестнадцатилетняя целка. И ладно бы в кого-то стоящего... Предметом воздыханий моего товарища стал препод. Маленький, дохленький, злобный препод по кличке «Песец» (реальные основания для подобного прозвища продемонстрировала первая сессия). И по имени... я так смеялся, когда услышал... по имени Генрих Исаакович Шварц. Будь он просто Генрих Шварц, я бы понял. Такое имя могло втиснуться между Гёте и Шиллером. Но отчество... ага, отчество не хуже темных глазок, черных, зачёсанных назад, вьющихся волосиков и очочков в прямоугольной оправе. Для полноты картины он обязан был картавить, но, увы, дикция была театральная.
В общем, я мог бы понять, как имя «Г.И. Шварц» в расписании могло нарисовать в голове моего нетрадиционного соседа образ прекрасного дойчерзольдата. Но запал он не на имя. Я ещё мог бы понять, если бы предметом его вожделения стал Бутов, откровенно привлекательный мужик с добродушной улыбкой психопата, завкаф динамической геологии (и о нем тоже позже).
Но он вперил взгляд своих бесцветных глаз в этого несчастного, тщедушненького мужчинку лет тридцати с лишним от роду и с концентрацией снайпера не выпускал его из поля зрения вплоть до 4-го курса, когда у них, наконец, стало что-то наклевываться.
Как же он выносил мне мозг!.. Ка-ак же он его изощрённо трахал! Мой мозг, не Шварца. В противном случае мы все трое были бы гораздо счастливее. Я это осознавал и со второго полугодия первого курса прикладывал немало усилий, чтобы это белобрысое ссыкло дало своему Генриху Исааковичу хотя бы какой-то намёк. Он боялся.
И, судя по взгляду, которыми объект страсти одаривал нашу парту, Шварц тоже опасался. Видимо, полагал, что мой друг сверлит его так настойчиво в стремлении завершить неоконченное дело фюрера. И, вероятно, из этого опасения никогда к нему не придирался, оценок не занижал и не травил.
Откровенно говоря, впоследствии выяснилось, что мужик он был хороший, толковый. По совместительству — наш куратор. За своих стоял горой, выбирал нам самые козырные аудитории, скандалил в деканате из-за неудобных для нас окон, выбивал бюджет на экскурсии. Других за летние долги выметали, а наш курс был под его протекцией, что лично меня не раз спасало от неоконченного высшего.
Я, кажется, говорил про вынос мозга. Звоночки стали поступать после первой сессии, когда Ланге вышел с экзамена по Песцу с пятёркой и румянцем. И со следующего дня стал невзначай упоминать его в разговорах. Шварц у нас с тех пор ничего не вёл и вновь нарисовался в расписании только во втором семестре третьего курса, но к концу первого фигурировал практически в любой беседе, которую мы со Шлангом вели без свидетелей. Поначалу это было смешно. Потом — откровенно ржачно. Но к середине второго курса он меня достал. А далее это превратилось в страстный мозготрах.
Нет, он не рыдал, не возводил очи к небу в мольбе «Пачиму-у он не падёт в мои объятийааааа?», не описывал в подробностях, как бы отымел его во всех позициях на кафедре, в аудитории, в кабинете ректора, или хотя бы декана... Хотя он хотел, это очевидно. Мягкий, бережный лейтмотив Генриха Исааковича, скользящий, как ужик, сквозь все его реплики, удручал.
Хотя стоп. Я сказал, что он не описывал, как бы отымел его? Я соврал. Возможно, цели такой он действительно не имел, но, к сожалению для моей нервной системы, подробности его фантазий мне были известны — все-таки жили два года в крохотном общажном пространстве. Спермотоксикоз — диагноз тяжкий. Было слегка дискомфортно смотреть на Шварца, вещающего у доски в поточной аудитории и не ведающего, как именно он бы стонал с аркашиной «шланге» в самом уязвимом месте. Я очень не хотел это представлять, но воображение было сильнее меня, потому я полпары, как правило, тихо ржал, косясь на друга.
