***
И это было вовсе не страшно. Почти, как обещает тучная врачиха в местном госпитале: «хоп, комарик укусит, и болеть больше не будет». Луиза, как оказалось, была не просто спасительница всех несчастных душ, но и великолепная властительница нижнего города. Пугающе пылкая, напористая, бой-баба, с огненной выправкой, по всем литературным традициям: грудастая и курящая дорогущий табак. Она умела смотреть на девочек так, как никто на них не смотрел. И сразу называть цену (которую тоже никто до этого не называл). Уведя Кушель из проулка, она повела её к себе в заведение. Скромный дом, украшенный одной лишь кривой вывеской. «Розалия». Кушель чуть-чуть помялась на пороге, невольно теребя край мятого платья, а потом, уловив пряный аромат, вошла внутрь. Первое, что она увидела — широкий, крепкий стол, за которым сидело много женщин. Они ели. Точнее, жрали, обливаясь наваристым супом, клацали зубами, смеялись, брызжа слюной, махали руками, трясли головами так, что волосы падали прямо в миски, медные ложки скакали по столу, громыхая и звеня, по залу лился гул. Кушель напряжённо всматривалась в эти раскрашенные, дикие лица, пока одна из них не замерла и не кивнула на неё. — Монс, эт чо? — Это новенькая, — коротко бросила Луиза, пододвигая для Кушель стул. — Садись. — В смысле? — разинув рот, изумилась упитанная блондинка. — На кой-чёрт нам новенькая? Ты с ума сошла, хозяйка? — Рот закрой, дрянь! — крикнула, кажется, самая старшая: чернобровая, худая. — Сама закрой, идиотка! Будто не знаешь, что нам и так жрать уже нечего. — Ты всегда найдёшь, ишь какая жирная. Луиза, слегка покашляв, обошла стол и подошла к Кушель, мягко обняв её за плечи, она прошептала: — У нас тут весело, разве нет? Но на самом деле девочки любят друг друга. И если ты будешь приносить деньги, они полюбят и тебя. Кушель слабо кивнула. Пахло очень вкусно. Она поела. Вкус у супа тоже был вкусный. Как оказалось потом, чернобровая, хоть и была орущей и умеющей держать хлёсткий удар, готовила удивительно хорошо, как-то умудряясь оставлять довольными всю эту орущую толпу. А девочек, как их ласково звала Луиза, хотя «девочек» тут и не находилось, было двенадцать. Хорошие, спелые плоды, совершенно разные, обученные либо самой Монс, либо её напарником. Впрочем, он чаще занимался отчётами или же спал на стуле у входа. А блондинку звали Ивель, и у неё было трое детей, рождённых от двух мужчин. Жили они, конечно, тоже здесь, вместе с ещё тремя мальчиками (бог спас) и шестью девочками («смотрите и учитесь»). Старшей было одиннадцать, и она родилась в Тросте. Была дочерью (единственной!) знатного человека, но он был женат и предложил любовнице утопить младенца. Не смогла. И он, боясь правды, а вследствие её и позора, приказал прогнать её в Подземелье. Навечно. Вечность здесь длилась от силы полвека. Дольше из-за скудной пищи, жалких крох солнечного света, частых болезней и холодов мало кто продержался. Агнесс не выдержала и трёх лет. Правда, вместо голода или холода ей в мир иной помог уйти мускулистый парень, решивший, что задушить шлюху будет ну очень хорошей идеей. Прям до смеха хорошей. По смеху — лютому и звенящему — его и нашли, сидящим на ней и стягивающим кожаный ремень на уже синюшной шее. Двадцать семь лет. Дочку Луиза распорядилась оставить тут, и чтобы не выглядеть слишком доброй и особо заботливой, постелила девочке постель прямо на этой же кровати. А чего сюсюкаться? Рано или поздно её тоже тут трахнут. И может, не задушат. Хотя кто знает. Кушель не умела