То ли преданы друг другу, То ли преданы друг другом.
В первый раз с момента возвращения Иван проснулся сам, а не с чьей-либо помощью. И это было просто прекрасно. Занавески были последней преградой для и так потрепанного снеговыми тучами света. Вокруг царили приятные тишина и полумрак, дом все ещё спал. Как выяснилось, срочность собрания оказалась напускной и поняли это все, кроме его, России, босса. Во всяком случае со дня заселения Ивана шёл третий день, а других членов содружества кроме как Армении, прибывшего на следующий день после Брагинского, не наблюдалось. Все болели за своих на олимпиаде. Ивану бы хотелось разозлиться, обидеться, сказать, что все вновь променяли его на Джонса, но он… он не мог. Не мог вновь повторить свою же ошибку, не мог вновь начать судить людей по своим идеалам. Но и забыть их поступков он тоже не мог, простить — возможно, но забыть — никогда. Он так и не встретился с армянином, узнав о его приезде лишь от Гилберта. Ну и ладно, особенный что ли. Вон, ни с Белкой, ни с казахом он тоже больше ни разу после инцидента у самолёта не виделся. Спасибо пруссу, который разводил их как поезда — ели они всегда в разное время. Иван чаще всего трапезничал в одиночестве — Путин и компания таких же как он политических задротов предпочитали или выезжать в рестораны, или ели прямо в рабочем кабинете без отрыва от производства, пока их страны как неприкаянные души мерили шагами собственные комнаты. Иногда все же к русскому присоединялся Гилберт, и они болтали о несусветной ерунде — вспоминали далекое прошлое, вместе смеялись над глупыми шутками и ситуациями, как появление Брагинского перед другими странами или возвращение Байльшмидта домой после мнимой смерти. Да уж, глупее ситуации и быть не может — вроде тебя уже и прихлопнули, и голову оторвали, а ты все носишься рядом, таракан недобитый, и появляешься как всегда в самые неожиданные моменты. Иван улыбнулся, боже, сколько лет он уже знает этого белобрысого ублюдка… в любом случае, столько не живут. Ну и ладно, они же живы. Вдруг тишину разрезал жуткий вопль. Вопль умирающего в агонии кита. Иван поморщился — голод подкатил слишком неожиданно. Брагинский перевёл взгляд на настенные часы. Полшестого. Если встать и начать умываться, то перебудишь всех и сам в конец проснешься, а вот если на цыпочках пробраться на кухню и так же тихо вернуться с котлетой в зубах и пирожками в обеих руках, то вполне возможно, что потом даже удастся и уснуть. Иван как уж выскользнул из одеяльного кокона и подкрался к двери. Дальше его ждала самая трудная часть плана — дверь имела обыкновение скрипеть, если её медленно открываешь. Скрипеть по-богатырски, так, что на весь дом слышно, но вот если дернуть посильнее и открыть быстро, то шума не будет. Иван осторожно ухватился за ручку, будто не дверь открывает, а на красную кнопку жать собрался, последний раз прислушался, дернул, со всей силушки, и как… бамс! из глаз посыпались звезды. Иван тихонько заскулил, рукой зажимая расквашенный нос. Русский уже сделал было шаг назад, но на весь дом раздался жуткий скрип исчадия ада, по ошибке зовущегося дверью, и пришлось выскочить в коридор, закрывая дверь за собой. Кровь текла буквально ручьем, вот вроде хилый, а крови как в баране, так что пришлось забыть про изначальный план, включавший в себя элементы балета с отсутствием пуант и спускаться как можно быстрее, желательно не оставляя за собой кровавого следа. Иван заскочил на кухню. Тишину нарушало тихое шкворчание сковороды и сиплое дыхание девушки, которая, услышав шаги за спиной, замерла и, кажется, даже дышать перестала. Брагинский сначала застыл как завороженный, изучая напряженную спину сестры, но, почувствовав, как горячие ручейки пробираются под футболку, подался к раковине. Ощутив, как макушку прожигает чей-то взгляд, он хотел уже было что-то сказать. Хотя бы что-нибудь. Но как только собрался с силами, к звукам кухни прибавились звуки шагов, уносящие Наталью прочь от брата. Обиделась? Пускай. Оскорблена? Россия не жалеет о своих словах. Не хочет оставаться с