В отместку я изобрёл Идеальную Женщину. Собрал все реальные и нереальные качества, фетиши и собственные маленькие слабости в образе сверхсексуальной, совершенной барышни, кою ему принялся описывать при любой попытке упомянуть Шварца. Проблема возникла тогда, когда Идеальная Женщина вдруг обесценила мою, без скромности сказать, насыщенную сексуальную жизнь. К своей непростительной тупости я умудрился на неё запасть, в связи с чем остальные представительницы прекрасной половины человечества оказались на позициях добавок и заменителей. Осознание нереальности встречи с моей возлюбленной Галатеей вдруг поставили меня на одну ступень с тем, над кем я уже более двух лет потешался.
Шансы Ланге завоевать сердце Генриха Исааковича сводились к нулю ввиду катастрофической асексуальности последнего, не краснеющего даже от порнографических роликов, нечаянно включенных со студенческого ноутбука на проектор. Мои шансы обрести счастье с Той, кого не существует, были значительно ниже нуля и приближались к температуре конденсата Бозе-Эйнштейна. И если Шварца теоретически можно было похитить, связать и многократно изнасиловать во все отверстия, то я не мог себе позволить даже такой фантазии.
В общем, нередко на третьем курсе мы, печальные, как два старых волчары, смотрели на луну и потягивали пиво, сидя на подоконнике его однушки. Обсуждать было нечего, душевные пустоты были взаимно известны, тысячу раз излиты и выпотрошены.
К началу четвёртого курса оба подходили в начальных стадиях депрессии. У меня, несмотря на внутренние процессы, периодически кто-то был, тогда как у Ланге стоял полный штиль уже третий год. Понятия не имею, как он хранил этот целибат, и хранил ли вовсе (может, я чего-то не знаю).
Уже в октябре на самых первых лекциях над нами нависла грозная тень декана с требованием скорее определять тему для диплома. Нам со Шлангом было не до этого, так как именно в начале октября в коридоре я познакомился с очаровательным барашком, который наглядно продемонстрировал, что как минимум один из нас — безвольный кусок идиота, сам себе мешающий быть счастливым.
И тут мы подбираемся к третьему персонажу из семи мною запланированных. Ах, да. Включая меня самого. Я бы сейчас от души хлопнул себя по лбу, но вордовский файл это не учтёт: мы же с вами не познакомились!
Очень приятно, царь. Фамилия моя Васильев, так что в этой фразе что-то для меня есть. В общем, ваш покорный слуга — студент четвёртого курса всем известного москвоского ВУЗ-а, торчащего шпилями рядом с метро «Университет». Факультет геологии. Понятия не имею, что меня сюда принесло. Вот Ланге хотел стать геммологом и копаться в драгоценных камнях. А я... наверное, хотел в горы, но был слишком ленив, чтобы собраться в более-менее приличную экспедицию. Вместо этого ездил с курсом на практику в Крым, где мы с Аркашкой днём копались в земле, а по ночам надирались и пытались наладить личную жизнь (в моем случае успешно, в его... хм... назвать успехом в личной жизни одну-единственную беседу у костра с невменяемым от усталости Генрихом Исааковичем — достаточно непросто). Споить Шварца, увы, не удалось, как ни пытались.
Но мы обо мне. Васильев Никита Валерьевич, если по документам, но, видимо, физиономия располагает к тому, что по жизни все меня зовут «Вася». Как драного кошака. Хотя драным я бы себя не назвал, может, слегка помятым. Ладно, хорошо, расчёску я ненавижу как вид. Если серьёзно, то я, скорее, противоположность лучшему другу. Он бесцветный, во мне — слишком много цвета. Веснушки у нормальных людей на носу, у меня везде. На лице, плечах, спине, руках... Шевелюра рыжая, причём тоже везде, только бородка и брови чуть темнее. В общем, на мне вся краска, за себя и за того парня. Глаза какие-то сине-зелено-серые. Рост у нас с ним, в принципе, один, но я сутулюсь, ибо экстраверт: к людям хочется быть ближе, а они в общей массе мелкие.
Как-то мы оба разом влетели в деканат, где декан Одоевский с замом что-то ковырял в бумагах. Он поднял на нас свои жуткие вампирячьи очи и обречённо так выдал:
— Конь рыж, конь бел. Где ещё двое и блудница?
