ID работы: 395416

Соловейко

Слэш
NC-17
В процессе
612
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 149 страниц, 20 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
612 Нравится 354 Отзывы 181 В сборник Скачать

XV

Настройки текста
Двор поди уж стихал в такую затемь, это только в имении еще было шумно – полночь близилась, а вставать-то всем как обычно, спозаранку. Даже Борька-сторож давно ужо надрался самогону паче господ, да дрых без памяти у ворот в имение – так храпел, собака, будто бес в него вселился. Вот и Алешка собирался пойти уж, наконец, восвояси, в людскую. И так, дескать, проторчал на конюшне до глубокой ночи, с Зорюшкой провозившись – всяко ж не поспишь покойно, пока все служки не улягутся, а тут хоть делом занят. Плоха скотинка стала опосля того, как жеребеночка принесла, выхаживать приходится – он ее так-то Кузьме-накурнику поручил, но тот до утра отпросился в деревню к зазнобе своей, а Алешке ж помочь-то не в тягость. Да и кабы не померла внезапно кобылка без пригляду-то, а то влетит еще от барина малахольного – костей ж не соберут потом, вусмерть вылупит. Можно б было щас, конечно, прям на конюшне в стоге сена заночевать по летним-то денькам, али по-хорошему даже прогуляться до села и жену с сыном навестить – чай, недалече тут, а в людской сегодня все равно шумно. Да только Алешке самому краше-то аккурат в людскую пойти, взнарок кое-кому – авось, не спит еще, тем паче коли барин с гостем гуляют покамест. Глядишь, заглянет лада его тоже лишний раз в людскую, по дороге-то на кухню – Алешке хоть сердце горемычное согреет. Мол, коль ежели и к себе не подпустит, так хоть парой слов, мабуть, обмолвиться получится. А то уж который день бегает от Алешки, даже взгляда его хоронится – пущай, конечно, и сговорились они оба, что теперича видеться с глазу на глаз не будут, ан почто сразу палку-то перегибать так? Вид делает, будто и нет вовсе Алешки, не существует! Он, конечно, сам на размолвку согласился – дескать, от греха подальше – но кто ж знал, что его и вовсе замечать перестанут! Алешка думал просто наедине отныне не видеться, чтоб на грех не тянуло, да и все тут. И пройдут все чувства мигом, коли блазни¹ не будет! Надо ж было какие-то меры принять, а то жена ведь у него, да сыну год, а тут увлекся непонятно кем – кому скажешь, и не поверят! Вот как есть, нечистая сила околдовала, как тут еще чути бестолковые Алешкины объяснишь… Приворот то, вот как пить дать – приворот! Нарочно приворожили, чтоб… Чтоб… Да бес его знает, пошто, ежели немилым Алешка оказался. С этими помыслами тяжкими, аж нахмурившись от оных суворо, Алешка ужо замок пудовый от конюшни ставил, как вдруг услыхал краем уха, как со стороны сарая трава шуршит. Будто кто, кустами розовыми хоронясь, к конюшне украдкой подбирается. Бросил взгляд через плечо, чтоб разглядеть, кого ж черт в столь поздний час привести-то мог – мало ли цыгане треклятые сызнова на коня повадились – да тут же и отшатнулся, мигом все помыслы забыв. Хоть и темень кругом, ан Ваську-то одразу признал – напуганного всего зачем-то, ошалелого. Только рот хотел открыть, воеже спросить, кого ж тот на руках тащит, как остерегли его: - Молчи, - тихо, шепотом скомандовал Васька. – Алешка, Бога ради, только не спрашивай ничего… В тот же миг он перехватил свою ношу посподручнее, и соскользнувший край сюртука обнажил перед конюхом заляпанные кровью золотые микиткины кудельки. - Это… Это что?! – уставившись на полумертвое тело огольца, не удержался воскликнуть Алешка, на что Васька тут же непременно шикнул, обнажив оскал. Сторож у ворот от шуму аж храпом поперхнулся. - Тише ты! Кому говорю… - юноша оглянулся по сторонам, чтоб убедиться, что Борька не проснулся, и никто их не услышал. Продолжил, когда у ворот снова захрапели. – Мне больше не к кому обратиться, только тебя могу попросить. Алешка, его к знахарке надо… Немедля, понял? Алешка аж опешил – ничё не понял, вот ни