Иваном в одной комнате? Плевать. Пусть проваливает, если ей так противно. Ах, нет, это же её дом, ну значит русский сам уйдёт, сегодня же. В уголках глаз защипало, а кровь все никак не желала останавливаться. Ну и пусть, может хоть от кровопотери умрёт. Неожиданно на плечо легла маленькая ладошка, но она тут же была отдернута от вздрогнувшего парня. Иван поднял глаза на стоящую рядом девушку и хотел было что-то съязвить, но Наталья его опередила. — Ваня, сядь, пожалуйста, — голос тихий, практически неслышный, слишком редко он у Беларуси такой. Ваня… просто его имя, но к горлу подкатывает колючий ком, а какое тепло разливается по всему телу! Цепкие пальцы ухватывают застывшего Россию за край футболки и тянут в сторону стола, на котором стоит маленький голубой ящичек с красным крестом. Россия, повинуясь, садится и запрокидывает голову. Наталья совсем как в детстве осторожно капает каким-то противным отваром прямо в нос и аккуратно стирает не успевшие засохнуть следы крови с лица. Иван, пока есть такая возможность, внимательно рассматривает сестру: припухшие глаза и носик, растрепанный вид, впалые щеки — девушка выглядит измотанной, уставшей. Русскому приходится прикрыть глаза, иначе не хватит сил сказать. — Белка… — всего лишь тихий выдох, но рука девушки ощутимо вздрагивает — Прости. С закрытыми глазами чувства обостряются, и Брагинский вздрагивает, когда аккурат на открытое плечо приземляется горячая капелька. — Нет, — Иван удивляется не столько ответу, сколько твердости, с какой он произнесен. — Нет, она не мягкая. Любой камень мягче даже самой мягкой перины в доме янки. Русский лишь тихо смеётся, и, все так же не открывая глаз, ласково притягивает шмыгающую носом сестру к себе — Глупенькая, — опять врет, дурочка… — Господи, Ванечка, я так виновата, прости, — сестра опять хнычет на плече Ивана, только на этот раз злость уступает место ностальгии… Они опять как дети, он опять доверяется, она опять лжет… ...Иван же знает, каждый знает — в доме у Америки самые мягкие кровати на свете, но какая кому разница, если родной камень кровати чужой мягче.***
Последние лет эдак шесть экс-Пруссия безвылазно проводил в бумагах брата. Развал сказался не только на странах союза. Но они в отличие от Гилберта знали, что делать, а у него больше не было ни земли, ни людей, ни-че-го. Каждый день, уходя с головой в цифры, он хоть на секунду мог отвлечься от мыслей, бесконечным потоком лезущих в голову. Он сбежал. Гилберт Байльшмидт сбежал. Нет, конечно, он сделал это не как прибалты. Но какая разница как предавать, если ты предаешь друга, забиваешь последний гвоздь в его гроб. Он как сейчас помнил — в некогда самом большом и шумном доме на планете осталось лишь половина семьи и один погибающий. Они вздрагивали от каждого крика, доносившегося из соседней комнаты, хотели помочь, но не могли. Им самим была нужна помощь. Первой не выдержала Украина. Встав посреди обеда, она вышла, не сказав ни слова. В этот же день она собственноручно подписала декларацию о выходе из СССР. Нужно идти дальше. Следующей была Беларусь. Не хотела уходить, но, в последний раз поцеловав в лоб мечущегося в предсмертной агонии брата, ушла. Двигаться вперёд несмотря на прошлое. Они уходили один за одним, кто-то подписывал эти чертовы бумажки о суверенитете, а кто-то нет, будто надеясь, что все ещё наладится, но все равно один за одним убивали Ивана. Тогда было такое же пасмурное утро, завтрак, приготовленный Киргизией, был на редкость солёным и горьким. Такой была еда Ольги в тот день, когда она вышла из этого проклятого дома. — Гил… — в этом практически мертвом доме было так тихо, что даже самый тихий шепот оглушал. — Пожалуйста, пойдём со мной. Перестань держать его, сжалься, ты же понимаешь, что ему пора, он мучается… — Нет! — крик прокатился по дому как гром, будя задремавших на окошке зимних птах. — Не уйду! Не позволю! Убирайся, если хочешь, я не оставлю его… Говорить было безумно тяжело, колючий ком сдавил горло, не давая вздохнуть. Девушка, лишь на секунду прикрыв покрасневшие от слез глаза, кивнула