***
Пузо было огромное. Натянутая тонкая кожа, под которой бугрились голубые линии вен, сверкающая плоть, выпирающий мясистый пупок, и ничего больше. Резко увеличившиеся груди ныли от собственной тяжести. Кушель с ужасом смотрела вниз: кроме грудей и огромного, пугающе хрупкого живота, она ничего не видела. Вода в ванной стекала по каменным стенам, хиленько падала на голову. Напора почти не было, и капли могли лишь лениво смывать остатки мыльной пены. Кушель с трудом поднималась на цыпочках и дёргала за тонкую цепочку: б-бах, и деревянный «хоботок» чуть опускался, выливая воду. За окнами холодно. Солнце всё чаще дремлет за тучами, и поэтому нагрев воды происходит куда медленнее, чем летом. Бочки, стоящие на крыше, оставались холодными весь день, а к ночи их перетаскивали вниз, чтобы поставить на огонь. Но из-за заморозков на севере и плохого урожая на западных полях необходимость в строгой экономии возросла. Спички требовали использовать только при крайней необходимости — и, ясное дело, тёплая ванна в эту категорию никак не входила. И как итог: вода оставалась холодной. Кушель поморщилась, чувствуя, как спина покрывается мурашками, тряхнула головой. От холода пальцы ног судорожно сжимались, а сердце лихорадочно билось о рёбра. Кушель сделала несколько глубоких вздохов и протянула руку в поисках ребристого полотенца. Ледяные пальцы ухватились за горячую руку. Кушель вздрогнула и чуть отодвинула деревянную огородку. Якуб курил, прислонившись к влажной стене, полотенце было у него в руках. — Холодная? — спросил. — Очень. Он протянул полотенце, и Кушель шагнула к нему в объятия. — Не купайся здесь больше, а то простынешь. — Что, предлагаешь грязной ходить? — нахмурилась она, и Якуб увидел капли слёз в уголках девичьих глаз. — От меня и так словно всё время пахнет. — Ох, и чем же? — Я не знаю, — растерянно протянула она. — Пот? Моча? О, я не знаю… — Прекрати, — он рассмеялся и прижался губами к её мокрым волосам. — От тебя ничем не пахнет. — Пахнет! — фыркнула Кушель, плотнее прижимаясь к нему. — Ты просто не хочешь меня расстраивать. И она упёрлась ладонями в его плечи, стараясь отодвинуть от себя, выгнать прочь — из комнаты, из жизни, из судьбы. В последние пару месяцев, наполненные запахом блевоты и дикого желания разрезать собственное пузо, Кушель ничего, кроме дикой ненависти, в принципе, не ощущала. Тётя Софи была беременна четыре раза, Кушель видела только две последние. Когда третий ребёнок умер, даже не раскрыв глаза, она помнит только давящую тишину в доме и как плакала бабушка Рут, закрыв рот ладонью. Софи, которая любила романы больше, чем всё на свете, редко общалась с племянницей, но их разговор за месяц до трагедии Кушель помнила до сих пор. В тот день — это была среда, пятое число — Софи собиралась на очередное свидание. У неё был возлюбленный, представленный семье, и именно он официально считался отцом её детей, но молодая женщина не была прочь встретить новое увлечение, пусть и временное. Она вышла в зал, от неё пахло сладкими духами и тяжёлой пылью розовой пудры. Кушель сидела на полу и играла с кубиками: красный всегда наверху, а синий — внизу. Софи окинула девочку с головы до ног, невольно останавливаясь на синяках, на худых коленях и на лохматых волосах. — Эстер могла бы и расчесать тебя, — цокнула она, подходя ближе. — Иди-ка сюда, Кушель. Софи была истинной Аккерман: это заключалось даже не в силе воле, не в серых глазах и не в этой удивительной мощи, что удивляла всех. Она была настоящим воплощением их величия и статуса — бабушка Рут ещё сетовала, что при этом Софи не вышла замуж за графа или вообще кого повыше. Софи — единственная в семье, у кого были