слова. Это как, это что ж? Это кто Микиту-то так – что стряслось вообще?! Столько вопросов на языке вмиг закрутилось, что ни словечка выдавить из себя неможливо – все разом лезут! Васька же напротив, смекнул сразу, что пока Алешка тут думу думать будет, Микитка и вовсе помереть может – тотчас сразу юркнул мимо конюха на конюшню, да к одной из барских лошадок направился, чтоб огольца взвалить. - Погоди, да что случилось?! – опомнился Алешка ужо тогда, когда Васька вовсю в стойле хозяйничал. – Да объясни ты хоть что-нибудь! - Я ж тебя просил – не спрашивай ничего! Просто сделай, что скажу - трудно тебе что ли? И долго еще стоять будешь? Помоги хоть. Поворчав недолго у порога – ну, а кому понравится, ежели что-то важное недоговаривают – Алешка таки взялся помогать, хотя так и вертелось на языке свои пять копеек вставить про то, как за Васькину дурную идею - Микитку из поместья тайком увезти да еще и до кучи на барском коне - им обоим от Дмитрича потом так влететь может, что мало не покажется. Или даже от самого князя, упаси Божья Матерь – так и вообще окочуриться можно. Тут, конечно, мабуть и грех о таком думать, когда дитятко помирает, ан коли Васька в молчанку поиграть вздумал да правду не молвит, можно б было и встрять. Любопытный ж был Алешка всегда, страсть просто – оттого и не любил, когда недоговаривают ему что-то, кольми паче ежели случай из ряду вон, за который в случае чего головой отвечать придется. - Отвези его к бабе Маре, - сказал Васька, покончив с упряжкой, – только так, чтоб не заприметил тебя никто, в обход дороги. К утру кровь из носу вместе с Никиткой вертайся, иначе и тебя, и меня порешат за то, что вытворили – но смотри, на глаза никому не попадись! И молчи обо всем этом, Алешка, Христа ради. Не вздумай растрепать кому – нас троих погубишь. Забравшись на коня так, чтоб удобнее было огольца везти, Алешка хмуро взялся за поводья. - А ты сам пошто с нами не едешь? - Не могу я, надобно обратно вернуться да убрать там теперь все, чтоб с утра никто на кровь в коридорах не наткнулся. И ежели Любава али Дмитрич спрашивать начнут – Никитку выгородить. Утром вас обоих встречу. Конюх, казалось, еще паче помрачнел, когда про кровь в коридорах услыхал – вот не нравилось ему не знать, чего ж случилось-то с Микиткой. Ан стоило только взглянуть прямиком в очи Васькины колдовские – огромные, синие-синие, будто поле васильковое – как тотчас все слова из головы куда-то и делись. У Васьки взгляд всегда был таким: тяжелым, упрямым, ан ежели заглянешь ему в очи, так и не оторвешься потом – до того лепый, что так и манит! Такому взгляду любая баба позавидует, да. Только ведьмы так зыркают! И не зря о нем слухи среди дворни бродят, будто колдовать да привораживать научен… - Я тебе все расскажу, обещаю. Но потом только, хорошо? Сейчас не до этого, - шепнул юноша, да несмело коснулся холодными перстами Алешкиной руки, в которой тот поводья держал. – Поторопись, а то кабы поздно не было. Хмыкнув, Алешка решительно отвел взгляд. Ишь, подразнить его удумал, значится… - Потом... - не удержался подколоть конюх, и сжал поводья так дюже, что аж костяшки побелели. – Сговорились же не видеться теперича. Али что, передумал? Да и дал коню ходу, не дождавшись ответа – да и будто Васька нашел бы, что ответить. Так и остался стоять на месте, приковав взгляд вслед, в замешательстве весь. И впрямь ведь, сговорились же. *** Алешка, поди, в первый раз видывал чтоб Маремьянка крестилась так неистово. Это ж надо же – ведьма и крестится!.. Строго говоря, глядючи на бедного Микитку так-то грех было не перекреститься. Он хоть и был в сюртук обернут, аки голубец в капусту, ан пока до деревни доехали-с, крови ужо столько натекло, что сюртуком и не прикроешь... Алешка еще подумал, что, мол, странно это как-то – что у вьюноши да из под между ног кровь идет. В голову только самое страшное пришло – дескать, оскопили по пьяни на забаву, ироды благородные. Кто