***
В больнице ему вправили плечо, в полиции сняли показания, а в аэропорте зажали в очередях и оглушили белым шумом на фоне. Взлёт. Всё тот же туман за окном, но теперь гуще, плотнее, страшнее. Посадка. Экспресс до Камелота. Промозглый ветер. Бетонные тоннели улиц. Артур? Артур. Он был рядом всю дорогу и молчал. Если бы Мерлина спросили, кто летел с ним в самолёте, кто сидел на соседнем кресле в поезде, кто ехал в такси, он бы заторможенно ответил, что был один. Он и был один в своей голове, и будь рядом хоть королева Англии, Мерлин бы не заметил. Перед глазами стояли лица людей, жизни которых он выторговал у смерти взамен на другую. Две за одну. Образы их возможного будущего — будущего, которое он отнял, — не выходили из головы, разъедали мозг своим ядом. Мысли о неизбежном и избегнутом гноились в воспалённом сознании. Он хотел обмануть смерть и заплатил двойную цену. Он не был вправе. Он не должен был!.. Он не!.. Он уже совершил это. Мерлин бы не вспомнил даже с помощью профессионального гипнотизёра то, как он добрался до своего дома, поднялся в квартиру, открыл дверь. Из аморфного состояния его не выдернули даже крепкие объятия Гвейна. Мерлин подождал, пока тот разомкнёт руки, и направился в свою комнату. Гвейн остался разговаривать с кем-то у двери. Мерлин не придал этому значения, он даже не уделил внимания — не смог бы. Его внимание было завалено неподъёмными мыслями, похоронено под обломками балкона. Мерлин неосознанно задёрнул плотные шторы, запер дверь и лёг на кровать. Он знал, что усталость, накопленная за время путешествия, спасёт его от реальности хотя бы на часов пятнадцать беспробудного сна, глубокого и вязкого, но так необходимого ему. Он провалился в сон с таким отчаянием, с каким шагают в пропасть. Без надежды на прощение, без шанса всё исправить.***
Когда он проснулся, он проснулся больным. Возможно, из-за стресса, возможно, из-за той холодной и мокрой ночи в хостеле Парижа, возможно, из-за сквозящего окна и тонкого одеяла здесь, дома. С утра у него был жар, через час — озноб, а к вечеру начался кашель. Гвейн незамедлительно назначил себя главным медбратом и потратил весь свой выходной на травяные чаи, куриные бульоны, таблетки и нахмуренные брови. Обратившись, видимо, к народной медицине, он ежеминутно пробовал на Мерлине древний заговор: «Как-ты-себя-чувствуешь-ещё-чая-может-быть-температуру-померяй». Мерлин же чувствовал себя паршиво и был уверен, что так ему и надо. Его физическое состояние полностью соответствовало душевному, и погода будто бы тоже делила с ним эту унылую болезнь, кутала в туман, сочувственно стучалась в окно беспрестанным дождём. Гвейн вышел на работу, и Мерлин вздохнул с облегчением и хрипотцой больного горла. Теперь он мог не вылезать из-под кучи одеял с утра и вплоть до самого вечера. Правда, когда приходил Гвейн, то навёрстывал заботу втройне, силой вливал в пациента чай, от которого уже тошнило, и заставлял проглотить хоть кусочек привезённой пиццы или китайской лапши. С каждым днём аппетит Мерлина таял, а беспокойство Гвейна росло. Кончилось всё вызовом врача на дом, беглым осмотром и рекомендацией отлежаться ещё недельку-другую — будто бы Мерлин собирался покидать кровать. Гвейн назвал врача дилетантом и самоучкой и пригрозил Мерлину больницей, если тот не поправится. Каким-то непостижимым для Мерлина образом Гвейн был в курсе случившегося в Париже, однако тактично молчал, быть может, наивно надеясь, что без напоминаний смириться и забыть будет легче. Будто это возможно — смириться и забыть. На протяжении пятнадцати с лишним лет Мерлин только и делал, что мирился. Но мириться с бездействием — это одно, теперь же он был виновен в двух смертях. Первое время — время шока — он ничего не чувствовал, и был готов ко всему: к вспышке агрессивного самобичевания, к раздавленному виной сердцу, к тому, что будет колоть, щемить, резать… Но нет. Он всё так же ничего не чувствовал. И это ничего навалилось на него гнетущим мраком, похитило что-то важное, тёплое, трепыхающееся. Мерлин сворачивался под одеялом и казался себе маленьким, мелким, мельчайшим в бескрайней пустоте. Он не чувствовал ничего и стал никем. Ничего окружило его, забралось в лёгкие, потекло по сосудам, завладело мозгом и посылало тусклые импульсы в безжизненные конечности. Он ничего не чувствовал, и ничего было худшим, что он не чувствовал в жизни.***