кудри. Длинные, угольно-чёрные локоны опускались до самых колен, и она чуть приподнимала их в причёску. Софи носила дорогие наряды, предпочитала украшать себя рубинами — тратила на них ужасно много денег, но она привыкла ни в чём себе не отказывать; на пальцах — пятёрка колец, а среди чёрного бархата волос — тонкая золотая нить. Она была Аккерман — богатой и красивой. На фоне домашней и серьёзной Эстер Софи казалась сказочной царевной. — Знаешь, — сказала она, касаясь волос Кушель. — Когда я была такой же маленькой, как и ты, у меня всегда были тугие косы. — Правда? — удивилась Кушель и скривилась, потому что её лохматые волосы расчёсывались очень больно. — Да-да. Мама всегда говорила, что мои кудри — это неблагородно, и так пыталась от них избавиться. Но ей ничего не помогло. А сейчас я так рада, что они остались. Ты должна слушать старших, Кушель, но… — Софи наклонилась к ней и погладила по плечам. — Но цени то, что у тебя есть. Эти мальчишки имеют нашу кровь, но мужчины есть мужчины. Они дают лишь семя. А вот ты, — она обхватила лицо Кушель прохладными ладонями. — Ты, принцесса, сможешь подарить нам всем нового Аккермана. Понимаешь? Кушель слабо кивнула. Девочка ничего не поняла, но от Софи чудесно пахло, и она была так красива, что в глазах блестело. — Носить ребёнка — это прекрасно, — улыбнулась тётя Софи. — Ты по-настоящему расцветёшь, Кушель. Позже она поймёт, что Софи, беременная очередным ребёнком и пережившая утрату, в принципе ни о чём, кроме этого, думать не могла. Но тогда, маленькая и бесконечно счастливая тем, что красавица тётя обратила на неё внимание, Кушель искренне захотела всего этого волшебства: любви, трепетного касания ладони до живота. Кушель исполнилось восемнадцать, когда она была на пятом месяце беременности. Всё — ложь. Ей не хотелось ни покупать новые широкие наряды, ни выискивать взглядом узорчатые рубашечки, ни умиляться с плохо сшитых детских игрушек, ни ворковать часами с болезненно-белым животом. Кушель постоянно ощущала резкий приторный запах собственного пота, её душили ароматы духов, все пары из столовой казались мусорным зловонием. А что касается еды, то, спустя первые два месяца бесконечных рвотных позывов и отвращения ко всему, что жуётся, рвётся, режется, Кушель и кухарка составили крохотный список съестного. Квашенная капуста. Яблоки. Жаренная колбаса. Лучше всё вместе. И ничего сладкого. Яблоки только кислые. И только половина, потому что, если съесть целое, то начнут болеть зубы. И колбасу нельзя есть горячей, только когда остынет. Чай Кушель пить не могла — начинала блевать прям себе под ноги после одного глотка. Можно только воду (комнатной температуры), и чуть-чуть. Докторша сетовала на то, что Кушель стала ещё бледнее и у неё губы синие от всего этого безумия, но она не могла ничего с собой сделать. Пить было просто физически больно, и она устала бегать к унитазу каждые пять минут, удерживая тяжелое пузо. Не было ни уютного желания блуждать по улочкам, любуясь цветением абрикос, ни тёплого совсем ещё постыдного желания смотреть часами на своё тело в зеркале. Кушель боялась идти на улицу, ибо не могла просто выйти из замка, не испытав при этом жгучую усталость. Ей хотелось сидеть, она постоянно чувствовала слабость в ногах, боль в спине и лёгкое головокружение. А тело вызывало только отвращение. Нет, ни в стенах борделя Монс, ни во время оргий и под руками жирных стариков, только сейчас Кушель ощутила странную, почти пугающую неприязнь к собственной плоти. Она боялась того, что с ней было. Слишком быстро, слишком тяжело. Будто всегда знала, что это случится, но в итоге оказалась совершенно не готовой и испугалась. Иногда, замерев, Кушель