Я не понял шутки, а Шланг заржал, как хороший такой, породистый конь.
Но давайте ещё немного обо мне любимом. Особые приметы... их тысяча. Когда я был молод, красив и смел, лет так... года два назад, набил себе рукав, о чем ни разу не пожалел. Узор абстрактный, дырки в нем массивные, оставленные с целью заполнить их важными событиями из жизни. Проблема лишь в том, что последним важным событием было именно набивание татуировки. Сколько раз я прокалывал себе все, что мог, уже не считаю, но посторонние предметы остались только в брови и в ушах. Гардероб у меня классический-раздолбайский. Джинсы, майки, байки. С Ланге мы выглядим, как два плохосочетаемых между собой недонеформала, и наводим страх на младшие курсы. Это что касается внешности.
Внутренность мою заполняет разношерстный закос под регги, этническая музыка, моя раздолбанная гитара и не менее раздобланный ситар, красивые младшекурсницы и Она, прекрасная несуществующая незнакомка. Учусь так себе, трояков достаточно, особенно от Одоевского. Но мой Фриц ботанит экстремально, всегда есть, у кого списать.
Это было вступление. Своего рода знакомство. Расстановка фигур на доске перед тем, как приступить к самому повествованию.
Диспозиция следующая: октябрь 2015-го года, мерзопакостная московская погода и мы, два четверокурсника с высосанными из пальца загонами по вопросам личной жизни. Хотя длительность чувств Шланга и его целибат все-таки заявляют в нем серьёзность намерений.
Разумеется, с лета у меня оставались долги, потому я отчаянно прятался от замдекана, милого тихого мужчины по имени Мирослав Иосифович, скорбный вид которого, однако, будил во мне неумолимое чувство вины, как будто, не сдав этот грёбаный курсач, я сделал его навеки печальной лисичкой. Его остроносое лицо действительно напоминало вытянутую лисью морду. С деканом они составляли идеальный дуэт: холодный, безжалостный, прекрасный в своей недоступности кардинал Мазарини и его зам, мученический взгляд которого вытаскивал из подвернувшегося студента любые признания.
Чтобы не запутать, краткая справка по преподам:
Декан, Максим Федорович Одоевский, он же «Граф Дракула», просто «Граф», а во время сессий «Упырь» — фабрика по производству трояков. Надо быть отчаянным дебилом, чтобы он не вытянул вас на «удовлетворительно», видимо, из сочетания лени и занятости. Но чтобы заработать четверку (не дай бог — пятерку!) — надо было, наверное, пересказать учебник, опровергнуть его и сделать открытие прямо на зачёте. Он лишил степухи на семестр даже моего Шланга, вынудив его согласиться на четвёрку. Тот не расстроился, но предположил, что деканат пытается экономить.
Замдекана Квилецкий (Мирослав Иосифович, как я выше говорил), он же «Матка-курки-яйки» за постоянные приставания к студентам с целью поборов (сдайте зачетки, курсачи, деньги на цветы преподам, деньги на экскурсию, обходные листы, сдайте уже хоть что-нибудь...). Периодически, будучи очень жалостливым и милосердным, я бы даже сказал, по-матерински заботливым, он многих покрывал, за что прозвище его трансформировалось в ласковое «Курочка». Что, к слову, вообще не вязалось с тощей фигуркой и усталыми голубыми глазами, в которые мне невыносимо стыдно было смотреть, даже когда совесть была кристально чиста.
Из преподов, более-менее важных для истории, остались, непосредственно, сам Шварц и Бутов.
Шварц был строгий и справедливый. Но все-таки больше строгий. После опозданий в аудиторию не пускал, работы с грамматическими ошибками не принимал, на вопросы если и отвечал, то заставлял вопрошающего чувствовать себя идиотом. И все-таки спрашивал только тот материал, который давал, а на сессиях отчаянно пытался вытянуть хотя бы на четыре, порой мучая отвечающего по часу или даже больше.