его знает, барина-то окаянного – любы ж ему потехи всякие жестокие, еще и гость его, видать, тот еще затейник. Хорошо еще, что касатик вообще живой остался! Алешка как мог коня подгонял, опасался, что Микитка по пути и вовсе помрет, больно уж плох был. Тут еще ж круги наяривать в обиход дорог пришлось, хотя по проселку б всяко справнее было доехать - Маремьянка аккурат на перепутье просеки с новгородским большаком живет, аки любой солидной ведьме и положено. А за Микитку и впрямь страшно было не на шутку, от него ж прям вот до дрожи смердило - кровью, болью, слезами… Смертью смердило. Да так дюже, что аж не по себе становилось. Оттого Алешка то и дело прислушивался, пока вез, дышит еще, али нет – дескать, вдруг ужо и не мальчика везет, а покойника, прости Господи. - Здрасте, - не найдя, что сказать, промямлил Алешка на ведьмином пороге. – Звиняйте, что поздно так... Ан без вашей помощи не обойтись. Опешив, Маремьянка аж не сразу опомнилась. - На лавку покладай… - мотнула она головой без лишних слов. Конюх живо кивнул да послушно прошел в избу – к пустой лавке у печи. Знахарка же с места сразу за ним просеменила, ан на диво Алешке даже не стала расспрашивать, чого да как – а в глазах у ней будто так написано было, словно сразу и без чужих слов все узнала да поняла. И кто, и зачем, и почему. Молча протиснулась мигом между лавкой и Алешкой, как только тот Микитку уложил, да отгородив огольца от погляду конюха, заглянула под васькин сюртук. Охнула сызнова да вновь перекрестилась. - Погуляй пойди, касатик, - тут же твердым тоном велела Маремьянка, глянув суворо на конюха через плечо зенками своими – мутными, белыми, не людскими будто - Алешке аж не по себе сталось. – Тебе же до утра времени дали? Ну вот и ступай, Авдотья твоя который день тебя не видела. Чую, не спит еще – сон ей не идет. Алешка хотел было диву даться, откуда знахарке знамо-то все было да ведомо, ан та с ним языком чесать, ясное дело, настроена не была и мигом конюха ужо грубо поторопила: - Да чего рот-то открыл, остолоп - вон из окна видно, что в избе твоей еще лучина в светелке горит! Живо, ступай иди! Ну, делать-то нечего было, Алешка кивнул да и вышел без лишних вопросов, на всякий случай стремглав Микитку перекрестив, чтоб Господь с ним остался. Да ему б и самому духу не хватило бы глядеть, чого там у огольца под сюртуком творится, а то так бы Алешка еще до Маремьянки туда глянул. К жене идти, правда, не хотелось совсем - Авдотья наверняка склоку закатит, ей ж только дай поорать - ан и в имение возвращаться тоже не дело, поутру все равно за огольцем вертаться придется. Жалко вот, что Васька с ними не поехал, так бы хоть что ль в поле вместе ночевать пошли – почти свиданьице б вышло. А вид у Микитки был, надо сказать, и впрямь токмо «для крепких нервов». Весь замученный, на шее синяки растеклись, будто душили, на лице кровь, нос разбит – не понятно еще, мабуть и поломан, губы и бровь треснуты, на щеке – еще синяк, да такой, что даром зубы целы. А то, что у огольца творилось между ног, понятное дело, и вовсе в ужас вгоняло. Снасильничали, значится – и как! Будто бы нарочно рвали, да с особливым тщением. Тут шибко ж не нужны никакие силы колдовские, чтоб понять все, коли голова на плечах есть, а в голове опыт житейский. Да и разгадать, кто снасильничал – нетрудно, Маремьянка от барина окаянного ужо разок Микитку с того света-то вытаскивала, и притом еще тогда подумала, что наверняка этот мерзавец опять к нему полезет, эвоные нелюди просто так гладкими да шелковыми нежданно-негаданно не становятся, а ежели и становятся, то токмо до поры до времени. А то гляньте-ка, в покои матушки своей да на руках отнес, а как смотрел-то на огольца там – будто и не Микитка перед ним вовсе, а девка сенная, да особливо пригожая. Тьфу! На поварят так не смотрят, поварят так без поводу не мучают – неспроста ж касатик барину покоя не дает, все время под рукой горячей