запоминать имена, поэтому хорошо вглядывалась в лица. Они были все грустные, ломанные жизнью и темнотой, загнанные. Иногда ещё девочкой гуляя по улицам Троста (не надо вспоминать, не надо), держа ба за тёплую руку (не надо!), Кушель видела красивейших мессалин, идущих по брусчатке. Они носили пышные платья, улыбались, освещая свои идеально накрашенные лица, поправляли грациозные причёски. Их обходили стороной, но в них было что-то неуловимо прекрасное: будто роза, сорванная слишком рано и помещённая в громоздкий кувшин, не могла потерять красоты. Женщины, обитающие в «Розалии» — господи, от иронии сводит челюсть — были другими. Жёсткие лица, надорванные голоса, вонь, мутные глаза, наспех забранные волосы, немытые по несколько недель. Будто розу всё-таки до кувшина не донесли. Сломали. Кушель видела это, и ей было до одури всё равно. Главное кормили вкусно, и Луиза гладила её по волосам. А это было вообще самое пугающее: она даже дёрнулась за рукой Монс, одурманенная этой лаской. Тёплая рука, порывистые, но уверенные движения, нежно, словно Кушель была маленьким щенком. Так могут только женщины, мужчины — никогда. Так гладили тётя и бабушка. Последняя, конечно, более резко, возмущаясь, ругая за лохматые волосы. «Кушель, девочка моя, ты же леди, посмотри на себя!» Да. Теплота рук, короткая ласка. Кушель не чувствовала ничего подобного весь этот период жизни, когда подобное нужно особенно, и теперь тёрлась побитым щенком у рук и ног властной Монс — бесконечно щедрой спасительницы, хозяйки и властительницы девичьих тел. На пятый день — а чего тянуть? — Луиза приказала Ивель нарядить Кушель в «самое-самое» платье и умыть её хорошенько. Кушель не противилась. Руки у Ивель тоже были приятными, а хоть она и ругалась через слово и говорила так, будто всех на свете презирает, но мыла её бережно, как ребёнка. По привычке, наверное. Затем достала откуда-то плотный, жирный на сливках крем и втёрла в бледную кожу Кушель. Крем пах лавандой. «Самым-самым» платьем оказался муслиновый сиреневый сарафан, трогательно обнажающий часть груди и хлестающий по щиколоткам несколькими слоями ткани. Некоторые слои были рваными, кое-где прожженными сигаретами, но Ивель сказала, что ничего, никто не заметит. Главное, что сиськи видны. Монс вытащила из собственного сундука серебристую ленту и вплела её в тугую косу Кушель. — Это подарок. — Спасибо. Женщина улыбнулась. Кушель была немногословна, красива и упряма. Удивительные качества для бедной девицы. Спрос будет — ещё какой. — Ты знаешь, какой сегодня день? Кушель покачала головой. — Так и думала, — вздохнула Монс. — Сегодня мы сделаем то, что раньше было очень популярно. Так мне говорил наш дорогой Пабло, хотя я не знаю, вдруг он врёт… Но мы ему доверяем, верно? — Да. — К нам придёт много людей, и все они будут смотреть на тебя. И один из них заплатит деньги, чтобы, — Луиза посмотрела ей в глаза, — сделать тебя женщиной. Но ты же не боишься, Кушель? Тебе уже много лет, и ты прекрасно понимаешь, что рано или поздно это случится. И, конечно, такой способ куда лучше и честнее, чем позволить порвать себя какому-то мальчишке, пусть и по великой любви. Ты это понимаешь, милая? — Да. — Я не могу настаивать. Мы тут все свободны. Но ты получишь много денег. Сможешь купить еды, одежды, отнести что-то своей семье. Ну, Кушель, ты согласна? Внутри что-то дёрнулось, словно пружина, и тут же замерло — навсегда. — Да. Луиза врать либо не умела, либо не считала нужным; людей пришло действительно много. Они