Глава 13. "Любовь и оккупация"
3 февраля 2016 г., 07:22
Как ни удивительно, но защитился я на «отлично». Не на сотню, конечно, но сам факт невероятно радовал. Хотя что ещё можно было ждать от работы, по сути, заведующего кафедры? Аркаша защищался позже меня, работа его тоже была связана с водоёмами. Вещал он что-то скучное про Балтийское море, но взгляд сидящего в комиссии Шварца лучился такой невероятной гордостью и умилением, что на сердце у меня потеплело. Я смотрел в окно и блаженно жмурился, игнорируя тот факт, что ещё ни квартиру, ни работу не нашёл. «Выкручусь... как и всегда», — усмехнулся я собственным мыслям.
Предстояло ещё придумать достойный подарок для Бутова и поздравить Шланга с блестящей защитой. Ему даже сказали, что работа его на уровень выше, чем у остального курса, а декан, отдельно подойдя поздравить, предложил заглянуть в деканат, чтобы написать заявление в магистратуру. Как золотой медалист, на зачисление в списке он снова был первым.
Помню, в тот день обнимал его долго, прежде чем сдать лично в руки сияющему Песцу. Кажется, они собирались куда-то выйти вдвоём, отпраздновать. Я видел полные любви, посветлевшие глаза Шварца, нежность и заботу в них, когда он глядел на своего молодого возлюбленного, и мне становилось так хорошо, что все остальное на свете казалось маленьким и неважным.
Мила пришла поздравить меня с цветами, что было неожиданно и приятно. Оказалось, пока меня не было, она тщательно убрала комнату, приготовила совершенно бесподобный торт, пожарила отбивные и в целом создала такую уютную, домашнюю, любящую атмосферу, что под конец вечера, обняв её и целуя, я готов бы прослезиться от переполнявшего меня до краёв счастья.
Итак, дорогой мой читатель, на этой ноте следовало бы закончить. Если бы не одно «но». Ну, не был мой Шланг так прост, чтобы завершить все вот на такой беспечной, мажорной ноте. В жизни его обязательно должна была случиться какая-нибудь несусветная хрень, ибо мы же простых путей не ищем, без проблем жить не можем...
Ладно, хорошо, в том, о чем теперь пойдёт речь, нет ни капли его вины.
Через пару дней мы встретились, чтобы сдать в библиотеку книги. Я собирался спросить, не собирается ли он съехать со своей однушки к Шварцу насовсем, ибо зачем ему сразу три жилплощади, но попридержал конец... То есть коней (спасибо Шлангу и привет Фрейду) по причине его невероятно безрадостной физиономии. На вопросы, что случилось, он поначалу не отвечал, затем со вздохом отчаяния пересказал мне диалог, случившийся через сутки после защиты.
Все-таки Шварц оказался тупой пи... тупым песцом. Заявил наутро бедненькому моему Фрицику, что виделся с его папаней (спасибо хоть, что не перед защитой!) и имеет весомые сомнения, что тот одобрил бы выбор Аркаши. На праведное возмущение Шланга, какого хрена тот лезет в его личную жизнь, Тупой Песец (далее по тексту «ТП») принялся спокойно обрисовывать их совместные перспективы, доказывая, что общего будущего быть не может. По его мнению, Шланг, во-первых, должен жить в Питере, во-вторых, перенять дело отца, в-третьих, нарожать ему внучат. И вообще, теперь он закончил учёбу и, вероятно, вернётся в своей город. Попытки Аркаши объяснить, что нифига он не должен жить ради отца, это его жизнь и ему решать, как с ней поступить, ТП оборвал замечанием, что он ездит на машине отца, живёт в квартире, которую тот оплачивает, кушает на его деньги и далее по списку. Ланге снова начал сопротивляться, мол, на первом-втором курсе как-то жил в общаге и без машины, мог бы и подрабатывать, как половина наших однокурсников. Тут ТП, наверное, понял, что этим его не пронять, и решил зайти с другой стороны: начал говорить о себе, о своей жизни в одиночестве, что смирился с ней и ему нормально (врал, сто пудов). И для него сейчас воспринимать Аркашку всерьёз — это поставить на кон все, что у него есть. Что он не умеет жить «наполовину», понарошку. Что он сам для Ланге — начало пути, первая проба, через которую можно легко переступить. А Шланг для него может стать критической массой, после которой не будет возврата, и он не знает, как будет жить потом. Что ему страшно, что Аркаша не знает ничего о его внутренностях, его загонах, тараканах, комплексах, психических особенностях, характере. Завидую упрямству Ланге, он и тут его перебил и заявил, что не квартиру покупает, чтобы рассказывать ему, где течь, где поломка. Что он любит этого ТП. ТП ответил, что не знает, что такое любовь, и считает, что у него это страсть и наваждение. И попросил следующее: «Приходи, когда захочешь. Бери все, что захочешь. Мои двери для тебя всегда открыты. Но не трогай мою психику, не говори, что любишь, не позволяй верить тебе, зависеть от тебя. Потому что когда ты уйдёшь, я хочу жить дальше в покое».