Болел Мерлин долго. Наверное, дольше, чем когда-либо. Дни перетекали в недели, недели — в месяц, и вот уже болезнь вросла в его повседневную рутину. Гвейн, казалось, болел вместе с ним, потому что с каждой неделей синяки под его глазами росли и пестрели. Беспокойство за Гвейна стало одним из немногих стимулов Мерлина выздороветь. Как бы ему ни хотелось навсегда остаться в этом спокойном беспамятстве, он знал, что не может позволить себе такой роскоши: он просто недостоин, он должен выстрадать то, что натворил. Гвейн, как ни иронично, был также причиной, по которой Мерлину совершенно не хотелось возвращаться в реальность. Как только всё вернётся на круги своя, ему придётся разобраться с… С чем? Вернее, как? Мерлин отчётливо видел край своей уютной, истощающей все силы на переживания болезни, край, на котором поджидал его Гвейн со своими чувствами и Ар… Линия доверия с горой чужих нерешаемых проблем и Арт… Невыносимая жалость Гвен и Арт… Кондитерская с истошно-приторными ароматами и красками и Ар… Очередные смерти во сне, прерываемые чувством собственной бесполезности, и… то, куда не смели забредать его тронутые лихорадкой мысли. По какой-то неведомой причине вещие сны прекратились. С холодной отстранённостью Мерлин подумал, что Судьба избрала себе другого паладина, окончательно уверившись в его некомпетентности. Увы, обычные человеческие сны не оставляли его в покое. В этих снах он бродил по Парижу часами, не в силах отыскать какую-то нужную улицу. Или садился в самолёт, которому было суждено разбиться, но покинуть который он не мог из-за заклинивших ремней. Или блуждал по пшеничному полю, одинокий, потерянный среди гигантских, еле шуршащих колосьев. Хуже, чем просыпаться среди ночи от кошмара, было только просыпаться от кошмара и осознавать, что ты в одном из них. К концу второго месяца Мерлин чувствовал себя измождённым настолько, что даже не противился, когда Гвейн решил позвонить его матери. Хунит знала Гвейна давно, полностью одобряла его дружбу с сыном и всячески зазывала в Эалдор — крошечный городишко в Северной Ирландии. Гвейн мило побеседовал с ней о погоде и прочих безделицах, послушно рассказал про работу полицейского и будто невзначай упомянул о болезни Мерлина, описав её как затянувшуюся простуду, ни словом не обмолвившись о затянувшейся депрессии. — Поговори с матерью, — устало попросил он, протягивая телефон куче одеял, из которой не спеша высунулась бледная рука и так же медлительно втянулась обратно. — Алло, — голос Мерлина был тихим, надломленным и почти невесомым. Язык отвык двигаться за несколько дней молчания, голосовые связки совсем разленились и будто иссохли. — Здравствуй, милый, как ты себя чувствуешь? — голос Хунит же, напротив, был тёплым, медовым, тянущимся, навевал мысли о топлёном молоке и запахе соломы. — Нормально. — Как там Гаюс? Я так давно ему не звонила… В кондитерской дела идут хорошо? — Да. — Что у тебя с голосом? Всё в порядке? Ты что, спал? — Да. Залп вопросов. Лаконичный ответ. Повторить. Повторить. Повторить. Дождаться «ну хорошо, сыночек, отдыхай», вернуть телефон Гвейну. — Может, тебе стоит отправиться в Эалдор? Мерлин молчал. Может, и впрямь стоило? Скинет заботу с плеч Гвейна хоть ненадолго. Сменит обстановку. Возможно, повезёт, и он скопытится по пути. Всякое бывает. Гвейн присел рядом на кровать и осторожно, будто боясь спугнуть, положил руку туда, где по его мнению должно было находиться плечо Мерлина. — Я знаю, что тебе тяжело сейчас. Но это не повод отгораживаться от всего мира и прятаться в этом ебучем коконе, — сказал он и попытался разворошить гору одеял. — Это не повод отгораживаться от меня. Мерлин приготовился к лекции а-ля «всё будет хорошо, не стоит терзать себя так», но её не последовало. Вместо этого Гвейн сделал то, чего никогда не позволял себе и чего Мерлин от него не ждал. Гвейн и сам не ждал от себя такого. Он залез под одеяло и лёг рядом. Как кот, укладывающийся на больное место, он прильнул к Мерлину с осторожной непоколебимостью, прислонился всем своим телом к его, обвил сильными руками узкую спину и скрестил их на вздрогнувшем животе, уткнулся лбом в костлявые плечи. Мерлин чувствовал сквозь тонкую футболку, как его торчащие рёбра упираются в крепкую грудь Гвейна. Чувствовал, как холодная пряжка ремня обжигает поясницу. Чувствовал... И в голове навязчиво закопошилась старая глупая шутка: «Это пистолет или ты так рад меня видеть?» Впрочем, Мерлин знал, что это был пистолет. Чего