и вышла, через пару секунд раздался хлопок двери, и дом вновь погрузился в тишину. Не позволит… Гилберт сделал последний глоток из стакана, завершая завтрак. В комнате Ивана был полнейший беспорядок. Серость вокруг навевала жуткое уныние. — Ох, ну и грязища у тебя! Надо срочно убраться! — Гилберт всегда любил чистоту, удивительно, как это он допустил оплошность в виде такого бардака у Брагинского в комнате, пришлось сходить за ведром с водой и тряпкой. — Ты знаешь, что мы одни в доме остались, а? Все ушли. В смысле вообще все, ну, кроме Великого Меня, конечно. Великие не предают друзей. — всхлипы с каждой секундой становились все громче, а голос все тише. — Дааа, наконец-то свалили! Ты не представляешь как они меня бесили, жуть просто. Сестренки особенно твои, вот уж сырость развели… полы менять придётся! Ксе-се-се. Так что давай… досыпай уже, один я не справлюсь. Я, конечно, Великий, но даже мне не пробраться без твоей помощи в твой… вонючий подпол. Я бы попросил Казахстан, но он… он тоже ушёл. И Киргизия ушла. Все ушли. Опять мы одни остались… Кстати, девка эта готовить совсем разучилась! Чуть Великого Меня не отравила за завтраком! Представляешь? Ксе-се-се, — Гилберт уже пять минут драил одну и ту же досочку на паркете, но только казалось, что он все смыл, как новые и новые соленые капли вновь и вновь её пачкали, и приходилось начинать сначала. С каждым словом становилось все труднее и труднее произнести следующее. — Зачем ты её вообще держишь, не понимаю… Дура она! Ушла! И меня увести хотела! — Пруссия со злостью швырнул тряпку в другой конец комнаты и подскочил на ноги. — И тряпки дурацкие! Ни черта ими не вытрешь! Я тру-тру, а там все лужа какая-то! И дом у тебя дурацкий — вон как крыша протекает, везде капли какие-то! И сам ты идиот стоеросовый! Вставай… Слезы текли в полную силу, парню приходилось постоянно смаргивать, чтобы чётко видеть друга, а голос от частого перехода с шепота на крик охрип. Гилберт подошёл поближе и сел на кровать спиной к Ивану. — Вот выздоровеешь… и мы съездим к Людвигу, поучишься у него как… как крыши делать, да? Ведь съездим? А я наконец отдохну от твоей семейки чокнутой, и ты тоже отдохнешь… Съездим на Октоберфест, там такое классное пиво, не то что у тебя, — слезы мешали говорить, а голос постоянно срывался на всхлипы. Гилберт наклонился поближе к Ивану. Одна, вторая, третья… — Ох, да ты… да ты посмотри только! И на тебя капает! Это не дело, — Пруссия сильно-сильно зажмурился и непослушными пальцами ухватился за простыню, пытаясь проглотить мерзкий ком, как раз застывший под кадыком, но не вышло. — Я… я быстро. Туда и обратно. Гилберт аккуратно накрывает своей рукой ледяную руку русского и со всей силы прикусывает язык, во рту появляется металлический привкус, но не единого всхлипа не срывается с губ. Приходится подождать, попытаться хоть немного восстановить дыхание, прежде чем продолжить. — Туда и обратно. Ты только подожди. Я сбегаю в магазин за инструментом. И не… не будет больше капать. Я все починю, Я… я исправлю. Только потерпи. Совсем чуть-чуть потерпи. Ты же дождешься, брат? Хорошо. Замечательно. Молчание это знак… знак согласия. Ведь так? — Гилберта всего трясет, речь отрывистая, иначе говорить не получается — слезы уже душат. И, зайди сюда человек, едва ли удалось бы разобрать и слово. Прусс последний раз прикрывает глаза и резко встаёт, удаляясь. Главное не оборачиваться и все. Он же быстро. Магазин недалеко. Он же лучший. Кто, кроме него. Ему же раз плюнуть починить дырявый потолок. Входная дверь открыта в приглашающем жесте, будто только и ждёт, когда Пруссия оставит этот дом навсегда. Гилберт делает шаг за порог и берётся за ручку. Через все ещё открытую входную дверь видна дверь, ведущая в комнату Ивана. — Клянусь, я быстро… — с губ слетает лишь тихое бульканье. Дверь тихо закрывается, но даже через неё видна ослепительно яркая вспышка умирающей страны. По округе, пугая птиц, разносится леденящий душу вой и все утихает, все совсем как раньше. Не успел. Все совсем как раньше. Гилберт опять не успел…