Теперь Аркаша смотрел на меня и взглядом, полным горечи, просил помочь ему хоть чем-то. И я сказал ему, как есть. Сказал, что ничего он Песцу не докажет. Точнее, сможет доказать, но должен будет доказывать каждый день, из года в год, что любит.
— Успокойся, расслабься. Ты добился, чего хотел. Он подпустил близко, он рядом, он слышит и слушает тебя. У него до сих пор никого не было, значит, не сбежит к другому. Соответственно, твоя задача — просто быть рядом и показывать, что тебе он нужен и дорог, — я положил руку ему на плечо. — Если бы он сейчас бросился тебе в объятия с признаниями, ты все равно должен был бы делать то же самое — доказывать день за днём, что любишь. По сути, он дал согласие быть с тобой, просто выразил другими словами. Не парься, люби его, трахай его, а мой мозг оставь в покое, хорошо?
Шланг улыбнулся мне. Выглядел он вроде бы более спокойным. Но только выглядел. Чуть позже в тот же день он рассказал мне, что уже пару суток торчит у себя в однушке, собирает вещи и не знает, как быть.
— Ты ещё не подал документы в магистратуру? — удивился я.
— Ещё нет, — тихо ответил мой друг. — Понимаешь... без него я не хочу здесь быть. Я сдохну, если буду вынужден ходить к нему на лекции и снова видеть этот... ничего не означающий взгляд. Он мой, только мой, я не смогу без него, никак, понимаешь? А он...
Вместо пояснения, он вынул из рюкзака планшет, открыл Контакт и показал мне последнее сообщение от Шварца, являющее собой здоровенное такое письмище. Отправлено оно было два дня назад.
— Я просил его объяснить мне, как это выглядит для него. Он ведь никогда ничего не говорит мне, — прокомментировал свои действия Ланге.
«Я пробую объяснить.
Представь. Тебе семь лет и ты умоляешь: «мама, пожалуйста, на футбол... мама, на хоккей... мама, ну хотя бы на фигурное катание. Что угодно, только не балет! Мама, я же не девочка...»
В двенадцать у других зелёная трава, голы и командный дух, а у тебя выворотность, перешпагат и умение молча терпеть боль.
В семнадцать ты рад, что сломал ногу, и срочно ковыляешь подавать документы в посольство России, чтобы тебя по квоте приняли в московский ВУЗ. Любой, на любую специальность. Там живёт бабушка, она любит и не заставляет. Только просит, чтобы кушал хорошо, а то тоненький, как балерина. И ты жрёшь за троих и все равно балерина.
И в двадцать пять у твоих однокурсников бицепсы, кубики и пузики, а ты все ещё балерина, все ещё ходишь прямой, как палка, и самоненавистнически пытаешься избавиться от бабской жестикуляции.
В тридцать ты, наконец, добился своего — можешь совсем не жестикулировать, сцепив пальцы и почти не моргая. Тиски вокруг тебя — уже твои собственные. И бабушка уже ушла. А ты в тисках, неясно, ради кого, весь ограничен рамками, больше похожими на железную деву.
Есть только месяц свободы, один месяц в году, когда ты едешь на море к сестре и ведёшь себя, как хочешь, говоришь, что хочешь, остаёшься, с кем хочешь... Там никто тебя не знает, но все после пяти минут общения раскрывают руки для объятий. Там «ты» — это ты.
Мама думает, что сын — удачная партия, завидный жених, профессор самого престижного ВУЗ-а России. Понимает, что сложно найти достойную девушку для такого сокровища. Ей все равно, что ты всего лишь доцент и уже больше ни за что не жених, потому что ни к одной женщине приближаться не станешь, с тебя довольно. Да и ты никогда не признался бы, что лет в тринадцать понимал уже, что никаким женихом не будешь. Скорее уж невестой.