пили, курили, болтали, лапали девок, смеялись, посматривая на Кушель. Периодически некоторые приближались к ней и бесцеремонно тыкали пальцами. Тут же прибегала чернобровая, толкала их и гнала прочь. Нечего трогать, чёртовы упыри, пошли отсюда. Только глазами, да, только глазами, куда полез, дурак. Совершенно не смущаясь, Кушель пялилась в толпу, иногда протягивая ловкую руку за горсткой сухофруктов, лежащих перед ней. Луиза сказала ей, как себя вести, кому улыбаться, а для кого быть хмурой. Вот тот груб, вот этот слишком плодовит, а этого, седого, можно, он добрый. Монс лукавила. От юной девственницы прибыли больше, чем от порченной бабы. Ей проще каждый день хоронить, чем кормить всю свору. А девочки будут всегда. Мир не даёт им иного шанса. В конце концов, её выбрал он. Судя по довольному лицу Луизы — повезло. Он отвёл её в комнату, закрыл дверь. Зажёг свечу. Сказал, что бояться не надо. Кушель бояться уже не умела. Она молча сняла платье, не дожидаясь приказа, села на кровать. Мужчина разделся. Кушель замерла, нерешительно смотря на свои руки. Всё поплыло перед глазами, будто она очень быстро кружилась, а потом так же резко встала. И как это случилось? Но тут же вышла из этого пугающего наваждения, вернулась в более реальный кошмар. Сильные руки прижали её к скрипучей кровати. — Ты, вообще, крикливая? — Что?.. — Орать любишь? Кушель не то чтобы не любила, попросту не могла. Но Луиза сказала, что мужики это всё любят, поэтому кивнула. Перекошенное, красное, потное лицо дрыгалось, кривилось перед ней, обезумевшие от желания глаза расширились и будто пульсировали. Перетерпеть. Снова. В который раз. Деньги. Еда. Тёплые руки. Только бы вытерпеть. Потные ладони тёрли её груди, больно охватывая соски, влажный рот прижимался то к щекам, то к шее, оставляя слюнявые следы. А потом всё остановилось на одно мгновение, и комната перестала крутиться перед её глазами, и больше никто её не трогал. Вообще, мироздание сузилось до узкой щели. Кушель моргнула, но картинка уходить не желала, как и тогда. Лестница, на которой насилуют её тётю. Дёрганные движения, прерывистое дыхание, смазанные силуэты. И что-то больно ударило её в живот, пронзив снизу — как будто из самого ада. Она вскрикнула — нет, не от боли, от воспоминаний, и умолкла, закрыв глаза.***
— Эй, звать-то тебя как? — спросил он, опуская руку на грудь девушки, тремя пальцами грубо сжал. — Ку… — запнулась, чуть заметно дёрнула головой. — Олимпия. Свои имена тут особо не любили, смутно надеясь на то, что смогут ещё спастись. У Кушель были все шансы. Шестнадцать лет. — Красивое имя. Слушай, Олимпия, у тебя вон, смотрю, какие грудки хорошие, не то, что у моей. Повитуха говорит, что у неё всё мёртвые рождаются, ибо она тощая и плоская. Может, если я кончу в тебя, ты сможешь мне родить крепкого мальчишку, а? Как думаешь, Монс разрешит? Кушель раскрыла рот, отшатнулась в сторону. Задыхаясь то ли от отвращения, то ли он осознания всего ужаса, резко покачала головой. Мужчина засмеялся. — Ладно, не боись, шучу я. Ты мне понравилась. Я ещё приду. Ты… — он поднял глаза ей на лицо, — ты же не против? Кушель было всё равно. — Отлично. Я приду. Считай, что я твой первый постоянный, — хохотнул. — Эй, ты только не влюбись в меня. Она промолчала. — У тебя уже есть кто-то, а? На самом деле никого не было. Да и не могло быть. Но почему-то как вспышками в памяти возник тот день и тот момент — почти смытый, дрожащий, искривлённый страхом и отчаянием — в проулке и грубые, алчные руки незнакомца.