оказывается. Любый, видно, князю – вот он, стервец, и «любит» по своему… - Я, конечно, на веку своем много чего видывала. Но чтоб такое… - покачала головой баба Мара, доставая из закрома травы свои особые, которые боль снимают – это чтоб Микитка не помер с того, что ей с ним потом делать придется. - Это ж барин тебя наш, верно? То, что касатик в себе, она ужо не сомневалась. Это хорошо – не надо теперича самой из него душу вытряхивать, воеже проклюнулся. Очухался, видать, когда на лавку клали – Маремьянка сразу приметила, як тот в сюртук вцепился, больно небось. Алешка, дурень, спиной его положил – это знахарка его ужо на бок повернула, когда оглядывала. - Верно. Мне и без слов твоих то видно. Это ж каким надо быть дурным, чтоб такое сотворить… Нехристь бешеная. Услышав жалобный всхлип с лавки, баба Мара обернулась. Плачет, значится. Ну оно и правильно, мабуть, полегчает – в конце концов, не он первый, не он последний, кто супротив воли под барином очутился. Не первый год в Империи крепостное право – и не такое люди терпели, всяко бывает. Слезами, конечно, горю не поможешь, ан без слез такое попробуй переживи с первого-то разу. Ей его жалко не было, Маремьянке-то – не жалостливая она баба, ибо коли каждого жалеть, никаких сил не хватит, а она всякое повидала. Утешать она все равно не умеет – за утешением это вон, к отцу Федотию, не к ней. Да и слез Мара не любит, раздражают. Ее дело – тело лечить. А против душевных ран все, чем она помочь может – так это проплакаться дать. – Помню, Карл Андреич – дед молодого барина – при жизни-то всякое тоже с дворней творил, - отвлеклась воспоминаниями Маремьянка, в ступке снадобье готовя. – И на мороз мог девок выставить нагишом, ежели убирались плохо, и выпороть вусмерть, ежели кухарка ужин пересолит. Секли при нем нещадно, служивый у него на конюшне был на это отдельный – не человек, палач, ей богу, даром что из наших, деревенских. А старый барин еще мало того, что сам на сечь посмотреть любил, так еще и сыновей родных супротив воли заставлял – дескать, чтоб мужики росли и чтоб на войне людей убивать не боялись. Девок сенных, к слову, портить всегда горазд был – особливо совсем молодок да по старости лет. А они потом ко мне полумертвые бежали – сначала раны зализать, а потом выродков травить. Тебе вон хоть травить никого не придется – радуйся, чего ревешь! На вот, выпей! Разбавив травы водицей теплой, знахарка с полной кружкой склонилась над лавкой. Помогла огольцу голову поднять – обережливо, правда, не получилось, не за что там ухватиться было, чтоб больно не сделать, но что ж поделаешь. Микитка аж закашлялся – такая пакость, что все внутренности, казалось, от одного запаху сейчас из брюха наружу вывернутся. Когда до дна выпил, весь рот ужо онемел – зато хоть отпускать будто начало, жар словно сразу отступать стал, а голова наоборот еще пуще закружилась. - Не люди мы, крепостные, для старого князя были – рабы, грязь под ногами, - утерев рушником Микиткин рот, баба Мара убрала пустую кружку. - Но с ним-то ясно все – мало того, что еще когда с турками воевал² контуженный вернулся, так еще и в отечественную³ бог знает, что повидал. Вот жестокость с войной въелась. А наш-то… дурень молодой, от безделья бесится… Но он и не такой лютый, аки дед-то – не на всех же кидается, а на тебя только, горемычного. Будто встал ему, аки кость, поперек горла да жить не даешь. Микита проследил плывущим взглядом за ведьмой – та пошла бадью с водой готовить. Не хотелось ему, чтоб та его выхаживала, не надо было ему этого, ничего вообще было не надо – оставили б лучше, как есть, хоть бы и помер. Жить ему не хотелось, вот что – а как, собственно, жить-то опосля случившегося? Кому ж без чести – порченному, замаранному – жить захочется. Даже думать мерзко было про случившееся – а тут будто забудешь о таком… Да и не в ранах на теле дело было даже – в груди болело всего горше. Словно сердце из огольца с корнем голыми руками