Заведующий кафедрой динамической геологии, на которой Шварц числился, Бутов Иван Георгиевич поступал противоположно. На лекциях его можно было заниматься чем угодно, без каких-либо последствий, или вообще не приходить, но на сессии спрашивал он по делу и никого не жалел. К нему на пересдачи можно было ходить бесконечно.
Мужчина был высокий, с хорошей фигурой, не старше сорока, хотя с проседью. Носил тонкие очки без оправы, ходил преимущественно в джинсах, в отличие от вышеописанных трёх коллег, предпочитающих классику. Нрав его был добродушен, синие глаза постоянно улыбались, и в глубине их порой сверкала искорка сумасшедшинки. Что не удивляло, так как по факультету настойчиво ходили, по-видимому, небезосновательные слухи, что преподаватель этот — БДСМ-щик со стажем. Однако никто не знал, какую именно роль в данной субкультуре предпочитает объект обсуждения, потому лишний раз связываться с ним студенты побаивались.
Слухи также ходили и о том, что на своей кафедре он порой натягивает (или натягивал в былом) своего раздражительного коллегу Шварца, так как по вечерам они там подолгу сидели вдвоём при свете настольных ламп. Ланге от таких предположений бесился и, обычно спокойный, приобретал вид готового к бою спартанца. Какое-то время меня это очень веселило, потому я, превозмогая брезгливость, придумывал все новые подробности об их страстном соитии, но тот через какое-то время фишку просек и перестал реагировать.
Так вот, барашек. Третий герой повествования, Баранов Тёмочка — самый милый из всех будущих геологов-второкурсников, которых я когда-либо видел. Честное слово, этот мальчик был похож на ангела, барана и ванильное пирожное одновременно: стройненький, спортивный, лёгкий, весь такой гладкий и приятный на ощупь (наверное, я не проверял). Борода у него не росла совсем, хотя на очаровательных щёчках пробивался светлый пушок. Он тоже был блондином, но не таким, как Ланге, более славянским. Волосы, скорее, золотистые, глазки — голубые, чуть влажные и от того ещё более трогательные. У меня к нему не было совершенно никакого сексуального интереса, но вот возник внезапно интерес гастрономический. На моё высказывание, как было бы здорово зажарить Тёмочку на вертеле, как молочного барашка, Ланге только покрутил у виска пальцем.
Тёмочка и в общении был невероятно мил: вежливый, культурный мальчик, склонял голову к говорящему, галантно открывал дверь перед девушками, обладал хорошо поставленной речью и голосом, вызывающим доверие. Он как-то обронил, что пишет стихи, и с тех пор стал для меня «Барашем» (баран-поэт из отечественного мультфильма).
Честное слово, я впервые общался с человеком лишь по той причине, что мне было приятно на него смотреть. Маленькое уточнение — с человеком моего пола. Хоть мой лучший друг и был гомиком, мысли о плотских мужских утехах вызывали во мне лёгкие приступы тошноты.
С Тёмочкой мы познакомились в коридоре, и я сразу понял — он такой же, как мой придурошный Шланг. Я ещё не знал тогда, насколько разнится сама их суть, но с виду все сходилось. Мы разглядывали расписание, он спросил меня, где столовая, и я в порыве умиления пригласил его пообедать со мной в столовке для преподов, куда младшекурсники, ещё в конец не оборзев, не ходили. Выбор там был побольше, столы почище, народ потише. Аркаша с кем-то самозабвенно обсуждал лабораторную, а в моем животе так урчало, что я решил его не ждать.
Усевшись за столик с приятным предвкушением и подносами, мы сразу свободно разговорились. Я ел не спеша, зная, что с минуты на минуту объявится Ланге, ненавидящий обедать в одиночестве. Заодно попутно рассказывал Баранову все сплетни старшекурсников, давал смешливые характеристики мимо проходящим и так далее. Мальчик... ладно, ладно, парень интересовался учебным процессом, сложностью предметов на последнем году обучения, спецкурсами, манерой преподавания лекторов.
В какой-то момент я заметил, что внимание его привлекли Бутов со Шварцем, сидящие почти в другом конце зала.