чуть приподнимала плотное серое платье и смотрела. Живот ещё не был по-настоящему большим, но уже выпирал вперёд, как шарик. По нему шли голубоватые реки сосудов и вен, а кожа выглядела пугающе тонкой. Кушель прикладывала ладонь и ждала. Ничего. Существо внутри её тела молчало. Докторша рассматривая живот с почти что звериной радостью, хихикала и светилась. Ну, наконец-то, не ранение и не смерть, а жизнь — ещё только бутон, но такой сочный, полный света, будущего, и этот живот — почти что каноничный, абсолютно картиночный, как с её врачебных книжек. — Где-то на двадцатой неделе начнёт толкаться, — умилялась она, прикладывая к животу широкую деревянную трубку, а к ней — собственное ухо. — Задержи-ка дыхание, милая, я хочу послушать малютку. И Кушель едва не закатила глаза. То, что было внутри неё, она никак не могла даже ассоциировать с человеком и никакого трепета, конечно, не питала. Но иногда она просыпалась в ночи не от сильной боли в спине, а потому что вдруг вспоминала, как утром, первого марта, ей принесли записку с приглашением поужинать, и она пошла — ибо знала этот рваный, корявый, отцовский почерк. Аккерман-старший сидел на столиком, надвинув коричневую шляпу на глаза и почёсывая густую бороду. На нём был неплохой пиджак, и заказал он большую порцию мяса и картошки. Перед ним была кружка пива, а щуплый официант бегал вокруг, как щенок. Кушель неспешно подошла к столику и, даже не думая сесть, опустила руки на спинку стула. — Отец? Он медленно поднял на неё взгляд. Застыл, впиваясь в небольшой живот, ухмыльнулся. — Слухи, значит, правдивы. Погляди-ка на себя, девка. Кто же тебя обрюхатил? Кушель молча откинула со лба тонкую прядь. — Что встала, дура? Стула не видишь? — Ты раньше был милее, отец. — А ты не была блядью. Стул с грохотом отодвинулся. — Ты нас бросил, забыл? Мне было пятнадцать, а ты пропал. Думал, что я справлюсь? Так вот, — она усмехнулась. — Справилась. — Честь и хвала, — хохотнул он. — Думаешь, я не следил за тобой? А? Не будь идиоткой, девка, я всё-таки твой отец. — И почему ты позволил… — Кушель запнулась. — Ты никогда не хотел забрать меня к себе? Он вдруг откинулся на стуле и громко, звучно засмеялся — до слёз, до багрянца щёк. — Дура ты, конечно. Помню, была хорошенькая всегда, но дикая… В смысле, — Аккерман вздохнул, — с самого начала было ясно, что прока от тебя, как от бабы, ждать не стоит. У тебя судьба, конечно, неплохая. В тепле и уюте живёшь, мужика ведь нашла, вон… теперь и привязала его к себе. Но, однако, — он вытер салфеткой жирные губы. — Сама же знаешь, что надолго его не хватит, и он бросит тебя. И куда ты попрёшься с ребёнком? — Он не… Я со всем справлюсь. — А если нет? Это же не просто ребёнок. Да и знаешь ли сама, от кого ты рожать собралась? — О чём ты? — нахмурилась Кушель. — Я просто задаю вопросы, у которых очень длинные корни… — К чему ты клонишь, отец? — Да к тому, дочка, что надо его сейчас умертвить, пока не поздно. У меня есть знакомая бабка, она сварит хорошее варево, попьёшь его, ну и всё само разрешится. — Хочешь, чтобы я убила его? — Не дури, Кушель. Я же тебя знаю, ты к нему и привязаться пока не могла. Избавься, и дело с концом. — Зачем? — сухо спросила она. — Никому не нужен новый Аккерман, идиотка, — он резко встал и бросил скомканную салфетку на пол. — И даже не моли меня о помощи, если тебя бросят. Поняла? Кушель сжала пальцы в кулак и медленно кивнула. Ей самой иногда думалось, что конец — это самое лучшее. Надо бы избавиться от плода. У неё ведь ни дома, ни семьи. Для чего всё это? Скоро все устанут от тени, бродившей по коридорам замка разведки, и её выгонят прочь. А Якуб… святая Сина, Якуб ведь — ветер, что