выдрали, и осталась там только огромная, рваная пропасть, полная крови и горя – и гниет теперь эта пропасть в нем, смердит, черви ее жрут. Правильно ведь говорят, что, мол, у крепостных же окромя души своего и нет ничего – все барское: и пожитки, и крыша над головой и даже собственное тело. А Павел Владимирович у него, получается, и душу отобрал – вывалял в грязи, в позор втоптал да выкинул к черту в пекло. И сжег вдобавок опосля себя все, что у Микитки внутри при себе было. Кохання его окаянную, горькую; жизнь его бестолковую; детство, с которым прежде был неразлучен – все сжег. Как же жить теперь с этим прикажете? - За такое и проклясть не грех, - заметила знахарка каким-то уж шибко лукавым, бесовским напевом, будто мысли Микиткины горькие узнав. – Порча – штука верная, коли со всей ярости ее натравить, а у тебя этой ярости сполна сейчас, даже паче надобного. Я б, пожалуй, даже денег за то брать не стала сверх положенного… В дар, так сказать. Да только вот незадача – и без меня твоего малахольного прокляли ужо. Толи от слов знахаркиных недобрых, толи от снадобья ее туманящего, ан будто холод могильный тотчас по плечам огольца так и пробежался. - Прокляли? – прохрипел Микита, с трудом разлепляя разбитые уста. – Як це - прокляли? Маремьянка лишь хмыкнула задорно, замечая, что снадобье ужо видать хорошо подействовало – можно и к делу приступать, не помрет. - А вот так. У него ж не душа – червоточина! Душа – она от имени идет. А имя-то у барина аккурат и проклятое, – поставив поряд лавки бадью с водицей, знахарка достала чистые тряпки, разные непонятные цельбы да какие-то схватцы страшные – у огольца аж кровь в жилах застыла от их виду, одразу понял, куда ими тыкаться будут, - Ишь, «Павел»… Матерь-то родная ему явно другое имя давала, а «Павлом», видно, его супротив ее воли нарекли. Звучало, як вздор какой-то несусветный, ей богу – это как ж княжна ему другое имя давала? Уж про то, что покойная мадам Жюстин, которая по православию Евгения Николаевна сталась, сама барина «Павлом» назвала всем знамо было – в честь дядюшки нарекли-с, брата Владимира Карловича, за которого та замуж по любви собиралась, да тот помер некстати. И ничего не супротив воли! Ересь городит баба Мара, как пить дать. – Да то ладно, ерунда! – продолжила знахарка, будто и вовсе забывшись - аж в лице переменилась, совсем стала страшная, - Ты глянь только, как мается – вся судьба кувырком да под откос! Сам с собой сладить не в силах. И ни одной души родимой рядом не осталось, всех вокруг сжил: кто не предал, тот помер. Будто родная матерь-то его и прокляла – «Павла» прокляла. Таких бед страшных только материно сердце наслать в праве, и ничье более. Я-то знаю, всякие порчи повидала! У Микитки даже откуда-то нашлись силы нахмуриться – так бы еще и перекрестился, коли б мог, да руки не слушались. Страшные вещи Маремьянка молвила, небожеские совсем. И глаза у ней уж совсем жуткие стали, бесовские будто, стоило ей загадками заговорить – будто и впрямь ей все сила какая нечистая шептала. - І пошто вона його так возненавиділа? – спросил оголец, не понимая тайн знахаркиных. Барыня ж вроде его так дюже любила, что с ума сойти – восемь лет от юбки своей ни на шаг не пускала, аккурат до последнего дня своего, пока не померла. Неужто вдруг перед смертью просто так взяла да и прокляла любимого дитятку? Мабуть, не в своем уме была, когда отходила... А Маремьянка вдруг будто опомнилась нежданно - глаза разом прояснились, будто туман с них сошел дурманный какой, а лицо иссохшее словно людской дух вновь обрело. Ей богу - ведьма! - Так а я почем знаю? - словно и не было всего того, что до минуты этой говорила, Маремьянка глянула на огольца аки на умом убогого. - Хорош лясы точить! Ноги врозь, тряпку – в рот. Щас больно будет, не дай бог еще всю деревню перебудишь. Скажут опять «Маремьянка окаянная снова бесов созвала»!
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.