И в тридцать три вокруг тебя по-прежнему мёртвая тишина, и взять к себе хотя бы собаку, но ей будет тоскливо дома одной по 12-14 часов. Тогда ты хочешь кота, но у тебя аллергия. Не только на кошек, почти на все: на пыль, на шерсть, на половину фруктов, на орехи, на бобовые, на пчёл. В детстве её не было, ты вообще родился относительно здоровым, но лет до 14-ти был затаскан по всем существующим врачам и напичкан всеми существующими лекарствами. И теперь ты вообще ни разу не здоровый. И, вероятно, если бы в дошкольном возрасте тебе не понатыкали пломб в едва выросшие коренные зубы, сейчас ты был бы меньше похож на киборга, у которого во рту преимущественно красивая, белая, баснословно дорогая керамика.
И теперь, в тридцать три, хоть ты и не можешь завести кота, находишь выход: берёшь из питомника бракованного сфинкса, на вид довольно страшного, которого никто не хочет, кроме тебя. И поэтому оставить его ты не можешь. И уже есть к кому возвращаться домой. Он диковатый, ты тоже, так что вы легко привыкаете друг к другу. Через полгода он устраивается на тебе спать, а ты больше не ворочаешься во сне, чтобы не потревожить его.
А ещё через год в твою жизнь начинает ломиться малолетний оккупант. И это отнимает столько эмоциональной энергии, что силы для сопротивления этой молодой, сносящей все на своём пути лавине иссякают на глазах, и ты сдаёшься. Впускаешь, почти против воли. И он входит силой — в жизнь, в квартиру, в постель, в тебя. Тебе хочется забиться в угол и плакать в голос, как в детстве, потому что ты снова теряешь контроль.
Ты чувствуешь, как он хочет владеть тобой — до конца, до каждой потаённой мысли, как капризный, избалованный ребёнок, которому надо все и сейчас. Тебе до одури страшно, что тебя возьмут всего и сейчас. Поиграют, сломают и выкинут. И ты все чаще невольно вспоминаешь, как было больно, когда мама причёсывала в школу; как больно тренер растягивал мышцы; как страшно было делать вид, что не видишь машину, водитель которой не видит тебя, в надежде больше никогда не вставать к станку; как больно, когда тебя хотят, а у тебя просто не хватает сил вырваться, и ты в очередной раз проклинаешь тот день, когда тебя отдали на балет, а не на единоборства.
И как страшно, когда теперь юный оккупант из кожи вон лезет, чтобы силой заставить доверять, но по невольным жестам, по несдержанным желаниями, по случайным словам ты видишь его действительную натуру: собственническую, эгоистичную, избалованную. Он привык получать то, что хочет, и собирается получить тебя.
Сил сопротивляться уже нет, силы лавировать и юлить почти на исходе. Ещё чуть-чуть и ты просто пустишь все на самотёк или позволишь себе влюбиться, открыть свою раковину — и пусть влезает, топчет, раздирает своей грубой, молодой силой. Чем скорее начнёт, тем скорее кончит и оставит в покое, наигравшись. И тогда можно будет заново устраивать самореставрацию.
У меня всё».
Когда я дочитал, смотреть на Ланге было как-то... неудобно. Вместо этого я продолжал пялиться в планшет, ища между строками скрытый смысл.
— Зачем он так со мной? За что? — видя, что я давно уже осилил сей драматический опус, спросил мой друг.
— Мне кажется, пытается проверить, насколько ты серьёзно настроен, — попытался я подбодрить его. — Если ты после таких слов останешься с ним, то, видимо, серьёзно...
— Но мне же больно от этого, — судя по его виду, от перспективы расплакаться его отделяла очень тонкая ниточка.
— Знаешь... скажи ему это. Вы же не разговариваете, как я понял? Приди, наедь на него, объясни, как тебе больно. Скажи все, как говоришь мне, как ты с первого курса сох по нему. Ну, хочешь, я тебе свой дневник дам, там про вас много гадостей, но доказывает давность твоего бзика.
— Я знаю, как он отреагирует, — без надежды усмехнулся Ланге. — Если я опять начну про свои чувства, подумает, что я эгоцентрист.
— Начни про него. Расскажи ему про него, — ко мне в голову вдруг заглянула замечательная мысль. — Ему же, наверно, никто никогда не говорил, какой он с позиции влюблённого.
— Я же правда люблю его. Мне не шестнадцать, мне больше двадцати, в этом возрасте люди уже детей рожают, делают выбор на всю жизнь. Я выбрал его, я хочу состариться вместе с ним, — севшим от переживаний голосом поведал мне Шланг.
— Иди и скажи ему это все. Судя по тому, с какой страстью он пишет, он давно уже в тебя втрескался.