всегда и вечно будет где-то совсем близко, но никогда не попадётся в руки. Как бы сильно она ни любила его, он не сможет проникнуться всем этим безумием. В детских иллюзорных мечтах было так: любовь, трепетное прикосновение к животу, супруг. В реальности был мужчина, приходящий к ней по вечерам, молча целующий волосы, смотрящий на неё с такой невыносимой печалью, что Кушель хотела закрыть ему глаза. А иногда он не приходил, потому что распахнули Ворота, застучали копытами кони, и замок опустел, отправив своих жителей на встречу к смерти. И в это время Кушель молча смотрела в окно, выжидая, как кошка, оставленная без хозяина. Один раз — всего один, но он растянулся на почти бесконечность — она не увидела его среди вернувшихся. Прижалась лбом к холодному стеклу и вскрикнула. Дверь распахнулась с хлопком, Кушель побежала по вечернему сумраку залов в ночной рубахе, шлёпая босыми ногами. Спустилась с лестницы, едва не упав прям на какого-то солдата, вцепилась в него руками. — Якуб, я не видела Якуба… Он цел? Солдат ахнул, пытаясь вырваться, но — нет, ни за что. Кушель была невозможно сильной и держала его как утопленник держит спасателя за плечи. — Ку… — он попытался вспомнить её имя. — Я не зна… Чёрт, отпусти, у меня рука ранена. Она глянула: форменная куртка пропиталась кровью, и висят грязные бинты. Кивнула. — Где другие раненые? — Повозка стоит во дворе. Сейчас будем таскать, лучше сходи к доктору и скажи, чтобы готовила… Не дослушала. Сами скажут, сами приготовят. Выбежала на улицу, чувствуя, как вот-вот упадёт, как всё вокруг становится хиленьким, вязким, совершенно не нужным. Солдаты толпились вокруг, в основном молчали, вели лошадей в конюшню. Кто-то сидел прям на земле, обхватив голову руками. Кто-то ревел в голос, до крови кусая губы. Кушель прошла мимо. И вдруг кто-то ухватил её за руку. Обернулась. — Его здесь нет, — сказал Эрвин, почёсывая лоб. Он помогал отряду снабжения и ехал в телеге, у него была разбита губа и все волосы в пыли. — Не ищи его. — Прочь. Кушель подошла к повозке, трясущимися руками стянула плотную мешковину. — Отойди! — закричала выбегающая из замка врач. — Отойди сейчас же! Мёртвые стеклянные глаза смотрели на неё. Десятки мёртвых глаз. Повозка стала для покойников последней каретой. Кушель отшатнулась, ощутила, как её обхватили чьи-то руки и потащили куда-то. Она встрепенулась и толкнула ногой. — Хватит драться, — простонала какая-то девушка. — Я ж помочь хочу. Всё вертелось и кружилось, вечернее небо стало в миг чёрным и тяжёлым прессом надавило на голову. Кушель упала на колени и вцепилась дрожащими руками в сапоги солдата. — Слушай, — сказала девушка, опускаясь на корточки. — Меня Эрвин попросил поговорить с тобой… Он слегка зануда, но парнишка толковый. В общем, — она вздохнула. — Мы пока не знакомы, но меня зовут Сэм, и я сейчас пойду в госпиталь узнавать, как дела у тех, кого вы отправили туда. Кушель подняла голову. — Ага, мы ж как вошли, сразу направили две повозки туда. А то наша докторша б никогда с этим ужасом одна не справилась. — Сэм? — словно пробуя на вкус имя, Кушель медленно встала. — А Якуб тоже там? — Старик Веласки, конечно, не бессмертен, но в этот раз он точно живой вернулся. Да, он в больнице. Небо дёрнулось и вернулось на место.***