Мерлин не знал, так это что делать и как себя вести. Каждая мышца его тела будто бы натянулась и пронзительно зазвенела, предупреждая об опасности. Он замер и окаменел, выжидая. Хотелось прикинуться спящим и одновременно хотелось вскочить и убежать, но шли минуты, а он лежал неподвижно, слушал дыхание Гвейна и незаметно для себя подстроился под его глубокие мерные вдохи и выдохи. Спустя десять минут вечности он почувствовал, что согрелся. Впервые за долгое время его не бил лёгкий озноб. Гвейн был тёплым, почти горячим, и его тело стремительно поднимало градусы под одеялом. Мерлину казалось, что он уже достиг температуры плавления. По крайней мере, лицо уже было мокрым, лёд в его голове медленно, но верно таял, и оттепельные ручейки потекли из глаз, обжигая щёки и увлажняя подушку. Он засыпал, а перед глазами, словно прожектор, мозг прокручивал сцену за сценой. Это были не сонные фантастические образы, а реальные события, но не будущего, как это часто случалось, а прошлого. Артур пришёл на следующий день, но Гвейн его не впустил. Мерлин слышал их спор из своей комнаты, но вмешиваться не стал. По необъяснимой причине он не мог сейчас встретиться с Артуром. Просто не мог. Тогда Артур позвонил. Его голос был твёрдым и холодным, как тогда, в начале, когда Мерлин сидел в волонтёрском офисе, а Пендрагон расспрашивал про самоубийц. Он говорил чётко и спокойно, снова возвысив стену между ними. Спрашивал, подстроил ли Мерлин падение этого балкона. Обещал не обращаться пока в полицию. Снова упоминал своего «лучшего» психиатра. Мерлин безжизненно молчал и слушал, пытаясь унять дрожь и проглотить ком в горле. Он не сказал ни слова за весь разговор, но выслушал всё, прежде чем отключить телефон. Тем же вечером он отдал Гвейну записную книжку, нет, Записную Книжку и попросил передать Артуру. Судя по звонку Пендрагона на следующий вечер, Гвейн выполнил просьбу. — Что это? — вместо приветствия спросил он. — Мой календарь, — глухо отозвался Мерлин. — Я веду его с… Не помню. Давно. — И? Ты записываешь несчастные случаи из новостей? Это совсем ненормально, ты же понимаешь? Мерлин понимал. А вот Артур нет. — Ты не заметил ничего кроме уже случившихся катастроф? — наводящий вопрос уставшим тоном. — Твой невыносимый почерк, — саркастично заметил Артур. — Посмотри ноябрь. Сквозь расстояние и повисшую тишину в трубке Мерлин слышал шорох страниц. — «Третье ноября, снежная лавина, неизвестная гора, два человека», — зачитал Артур. — Что за бред? — Дальше, — слабо скомандовал Мерлин. — «Четырнадцатое ноября, стрельба в Гайд Парке, один человек». Ты объяснишь, что это? Несмотря на заметное раздражение в голосе Артура, Мерлин выдавил из себя: «Дальше». — «Двадцатое ноября, нападение стаи собак, Камелот, один человек. Двадцать седьмое ноября, крушение самолёта над Нидерландами…». Тут знак вопроса. — Значит, количество жертв неизвестно, — с заминкой подытожил Мерлин. — Что это за хрень, блять?! — Мои сны. Молчание. — Я записываю сюда всё, что мне снится, — начал Мерлин. — Конечно, не во всех случаях я знаю дату — эти записаны в конце. Некоторые сны я видел так давно, что и забыл, что это случится. Сон про стаю собак я видел лет пять назад, наверное… Мерлин задумался и тоже замолчал. — Тебе нужно к психиатру. — Поговорим третьего ноября. Прошло и третье, и четырнадцатое, и всякое возможное ноября, но Артур так и не объявился. Мерлин не открывал его блог — то ли боялся ничего там не найти, то ли наоборот. Гвейн поёрзал сзади, устраиваясь удобней, и Мерлин отрешённо понял, что ему тепло, и это тепло каким-то образом слегка оттесняет необъятное ничего из сознания, пристраивается на краю, укладывается уютным комком. Мерлин вспомнил, какие незнакомые, пугающие, пламенные метаморфозы происходили с его телом при одном только присутствии Артура. Как горела кожа под его прикосновениями. Как воздух становился электричеством, и при вдохе, пропитанный запахом Артура, встряхивал каждую клеточку его тела сладко-болезненными импульсами. Он вспомнил ту панику, волнение, желание… И одни только воспоминания заставили сердце стремительно раздуться, а другие органы сжаться под его напором и запульсировать в такт. Мерлин знал, что надо гнать эти мысли скорей, не пускать, уберечься, иначе сердце заполнит всё пространство, натянется резиной воздушного шарика и непременно разорвётся на лоскутки. Гвейн был тёплым и был нужным, но катастрофически не был Артуром.