Через день мы с Милой отправились в тату-салон и набили в самой большой «дырке» моего рукава картинку с лисичкой-фенеком в сомбреро, жующей кактус.
— Ты мой фенечек, — я поймал её руку, лёжа в кресле у мастера под неприятными покалываниями. — Точно, фенек ты! Мордочка острая, глазки карие, уши торчком...
Она состроила недовольную рожицу, но тут же рассмеялась.
— Одни лисы вокруг, — стал жаловаться я. — Ты фенек, Шварц песец, Квилецкий обычная лисица...
— Аркашка тибетская, — она показала мне в телефоне такую унылую лису с похерфейсом, что я невольно начал ржать, пока не наткнулся на суровый взгляд мастера, которому изрядно мешал своими телодвижениями.
— А ты — гривистый волк.
— Вот тебе на, — хохотнул я, разглядывая невероятно вытянутую, тощую рыжую лису. — Прямо как слоны Дали.
Мы собирались выйти в кафе ближе к вечеру, потому разошлись по комнатам, дабы навести марафет. Однако у себя на кровати я обнаружил дрыхнущего Шланга в обнимку с его любимой подушкой. Надеясь, что Шварц не выпинал его окончательно, я вытащил из-под руки друга его чёрный блокнот, заложенный ручкой, и открыл на последней исписанной странице, обнаружив там то ли перевод, то ли белый стих, то ли причудливо записанные мысли:
«Когда я впервые увидел твои мокрые кудри, захотел увезти тебя в Италию.
Утро, сквозь тонкую белую ткань — на балкон,
С которого можно шагнуть прямо в море.
Тонкая белая ткань на твоих загорелых предплечьях
Солнце и запах цветов.
Так много солнца в кудрях,
Черных, как вечность.
Или Тунис, и песок на губах, и самые яркие звезды,
Дорога в пыли. Кофе в песках.
Подведённые черным глаза
Цвета ранней грозы
И густые ресницы.
Холодная ночь. Жаркая ночь в шатре.
Твои сухие поцелуи. Голос пустынной лисицы
И самые яркие звезды.
Ты говоришь — и здесь хорошо,
Описываешь данный момент
Так красиво...
Ливень, сумерки, ветер в окно,
В комнате тихо, тепло, темно.
И ощущение отрезанности
От всего мира.
Мира, которого больше не существует.
Теперь мир — это ты. Моё всё».
Сдерживая смех... вернее, тихонечко хихикая, как гиена, я взял карандаш и лёгким нажимом приписал внизу страницы «Прям как Пушкин! =)». В момент вырисовывания смайлика я хихикнул особенно гиенисто, потому как Шланг пробудился и нахмурился, решив поскандалить, мол, это же мои писюльки, что ты там малюешь.
— А что? — удивился я. — Раньше ты не стеснялся мне свои вещи показывать, даже пошлятину всякую. Кстати, — я снова заржал, — что это у тебя за новый виток в стихосложении? Раньше проблем с размером и рифмой не наблюдалось.
— Это не стихотворение, — Аркаша вырвал у меня из рук блокнот, но приписку стирать не стал. — Это просто мысли.
— Слышь, Шланг, — я ткнул его пальцем в беззащитный оголившийся бок, заставив охнуть. — Сделай лицо попроще. А то больно на Маяковского похож. А Шварц у тебя пусть будет Лилечка! — я пришёл в восторг от собственной мысли. — Лилечка Шварц! Отличная пара!
Судя по тому, как неотвратимо лицо Шланга изменилось с суровой сердитости до привычного влюблённого умиления, я понял, что и вчерашнюю невзгоду эта парочка преодолела.
— Ну что, нашёл управу на строптивца? — я сел рядом с ним.
— Да. Я пришёл к нему. Звал по имени, он не реагировал. Брал за руки — он отворачивается. Обнял крепко, держу, не пускаю. Сказал — говори, что хочешь, я никуда не уйду. Он повернулся ко мне и... вжался, как... как за спасательный круг. Спрятал лицо на груди. И заплакал. На этот раз действительно. В те два раз нет, а теперь да — беззвучно так, без каких-либо признаков. Просто у меня потом футболка мокрая была, а у него щеки солёные. Иначе б я не понял. Я его долго обнимал, шептал что-то. Сказал смириться, что я теперь есть. Что своё не отдам. Никому.