— Они у вас что-то ведут? — поинтересовался второкурсник, и я рассказал ему, что Шварц — наш куратор, а Иван Георгиевич читает нам в этом семестре (я сделал театральную паузу и на одном дыхании выпалил название) применение геоинформационных технологий в геологии. Мальчик серьёзно кивнул, будто ему это о многом говорило.
— Дашь характеристику? — попросил он.
— Легко, — что-что, а это я умею. — Песец, тот, что помельче — та ещё сучка в семестре, но на сессии лапонька. Бутти наоборот. На лекциях ржёт, рассказывает смешные истории, уходит во время контрольных кофе попить. Но на сессии дерёт без смазки.
Я едва сдержал улыбку, видя, как его умилительные щёчки покрывает румянец, и не сдержался от продолжения:
— Про него, кстати, тоже разные слухи ходят...
— Какого рода? — любопытство в глазах Тёмочки неожиданно приобрело плотоядный оттенок, что сделало его вид немного диким. «Да, малыш, кажется, и у тебя недоеб. Надо вам с Ланге клуб анонимных недотраханных открыть», — подумалось мне.
— Такого рода... — я затянул, подбирая интригующую формулировку. — Что он любит всякие... необычные вещи, — я подёргал бровями, позволяя понять, о какой сфере идёт речь.
— Какие? — настоял второкурсник.
— Говорят, садо-мазо, — я внимательно следил за его реакцией, наслаждаясь тем, как приоткрылся в возбуждении его небольшой рот. В какой-то момент, глядя на его губы, я подумал, что был бы непрочь их поцеловать. Глубоко так, по-французски. Но тут же передернулся, вспомнив, что в последствии пришлось бы иметь дело с членом.
— Готов поспорить, что он снизу, — вдруг, выпрямившись, выдал Баранов. — Такие, как он, с виду уверенные в себе альфа-самцы, как правило, мечтают, чтобы их хорошенько отодрали...
Я едва не уронил челюсть. Подобные речи — последнее, что я готов был услышать из уст этого ангца, оплота невинности. Дискуссия завязывалась интересная, но прервал её Ланге, подсевший к нам со своим подносом.
— А вот и Ромео, — я хлопнул его по спине, заставив поперхнуться компотом и закашляться.
— Ромео? — переспросил Тёмочка.
— Видишь вон того, рядом с Бутовым? — я указал ему на Шварца. — Мой друг с первого курса мечтает ему засадить.
Ланге поперхнулся второй раз и возмущённо посмотрел на меня.
— Что такое? — я пожал плечами и снова повернулся к нахмурившемуся второкурснику. — Но эта сволочь такая недотрога, а мой друг такое ссыкло, что дело простаивает уже седьмой семестр.
— Боишься получить отказ и предпочитаешь не знать? — Баранов повернулся к Аркаше. Тот, судя по лицу, был в шоке от такого бесцеремонного вторжения в свою личную жизнь. Я начал ржать в открытую: это выражение его физиономии сделало мой день. Он прожевал, ещё раз кашлянул, и начал, судя по вдоху, долгую тираду:
— Во-первых, не хочу показаться грубым, но какого хуя вы тут обсуждаете, кому я хочу и не хочу засадить? Во-вторых, это не ваше грёбаное дело!..
— Твои «во-первых» и «во-вторых» совпадают, где логика? — не удержался я от подколки. Ланге перевел на меня яростный взгляд, поджал губы и молча продолжил есть.
— Это и вправду не очень красиво с нашей стороны, — Тёмочка, казалось, смутился.
— Я тебя умоляю! Он общается со мной четвёртый год, поверь, он привык.
Судя по тому, что Шланг молчал и не смотрел в нашу сторону, я предположил, что он обиделся, но тяга поприкалываться победила здравый смысл. Он все равно меня простит.
— Он ничего не делает, — продолжил я рассказ. — Не намекает, не высказывает знаки внимания. Даже не пытается разузнать, какая у Шварца ориентация. Хотя я считаю, что для натурала он слишком нежный.
— Всероссийский научно-исследовательский... — начал Баранов.
— Да-да, «ВСЕГЕИ», — я хохотнул одобрительно. — Все, кроме меня.