— Ты думала, что я умер? — спросил Якуб. Он лежал на полу, зажав сигарету в зубах, рядом стояла полупустая бутылка ежевичного вина. Кушель сидела на кровати, уставившись в воздух перед собой. — Думала, что умер… правда? — он усмехнулся. — Ты серьёзно могла подумать, что я бы посмел умереть, когда у меня есть такая прекрасная ты? — Якуб… — Тем более, когда ты носишь под сердцем нашего ребёнка. И он поднялся, подошёл к ней, чтобы взять за руку. — Там, за Стеной, я старался не думать об этом, но вот ты рядом, смотришь на меня, и я не могу перестать думать… Дьявол! Мой ребёнок… — Ни одна шлюха ещё не… — Кушель, — он потянул её за руку, и ей пришлось встать. — Забудь всё, что было до меня. И своё детство, и нищету, и бордель, и грязь. Я не то чтобы лучшее… Я, наверное, хуже всего, что могло быть с тобой, девочка, но забудь всё. Поняла? — прижался губами к взлохмаченным волосам. — Мы с тобой будем отличными родителями. — Шлюха и старый солдат, — усмехнулась она. Якуб уловил, наконец, эту брешь, странное волнение, плотно сжатые губы. Ухватил юркую змейку за тонкий хвост. — Ты не счастлива. Это ни разу не вопрос, просто факт, который он выдавил из себя. Поморщился, чувствуя, как она напрягается всем своим телом. — Что тебя печалит, Кушель? — Ты погибнешь, оставишь меня, и как я вынесу? — вскрикнула она, смотря в стену. — Или это… или он умрёт, я же ничего не могу есть, он просто родится мёртвым… боже… Он родится мёртвым. Он не шевелится. Я не знаю почему, он не двигается, Якуб! Что мне делать, если он уже умер? Если он умрёт потом? Как я могу быть счастливой, если вы оба можете оставить меня?! И он, не меняясь в лице, опустился перед ней на колени и опустил ладони на узкие бёдра. — Ребёнок жив, и он внутри тебя. И он родится здоровым и вырастет счастливым. Я не знаю, кто там: мальчик или девочка, но буду любить его. И тебя. И я не собираюсь умирать, ясно тебе? Я трижды был на пороге смерти и всегда спасался. С чего бы мне умирать сейчас? Вылазок не будет ещё полгода, можешь спать спокойно, родная, — Якуб коснулся губами её живота. — Больше ничего не бойся.***
Кушель была на седьмом месяце, когда ей прислали очередное письмо. Текст был без ошибок и написан удивительно ясным и плавным почерком. Так писали люди, выросшие в хорошем доме и получившие отличное образование. «Приветствую. Мы виделись с вами ранее, и боюсь, прошло достаточно времени, и вы могли меня забыть. Напоминаю — мы виделись в заведении госпожи Монс. Тогда мы перекинулись парой слов о событиях минувших лет. Я предупреждал вас об опасности и просил быть в стороне. Сейчас, думаю, вы вспомнили, кто я. Спустя практически десять месяцев от того дня я нашёл время и силы отчитаться перед вами о проделанной работе. Сейчас почти все, кто был как-то связан с теми убийствами много лет назад, мертвы. Разумеется, кроме вас, кроме самых высших чинов… простите, сударыня, но кажется мне, мы никогда не раскрутим этот клубок. Но я, как человек, знающий это дело с самого его начала, всегда задавался вопросом. И уверен, что его задавали себе и вы, и члены вашей семьи. А вопрос, на самом-то деле, прост и очевиден для каждого: если ключи были только у вас, а дверь не взломали, как убийцы проникли внутрь? Кто сделал для них ключи? Я не хочу вас пугать. Не хочу вводить в заблуждение. Но, когда я был просто инспектором, у нас было небольшое дело. В некоторые дома попадали воришки и выносили картины, камушки. Ситуация — точно ваша: нет взлома, а ключи только у хозяев. Кто-то мастерски открывал чужие двери, не оставляя следов. И я просто сложил это. Ведь таких совпадений быть не может. Мне пришлось поднять старые архивы. Прошло уже почти одиннадцать лет. Но да, всё сложилось. Повторю снова: я не хочу пугать, и мои данные могут быть неточными, и я делаю это, ощущая исключительный долг перед прошлым. Того парнишку, что открывал замки, звали Якуб. Он три месяца торчал у нас в камере, а потом его отпустили, ибо за него заплатили. Может, это совпадение, но я не посмел скрыть подобное от вас. Со всем уважением к вам, начальник Полиции Фредерик Горсе».