На выпускной в ресторане они не явились, да и я там не сильно задержался, наевшись и убежав к любимой в тёплую постель. Наутро мне позвонил Аркаша — просто так, спросить, как дела. Мы долго болтали ни о чем, смеялись расслабленно. Я спросил его про квартиру, и он предложил мне пожить в ней, пока не найдётся что-то приемлемое. Я был рад и благодарен.
— Кстати, куда в итоге решили ехать-то? — спросил я его, поддев за вчерашнее «стихотворение». — В Италию?
— Нет, — подоплёки Шланг не заметил. — В Тель-Авив.
— Ого! Там же война все время.
— Везде война в этом году. В Европе и то опасней. А там ещё и гей-парад крутой. И сестра Генриха. Приколи, она поссорилась с мамой, вышла замуж за латыша и они свалили на юга. Он программер, так что живут хорошо. Генрих ей позвонил вчера, она жутко обрадовалась. Так что будем у неё жить. Ну, или снимем что-то. Пока не знаю. Она обещала страну показать.
— Круто! Только завещания напишите.
— Иди в пень, Вася. Я тебе завещаю свои конспекты, если хочешь.
— Ты ж их как сокровища берег.
— У меня теперь Генрих есть, у него все это в голове.
Мы ещё какое-то время подкалывали друг друга, а затем я полдня пытался представить Шварца на гей-параде и придумать для него достаточно уместный лозунг, на случай, если его спросят, чем он гордится. Например, «Я горд, что я Тупой Песец», «Я горд ебать мозги своему парню, который горд ебать мозги своему другу». Или «Я горд пойти наперекор всему и жить для себя».
В тот же день ко мне забежал Тёмочка, обнял и пожелал весёлого лета. Собран он был в дорогу и волочил за собой немалых габаритов чемодан.
— Мы едем на практику! А потом в деревню! — светясь неподдельным счастьем, сообщил он. — К Ване.
— Куда? — удивился я. Хоть тот и обитал за МКАД-ом, но деревней его симпатичный городок назвать было сложно.
— В Крым!
— Не, к Ванечке в деревню куда?
— А, в Тамбов! — радостно уточнил мальчик, предполагаемо вызвав мой хохот.
— А-а-ха-ха, тамбовский волк... тебе товарищ! — я вытер слезы умиления.
— Он мне не только товарищ, — подмигнул мне Баранов, убегая.
Я вспоминал, как в период практики на нашем втором курсе носились в мыле Квилецкий и Иван Георгиевич, чья кафедра организовывала «экспедицию», как мы жили на университетском полигоне с одним туалетом на всех... мне поплохело. Хотя Шланг со своей неземной любовью тогда изрядно скрашивал досуг.
Он, как позже выяснилось, воспользовался моментом и на время отсутствия своей пассии скатался в Петербург, устроил скандал родителям, вернулся и за неделю устроился на работу в какой-то офис, а вечерами ещё и давал частные уроки школьникам-извращенцам, которым летом не гулялось. Он также обзавёлся тоненькими очочками и приобрёл вид еще более унылый. Не знаю, готовился ли он к вступительным экзаменам в магистратуру или поступил «за так» — я был занят своей личной жизнью.
Мы с Милой решили остаться в Москве ещё на месяц. Её ждали в Кишиневе, меня в Одессе... но мы ещё не жили вот так, вдвоём, без каких-либо учебных обязательств, и решили поглядеть, что из этого выйдет.
Наш список пополнился Измайловским парком. Мы устроили настоящий пикник, наслаждались природой, играли в догонялки, снимали друг друга на видео. Она развела раствор для гигантских мыльных пузырей, выдувая их прямо из рук. Я притащил гитару, а у неё имелась дарбука. В результате мы решили, что если я так и не найду работу, мы будем брать свои музыкальные инструменты в количестве четырёх штук (плюс — калимба и ситар), ходить по Москве и собирать денежку, аки Бременские музыканты.
Дорогой читатель, ты наверняка давно задаёшься вопросом — а почему Галатея? Какая ж она Галатея, моя красавица? Она сама создатель, из рук её рождаются самые вкусные тортики, самые заводные ритмы и самые нежные ласки. Она не Галатея, она моя Талия. А у Пигмалиона просто история красивая, потому так и назвал в начале. Я ж сначала делаю, потом думаю.
PS: Я решил, что сделаю с этим дневником. Если Песец опять начнёт ломаться и выдумывать себе проблемы, распечатаю его и вручу ему со словами «Дорогой Генрих Исаакович! Тут про тебя много гадостей и порнухи, но суть шланговых переживаний отображает. Не обижай моего друга, а то прибью».
И пусть внукам показывает. Хотя... внукам рановато будет...